Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2003
Вадим Дмитриевич Рак родился в 1931 году в Ленинграде, окончил филфак Ленинградского университета. Ведущий сотрудник отдела пушкиноведения Института русской литературы РАН (Пушкинский дом). Автор работ о русской литературе XVIII века, Пушкине, Достоевском.
Академическое пушкиноведение подвергается сейчас ожесточенным нападкам и старательно дискредитируется всеми способами с целью вытеснить его из общественного внимания и заполнить освободившееся место разного толка пушкинистиками (публицистической, субъективно-импрессионистической, концептуально-интерпретационной, эзотерической, и прочая, и прочая), относящимися не к науке, а к критике, не изучающими Пушкина в различных аспектах его биографии, творчества, разнообразных его связей и разновременных его восприятий, но учащими, как в свете ныне превалирующих общественных веяний, устремлений и нравов следует читать его произведения, что из них вычитывать и в каком человеческом облике его себе представлять. Трудно сосчитать, в какой уже раз это происходит за полтора века существования пушкиноведения как научной дисциплины: нападки и насмешки сыплются на него с первого момента его возникновения. В докладе “Основные этапы изучения Пушкина”, произнесенном 4 июня 1956 года по случаю пятидесятилетия Пушкинского дома, Б. В. Томашевский сказал по поводу этого конфликта следующее: “…в течение всего XIX века, а может быть, и в более позднее время (осторожный эвфемизм, подразумевающий советскую эпоху! — В. Р.), в оценках Пушкина борются два принципа: принцип исторический, заставляющий рассматривать произведения Пушкина только в обстановке его времени, и другой — принцип современности, заставляющий применять к Пушкину только критерии нового времени, ставящие один вопрос: чем является Пушкин на сегодня, для нового поколения? Это столкновение критериев происходит всякий раз, когда возникает вопрос о так называемом классическом наследии, обладающем непреходящей ценностью. Если эти критерии не примирить, то и в том, и в другом случае происходит недоразумение. Либо историк превращает Пушкина в музейный объект, либо критик модернизирует творчество Пушкина, искажая подлинный смысл его творчества. Между тем всегда можно читать Пушкина “новыми глазами”, не забывая о его историческом бытии” (Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1961. Кн. 2. Материалы к монографии (1824–1837). С. 446–447).
Принцип “золотой середины” и сотрудничества, сформулированный замечательным нашим ученым, честнейшим и принципиальнейшим человеком, которого московская пушкинистика всех мастей целенаправленно обливает грязью (особенно ожесточенно в последние годы), безупречен методологически; но применять его на деле оказалось способно лишь академическое пушкиноведение, понимающее необходимость отсеивать, интегрировать в свой состав и адаптировать те наблюдения, оценки и выводы пушкинистики текущего момента, которые обнаруживают какие-то прежде не замеченные или недостаточно внимательно рассмотренные и осмысленные стороны реального, исторически достоверного, а не выдуманного Пушкина. Но пушкинистике утилитарной и коммерческой, пошедшей “в люди” обслуживать разные сегодняшние, злободневные идеологические, политические, художественные, литературные и прочие, включая клубничные, интересы, такой Пушкин не нужен. Адепты подобного восприятия Пушкина обращаются к нему с определенной узкой целью, ставшей очевидною еще в дни первого юбилея в 1899 году. “Все литературные, философские и политические лагери стараются привлечь к себе имя Пушкина, — говорил тогда епископ Антоний. — С какою настойчивостью представители различных учений стараются найти в его сочинениях или, по крайней мере, в его частных письмах какую-нибудь, хоть маленькую, оговорку в их пользу. Им кажется, что их убеждения, научные или общественные, сделаются как бы правдивее, убедительнее, если Пушкин хотя бы косвенно и случайно подтвердил их” (Антоний [Храповицкий А. В.]. Слово пред панихидой о Пушкине, сказанное в Казанском университете 26 мая 1899 г. // Речи о Пушкине, 1880—1960-е годы / Сост., подгот. текстов и коммент. В. С. Непомнящего и М. Д. Филина. М., 1999. С. 97). То же происходило и в течение всего последовавшего столетия, чему и подвели итог в преддверии вторых государственных торжеств по случаю дня рождения национального поэта, чей гений за истекший век приобрел в сознании многих ищущих для себя твердой духовной опоры вселенские масштабы. “Подлинный космос русской жизни (“Пушкин — наше все”, — по известному слову Аполлона Григорьева) Пушкин впитал и в свою очередь насытил все ее сферы и стихии. Русские государственники и монархисты столь же сочувственно цитировали одни строки Пушкина (например, └Клеветникам России”), как республиканцы и “граждане мира” — другие. Атеисты могли ерничать, приводя его молодую, задорную └Гавриилиаду”, а сподобившиеся религиозной осанны — читать великопостную молитву Ефрема Сирина поздними пушкинскими стихами └Отцы пустынники и жены непорочны…”” (Скатов Н. Н. Драма одного издания // Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: [В 19 т.]. М.: Воскресенье, 1995. Т. 10. С. 494). Такой пушкинистике нужен Пушкин, складывающийся из цитат и преднамеренной выборки произведений и фактов, а потому в лучшем случае односторонний, в худшем (и, к сожалению, обычном) — отретушированный, но скособоченный. “Каждое время, каждое идейное течение норовит приспособить духовный мир Пушкина к своим потребностям, — констатирует современный исследователь, сам к этому причастный, и далее объясняет методологическую основу и механизм создания таких интерпретаций. — Это общеизвестно, и этому способствует живая эволюция пушкинского сознания, а также то, что сам поэт в своих высказываниях — художественных, публицистических или интимно-эпистолярных — не стремится сводить концы с концами и создавать некую стройную и завершенную концепцию. Так что можно находить разные цитаты в поддержку разных позиций: консервативных, религиозных, атеистических, либеральных и даже революционных. К тому же из-за того, что более полутораста лет Пушкин оказывался на переднем крае идеологических состязаний, происходило не только многообразное искажение его мысли, но и деформация самих его текстов и их состава…” (Сквозников В. Д. Державность миропонимания Пушкина // Пушкин и теоретико-литературная мысль: [Сб. ст.] / Редкол.: Ю. Борев и др. М.: ИМЛИ — Наследие, 1999. С. 205).
