Опубликовано в журнале Нева, номер 1, 2003
Всех нас, зеленых-презеленых (как в прямом, так и в переносном смысле), питали тогда, в 1960 году, иллюзии и распирало от непомерной гордости. Еще бы! Мы стали студентами университета.
Демобилизованные в соответствии с памятным хрущевским сокращением вооруженных сил на миллион двести тысяч, мы, все еще в солдатском обмундировании, толпами ходили по знаменитому университетскому коридору и прокуренным закоулкам филфака — сплошная зелень! Прочие студенты смотрели на нас широко раскрытыми глазами, и мнилось им, вероятно, что университет заполонили марсиане.
А мы были студентами!
Кстати, лично я это понял чуточку раньше, чем остальные мои собратья, еще до решения мандатной комиссии — на последнем вступительном экзамене по немецкому.
И хотя я держался там вполне уверенно: за моей спиною, я чуял это, подобно ангелам-хранителям незримо толпились терпеливые, знающие, толковые школьные мои учителя иностранного, да и три армейских года самостоятельных ежевечерних занятий языком кое-что значили, а кроме того, я носил в солдатском своем вещмешке не пресловутый фельдмаршальский жезл, а немецкие словари и любимую книжку — “Erich Maria Remarque. Drei Kameraden”1, которую я исследовал вдоль и поперек, тем не менее (да, тем не менее!) коленки мои дрожали.
Из аудитории на истфаке, где проходил экзамен, один за одним выходили зареванные вчерашние десятиклашки, выпускники спецшкол с немецким уклоном. Боже мой! Тут задрожат не только коленки!
Но (о чудо!) свой счастливый билет я отработал довольно сносно, так что экзаменатор — миловидная полная дама-брюнетка, с некоторым удивлением глянув на меня поверх очков, спросила: “А вам хватит баллов для поступления на отделение журналистики?” — “Все зависит только от вашего экзамена, — с чувством произнес я. — Конкурс — 15 человек на место. Так что… — Я скорчил печальную гримасу. — Так что моя судьба в ваших руках”. — Я встал, одернул гимнастерку и галантно ей поклонился.
А она, эта дама, очень благосклонно кивнула в ответ: “Я поставлю └отлично”, но, если вы не попадете на журналистику, обещайте, что пойдете на немецкое отделение — у нас не такой сумасшедший конкурс”. — “Клянусь!” — приложил я руку к сердцу.
“О-о! — ликовал я, окрыленный, вылетая с истфака. — При любом раскладе я уже студент ЛГУ!”
Позже, не раз встречая на филфаке эту даму-экзаменатора, я вежливо раскланивался с нею, как бы демонстрируя свою бесконечную ей признательность, и в глубине души сожалел порою о том, что не пошел на немецкое отделение: на моем отделении учили не столько профессии, сколько идеологии, а уж ею-то меня перекормили на армейских политзанятиях аж до тошноты.
Ну, как тут не вспомнить академика Александра Даниловича Александрова, математика, лауреата Ленинской премии, ректора ЛГУ им. Жданова!
Он по-своему, довольно оригинально относился к марксизму-ленинизму и, честный человек, честный коммунист, хотел, вероятно, невозможного: чтобы “всесильное учение” было наполнено гуманистическим содержанием, чтобы у него было человеческое лицо. Ленинградским партийным властям этого было не понять, они обвиняли Александрова в идеализме и “гнилом либерализме” и, конечно, желали избавиться от неудобного и в общем-то малоуправляемого ректора, популярного не только среди ленинградского, но и среди всесоюзного студенчества: Александров еженедельно со страниц либеральной по тем временам “Комсомолки” проповедовал свои взгляды на воспитание молодежи и на методы преподавания в вузах общественно-научных дисциплин.
