Повесть
Опубликовано в журнале Нева, номер 12, 2002
Роман Харисович Солнцев — прозаик, драматург, автор многих книг и журнальных публикаций. Главный редактор журнала “День и ночь”. Живет в Красноярске.
Роман Солнцев
КРАСНЫЙ ГРОБ,
или УРОКИ КРАСНОРЕЧИЯ В РУССКОЙ ПРОВИНЦИИ
повесть
Евг. Попову
…Попытался написать я об оковах сердца моего — и разбил их с ожесточением, как древние — младенцев о камень…
Слово Даниила Заточника
Осень
1.
“Я прожил пустую и бессмысленную жизнь. Пустую, как эта бутылка. Бессмысленную, как Сизифов… труп. Именно труп! Зачем существую? Я же не бабочка, которая счастливо порхает, не ведая, что с первым темным дыханием ночи замертво упадет?!.”
“Опять эти речи! У тебя есть ученики!”
“Что такое ученики? Пышные, юные облака над деревом. Может быть, листья мои и породили влагу, которая вошла в эти облака, а может быть, эти облака всосали влагу из болота, где слепнут и глохнут от омерзения даже лягушки…”
“Ну ты златоуст!”
“Бери выше!”
“Если острить, как ты, — златолысина. Погоди! Давай серьезно. Вот я зачем живу? Сын наш погиб. Другого уже не будет. Я для этого стара. Да и если бы сумела, не хотела бы… для озверевшего мира… опять убьют”.
“Не надо!”
“Что ты хочешь сказать?!”
“„Не надо, не надо, не надо, друзья. Гренада, Гренада, Гренада моя!” У тебя есть работа. Ты умеешь упросить молодежь читать хорошие книги”.
“Они обманывают! Я приклеиваю волосинки с головы к торцам книг — и они возвращаются неразорванные. Я скоро тоже облысею — библиотека большая”.
“Пусть хоть в руках подержат, сидя перед экраном. Придет время — раскроют. А мои ученики хуже: бегут из России, выдергивая босые ноги из сапог…”
“Но ты же рад успехам своего лауреата?”
“Пленный русский солдат, хоть взорви он пол-Берлина, не оправдал бы генерала Власова…”
“О, Валентин Петрович впадает в демагогию. Тебе пора записываться в компатриоты”.
“Секунду! Как перевести слово „компатриот” в ребус? Рисуем компас, вычеркиваем „с”. Дальше цифра три. Рисуем кота, убираем „к”…”
“А если там кошка? Опомнись, милый…”
“Действительно, кошка в темной комнате приятней. Спасибо, Машенька. Не бойся, я Дубровский. Я проснулся. Я вернулся к нашей замечательной капиталистической, мистической, фантастической действительности”.
Вечные эти их споры вполголоса, а бывает, и молча, про себя…
2.
— Может, не пойдешь?
Они стояли в сумерках. Случаются странные ощущения, которые связывают времена. Нет, не симптом “дежа вю”, когда кажется: это с вами уже было… наоборот, он знал: будет именно здесь, в вечернем полумраке, стоять и раздумывать: идти к незнакомым, сильным людям мира сего или нет. Но, как в прозрениях своих не ведал, решится или нет, так и сейчас, казалось, плыл по течению… будь что будет.
Да если и заглянет, продавать душу свою бессмертную не намерен ни за какие пряники. Слишком мало осталось времени для жизни.
— Передумаешь? — Они замерли, как тени среди теней, в ранних осенних сумерках, Углев с полотенцем под мышкой и его жена. В молоденьком сосняке, очень частом и тесном, как во сне, и высоком-высоком, наполовину высохшем из-за недостатка света и места, пахло смолой и паутиной, под ногами потрескивали упавшие сучки и шишки. Но снега еще не было. На северо-западе, за горой коттеджей, меж черных стволов, дотлевал закат, а на юге, за рекой, упавшей на дно лога, горы и облака сияли малиновым отраженным светом. Можно было подумать, что на дворе август. В Сибири иногда случается такая странная затяжная осень. Что-то нам зима сулит…
— Может быть, не пойдешь? — снова спросила жена. Зачем повторяется? Вечно играет в некий театр, руки на груди сложила, хотя для маленькой женщины это смешная поза. Ермолова ты моя.
— Да ладно. Соседи. — И, все еще не решившись, он закурил сигарету.
— Опять куришь! — Он не ответил. — Только не лезь в жар, не доказывай.
Если она имеет в виду споры этих молодых людей, он так и так не полезет, вряд ли это интересно. А что касается парной, и доказывать нечего — что ему, недавнему моржу, стоградусные прогревы? Валентин Петрович и стоял-то сейчас в лесу босой, с подвернутыми штанинами трико, в майке.
— И что-о ему от тебя надо? — Снова, при всем своем уме, говорит никчемные фразы. Да еще тянет гласные, Ермолкина ты моя. — Наверное, что-то же на-адо?
Раздраженно морщась, он отстрелил под ноги, как в детстве, окурок, потом опомнился: вдруг загорится?.. — голой пяткой ввинтил его в почву, продрав хвойную подстилку.
— Хотя, коне-ечно… — продолжала она. — Изве-естный в городе человек.
— И он известный. Перестань.
Жена оглянулась.
— В темных кругах. Рынки, магазины.
— Азеры ничего, а если наш на базаре, так и?.. — Он недоговорил, но было ясно, что здесь должны бы последовать пресловутые слова: “бандит”, “мафи”.
Жена поправила руки на груди, хотела что-то добавить, но, молодец, промолчала. Шла бы уж домой.
Они стояли, глядя неприязненно и все же с интересом, как неподалеку к высокой фигуристой, как торт, ограде из ярко-красного “кремлевского” кирпича подкатил, мурлыкая мотором и щедро светя фарами, вслед за новенькой синей, как слива, “хондой”, черный “мерседес”. Ворота Углевых располагаются в конце тупичка, где машины гостей как раз и могут развернуться. А сама дачка Углевых, деревянная, в один этаж, на бетонном цоколе, мерцает среди наступающей ночи, простреленная лучами заката, как будто из янтаря или — из чего делают свечи — из стеарина. Впрочем, вскоре охрана включит все свои четыре прожектора на мачтах, и дача засияет еще ярче. Вокруг сгустится тьма, а здесь, между двумя огромными коттеджами в три этажа, зажавшими домик Углевых, возникнет, как на театральной сцене, свой замкнутый мир с поленницей, собачьей конурой и дощатым туалетом. За пределами же освещенного пространства, в черном окружающем леске будут время от времени возникать молчаливые парни с автоматами и карабинами, порой донесется рык овчарок по имени Джек и Роза.
— Сиди дома, — Углев кивнул, давая знать, что уходит.
— Да уж… — тихо засмеялась она. У нее красивые беленькие зубы и глаза — в сумерках божественные, всевидящие и все понимающие. — Еще не разберутся и застрелят.
Конечно, новоявленные соседи создали много жутковатых неудобств, да что же поделаешь.
— Нас все запомнили, — бранчливо успокоил Углев жену, хотя и ему не следовало повторять очевидные слова. — Но лучше сиди дома… скоро буду… чаю завари…
Мария Вадимовна заперла жидкие воротца, сколоченные из остатков штакетника, просунув проволоку в щели и завертев концы. А муж побрел вдоль высокой каменной стены на сходку соседей.