Напротив, академическое пушкиноведение владеет и оперирует всей совокупностью написанного Пушкиным (завершенными и опубликованными при жизни самим писателем произведениями, набросками, оставленными в черновиках, замыслами и планами, дневниками, перепискою, всевозможными записями, деловыми бумагами и пр.) и всей суммой фактов и сведений, образующих биографический, исторический, литературный и другие контексты его творчества. Именно этим оно антипатично всем преходящим и сиюмоментным пушкинистикам, претендующим по отдельности, разумеется, на последнее, истинное и окончательное слово; оно раздражает их и опасно им тем, что хранит факты и сведения, которые для цельности и убедительности герменевтических и других построений не хотелось бы замечать, может задать неудобные вопросы, которых желательно было бы избежать, и не торопится признать каждую из них единственно и бесспорно правильной.
Подсмеивались над академическим пушкиноведением наши революционные демократы XIX века (тогда оно называлось “библиографическим”). Не жаловала его, спорила с ним, выражая свое несогласие в культурных, интеллигентных формах, сформировавшаяся на оппозиции этим кумирам своего времени так называемая русская философская критика: Д. С. Мережковский, В. С. Соловьев, И. А. Ильин и другие наши мыслители, чьими трудами, как сейчас признается, “в канун нового века и новой культурной эпохи <…> был осуществлен подлинный культурный прорыв в философском осмыслении Пушкина” (Сурат И. З. Пушкинский юбилей как заклинание истории // Нов. мир. 2000. № 6. С. 181). Резко высказывались о нем некоторые эмигранты, желавшие видеть в Пушкине своего “учителя жизни”. “Возникла в свое время целая наука о Пушкине, числящая немало замечательных знатоков и давшая существенные положительные результаты, — говорил К. И. Зайцев. — Но в ее составе, и это чем дальше, тем больше, развивается такая наукообразная мертвечина, что от Пушкина остается своего рода живой труп” (цит. по статье: Филин М. Д. Кто есть кто в науке о Пушкине // Рус. речь. 1996. № 3. С. 9). “На пути познания Пушкина как национального явления стоят две трудности, две опасности, — говорил он же в другой раз. — Первая — это специальная пушкинская литература. Пушкин рассечен на части, анатомирован, лабораторно исследован. Каждая частица его лежит в растворе толкований и вариантов. Пушкин, как целое, падает жертвой технологии слова и стиха…” (А. С. Пушкин: Pro et contra: Антология / Сост. В. М. Маркович, Г. Е. Потапова. СПб., 2000. Т. 2. С. 14). Особенно не любили академическое пушкиноведение ВКП(б), она же впоследствии коммунистическая партия, и советская власть, приложившие немалые старания к тому, чтобы сначала его нейтрализовать, а затем свести к минимуму, заменив научную объективность принципом партийности, то есть угодливым талдычаньем и хитроумной, находчивой “разработкой” спускаемых сверху идеологических “установок”. Хрестоматийный пример — запрещение И. В. Сталиным издавать “большое академическое” “Полное собрание сочинений” Пушкина с комментариями. По поводу обширного, фундаментального и сугубо позитивистского, деидеологизированного справочного аппарата к “пробному” тому этого издания (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. [М.; Л.]: Изд-во АН СССР, 1935. Т. 7. Драматические произведения) было сказано, что “советские люди хотят читать Пушкина, а не пушкинистов” (по другой версии: “Кого мы, в конце концов, издаем — Пушкина или пушкинистов?”). Руководящее указание вождя было принято к немедленному и безусловному исполнению тогдашним наркомом просвещения и по должности заместителем председателя Всесоюзного Пушкинского комитета А. С. Бубновым, который информировал общественность: “Были задержки с выпуском академического Полного собрания сочинений А. С. Пушкина. Некоторые из подготовленных томов пришлось вернуть для переработки. Книги были непомерно перегружены комментариями и примечаниями, которые не только не облегчали изучение сочинений поэта, а, наоборот, затрудняли это изучение и даже направляли по неверному пути (здесь и зарыта собака! Курсив мой. — В. Р.). Советскому читателю не нужны такие псевдонаучные “комментарии”, которые подменяют действительное изучение Пушкина, его замечательной жизни и гениального творчества ковырянием в малосущественных мелочах личной жизни и разными по этому поводу догадками. Нам нужен подлинный Пушкин во всем блеске его художественного гения, в его великой славе создателя русского литературного языка и родоначальника русской литературы (формулировки из постановления ЦИК СССР об учреждении Всесоюзного Пушкинского комитета в связи со столетием со дня смерти А. С. Пушкина, 16 декабря 1935 г. — В. Р.), друг декабристов и любимый поэт народов Союза Советских Социалистических Республик” (Правда. 1936. 