Не знаю, какие хитроумные механизмы сработали, но Александров лишился-таки поста ректора и оказался в новосибирском Академгородке. Заканчивалась хрущевская оттепель…
Ректора Александрова студенты обожали и чуть ли не носили его на руках — он был доступен, остроумен, он понимал и любил молодежь. Сосланный в Академгородок, а именно так в университете это и расценили, он аккуратно, раз в неделю прилетал в Ленинград читать лекции студентам-математикам, а однажды (это было в 1966 или 1967 году, я уже работал тогда на недавно созданном факультете журналистики) он выступил в актовом зале ЛГУ с пространным докладом. В нем он изложил свои либеральные идеи и попытался донести до аудитории свое понимание того, как следует толковать учение Маркса-Энгельса-Ленина и применять его на практике в современных условиях.
Аудитория же каждый постулат бывшего ректора встречала возгласами одобрения и шквальными аплодисментами.
Актовый зал был забит битком, а те, кому не хватило места в зале, слушали выступление Александрова по трансляции: в открытых окнах стояли мощные динамики, и тысячная толпа, запрудившая Менделеевскую линию, внимала каждому слову любимого ректора и восторженно гудела.
Так академик Александров прощался со студентами и преподавателями. Кончилась, как было сказано, оттепель, начались заморозки…
Об Александрове ходили легенды. Они передавались из уст в уста, от одного студенческого поколения к другому. Этот выдающийся математик никогда не был ученым сухарем. Его открытость, демократизм, склонность к невинному озорству очень были нам симпатичны, они импонировали всем и каждому, и он, наш ректор, был для нас образцом, эталоном вузовского преподавателя. По нему мы оценивали других — тех, с кем пришлось сталкиваться в тогдашней бурной университетской жизни.
Хорошо помню (в мозгу запечатлелось навечно, словно моментально отснятое кино) университетское утро — не какое-то конкретное, а утро вообще.
Вот по набережной к университету, к нашему филфаку тянутся непрерывные цепочки — это студенты спешат на первую пару.
А вот, постукивая по краю тротуара белой тросточкой, прямой, несгибаемый, осторожно передвигается самый жесткий из преподавателей — Николай Николаевич Сабуров, он читает нам историю КПСС и ведет семинары, мы его боимся пуще огня, как и его гладко изложенной в учебнике науки — так гладко, что сознанию не за что зацепиться, и наука эта проходит сквозь наше сознание как дистиллированная вода, не имеющая ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Николай Николаевич слеп. В 1945-м, как рассказывали, в День победы, хватил со своим взводом трофейного технического спирта. Говорили, будто из всего взвода уцелел только ослепший его командир. Но сколь же он мужествен! После войны получил высшее образование, написал кандидатскую. И вот учит нас понимать свою гладкую, но и достаточно туманную науку.
На первой сессии, как мы надеялись, нам легко удастся “свалить” историю КПСС: “сдуем” с учебника — Сабуров же не видит. Дудки! Сабуров не видел, зато все слышал и чуял: “Третий стол, закройте учебник! Второй стол, уберите шпаргалки!” — только и звучал суровый голос на экзамене. К Сабурову приходилось делать по два, а то и по три-четыре захода. Страшно вспомнить!
А вот по набережной неторопливо идет ученый с мировым именем — профессор Владимир Яковлевич Пропп. На нем затрапезный плащишко и столь же непрезентабельная кепчонка. Но у него интереснейшие лекции по фольклору! Я ни одной не пропустил, жаль вот только, что толстую тетрадь с конспектами потерял во время очередного переезда с квартиры на квартиру. Владимир Яковлевич говорит “библиотека”. Он невозмутим, и будь на его лекции хоть один-единственный студент, он не покажет вида и начнет читать этому единственному слушателю. Студенты, даже русисты, напропалую “мотают” лекции Проппа, что же касается журналистов, то им вообще все “до фени”, включая фольклор и курс истории древнерусской литературы, который читает профессор Еремин. Он тоже невозмутим. Помню: сижу я в 12-й аудитории, кроме меня, в первом ряду подслеповатая то ли русистка, то ли славистка, а с кафедры профессор Еремин повествует о “Житии протопопа Аввакума”, обильно цитируя этого своеобычного и яркого древнерусского автора: “И все-то вы бляди, и дети ваши выблядки…” — бесстрастно говорит профессор, а я думаю, оглядывая пустынную аудиторию: “Уж не отсутствующих ли на сегодняшней лекции имел в виду мятежный Аввакум Петров?!”