3.
— Зачем тебе это надо? — спрашивала другая жена другого мужа. Она была одета как знатная молодая дама, собравшаяся на бал: в мерцающем вечернем платье с вырезом, с украшениями в ушах и на шее (что там поблескивает зелененькое, господа?.. уж не изумруды ли?..).
Татьяна и в самом деле уезжала сейчас в театр. Сегодня у мужа банный день, мальчишник, и она давала ему последние наставления.
Коротко остриженный, в распахнутом махровом халате, в красных плавках с молодцевато выпирающими гениталиями, в тапочках, он стоял, широко улыбаясь. Игорь Ченцов научился так улыбаться еще в деревенском детстве, увидев в кино, как держится истинный герой под ударами судьбы.
— Да, да… — кивал он ей, только слушал ли он ее? Выглядит куда моложе своей жены. Хотя старше на три года.
— Если ты пригласил Валентина Петровича, — сердясь, продолжала Татьяна, — то зачем позвал этих полудурков?
Игорь секунду подумал.
— Он что, жизни не знает, людей не видал? Попрошу, чтобы Толик не пил, а дядя Кузя громко не кричал.
— Мне это не нравится. Надо было отдельно.
— Дядю Кузю отдельно приглашать? Ему важно, чтобы при всех. Толика? И всех других? Опять же, тебе мое время не жаль? А время — деньги.
Татьяна не нашлась что сказать, тронула ладошкой пышную, сверкающую, как застывший фонтан, прическу и четко зашагала на высоких каблуках по мраморному двуцветному полу в гараж, который располагался через коридорчик под одной крышей с коттеджем, как, впрочем, и сама баня.
Игорь услышал, как мягко урчащий “феррари” выкатился из гаража и остановился. Наверное, жена что-то приказывает охране. Да что она волнуется? Овчарки тревожить попусту не будут, чужих тут нет и быть не может.
Сауна — это хорошо.
Он открыл деревянную дверь и оказался в горячем помещении предбанника, обшитом красивой рейкой. За резным деревянным столом, напоминающим лежащую на брюхе виолончель, уже собралась родная компания, полуголая, как и хозяин. Кто пил минеральную, кто уже пригубил водку и щипал черный испанский виноград, крупный, как перепелиные яйца. Для соседа-учителя была выставлена бутылка французского красного вина.
— Ну, отдыхаем, — улыбнулся мальчишеской улыбкой Ченцов.
— А сосед? — спросил Толик, хозяин многих бензоколонок в городе, плотный, как женщина, с обритым черепом, с очень синими внимательными глазами.
— Придет. Господа, кто первые?
Переглянувшись, поднялись и пошли в парную братья Калиткины по кличке Столбы; старший, Петр Васильевич, занимал в городе пост прокурора, младший, Федя, трудился в МВД. Они любили жар. Глядя вослед долговязым и мосластым браткам, Игорь заметил:
— Шибко веселых анекдотов при Валентине Петровиче не надо. У меня дело к нему.
Маленький старичок Кузьма Иванович, дернув волосатыми коленями, густо хохотнул:
— Да чего ты мшишься? Тридцать лет его знаю… Между прочим, с филологами из универса первый у нас тут сборник частушек собрал, — и пропел хриплым басом: — “Меня милый полюбил и завел в предбанник…”
— Эту я слышал! — высунувшись из двери, крикнул младший Калиткин. — А вот я: “Ребятьё, ребятьё, вы кого же…”
— “Посмотрите, ребятьё, ведь оно совсем дитё!” — закончил Кузьма Иванович и разочарованно оглядел стол. — Виноград, яблоки импортные… наверняка с химией, чтобы не гнили по полгода. А мне бы сейчас картошки с солью да малосольного хайрюзка…
— Будет хариус, — кивнул Игорь. — И нельма будет, и черная икра… Все наше. Это уж тут для антуража. Хотя виноград вкусный. Я ел, не помер.
— “Шел трамвай десятый номер, на площадке ктой-то помер… — забулькал младший Калиткин, мешая себе своим смехом четко спеть. — Тянут, тянут мертвеца, видят: тридцать три яйца… Дело было на Пасху”.
Послышался деликатный кашель, певец смолк, в дверях стоял Углев.
— Ты иди-иди, — буркнул остряку-милиционеру Толик, и тот, кивнув учителю, наконец исчез, показав веснушчатую спину.
— Здравствуйте, господа, — тихо сказал Углев. Встретился глазами со всеми, кроме Кузьмы Ивановича. Никак не ожидал встретить тут бородача. Если бы знал, что будет Кузьма Иванович, не пришел бы. Мерзейший же человек. Кстати, слово “мерзость”, видимо, все же дальний отпрыск слова мороз. Право же, по всему телу искорки пробежали.
— Здрасьте… проходите, Владимир… Валентин Петрович!.. — донеслось от стола.
Кузьма Иванович ему тоже мотнул головой, да дважды, как ни в чем не бывало. Толик, продолжая сидеть, протянул широкую белую руку с синим якорем на кисти. А второй незнакомый Углеву человек, смуглый и худой, похожий на осетина или чечена, в плавках телесного цвета (создается впечатление, что он вовсе нагишом), улыбнулся, чмокнул зубом:
— Далеко живем?
Он хамил или не знал, что дача Углева буквально за забором. Игорь стремительной скороговоркой (когда он волновался, он тараторил) перевел разговор на другое:
— Говорю жене, носи эти… стразы… а она: настоящий камень греет, а стразы пусть в сейфе лежат. А подругам врет: у меня в сейфе настоящие изюмы.
Толик стал очень серьезным:
— Не дергайся. Наши парни Кавказ прошли. Не дадут и глянуть никому, — и пояснил смуглому: — Моя тоже черт знает что нацепит… потом дома считает: браслет брала? кулон? цепь?
— Женщины, — ответил смуглый, скривив презрительно тонкие губы.
Неужели это чечен? Или грузин? Плохо побрит. Нынче молодые люди специально ходят в трехдневной щетине, уверены, что тем самым оказывают разительное впечатление на девиц.
Кузьма Иванович, желая поддержать вечный мужской разговор, оборотился к Валентину Петровичу, впрочем, не глядя в глаза:
— Твоя дома?
— Да.
Жаль, Игорь не сказал, что сивый Кузя будет здесь.
— А моя в город убежала, — продолжал охотно Кузьма Иванович, как бы не ведая о его застарелой неприязни к себе, и, пока он говорил, трехцветные волосы над верхней губой и на подбородке этакими кисточками прыгали и шевелились. Тоже Хемингуэй нашелся. Сбрил бы — морда честно напоминала бы кирпич. — У сестры сидят… что-то шьют. Может, парашют, в погреб прыгать. — Странный у него всегда юмор. Наверное, уже успел выпить.
— Дело доброе.
Игорь тем временем налил Углеву красного вина:
— “Медок” будете? Сухое.