17 дек.). Здесь все было клеветою: комментарий на тот момент существовал только к “пробному” тому, и как раз в нем не было никакого “ковыряния” в мелочах жизни поэта, так как материал к этому повода не давал. Но задвижка фонтана была открыта — филиппики и насмешки полились мощным потоком. Полный свод обличений академического пушкиноведения в советское время и вылитой на него клеветы составил бы солидный, но однообразный по содержанию том. Немало впечатляющих типических примеров привел петербургский пушкиновед С. А. Фомичев в своей книге “Служенье муз: О лирике Пушкина” (СПб., 2001. С. 185—189), откуда взята и предыдущая цитата; немало есть и других, заслуживающих того, чтобы их напомнить. Так, русский советский литературовед и публицист (по определению “Краткой литературной энциклопедии”), в 1906—1909 годах член РСДРП, большевик, в 1920 годы — “сменовеховец”, высланный за границу, но вымоливший прощение, принятый в партию и отрабатывавший оказанное ему доверие на посту заведующего отделом литературы и искусства газеты “Правда”, И. Лежнев оживил брошенную десятилетием ранее В. В. Маяковским в стихотворении “Юбилейное” (1924) хлесткую фразу “Бойтесь пушкинистов” и с должным негодованием по их адресу сообщил, что в подготовленном С. М. Бонди к печати четвертом томе академического издания Пушкина “сейчас производится сокращение комментариев”, которых приходится 60 листов на 15 листов пушкинского текста (Лежнев И. Каста пушкинистов // Большевистская печать. 1936. № 10. С. 17—18). Не преминуло лягнуть пушкинистов и светило советской поэзии, провозгласившее на торжественном заседании в Большом театре 10 февраля 1937 года: “Мы хотим полно и весело жить. Мы ничего не боимся в жизни. Никакие трудности нас не пугают. Пусть же с нами будет постоянным спутником Пушкин, не тот, что стоит в бронзе памятника, не тот — академический в тоге примечаний и комментариев, а веселый, добрый и мудрый, из своего далекого прошлого сказавший слово привета людям сегодняшнего дня: └Здравствуй, племя / Младое, незнакомое…”” (Тихонов Н. С. О Пушкине // Речи о Пушкине. С. 197). Немного позже штатный погромщик Д. И. Заславский, бывший меньшевик и бундовец, выслуживавший себе прощение за прошлые грехи, опять бросил в широкие массы хлесткий лозунг Маяковского, озаглавив им свою статью, напечатанную в центральной партийной газете и получившую тем самым значение спущенной сверху для обязательного исполнения директивы (см.: Заславский Д. И. Бойтесь пушкинистов // Правда. 1939. 11 сент.). Незамедлительно последовали бодрые рапорты об исправлении допущенных ошибок, на что потребовался лишь один год: “Несомненным достижением юбилейной Пушкинианы является стремление литературоведов и критиков преодолеть типичное для старой академической науки крохоборчество, ликвидировать подмену изучения биографических и творческих вопросов публикацией всякого рода мелочей” (Мейлах Б. С. Пушкинский год // Лит. газета. 1938. 10 февр.). Напомнив некоторые из этих эпизодов истории пушкиноведения, Н. Н. Скатов заключил: “Решили издавать Пушкина без пушкинистов. Знаменитая фраза └Бойтесь пушкинистов” обрела самый зловещий смысл именно потому, что “пушкинистов” перестали бояться” (Скатов Н. Н. Драма одного издания С. 498). Завершая этот необходимый для понимания нынешнего состояния дел беглый экскурс, достаточно еще сказать, что, согласно бытующим в устной передаче сведениям, распоряжение, исходившее от М. Б. Храпченко, партийно-академической VIP советского времени, на долгие годы закрыло пушкиноведам доступ к рукописям поэта, чтобы не вычитывали там ничего расходящегося с утвержденным в качестве канонического.
В нынешнем хоре, поющем отходную академическому пушкиноведению, громче всех звучат голоса иконописцев-проповедников — тех, кто исполняет бесконечные громогласные вариации на темы философской критики, обильно пользуясь ее фразеологией, но вместе с тем претендуя на самостоятельность и оригинальность (“…познакомившись как следует с дореволюционной и эмигрантской литературой, я с удивлением стал замечать, что продолжаю — порой до полного совпадения — традицию русской религиозной философии (Франк, Ильин и др.). А получилось так, думаю, потому, что текст Пушкина я с самого начала воспринимал как прежде всего факт жизни, факт судьбы, а не словесности только”. — Этой тишины не наслушаться: Валентин Непомнящий в беседе с Алексеем Варламовым // Лит. газета. 2001. 11—17 апреля. № 15 (5830). С. 11). Они творят образ Пророка, “которому волею Промысла суждено было, пережив и испытав могучие соблазны наступающего неоязычества, преодолеть их и заложить традицию русской светской культуры как культуры православной” (Послесловие В. С. Непомнящего // Юрьева И. Ю. Пушкин и христианство: Сб. произведений А. С. Пушкина с параллельными текстами из Священного Писания и комментарием. М., 1998. С. 247). “Прилипнув” к Пушкину, “как Братец Кролик к Смоляному Чучелку” (см. интервью “Этой тишины не наслушаться”), в этой неудобной позе, ограничивающей кругозор и не позволяющей увидеть ни полного образа, ни деталей обожаемого кумира, то молитву ему возносят, то проповедуют на тексты его писаний, то срываются на инвективы по адресу “языческой” (по старой, то есть славянофильской и советской, фразеологии — “гниющей”) и одновременно “рождественской” (неплохой оксюморон!) западной культуры, введшей в греховный соблазн русского человека, чья культура имеет православные, “пасхальные” корни, то в духе В. В. Ермилова ставят русскую литературную классику на службу обличению американского империализма. Важное звучание отводится ими антиакадемическому мотиву.