В той же 12-й аудитории русистам, славистам и журналистам читал курс истории зарубежной литературы (Средние века и Возрождение) Юрий Витальевич Ковалев, тогда еще молодой кандидат наук, ироничный, со своеобразным чувством юмора.
По утрам он лихо подлетал к филфаку на голубом мотороллере и припарковывал его за углом, в Филологическом переулке. В 12-й аудитории Ковалев принимал у нас зачет. Сотни полторы студентов там собралось, и все недоумевали: “Как же Ковалев, того, обслужит такую массу?” А Ковалев, окинув “массу” насмешливым взглядом, сказал: “Часа за два управимся”, — и немедленно взял быка за рога, превратив таинство сдачи зачета в некий аукцион.
“Итак, — провозгласил Ковалев, — сонеты Шекспира! Кто самый смелый? Вы? Валяйте! Стоп-стоп-стоп! Правильно. Зачетку на стол! Кто продолжит? Вы? Прекрасно. Хватит. Зачетку на стол! Сонеты Петрарки! Кто? Вы? Замечательно. Зачетку на стол! └Песнь о моем Сиде”. Кто?.. Джованни Бокаччо! Кто?.. Ариосто! Кто?..”
Так курс зарубежки и пошел с молотка. Все участники торгов остались довольны.
А вот зачет по истории русской литературы XVIII века у профессора Павла Наумовича Беркова носил в некотором смысле садистский характер. Объясняется это, вероятно, тем, что Берков недолюбливал журналистов за верхоглядство и склонность к авантюризму. Но мы же были хорошие, мы же по капитальнейшему труду профессора изучали историю русской журналистики и критики!.. А возможно, Берков хотел отомстить журналистам за то, что они игнорировали его лекции.
На заключительной встрече в конце семестра он саркастически заметил: “Что-то нынче многолюдно в аудитории. А-а! Господа журналисты наконец-то почтили нас своим вниманием! Всем русистам рекомендую завтра прийти на нашу кафедру. Обещаю: вы увидите редкий аттракцион — журналисты будут сдавать мне зачет. Приходите — не пожалеете!”
И наступило “завтра”. Начало того дня я окрестил так: “Утро стрелецкой казни”. И вот что символично. В то хмурое утро я наблюдал, как из “волги”, остановившейся у подъезда главного здания ЛГУ, выскочил ректор Александров с каким-то перекошенным лицом. В руках у него был топор… “Ну, Данилыч дает! — подумал я. — Не иначе решил расправиться в Петровском зале с ученым советом”. И тут же вспомнил про зачет у Беркова, и сердце мое упало: “Топор в руках ректора — это же не случайно, это — роковое предзнаменование. Нет, не сносить нам головы!”
И действительно: Павел Наумович измывался над нами, пока не устал, — лет ему было тогда преизрядно, но выглядел он, ну в точности как царь Петр на известном полотне Сурикова. Меня аж мороз продрал по коже, и я, совсем уж некстати, вспомнил ректора с топором в руках. “Ну зачем ему топор?” — спросил я себя и не нашел ответа.
А Берков, пожирая нас очами, молвил сердито: “Н-ну?!” И какой-то студент-заочник (а заочники — сплошь арапы), оказавшийся с нами на зачете, храбро вскинул руку. “Прошу”, — величественным жестом пригласил его к своему столу Берков, а когда тот уселся, спросил весьма ироничным тоном: “Вы, конечно, Карамзина читали?” — “Да. Сентиментализм. └Бедная Лиза””. — “Вот о ней и потолкуем. С чего начинается └Бедная Лиза”?” — “Не понял”.— “С какой фразы?” — “Не помню”. — “Ступайте на место. Следующий!”
Следующий тоже не помнил.
Да и никто не помнил.
Человек десять опросил грозный Павел Наумович, но так и не дождался ответа на столь простенький вопросик…
Тогда тот самый арап-заочник на четвереньках выбрался из помещения кафедры в коридор, и — бегом в читальный зал. Счастливый, опять же на четвереньких, вернулся и тотчас поднял руку. Берков ее заметил.