Углев кивком поблагодарил. И наконец хозяин бани поднял рюмочку с водкой:
— Господа! Выпьем за нас. Мы все тут или почти все — соседи по даче… Мы разные… вы — учителя… или учители?.. мы — купцы… Но что же в этом позорного, а, Валентин Петрович? Вы во все времена были образцом честности, но и купцы, я читал, кто обманет клиента, считали долгом застрелиться…
— Нынче это помогают сделать другие! — тихо засмеялся смуглый.
— Бросьте, Миша, — нахмурился Игорь. — Это он шутит. Мы перед законом открыты, и это правильно. Вот как черепаха, которую перевернули.
Толик пробормотал, закусывая виноградом:
— Вопрос, кто перевернет.
— Конечно, — Ченцов сел. — В парной сейчас двое наших друзей, представители правоохранительных органов… Петр Васильевич и Федя, прокуратура и милиция.
— Я их знаю, — отозвался Углев.
— Конечно. Но я знаю другое: если я, не дай Бог, что-то не так сделаю в жизни, они не посмотрят на нашу дружбу, — и как бы доверительно, шепотком добавил: — А попробуй они не выполнить гражданского долга — за ними тоже глаз да глаз… теперь что-то вроде своего КГБ и в милиции, и в прокуратуре!
— Страшно жить, — хохотнул Кузьма Иванович. — У нас в учительской среде только бабы за нами смотрят, верно, Петрович?
— Нет, правда, правда! — настаивал Игорь.
— В руке не дрогнет пис-туалет? — вымученно сострил Валентин Петрович.
— Да, да! — заржал Игорь. — И это правильно, так ведь? Если всё по-честному, спокойно спишь. Меня, бывает, будильник не поднимет…
Слушая его, Валентин Петрович вдруг испытал жаркое чувство стыда: зачем уж так примитивно и назойливо о своей нравственности? И зачем, собственно, он-то, Углев, сюда приглашен? Что этим людям его мнение? Не нравится Углеву худой тип с ухмылкой, не нравится настойчивый взгляд синеглазого, да и Кузьма мог бы не подыгрывать нынешним хозяевам жизни. Когда-то изображал самостоятельного, ходил вразвалку…
Распахнулась дверь — в облаке белого пара явились голые, красно-розовые, как огромные куры с вертела, братья Калиткины. От них несло жаром.
— Ну, блин, хорош-шо!.. Пива налейте.
Игорь мигом подал им из холодильника четыре бутылки немецкого и открывашку. Братья, рухнув рядом на скамейку, принялись сосать из горлышка пиво. Причем младший, не дождавшись открывашки от брательника, лихо открыл себе бутылку зубами. И, сунув крышечку под левую бровь, зажал ее там, сверкая, как моноклем.
— Кто следующие? — улыбался хозяин. Он пояснил Углеву: — Вообще, там можно хоть впятером… кто в микробассейне, кто внутри… Хотите сейчас?
Чтобы немедленно оторваться от бессмысленных разговоров с чужими людьми, Углев шагнул за раскаленную — ладонь отдернул — березовую дверь. И, слава Богу, не Кузьма Иванович, настырный, без стыда и совести, сунулся за ним — следом брел, улыбаясь белозубой улыбкой мальчишки, Игорь. Золотой крестик прилип к плечу.
Он что-то сказал Углеву, но Валентин Петрович, не вслушиваясь в его слова, со смущенной улыбкой кивнул, свернул сразу в парную и, закрыв глаза, полез на самый верх. Надо бы меховую шапочку надеть — температура градусов 140, но ничего… он вина еще не пил, можно и так полежать.
— Всегда по-соседски… что надо… дров или чего… — продолжал говорить снизу Игорь. — Для нас это в радость.
Но вряд ли он вошел следом только для того, чтобы сказать эти любезности.
Надо же, как не повезло Углевым…
4.
Лет десять назад Валентину Петровичу как учителю, получившему премию первого Президента России и потому ставшему знаменитым во всей области, начальство небольшого городка Сиречь, где выпало ему жить все эти годы, мигом выделило участок земли за окраиной, в поредевшем лесу. У Углевых нет машины, но сюда, за Собачью речку, пешком добираться всего полчаса. А уж на велосипеде, на котором Углев прежде ездил в школу, несмотря на солидный возраст и усмешки коллег, можно и за семь минут.
Правда, в мэрии поступили по народной пословице: на тебе, боже, что мне негоже. Участок достался не на старых огородах, принадлежавших некогда сосланным литовцам, где почва хорошая и нет ветра, — здесь уже строились чиновники и милиция, а показали Углеву за полосу защитных посадок, на самый край обрыва.
Внизу, под горой, тоже сосняк, но сизый, матерый, примыкающий к речке. За Сиречью — железная дорога, убегающая по дамбе внутрь Красной горы, в трехкилометровый тоннель. Оттуда все время слышны стрекот колес, протяжные гудки тепловозов, а ночью — и переклички дежурных на вокзале по их гулкому радио: “Номер два на первый путь… все нечетные по третьему пути…”
А вот здесь, наверху, вдоль обрыва более никого. И у Валентина Петровича тайная мысль была: ну и пускай, что земля бедная, сплошной галечник, но зато, может быть, никто из шумных новых хозяев жизни с их сиренами и охраной не позарится на эти места, а если и осядут рядом люди, то такие же, как Углевы, бедноватые, из интеллигенции. Так оно поначалу и было…
Если смотреть к югу, в сторону реки, то участок справа взял профессор из местного Политехнического института, милый вислоносый очкарик Решевский. Однако у него денег хватило лишь бетонный фундамент заложить, а потом он заболел. И долго его участок пустовал. Углевы, приходя на свои грядки, конечно, поглядывали за бечевку, соединяющую столбики: не учинил ли у соседа какую пакость хулиганистый народец. Бетонные блоки тяжелы, их не утащить (хотя в нынешнем году уже и кранами воруют!), но брус и доски, что сложил профессор под открытым небом, наивно обмотав проволокой, исчезли мгновенно.
Затем сюда явился на белой “Ниве” темноликий человек по имени Тимур, подъехал экскаватор, сгреб и отбросил бетонные балки в сторону, к яру, и принялся копать котлован. Но началась осень, полили дожди, и яма осталась на зиму. Весной этого Тимура застрелили где-то в городе, и вскоре Углевы увидели, как возле котлована фотографируются новые хозяева: в просторных одеждах, в шляпах, добродушные. Они представились: Никипеловы, муж работает в Дорстрое, жена — в торговле, дочка учится в четвертом классе, ах, жаль, что не в школе, где преподает прославленный учитель…
Приползли два автокрана, уложили в высохшую яму балки, подрулили грузовые машины с красным и белым кирпичом, засуетились рабочие, как муравьи, принялись складывать коттедж. Для них сюда был доставлен вагончик, и отныне стало можно, хоть это и неловко, попросить иной раз соседей, чтобы их рабочие, коли они тут ночуют, присматривали за деревянным домиком Углевых. Углевское строение из бруса — пока без крыши — уже утвердилось на бетонном фундаменте. Хорошо еще, в свое время Валентин Петрович послушался Решевского и тоже купил балки, теперь у него внизу погреб и кладовка, и все это можно запирать. А ведь случалось не раз — как ни прячь, как ни заваливай травой или ветками — неизвестные люди уносили с участка то лопату, то ведро.