Старая мелодия преподносится в модернизированной аранжировке и с новым, под нее написанным либретто. Вопиют о “методологическом кризисе в пушкиноведении”, который “особенно очевиден на фоне возрастающей общенациональной потребности в целостном образе Пушкина как одной из ключевых и духовных ценностей, имеющей жизненное, “спасительное” (И. А. Ильин) значение в переживаемую ныне Россией смутную эпоху”. Первопричина кризиса лежит, по их убеждению, в том, что академическое пушкиноведение несет на себе полученную еще при его возникновении метку дьявола, злокачественное родимое пятно, а именно “генетическую печать” детерминистского эмпиризма, лишившую его способности “уловить целостный образ столь сложного явления”, как Пушкин, “его глубинную, онтологическую суть, его внутреннее движение, его, выражаясь современным языком, алгоритм”. Поставив во главу угла “комментаторский подход” и “достигнув в своей “материальной части” (а все материальное, напомним от себя, греховно и дьявольский соблазн! — В. Р.) выдающихся успехов, накопив богатейшие знания, сыграв громадную роль в создании научного фундамента и исследовательского инструментария для построения целостного представления о явлении Пушкина — его природе, его внутренней структуре и динамике, его духовной сущности, национальной роли, месте и значении в истории, — само к этой цели не приблизилось, поскольку, в сущности, и не ставило ее перед собой” (От редакторов // Пушкин А. С. Собр. соч.: Худож. произведения, критич. и публицистич. труды, письма, рисунки, пометы и деловые бумаги, размещенные в хронологическом порядке / Общая ред.: В. С. Непомнящий. М.: ИМЛИ РАН — Наследие, 2000. Т. 1. С. 5—6).
На это пушкиноведение, предавшееся, как утверждают, нескончаемому накоплению фактов с тщетной надеждой на то, что “если как можно более пристально исследовать как можно большее количество частей, то представление о целом возникнет едва ли не само собой” (Там же. С. 6), возлагается вина и за внедрение в сознание советских людей Пушкина “в топорном облике, вызывавшем порой отвращение”, именно — интернационалиста, служащего “инструментом стирания культурных различий между нациями и народами”, вольнодумца, врага царизма, готового стать в ряды мятежников, исповедовавшего принцип “морально все, что на пользу революции”, но также лицемера и двурушника, который “заигрывает с царем и одновременно революционно подмигивает декабристам”, вольтерьянца, материалиста и атеиста, чей круг интересов включал “все что угодно — от политики, истории и экономики (Маркс и Энгельс оказывали ему честь, читая про Адама Смита и “простой продукт”) до “дней минувших анекдотов”, от женских ножек до положения американских индейцев, — решительно все, кроме последних вопросов бытия, которые и есть вопросы собственно религиозные”. Распространяемая “интернациональным” по методу и социалистическим по содержанию” пушкиноведением той эпохи “вся эта ложь, как вольная, так и невольная, то есть по убеждению, заставляла, учила и в самом поэте видеть лицемера. Он у нас бесконечно что-то скрывал, недоговаривал, прятал от цензуры, беспрестанно как-то ухмылялся, юлил и двоедушничал. Как только ему взбредало в голову сказать что-нибудь не укладывающееся в классово-марксистские головы, — подозревалась военная хитрость, охотники кидались к черновикам, ища там то, что могло их устроить. В сущности, беловому тексту Пушкина не очень доверяли: впереди отточенного и совершенного беловика то и дело ставились черновые строки, менее точные или менее многозначные, отброшенные автором, а впереди текста — └подтекст”, который удавалось вчитать; то есть процесс творчества толковали попятно, а └жало мудрыя змеи” превратили в обыкновенный эзопов язык. <…> Так что кризис в пушкиноведении должен был настать, не мог не настать, трава и камень пробивает. Только это вовсе не кризис └пушкинистики как таковой” — это кризис пушкинистики позитивистской, не ориентированной на └высшие ценности”. И то, что он настал, вселяет надежды” (Непомнящий В. С. Пушкин: Русская картина мира. М., 1999. С. 11—13).