Вопрос у него, само собой, был все тот же. Студент на него ответил. “Хорошо, — сказал коварный профессор. — Вы вспомнили как начинается └Бедная Лиза”. А вот чем она заканчивается?”
Бедняга не знал. Заглянув в начало, он не сообразил посмотреть в конец сентиментальной повести Н. М. Карамзина.
Однако “шутка” маститого ученого несколько подзатянулась. Да он и сам это осознал. К тому же профессор порядком утомился. Ожидаемой “казни” не состоялось, все “стрельцы” уцелели в то утро и благополучно сдали зачет. Топор “палача” стукал всего лишь ради острастки, в воспитательных целях.
Однако топор в руках ректора не выходил у меня из головы.
Как-то я спросил об этом топоре у нашего выпускника Володи Драгунского, он учился в аспирантуре и был секретарем университетского комитета комсомола. Ему частенько приходилось общаться с ректором, бывал он и на расширенных заседаниях ученого совета.
“Ну, старик, — сказал Володя, — топор что! Данилыч мог бы выскочить из машины и с отбойным молотком — я бы ничуть этому не удивился. Однажды я видел, как он заходил в свой кабинет с ледорубом!” — “Это-то понятно, — говорю, — он же альпинист, даже мастер спорта”. — “Ну-да, ну-да, — подтвердил Володя. — Но Данилыч любит и почудить. Раз он поспорил с проректором на бутылку коньяку, что проедет на заднем буфере трамвая, то есть на └колбасе”, от Академии художеств до главного здания университета — тогда по набережной еще бегали трамваи. И он выиграл это пари. А когда профессор Бережной носился с организацией факультета журналистики, ректор на ученом совете устроил ему взбучку! Вы, мол, и на отделении плохие кадры готовите, вон газета └Ленинградский университет” какие перлы выдает, а ведь ее делают ваши чрезмерно идеологизированные выпускники — читали в └Ленправде” фельетон └Штаны великого математика”? Мне, например, стыдно было читать, как └Ленправда” издевается над университетской многотиражкой.
Короче говоря, ректор довел будущего декана факультета журналистики чуть ли не до истерики, так, что тот спешно покинул заседание ученого совета, причем впопыхах вместо своего пальто надел пальто ректора. Ну Данилыч и повеселился, когда Бережной с покаянным видом из дому, от парка Победы, вернулся в Петровский зал в ректорском пальто! Не веришь?” — “Верю!”
…Легендарный человек Александр Данилович Александров! Разыскивая его могилу на Богословском кладбище, я думал о нем и о других — о профессорах Г. А. Бялом, Г. П. Макагоненко, Ю. С. Маслове, Н. П. Емельянове, о преподавателе немецкого Н. М. Захаровой, вспоминал, как зеленым студентом с ректором познакомился.
Было это на воскреснике во дворе филфака. Какой-то, как нам тогда казалось, старичок в кепке, ватнике и резиновых сапогах бодренько закидывал вместе с нами строительный мусор в самосвалы, непрерывно, в течение трех часов к нам подруливавшие. А потом — бац! — пауза. Нет самосвалов.
Мы уселись на бревне. Курим, травим баланду и время от времени материмся. Все мы — в солдатском обмундировании: воскресник! Старичок к нам подсел, мы ему: “Закури, папаша”. — “Не курю, — говорит, — и вам не советую”. — “Вот доживем до твоего преклонного возраста, — говорим, — и бросим”. — “А как вообще жизнь, ребята?” — спрашивает. — “Да разве это жизнь, папаша, трам-тарарам! — говорят те, кто живет в общежитии. — В общаге утром не пожрать, да и вечером тоже — буфет, трам-тарарам, не работает”. — “Буфет?! Странно…” И тут подходит Петр Федорович, комендант филфака, вытягивается в струнку, руки по швам, говорит: “Дела обстоят так-то и так-то, самосвалы будут через час, Александр Данилович…”
Боже мой, ректор! Мы раньше его в глаза не видели, но точно знали, что зовут его, как и первого губернатора Санкт-Петербурга светлейшего князя Меншикова, Александром Даниловичем.
1 Эрих Мария Ремарк. Три товарища (нем.).