Но с соседями справа по-прежнему не везло: коттедж недостроенным пошел под зиму, долго стоял с затянутыми пленкой окнами первого, готового этажа. В нынешнем году фасад принялись крушить ломами и кирками, видимо, с намерением воздвигнуть хоромы по иному плану. Какие огромные труды насмарку! Куда делись Никипеловы, Бог весть. И в городе их Углев более не видел. Неужто беда какая? Однажды стояли рядом, курили, глава семьи, милый, лысый, как шарик, почему-то вдруг решил рассказать Углеву, что один их дальний родственник пострадал за острый свой язык, попал во Владимирскую тюрьму… правда, у него фамилия чуть другая — Некипелов…
— Стишки он сочинил… про обыск… — и Никипелов, оглядываясь, пробормотал такие строки:
Такого шмона, право, еще не видел мир.
Нагрянула орава изысканных громил.
Не прежних белоручек — отменных мастеров,
Промяли каждый рубчик, вспороли каждый шов.
Какой-то хитрый лазер таращил мутный глаз.
А самый главный слазил руками в унитаз…
А я, как будто дачник, смотрел на тот погром.
Что ищут? Передатчик? Иль провод в Белый дом?
Но было все не ново, я знал: и в этот раз
Они искали слово, которое вне нас.
— Коля!.. — окликнула, выйдя из-за строящегося коттеджа, супруга Никипелова.
И он быстро закончил, крутя рукой с зажатой сигареткой:
— Ну, которое… взрывало их троны и замки…
Пылало, как горнило, облив зарей восток…
Хранило и казнило, и называлось — Бог.
— Опять ты это людям читаешь? — с испугом в глазах сказала женщина. — Выдумывает он все, Валентин Петрович!.. Идем, надо рабочим показать, какие будут подоконники…
Помнится, Углев тогда подумал: какое странное время!.. Еще недавно боялись сознаться, что в роду есть родственники-диссиденты, а сейчас вот уже и гордятся… хотя до сих пор везде правит, по сути, все та же еще партия. Но куда же уехали Никипеловы? Не из-за родственника же исчезли? Нет, конечно. Да и вряд ли они с тем Некипеловым родня.
А новые хозяева участка, угрюмые, в узких зеркальных очках, на трех машинах — на “джипе”, “хонде” и “сонате” — приезжали на стройку редко. Теперь в вагончике жили строители-таджики. Работая, они включали громко восточную музыку и перекликались на непонятном языке с вкраплениями русского мата.
Если же говорить об участке слева, то он пустовал лет пять. Наверное, потому, что оказался на довольно крутом склоне. Но нашелся хозяин и на него, сгрудилась техника, Углевых поразил американский огромный “Кательпиллер”, начали рыть котлован странной формы и даже забили несколько свай. И снова все затихло. И лишь года три назад появился новый владелец — это и был Игорь Ченцов, молодой бизнесмен, у которого сейчас в гостях, в бане, на верхнем ярусе, лежал Углев и пропекал свое тело до изнеможения.
Игорь, огородившись каменным забором, завез на галечник участка несметное количество машин земли под цветы и плодовые кусты, и вскоре он сам, и жена, и дети, когда подходили к забору, высились над ним по пояс и напоминали Гулливеров, попавших в Страну лилипутов. А уж коттедж вознесся над обрывом — куда тебе Ласточкино гнездо со знаменитой крымской гравюры (по следам Пушкина).
И баня, в которой сегодня Валентин Петрович оказался, отменная. Надо бы ему уже сойти с полка прочь, сползти в воду, но не хотелось ни о чем ни с кем говорить. Тем более что в этой компании внезапно оказался Шамоха Кузьма Иванович, можно сказать, бывший наставник Углева, а впоследствии завистник и гогочущий лжец, попортивший много крови младшему коллеге. У него дача, вернее, вагончик, тоже тут неподалеку, за сосенками. Когда-то был Углев у старика, пиво пил с высохшей, почти картонной воблой… Лучше не вспоминать.
“Нет, нет, полежу до упора… потом выпью вина, скажусь пьяным и уберусь. Конечно, очень знойно, сгореть можно, но уж лучше так, нежели видеть его…”
Или Углев, ко всему прочему, еще и проверял себя? Мол, ты, Кузя, трухля, дедок, а я еще ничего. Но в последние годы и самого Углева неприятно удивила странная слабость, являвшаяся перед сном. Словно исчезли все желания: не хотелось ни читать, ни смотреть телевизор. Обнимешь стареющую жену — от жалости заплакать хочется. Только и ждешь встречи с детьми в школе, там оживаешь… но тоже странно: словно через стекло их видишь… С недавней поры почувствовал себя невероятно одиноким. Может быть, пора готовиться к смерти? А что, уже за пятьдесят. Или еще он поживет-поработает? Еще изумит кое-кого? Хотя самый главный праздник у него Кузьма украл. Но об этом больше ни слова. Тем более при этих людях. Расслабься, лежи на раскаленных досках. Порази своей выдержкой молодых людей. Двое брательников-то Калиткиных выдержали не больше двенадцати минут. А ты уж куда дольше…
5.
А тем временем Кузьма Иванович рассказывал, тараща сизые совиные глаза, поглядывая на часы, словно влипшие в волосатую руку (никогда с ними не расстается: шестигранные, командирские, заводятся сами по себе), и шевеля бороденкой, напоминавшей водоросли, в которые заплыл красный окунь:
— Он хоть и бледный интеллихэнт, тоже ничего… Сиречь переплывает.
— Но ты туда и обратно! — уважительно поднял большой палец Толик. — Он тебя из зависти и пнул из школы. Скажи нет?
— Наверно, — хохотнул Кузьма Иванович. — Нича-а! Я и в железнодорожной покажу им всем кузькину мать! — и наставительно: — Я, господа, с бездомными ребятишками работаю. Мы еще померяемся славой. Я не обижаюсь. Он все ж таки сына потерял. А у меня… приемный, можно сказать, сынок всем детям СНГ фитиль вставил!
Братья Калиткины покивали, мокрые телом, блестящие, будто облитые с головы до ног жидким стеклом, после выпитого десятка бутылок пива. Тут многие знали, что бывший ученик Кузьмы Ивановича (да и Углева — по литературе) — нынче прославленный в Америке молодой профессор Алеша Иконников. Буквально из школы шагнул в университеты США и наполучал кучу всяких званий и грантов. Ему еще двадцати трех нет. Быть ему лауреатом Нобелевской премии. Младший Калиткин, Федя, со значительным видом напомнил:
— Мы ему за пять дней паспорт нарисовали… пусть знают наших!
— А дома не хочет? — усмехнулся смуглый. — Конечно.
— Наука не зна-ает Ро-одины, а Ро-одина знает своих сыновей, — пропел, как дьякон, басом Кузьма Иванович и сунул крупные губы в рюмку с водкой. Затем картинно откинулся на спинку дивана: — Кому охота сидеть в говне? И семьи у него нет. Отец сгинул где-то, мать — больной человек. А я держать не буду. Если бы за титьку, если бы это девка была…
Братья Калиткины переглянулись и заржали:
— Ну дед!.. ну молоток!..
— Я сто раз мог уехать, но родные… это — святое, — без улыбки проскрипел смуглый. — Он предатель.