Понятно и легко объяснимо горячее желание автора этой вырвавшейся из глубины сердца обличительной тирады (“Могут сказать: я упрощаю и огрубляю, — допустим. На душе накипело”. — Там же. С. 13), отнюдь не единственной такого рода в нынешней научной и массовой печати, поспособствовать скорейшему претворению в жизнь своих заветных надежд, идентичных помыслам идеологических органов советской эпохи, а выраженных едва ли не языком К. И. Зайцева (прекрасный симбиоз получился!). Однако и для этой благородной цели негоже уподобляться А. С. Бубнову и передергивать, намеренно и без стеснения, понятия, возлагая всю тяжесть “грехов” советского пушкиноведения на его позитивистскую (академическую) ветвь — именно ту самую, которая, в лице своих лучших представителей, старалась — и небезуспешно, хотя ценою неизбежных компромиссов — сохранить в тяжелые годы идеологического диктата ВКП(б) — КПСС максимально возможную в тех условиях историко-литературную объективность и за это не только презиралась идейно выдержанными товарищами, ориентированными на “высшие ценности” той эпохи, но, как было показано выше, насильственно отчуждалась от читателей, подвергаясь даже прямому запрету. Не должны обманывать и реверансы в сторону академического пушкиноведения, которых не делали в 1930-е годы ни Бубнов, ни Лежнев, ни Заславский, ни прочие им подобные. Эти похвалы суть не более чем выработанные в более поздний, менее оголтелый период советского времени ритуальные формулы проработок, начинавшихся с обязательного признания достоинств товарища имярек и большой проделанной им работы, за чем следовал полный разгром и уничтожение. Вместе с тем они создают забавный парадокс: оказывается, превосходной базой, на которой единственно пушкинистика, ориентированная на “высшие ценности”, может создать “целостный образ” поэта, она обязана беспринципным ученым, не только уклонявшимся от этой задачи, но сделавшим все, чтобы его сознательно замутить и расщепить на мелкие фрагменты, для чего беспардонно искажали собранные ими же материалы, выпячивая одно и замалчивая другое. Происходит нечто подобное тому, что имело место в марксистских курсах истории литературы, где все писатели до чего-то не дорастали, чего-то недопонимали, что-то изображали не так, и в результате получалось, что великую мировую литературу создавали ограниченные, плохо писавшие люди (это остроумное наблюдение принадлежит моей покойной научной руководительнице, профессору ЛГУ Екатерине Иннокентьевне Клименко). Но если целью академических пушкиноведов было угодить официальной пропаганде, нарисовав Пушкина “в топорном облике”, зачем же они старательно выискивали и публиковали то, что взрывало возводимое ими здание и создавало почву для будущих тяжких обвинений, чего они не могли не понимать? Ответ может быть один: они руководствовались принципом позитивистской добросовестности и объективности, а ученый, его придерживающийся, не способен на ложь и подлог. Наконец, невыполнение задач, которые академическое (позитивистское) пушкиноведение себе не ставило, не является признаком его “исторического, возрастного, методологического” (интервью “Этой тишины не наслушаться”; диапазон расширяется!) кризиса. Он может наступить, если это пушкиноведение обнаружит неспособность перестроиться на новые цели, когда прежние уже достигнуты или хотя весь путь до них еще не пройден, но ни наука, ни общество более в них не нуждаются. Можно ли сказать, что такое положение уже сложилось: что источниковедческая база пушкиноведения полностью исчерпана и приведена в идеальный порядок? что решены окончательно все текстологические проблемы? что издано и нуждается лишь в стереотипных допечатках подлинно академическое полное собрание сочинений Пушкина с фундаментальным справочным аппаратом? что ничего не осталось в произведениях Пушкина неясного, требующего нового комментария или уточнения либо даже кардинального пересмотра имеющегося? что все благополучно обстоит с пушкинской библиографией? — и немало других “что”, ни на одно из которых нельзя сегодня ответить категорически утвердительно. Не случайно ни в одном заявлении о кризисе академического пушкиноведения эта сторона никак не затрагивается, потому что стоит ее коснуться, как сразу выяснится, что в пушкиноведении остается еще обширное поле для позитивистской работы. Если же именно так обстоит дело, то нелишне помнить, что хотя Александр Македонский (пушкинистика, ориентированная на “высшие ценности”, “онтологическую суть”, “алгоритм”, “целостный образ”) и герой, но стулья (академическое пушкиноведение) ломать не нужно, потому как от этого казне (всей “пушкинистике как таковой”) убыток произойдет.
Как будут развиваться события, если исчезнет академическое пушкиноведение, предвидеть легко, наблюдая современные тенденции.
Сбросив с пьедестала Пушкина советского — “интернационалиста”, “вольнодумца”, “материалиста”, “атеиста”, “неизлечимого вольтерьянца”, “врага царизму” и пр., водрузят на его место безапелляционно Пушкина — набожного русского человека, верноподданного монархиста, противника демократии, добропорядочного семьянина и гиганта мысли. Этот Пушкин, не лишенный, как и его советский предшественник, реальных черт, представленных в искажении, будет столь же, как и он, “топорным” и быстро начнет вызывать протест, порождая свои отрицания. Возникнут (да и уже существуют) другие “целостные” Пушкины, а исторически подлинный облик поэта скроется под их густыми наслоениями и начнет становиться неразличимым.