Кузьма Иванович вздохнул, снова вытаращил и убрал глаза. Чужому человеку с Кавказа как объяснишь? Игорек пригласил незнакомца и не сказал, кто он, этот смуглый. Если для него родина — самое святое, чего же он не там, в Чечне, или еще где на Кавказе?
— Он ей посылки присылает… — Кузьма Иванович затосковал от неподвижности, поднялся, коротконогий, сильный, хотя левую ногу подволакивает (артрит). — Он бы ее забрал, да Алла Васильевна не желает. Моя жизнь, говорит, прожита, теперь ты живи.
Толик выругался и тоже встал.
— Да что же мы все такие?! Мой батя помирал… я говорю: полетели, я тебе в Москве хороших врачей найду, а он: да что уж… куда? Мне шестьдесят. Это что, в рот, возраст, когда надо помирать?! — Толик злыми синими глазами всех обвел и прошипел: — Тогда давайте, как школу кончили, так всех, б…, под корень, чтобы не мучиться, не тянуть судорогу?..
Братья Калиткины с удивлением посмотрели на него.
— А тебе кто мешает хорошо жить? Мы не мешаем.
— Да при чем тут вы?.. — простонал Толик и выцедил с полстакана водки. — При чем тут вы-ы?.. Тут господь Бог!.. — И он сплюнул.
— Нет, я его понимаю… — примиряюще пробормотал Кузьма Иванович. — У меня и с Петровичем был разговорец, чем душу занять на пенсии. Я говорю: самое время пожить всласть… вон рыбалка, грибы, яко бритые лбы… по всему лесу… охота… да еще северные платят… хер ли не жить?
— Но ты же работаешь? — набросился на него Толик. — Сколько тебе в школе платят? Давай я тебе платить буду, а ты мне вечерами про всякую жизнь рассказывай. Я же знаю, ты и сидел… настоящий человек.
Кузьма Иванович, выпучив глаза, оглушительно захохотал.
— Да не сидел я… во народ! Уезжал от Валентина в Иркутск, да не прижился.
Братья Калиткины с удвоенным интересом смотрели на учителя. Зачем врет? Они-то доподлинно знают.
— Сидел ты там, сидел… — уже оттаивал, слегка пьянея, Толик. — Ладно. А то смотри. Буду платить в два раза больше.
Кузьма Иванович замолчал. Как бы обиделся. Но, кажется, был польщен.
— А если его известность покоя не дает? — Толик кивнул в сторону парной. — Его тоже ненадолго хватит… присмотрись: желтый, как стольник.
— Он всю жизнь такой. Но работать умеет.
Замолчали надолго: жевали виноград.
— Анекдот знаешь? — спросил младший Калиткин у старшего (у того шишка жировика на лбу под волосами). — Маленький крокодил спрашивает у мамы-крокодилихи: “А где наш папа работает?” — “А наш папа в посольстве служит „дипломатом””. Ну, в смысле кейсом.
— Понял, — зевнул старший Калиткин. — Это я тебе рассказал вчера.
— А вот такой анекдот слышали? — спросил вдруг человек с юга. — Летит пуля. Навстречу другая. Одна кричит: “Уступи дорогу”. — “Нет, ты уступи дорогу”. Стукнулись лоб в лоб и попали в лоб тому, кто совсем был в стороне.
— Не понял! — насторожился младший Калиткин. И словно фуражку надел, бровями подвигал. — Кто-то кому-то угрожает?
— Кстати, я русский, у Игоря можете спросить, — сказал смуглый человек. — Михаил Михайлович Чалоев. Почти Чапаев. А рассказал к тому, что часто судьба несправедлива. И надо договариваться.
Это предложение можно было воспринимать как в смысле философском, так и в самом простом, житейском. Калиткины значительно промолчали, Толик словно и не расслышал слов незнакомца, а Кузьма Иванович, подумав, кивнул. Каждый, наверное, по-своему понимает общие фразы.
— Что-то они там долго? — буркнул Толик.
— Да пускай, — зевнул старший Калиткин. — После вас мы по новой пойдем.
6.
Наверху, под близким потолком с натеками смолы по щелям, было знойно, паляще, как во времена детства средь соснового бора летом. У Валентина Петровича вдруг зашумело и звоном растеклось в голове. Ого, так можно и отключиться.
Решил сойти. Медленно, чтобы не обжигать кожу лишним движением в пламенном воздухе, подвинулся к краю, и, когда уже спускал ноги с одной ступени на другую, в глаза словно туман хлынул, под носом стало мокро — тронул пальцем, глянул: кровь. Растерянно сполз задом на пол и сел, запрокинув голову.
— Что? Что? — запрыгал вокруг Игорь. — Перегрелись, Валентин Петрович?!
— Ничего, ничего, — невнятно бормотал учитель. Идиот, что хотел доказать?
— Сейчас… сейчас.. холодной водой… только надо выйти к джакузи….
Как сквозь сон Валентин Петрович видел: Игорь помог опустить ноги в воду, а спиною осторожно лечь на мрамор. И льет ему на лицо из душа. Холодно, хорошо. Но кровь шла… он это, сглатывая, чувствовал… И зачем, старый дурень, так долго пролежал в парной?
— У меня к вам разговор те-а-тет, — торопился сказать Игорь. Надо говорить “тет-а-тет”, да неважно. Чего он хочет? — Вы знаете, у меня есть сын… Андрей…
Да, Валентин Петрович часто видел его сына во дворе дачи, мальчик в прошлом году окончил школу, с дружками отрабатывает возле большого бассейна приемы рукопашного боя, что-то они там кричат, маршируют, надев черные рубахи. На рукавах круглые знаки с изображением то ли краба, то ли свастики с перевернутыми против часовой стрелки хвостиками. Иногда парни включают очень громко магнитофон, из которого рвется нарочито хриплый — под Высоцкого — бас:
Спят на старом кладбище бандиты…
шелестят железные венки…
— Так я не о нем. С ним уже поздно… — жаловался Игорь. — Кроме спорта, ничего не видит… обещали в сборную по хоккею, но ему на тренировке нарочно по мениску… теперь бредит уголовной романтикой… между нами, я через это прошел… тупик, ведь правда? Хотел его добровольцем в Косово… наших не трогают… но там уже кончилось, так? А вот Ксения, ей шестнадцать, весной аттестат…
С высоты своего жилого этажа (над бетонным цоколем) Валентин Петрович летом часто замечал за красной кирпичной стеной во дворе тоненькую девицу — она сиживала с книжкой, как тургеневская барышня, на белых металлических качелях явно зарубежного производства. Она училась не у него, хотя мать девочки, Татьяна Ганина (такая у нее была девичья фамилия), окончила именно углевскую школу. Новые времена: Ксению отдали в английский колледж.
— Я бы просил вас… может быть, с ней вечерами, на каникулах… то есть, вы понимаете… вот как вы, Валентин Петрович, вашего ученика образовали… потом бы я ее за границу… — Игорь сидел рядом, также свесив ноги в воду, и, косясь в запрокинутое лицо старика, шепотом продолжал: — Деньги есть, поехать не проблема… английский она как бы знает, но этого ж недостаточно. А вот как там утвердиться? Что для этого надо?
— А что она умеет? — спросил или хотел спросить учитель.
— Она… — Игорь шмыгнул носом. — По физике неплохо, Кузьма Иванович ее хвалил… но зачем девушке физика? Верно?
“Еще не хватало вместе с Кузьмой работать и здесь…”
— Из разноцветных бумажек клеит зверей, птичек на картон… ну, это глупость, конечно… играет на фортепиано, хотя понимаю, самодеятельность… ей чего-то бы надо… Что самое главное для человека на Западе?
Учитель медленно сел. Кровь, кажется, более не текла.
— Главное… главное — уверенно и интригующе излагать свои мысли. — Он печально улыбнулся своей фирменной улыбкой — как сатир, левым краем сухого длинноватого рта, чуть не до уха. — Даже если этих мыслей и нет. Уметь строить мысль.
Игорь вскочил.
— Научите!.. я вас очень… заплачу хорошие деньги… — быстро забормотал он, наклонясь к старику. — Я вас умоляю…
— Я же пошутил… Игорь Владимирович…
— Нет-нет, я понимаю… как вести себя, как смотреть, как говорить…
Валентин Петрович, медленно дыша, подумал: “Ну, что ж… а почему бы в самом деле с ней не поработать? Может быть, на ремонт квартиры заработаю? Может быть, девочка все же что-то представляет собой? Татьяна-то Ганина была восторженная душа. Только рано замуж вышла. Возможно, что-то и дочери передала. Каждый человек изначально талантлив.
— Если бы ваш сын жив остался! — воскликнул Игорь. — Я помню, они симпатизировали…
Валентин Петрович вздохнул и тяжело поднялся, не давая взять себя под руку. Голова кружилась и словно была в скафандре.
— Хорошо, подумаем. Идемте, неловко. Там уж, верно, решили: мы уснули.
7.
Сын Саша у Валентина Петровича рос очень смешным и странным. Учился, конечно, хорошо, но лез во все дыры, как котенок, разбрасывался, как говорят учителя. В шестом классе из старых простыней сшил парашют: хотел перелететь с яра через речку. Упал в воду на гусей… хорошо, хоть не убился и гусей не пришиб…
В седьмом придумал вечный двигатель, в восьмом понял, что ошибся, и сильно страдал. В девятом решил стать спортсменом: бегал на лыжах по горкам и загнал сердце, говорят, перед одной девушкой хотел доказать, что он супермен… В десятом приналег на учебу.
Но все кончилось тем, что, окончив школу с серебряной медалью, не поехал поступать в Иркутский университет на физику, как они договорились с отцом, а вдруг пошел на речфлот. Прослушав курсы, выколол якоря и цепи на руках, плавал год на сухогрузе, возил на север арбузы и яблоки. Зачем?! Какая тут романтика или денежный интерес? Скорее всего, не давала покоя все та же девочка Нонна Суворова, которую теперь обхаживал бывший офицер военного флота, усатый красавец. Все уши ей прожужжал про штормы и паруса. Хотя откуда на современном флоте паруса?
Ах, сынок! Облупленный на солнце, скуластый, с идиотскими усиками, скорее китайскими хвостиками, нежели бравыми усами, отработав на воде навигацию, сын был призван в армию (скрыл, дурачок, что сердце шалит!), попал на Дальний Восток, но не на морфлот — сторожил какие-то списанные ракеты. Вернувшись, написал заявление с просьбой принять на службу в милицию, непременно в ОМОН, куда его и взяли с ходу, поскольку парень хороший, сразу видно: не из колонии просится… во-вторых, фамилия Углев в городке у всех на слуху. Послужив до весны, ничего не сказав отцу и матери, напросился в группу МВД, направляющуюся в командировку в Чечню. Отчаяние его гнало в огонь? Или уже вошедшая в кровь привычка пытать себя на крепость? Его подруга Нонна к тому времени замуж вышла, и вовсе не за моряка, а за нового русского — торгаша с вокзала, и теперь с белобрысой дочкой в коляске по двору гуляет. Но все равно она должна, конечно, пожалеть… “Пускай она поплачет. Ей ничего не значит”, — написал такого же возраста, как Саша, русский юноша-гений.
Возможно, из Саши мог бы выйти хороший художник. Он в пору службы в ОМОНе нарисовал две иконы, одну из них, не очень ладную, отдал матери, а другую занес в Воскресенскую церковь и там, завернутую в газету, как бы забыл, оставил в углу. Староста церкви, найдя ее, красивую, свежую (изображена Богоматерь с младенцем на руках), показал епископу, а тот, освятив, повелел ее вывесить на иконостасе. Был среди старушек слух, что сие чудо — невесть откуда взявшаяся икона — была ниспослана нашей бедной церкви самой матерью Иисуса Христа. Кто-то вспомнил, что в те дни была снежная буря с грозой… такое случается неспроста…
Сын умел играть на гармошке и на гитаре, забавно пел частушки, пропуская — мыча — скабрезные строки, ловок был в стрельбе, но телом крупноват, не в отца и мать, и Валентин Петрович страшно боялся, что его на черной войне пристрелят. Но, к счастью, кавказская пуля его миновала. Сашка прислал два письма. В первом: доехал, тут тепло, дивный край, как писали поэты XIX века. Кипарисы и виноград. И мелкие речушки с форелью. Письмо веселое, правда, сбоку приписал страшноватый стишок:
Здесь все одно: июнь, апрель…
Лишь только спирт: буль-буль…
Дома пятнисты, как форель,
От бестолковых пуль.
А второе письмо отослал, видимо, перед самой отправкой домой (их передержали месяц, вот письмо и пришло): трусы мы, папа… дерьмо… подставили целую группу… практически мы повинны в ее уничтожении… приеду — расскажу. Странно, что такое откровенное послание дошло, где же цензура? Впрочем, нынче бардак. И вот ждал отец сына, ждал, а группа сиречьского ОМОНа приехала без него. Оркестр отыграл, все из вагона вышли, а его нет. Валентин Петрович пробежал по вагону: может, с девкой какой базарит? Но нету его, нет нигде. Бросился к старшему. Щекастый майор с белой слизью в уголках рта, делая вид, что дым сигареты ему ест глаза, отворачиваясь, пробормотал, что парень выпал из вагона. Что заметили поздно, поезд не остановили.
Как выпал? Он не пил. Как?! Значит, помогли выпасть?..
Наверное, боялись, что правду расскажет дома про них, горе-героев. Если прямым текстом — предателей…
Возбудили уголовное дело. Где выпал? Где? Где-то под Красноярском… Транспортная милиция нашла труп сына под Тайшетом. Привезли, похоронили… На поминках один из парней-омоновцев, знакомый Валентину Петровичу (сын учителя истории из железнодорожной школы), пьяный, рыдая, признался: Сашка Углев действительно задирал их в дороге, доводил словами “трусы”, все говорил: надо вернуться на Кавказ и кровью смыть грех. А вот сам он выпал, или ему помогли, парень не знает. Он в тот день спал… А вскоре сослуживец сына и вовсе исчез из Сиречи — говорили, отец сплавил сына в Благовещенск, к сестре.
Так никто и не ответил за гибель сыночка.