Новое “философское” пушкиноведение, отливающее в бронзе “целостного” Пушкина в виде “национального мифа, вмещающего весь космос народного духа со всеми его оттенками” (Непомнящий В. С. Пушкин через двести лет // Лит. газета. 1999. 2 июня. № 22 (5745). С. 10), и явления “сверхлитературного масштаба” (От редакторов. С. 6), будет жестко идеологизированным (“Когда говорят, что у меня, мол, жестко, идеологично, как у Достоевского, я теряюсь, огорчаться или наоборот”. — В. С. Непомнящий в интервью “Этой тишины не наслушаться”) и претендующим на монопольную истину (“— А свою веру вы считаете единственно верной?” — “Ну какая же это вера, если она не считает себя единственно верной?” — Там же). Повторяя в разных вариациях одно и то же и чувствуя необходимость разнообразить свою риторику, оно все чаще будет скатываться к злободневным политическим пассажам, наметки которых уже появляются. В статье Непомнящего “Пушкин через двести лет” читаем: “Жутковато и одновременно смешно сказать: сама мировая обстановка нынешних предъюбилейных дней сложилась в рифму с пушкинскими трудами и размышлениями. Если бы Лукреция дала Тарквинию по физиономии и прогнала (как поступила Наталья Павловна с графом), то, пишет Пушкин, мир и история мира были бы не те. Может быть, не я один задаюсь нынче вопросом: не будь похождений “нового Тарквиния” из Белого дома и всего последовавшего за этим в заокеанской “империи добра” — творилось ли бы сейчас на Балканах то, что творится, звучали ли бы с такой кровавой актуальностью “Песни западных славян”?” Отсюда — прямой путь к литературоведению а la Ermiloff, который писал в свое время: “Образы, созданные Гоголем, оживают в наши дни, служат современной героической борьбе народов за свободу и мир на земле. <…> Железный палец Вия, протянутый из-за океана, не испугает народы! <…> Не удастся господам, в чьей груди денежная шкатулка вместо сердца (вот она, “языческая” “рождественская” культура! — В. Р.), утвердить на земле царство мертвых душ, плюшкинский могильный “новый порядок” на американский лад. Не удастся заморскому Вию запугать народы мира” (Ермилов В. В. Н. В. Гоголь. М., 1952. С. 79—80, 295).
В эмпиреях “высших ценностей” все земное кажется мелким, ничтожным, не стоящим внимания и трудов. Последнее ярко проявилось при попытке издать собрание сочинений Пушкина в хронологическом порядке, амбициозное предисловие к которому много цитировалось выше (верную оценку вышедшего первого тома см.: Ларионова Е. О. [Рецензия] // Новая русская книга. 2001. № 2. С. 25—27). Нужно очень глубоко “влипнуть” в боготворимого поэта или вознестись в горнии сферы, чтобы, печатая в послании “К Н. Я. Плюсковой” стих “Свободу лишь учася славить” и помещая на параллельном развороте уменьшенный снимок автографа, не заметить, что там он читается “Природу лишь умея славить” (см. указ. собр. соч., т. 1, с. 322—323), и не объяснить, что Пушкин слегка “порозовел” по воле М. А. Цявловского, “улучшившего” текст вариантом из неавторитетной копии. Насколько далеки взявшиеся за это предприятие “философствующие пушкинисты” от эдиционной практики и насколько не понимают они, в частности, смысла и правил фототипического воспроизведения рукописей, можно судить по тому, в каком виде представлены в этом издании черновые автографы Пушкина: испещренные зачеркиваниями, но притом читаемые, здесь некоторые превратились в черное месиво, вполне соответствующее цвету Смоляного Чучелка в восприятии к нему “прилипшего” человека (см., например, с. 293, 297, 321 и др.), другие, беловые, из написанных аккуратно и разборчиво стали трудно понимаемыми даже для натренированного глаза (см., например, с. 146, 190—192, 208 и др.).
Оставленные без хозяйского глаза несущие конструкции ветшают, и зданию грозит разрушение. Тексты пушкинских произведений заполнятся постепенно разного рода ошибками, которые, накапливаясь, рано или поздно перейдут в качество. Одни сочтут необходимым исключить из корпуса произведений что-нибудь представляющееся им неуместным по идеологическим, художественным или иным соображениям (например, в редколлегию нового академического “Полного собрания сочинений” Пушкина поступали предложения не включать в него “Гавриилиаду”). Другие потеряют эпиграф (как случилось с “Пиковой дамой” при перепечатке в 1948 и 1995 годах вышедшего в 1938 году в составе “большого академического” “Полного собрания сочинений” А. С. Пушкина тома художественной прозы) или ремарку в пьесе, подобно тому как в части тиража популярного “малого академического” десятитомника из текста “Бориса Годунова” выпала заключительная ремарка “Народ безмолвствует” (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 2-е изд. М.: Изд-во АН СССР, 1957. Т. 5 [1-й завод 1—50000]. С. 322). Третьи неверно прочтут автографы и придадут водевильным куплетам “Будь подобен полной чаше…” смысл эпиталамы (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 2 т. / Общ. ред. и вступ. ст. Н. Н. Скатова. М., 1999. Т. 1. С. 553) или в эпиграмме “Певец Давид был ростом мал…” заставят Голиафа бегать от Давида (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. худож. произведений: [В 1 т.] / Сост. и подгот. текстов С. В. Денисенко и др.; Ред. С. А. Фомичев. СПб.; М., 1999. С. 630), а того — плясать на прахе Графа (см.: Фомичев С. А. Служенье муз. С. 10). Кто-то заменит слово кажущимся ему более подходящим, и оно пойдет гулять по всем изданиям (например, стихотворение “К Н. Я. Плюсковой”, о котором уже шла речь). Кто-то неточно процитирует Пушкина, и это закрепится в научном и читательском обиходе, а сейчас в этой области функционирования пушкинского наследия положение очень тревожное: “Однажды, — рассказывает московский ученый, — на одной из пушкинских конференций я провел