Когда Саша перед отъездом на Кавказ, голый до пояса, колол во дворе дачки березовые чурбаны, чтобы зимой родители могли возле крохотного камина посидеть, чаю попить, эта самая Ксения, дочь Игоря Ченцова, постояла, высясь, как великанша над красной кирпичной оградой, и вдруг, смешно шепелявя, обратилась к нему:
— Александр, вы можете мне фотокартотьку подарить… в милитейской форме?
Саша дернул плечом, широко улыбнулся, сходил в дом, подарил. Но между ними больше ничего не было и быть тогда не могло. Но все равно, конечно, жаль и этой дружбы. Неплохая девочка Ксения, все время с книжкой на качелях… Можно с ней попытаться поработать… Но ведь богатый отец желает, чтобы Валентин Петрович превратил ее, как Пигмалион, в умную и обаятельную, чтобы она потом “по Европам” пошла, как пошел его лучший ученик. Его, а не Шамохи! Дело не в физике, в конце концов, а в том, что Углев внушил своему ученику восторг перед великой русской литературой, научил глубоко размышлять, доказательно спорить (например, изучив полемику между Чаадаевым с его “Философскими письмами” и его критиками), научил неспешно и красиво изъясняться.
А ты, Кузя, поганый лжец, коли написал в газете городской, что я хочу присвоить славу наставника. Надо же, весь город поставил на уши, все принялись судачить, чей ученик Алексей Иконников. Из великого дела сделал базарную склоку. В конце концов, у меня подрастают и другие таланты. О эти лучшие ученики! Почему-то мало на них обращают внимания, пока они здесь. Сколько раз жаловался Углев чиновникам и случайным богачам: книг не хватает, вся классика поистрепалась: Гомер, Цицерон… Пушкин, Лермонтов… Толстой, Шолохов… Булгаков… Платонов… А недавно с потолка в школьной библиотеке натекло — часть томиков слиплась, потемнели и выгнулись. Как ни суши, как ни дави утюгом — испорчены… А вот стоило одному Алеше получить всемирную известность, и Углев тут же почувствовал, как стал значительным человеком, его приглашают в компанию даже бандиты… Они, конечно, инстинктом чуют, кто больше ума и таланта вложил в международную знаменитость…
8.
Толик вопрошающе уставился на вышедшего Игоря синими, круглыми, словно вечно злыми глазами, но Игорь, как всегда, закрывшись белозубой молодцеватой улыбкой, кивнул на дверь в парную:
— Следующие!..
— Ну, как там, хорошо? — спросил младший Калиткин у Валентина Петровича, допивая с бульканьем очередную бутылку. Он когда-то учился у старика, был троечник и хам, но чемпион школы в беге на 400 метров.
— Хорошо, — кивнул Углев. — Хор “ешшо” поет, — и, опустившись на диван, налил себе минеральной. Рука почти не дрожала.
Из-за стола поднялись, чтобы идти в знойный мир, Толик и Чалоев. Глянув на Углева, помедлив, вскочил и Кузьма Иванович. А нога-то, нога волочится.
— Я тоже, пожалуй… не помешаю?
— Обижаешь, — буркнул Толик.
— Чур, следующие мы опять! — воскликнул вослед уходящим младший Калиткин.
Валентин Петрович сидел, призакрыв глаза (без Кузьмы Ивановича можно и размякнуть), и ему казалось: вот-вот потеряет сознание. Хотя там, в парной, все же удержал себя. Выражение “удержал себя” крепче, нежели просто “удержался”. Это так, к слову. Углев потер ладонями виски и встретил проницательный взгляд старшего Калиткина немедленной — к левому уху отъехавшей — улыбкой.
— Все славно. Можно бы хоть до утра, да работа дома…
— Сейчас бы, друзья мои, в Байкал… там плюс семь, — сказал прокурор.
— Хотите на следующие выходные?.. — т ут же откликнулся Игорь, наливая себе водки. — Сделаем!
— Керосин же нынче дорогой, — укоризненно потянул прокурор.
— Но его много, — изображая легко мысленного мальчонку, засмеялся Игорь. — Толик даст.
— Ну, разве что Толик, — согласился Калиткин. И затем оба Калиткина почему-то снова уставились на учителя. Он что, бледен? Или кровь опять капает? Валентин Петрович машинально потрогал над губой: нет, палец сух. Поднял стакан и отпил. Красное вино, хуже не будет.
Прокурор явно о чем-то хотел спросить у Валентина Петровича. Вот он, не опуская глаз в напрягшихся розовых веках, глубоко и судорожно вздохнул — в нем, худощавом и мосластом, все внутренние органы как бы немедленно друг с дружкой посоветовались — и хрипло вопросил:
— Вы умный, знающий человек. Патриот. Скажите прямо: вы не жалеете, что разрушили СССР?
Валентин Петрович привычно сделал очень внимательное лицо. Игорь жевал виноград. Они ждали. “Некорректно спрашивает. Не жалеете, что разрушили СССР? Как будто я разрушил. Он должен бы спросить: не жалеете, что СССР разрушился? Или: не жалеете, что Ельцин СССР разрушил? Ведь он это имеет в виду”.
— Конечно, жалею. Разорваны кровные связи.
— Наших стали притеснять в южных республиках, да? А при коммунистах так не было. Ведь правда?
Углев грустно улыбнулся, но вступать в бессмысленный разговор?.. Он-то хорошо помнил: в те времена только у РСФСР и чуть-чуть у БССР был положительный взнос в общий карман СССР. И, значит, страдало негласно именно русское население. Но говорить об этом собеседнику — только вызвать в ответ слова, что были первыми в мире по выплавке стали и чугуна на душу населения, что нас боялись, а сейчас ноги вытирают… Это Углев слышит каждый день. Несмотря на то, черт побери, что в Сиречи большинство жителей — потомки сосланных и сбежавших из России! Например, у Калиткиных дед был зажиточный крестьянин из-под Рязани — его отправили этапом в Сибирь, выбив зубы за характер. В местном музее есть даже фотоуголок, посвященный этой семье. Его, понятно, организовали сами нынешние Калиткины. И все равно, этакая аберрация памяти! Либо… лицемерие, переход на условный патриотический язык. Никто в эти слова не верит, но как бы так надо среди своих.
Разговор не получался. Игорь блеснул белыми зубами:
— Ешьте, выпивайте, про отдых не забывайте…
Но все же и младший Калиткин захотел поучаствовать в дискуссии.
— А вот скажите, Валентин Петрович… так сказать, если сформулировать…
О чем он? Когда Федя учился в школе, стоит, бывало, у доски, сгорбившись, как верблюд, и все изображает из себя полуграмотного мальчишку: нарочно путает ударения, корежит слова, которые тут же ему простодушно поправляет, краснея от гнева, Эмма Дулова:
— Ах, как вы можете?! Там руководитель не мар-да-рин, а ман-дарин.
— Чё? А! Манда… манда…
Класс хохочет.
— Прекратите! И стихи Пушкина здесь звучат так: “Еще ты дремлешь, друг прелестный…” А не перлестный!
— Чё?! Пер… пер… — Дубина он был в школе и грубиян, этот младший Столб, младший Калиткин. И о чем же ныне спросить пожелал?
— Конечно, мы с братом как бы понимаем: сейчас больше свободы. Но к чему привело? Бардак и как бы воровство. Дети даже у своих родителей… Один вот недавно пошел к бандитам, чтобы те у родителей выкуп запросили, а потом часть денег ему… Ты, Игорь, смотри!