такой эксперимент: в течение часа-полутора скрупулезно отмечал ошибки при цитировании Пушкина, причем в большинстве случаев докладчики читали не наизусть, а с листа. Результат был удручающ: примерно каждые шесть минут допускалась неточность” (Перцов Н. В. Пушкин в современной журналистике и филологии // Моск. пушкинист. М., 2001. Вып. 9. С. 30). Кто-то продолжит традицию составлять из черновых незавершенных набросков законченные произведения и станет их включать в корпус сочинений поэта. Будут появляться — чем дальше, тем чаще — фальшивки, вроде изданных под видом “Тайных записок А. С. Пушкина” грязных эротических фантазий М. И. Армалинского или якобы хранящихся в Таганроге и где-то в Сибири “философических таблиц” поэта, которые прекратили “раскручивать” в печати только, наверное, потому, что не состоялась “предсказанная” в них революция, долженствовавшая произойти в России в 1998 году. И если даже опытнейшие знатоки пушкинского почерка были в свое время введены в заблуждение псевдопушкинским автографом (об этом см.: Краснобородько Т. И. История одной мистификации: Мнимые пушкинские записи на книге Вальтера Скотта “Айвенго” // Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1995. С. 277—289), то каким-то из грядущих подделок, прежде всего соответствующим критериям “высших ценностей”, удастся, конечно, приобрести статус подлинных фактов, событий и произведений (не случайно “хранители” “донского архива” ссылались на доброжелательный о себе отзыв — хотелось бы надеяться, ими придуманный — В. С. Непомнящего). На очищенном от занудных, “мелкотравчатых” позитивистов обширном пространстве наберет зрелую силу разнузданный и нескончаемый шабаш гипотез и концепций, порождаемых сном разума, ничем не сдерживаемой фантазией и желанием отличиться. Основным методологическим принципом станет выдумка, послужившая “философской критике” главною опорою при ее зарождении (Д. С. Мережковский широко привлекал в своих рассуждениях те части мемуаров А. О. Смирновой-Россет, которые, как было потом неопровержимо доказано, сфальсицировала ее дочь) и давшая толчок вхождению в пушкинистику В. С. Непомнящего, о чем он сам говорил в своем интервью “Этой тишины не наслушаться”: “Первую <статью> я напечатал в 1962 году в └Вопросах литературы” (а работал тогда как раз в “Литературной газете”). Она была о └маленьких трагедиях” и называлась ужасно красиво: └Симфония жизни: О тетралогии Пушкина”. Лакшин говорил: └Познакомьтесь, он придумал (курсив мой. — В. Р.) тетралогию””. В ученой мантии станут щеголять глупость и безвкусица, и они будут порождать пассажи, подобные следующему: “Очень хочется верить, что среди ныне живущих зайцев на территории заповедника обитают и потомки того легендарного зайца, который уберег великого русского поэта от участи попасть на Сенатскую площадь 14 декабря 1825 года” (Пушкинская михайловская энциклопедия (материалы): Михайловское, Тригорское. М., 2001. С. 105). Того гляди, вдохновившись статьей “Клопы да блохи” (Онегинская энциклопедия / Под общ. ред. Н. И. Михайловой. М., 1999. Т. 1. С. 519), насыщенной полезнейшей каждому вдумчивому читателю “Евгения Онегина” информацией, начнут искать в щелях бывшего Демутова трактира останки клопа, укусившего останавливавшегося там Пушкина (какая бы открылась тема для генетических исследований! сколько содержательных конференций можно было бы провести! какие гранты получить!). Разгуляются журналистский дилетантизм и эпатаж, разойдется во всю мощь коммерческая халтура. Этого напора, уже и сегодня очень сильного, может не выдержать Пушкин “высших ценностей”, что предвидят и чего страшатся сами его искатели (см. указанную выше на с. 3 статью И. З. Сурат). “Бойтесь └пушкинистов”!” — воскликнул накануне прошедшего юбилея некто В. Исаченко в одной газете, и с ним нельзя не согласиться.
Конечно, стать глухим заслоном на пути мощного вала не в состоянии малочисленное, ослабленное и со всех сторон критикуемое академическое пушкиноведение, да и не должно пытаться, потому что все это — закономерные формы современного восприятия Пушкина, отражающего духовное, интеллектуальное и нравственное состояние общества, его искания, стремления и традиции. Однако хранить, защищать и доводить до широкой аудитории реального, исторического Пушкина академическое (позитивистское) пушкиноведение может — и эту миссию оно должно на себя взять. Справедливо сказано: “…сейчас чрезвычайно важно значение академической науки, строгой, фактичной, которая могла бы противостоять невероятной пошлости. Пушкину сегодня предстоит очень тяжелый этап” (Скатов Н. Н. Пушкин сам за себя постоит // Жизнь национальностей. 1999. № 2/3. С. 5). Если же осуществятся надежды ниспровергателей и “питерское, академическое, строго филологическое” пушкиноведение окажется полностью вытесненным пушкинистикой “московской”, тяготеющей “к философичности, к более свободной манере”, к работам “поэтически своевольным”, “наивным, взлохмаченным, порой с нелепостями, но и с замечательными прозрениями” (“Этой тишины не наслушаться”), то, как минимальный убыток казне, никогда не будет доведено до конца издание многострадального базового, фундаментального полного собрания сочинений Пушкина и столь же многострадальной “Пушкинской энциклопедии”, а их место займут всякого рода громогласно заявляемые многообещающие “проекты”, издаваемые подчас в роскошной упаковке (иногда, впрочем, и скромно, даже убого), но своим содержанием не отвечающие стандартам науки. “Решить задачу подготовки и издания полного Пушкина <…> под силу только академической науке” (Скатов Н. Н. Драма одного издания. С. 494; продолжение этой фразы: “…действующей в рамках академических, то есть государственных, структур” — представляется далеко не бесспорным).
Не все испытывают светлые и радостные надежды при виде бродящего в методологическом и прочих тупиках академического пушкиноведения. Есть и те, кого это печалит, и свою тревогу, озабоченность и даже скорбь они выражают по-разному.
Одни льют горючие слезы, читая спокойные, без интерпретационных вывертов энциклопедические статьи о стихотворениях Пушкина, и теряют от огорчения сон, и мучаются недобрыми предчувствиями… Но находятся люди, способные вывести заблудших на правильный путь, они принимаются нешумно исправлять написанное петербургскими несмышленышами, запараллеливают Пушкина через птичку с Богом и, убежденные в полной интеллектуально-эмоциональной беспомощности читателя, обратившегося к стихотворению “Когда в объятия мои…”, спешат разъяснить ему глубинную, так сказать онтологическую, сущность отношений мужчины с женщиной, когда его стесненные руки заключают ее стройный, гибкий стан. Движимые лучшими намерениями, пишут они для петербургских неумех образцы и предлагают их как своего рода пушкиноведческий стандарт, нимало не задумываясь о том, что имеют право существовать другие мнения, выходить издания, в основу которых положены иные представления о том, что должен найти в энциклопедии читатель.
Многим пушкиноведение представляется страною, где копошатся ныне лилипуты, пришедшие на смену населявшей ее прежде, в золотой век, расе бробдингнегов. На самом исходе ХХ столетия и II тысячелетия, в черный для академического пушкиноведения день 29 ноября 2000 года, разгневанный ученый муж громогласно возгласил, что “нынешние пушкинисты в подметки не годятся своим великим предшественникам”, — и промолчал ареопаг, которому эти слова были обращены, подав тем самым знак своего полного согласия со столь изящно, с соблюдением всех правил и традиций академического политеса сформулированной оценкой труда своих коллег. Никто не напомнил специализирующемуся на подметках знатоку обуток великих пушкинистов, что из материала, на подметки негодного, могут получиться прекрасные голенища. Промолчали потому, что высказанное долго уже носится в воздухе, ухо к мелодии привыкло и не слышит ее более, слова въелись в сознание, в их смысл никто не вдумывается, но бубнят и бубнят “со всех крыш” (как говорилось в бессмертном “Кратком курсе истории ВКП(б)” о меньшевиках) затверженное:
Да, были пушкинисты в прежне время,
Не то что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Недавно в мелодии, под которую произносится причитание, появились новые модуляции. По случаю постигшей пушкиноведение невозместимой утраты “Новое литературное обозрение” объявило об уходе из жизни “последнего пушкиниста”: “Андрей Григорьевич Тартаковский с пугающей частотой, особенно в последний год своей жизни, возвращался в разговорах со мной к одной мрачной теме: └Вы же понимаете, что Вацуро — последний пушкинист; что будет, когда он уйдет: ведь пушкинистика прервется”” (К портрету пушкиниста: Из переписки В. Э. Вацуро с Т. Г. Цявловской / Публ. С. Панова // НЛО. 2000. № 42. С. 48). И пошла гулять эта очередная хлесткая формула, навевая апокалиптический ужас (Панов С. От редактора // Эйдельман Н. Я. Статьи о Пушкине. М., 2000. С. 25; Немзер А. Право на воздух: Год назад умер Вадим Вацуро // Время новостей. 2001. 31 янв.). Но и при жизни замечательного ученого В. Э. Вацуро пели ту же песню про великих пушкинистов, с которыми в нынешнем поколении некого сравнить, и, разумеется, никто его в заявлениях такого рода из ничтожного поколения не выделял, так что и он попадал в число пигмеев. И при жизни Ю. М. Лотмана ее тянули, и при жизни Н. Я. Эйдельмана тоже. Так кого же она имеет в виду? Некое абстрактное, не имеющее ни имени, ни трудов ничтожество?
В каждом поколении людей всех занятий и всех профессий: художников, промышленников, композиторов, писателей, ученых, коммерсантов, изобретателей и пр., и др. — есть звезды разной величины, и каждая занимает свое место в общей системе. Что такое в масштабах мироздания, среди 100 миллиардов звезд нашей галактики, желтый карлик по имени Солнце? Сравним ли он по величине или светимости с какой-нибудь Капеллой А или Я Ориона? А что значит он для закоулка Вселенной, называемой Землей, которую он освещает и обогревает! Так и ученый, занятый пусть даже какой-то частной областью и успешно решающий находящиеся в ее пределах вопросы, исполняет важную роль и заслуживает уважения, а не грубых, невоспитанных сравнений.
Пушкиноведение и пушкинистика имеют общее поле приложения сил и талантов. Оно обширно, и возделывать может всяк свой большой или малый участок, не мешая друг другу и не изгоняя соседей. Нужно выращивать и скромные, но питательные корешки, и роскошные, источающие обольстительные ароматы, но недолговечные вершки — казне все потребно. Каждому поколению пушкиноведов и пушкинистов дано решать свои задачи и выполнить свою работу, она не остановилась, не прервалась и, нужно думать, будет продолжаться с переменным, как обычно, успехом, с периодическими вспышками и затуханиями, с появлением светил разной величины, но непременно и очень ярких. Скольким же подметкам великого пушкиниста и какого именно каждое из них равно, будут решать время и потомки, если, конечно, они примут этот абсурдный эталон.