На секунду тень озабоченности проплыла по круглому лицу Игоря.
— У меня не такие дети.
— Это я так, — пояснил Федя, со щелканьем жуя виноград. — Нестабильно стало… взорвись сейчас твоя баня — не удивлюсь.
— Ну-ну, — проворчал старший брат. — Игорь, ты не слушай.
Игорь, улыбаясь, вскинул руки и лег на пол отжиматься. Раз, два, три…
— Это я как бы так, — продолжал младший Калиткин. — А вот раньше… сто двадцать получал, зато мог на самолете хоть в Сочи махнуть. И на жизнь хватало. На червонец можно было, помню, в кабак пойти. Сейчас и полтыщи не хватит. Нет, я понимаю, было что критиковать.
— Но все было, в общем, по справедливости, — откликнулся старший. Он, конечно, более умный. — Если вылезаешь с критикой, то и страдай. Почему-то критикующие желали при этом оставить за собой права большинства на спокойную сытую жизнь.
Углев кивнул, это верно. Слаб человек. Да и широк русский человек, верно писал Достоевский. “Сузить бы его”. Вот, кажется, и сузили…
Снова длилось молчание. Сейчас выйдет из бани Кузьма Иванович… не уйти ли опять в парную?
Игорь скачком поднялся с пола, сел к столу, налил минеральной.
— У каждого своя правда, — важно заявил он. — Из миллионов правд составляется правда общества, так, Валентин Петрович?.. и президент служит ей.
— Конечно. Сейчас снова наша побеждает, — охотно согласился прокурор. — Гимн вернули. Я с ним всю жизнь просыпался. Вам он как? — Он снова обращался к Углеву.
Углев кивнул:
— Мелодия сильная.
— Точно! Дрожь по коже, — обрадовался и младший Калиткин. — А то говорят всякие разные, вы Запад поддерживаете… а вы наш? — и, не дождавшись ответа, спросил прямо: — А почему на ученика не повлияете? Денег ему там дали — вернулся б. И тут работал.
— Здесь таких лабораторий нет.
— Будут! — значительно буркнул старший Калиткин. — Вот наведем порядок и…
Открылась дверь, вышел мокрый, седой, хрипящий, как пес из-под колеса, Кузьма Иванович.
— С-сильна баня!.. — Он рухнул на диван. — Кто хочет, идите… Толян и Миша в воде сидят.
Калиткины переглянулись и встали. Углев подумал: пойти за ними?
— Ну-ка гляну, как там ужин… — проговорил Игорь. — Сегодня дочка готовит… — и тоже исчез.
Валентин Петрович и Кузьма Иванович остались одни. Сейчас уходить нелепо. Давно они не виделись, чтобы вот так, глаза в глаза. С год или два. И причин тому много, но главная — их бывший любимый ученик.
— Тебя тоже Игорек сватает помочь? — спросил старый коллега, кривя губы.
Неужто и Кузьма будет заниматься с Ксенией? Нет, это уже смешно.
Но старик, как бы не замечая выражения углевского лица, ухмыльнулся:
— Нормалёк. Он хорошо заплатит.
Углев не ответил. Ему было неприятно не то что видеть, но и слышать старика, его сытый рваный бас. Хотя не он ли, Углев, ему в свое время помог? И вот же как бывает… Не делай добро, добро наказуется. Но ведь и зло, и предательство наказуется — еще больнее. Если в первом случае наказывает тот, кому делал добро, то во втором, наверное, ты сам себя и наказываешь. К счастью, Валентин Петрович не испробовал второго, зато первого хватило с лихвой, как речной воды, когда без сил — было так в детстве — захлебываешься на ветру в речке…
9.
Когда он приехал по распределению в крохотный городок со странным названием Сиречь, рассекаемый со свистом Транссибирской магистралью, директором школы, куда Углев попал, работал как раз Кузьма Иванович Шамоха. Тогда Кузьма был еще, как говорит здесь народ, ртуть в штанах, усов и бороды не носил, лицо имел красное, глаза белесые, как лед на окне весной. Он преподавал из-за нехватки учителей практически все: физику и физкультуру, алгебру и историю. Историю Кузьма знал плохо, но хоть в литературу и русский язык не лез.
— Молодец, патриот, к нам залетел! — обнимал он юношу, решившего на манер героев Толстого и Достоевского пойти подальше от столиц в народ. Шамоха был старше лет на пятнадцать, и Валентин рядом с ним выглядел хлюпиком с бледным лицом и розовыми ушами (из-за всякой ерунды смущался). Да и было с чего смущаться — Кузьма в выражениях не ограничивал себя: — Отъешься у нас, отоспишься, домкрат поднимется! А пока — кислотник ты чахоточный, небось ночами от тоски только над собой и работаешь?! Хо-хо-хо!..
Вспоминать про те годы — можно сочинить целый роман. Как вечерами выпивали на кухне у директора под тремя черными иконами, и директор пел старинные казацкие песни: “Горят пожары”, “Саблей белою взмахнем, эх, взмахнем…”. Иной раз и в гости к молодому учителю вместе из школы заваливались, в узкую комнатенку, которую Углев снял у женщины, чьи дети давно разлетелись по СССР, и она подыгрывала интересным мужчинам на пианино “Октябрь”.
Школа под руководством Шамохи гремела: тут и спортсмены подрастали хорошие, и звонкий хор образовался (дети изумительно пели “Заспиваймо писню веселеньку…”), а вскоре и выпускники впервые в Сиречи стали получать золотые медали. До приезда Углева дети срезались в основном на экзаменах по русской литературе, прежний учитель был военный человек, потерявший руку, как поговаривали, в Венгрии, рассказывал плохо, часто раздражался, и с ним даже случались припадки. Он ушел на пенсию и занялся пчеловодством. Казалось бы, отныне в школе так и будут радостно трудиться рядом два мужика, Шамоха и Углев, старый и малый, окруженные сплошь женщинами и девицами, одетыми по-провинциальному скромно, еще незамужними. Кузьма Иванович тогда был вдовец, его жена умерла от укуса энцефалитного клеща, по новой еще не женился. А Углев, естественно, и вовсе был холост, и чудесное магнитное поле, возникающее в таких случаях вокруг свободных людей, помогало им в работе, подстегивало.
Но однажды в школу нагрянула комиссия из районо, науськанная, как стало сразу ясно, директором железнодорожной школы, чей брат был вторым секретарем райкома партии, а сам директор жарко ревновал к возникшей славе школы № 1. И комиссия нашла в работе учителей, и лично директора Шамохи, какие-то недочеты, какие — так никто и не понял толком. На все недоуменные вопросы был ответ:
— Вы что, сами не осознаете?..
И пошел слух, что Шамоху снимают.
И наступил день, который запомнился Валентину Петровичу с первых перешептываний в учительской. Да, уже тогда в углу стояла телекамера, подарок военных Шамохе. Сидя в директорской, он мог наблюдать, как ведут себя учителя. Особенно нервничал из-за ее присутствия молоденький учитель географии Костя Калачевский. Лопоухий, тонкошеий, он все трещал пальцами и произносил обличительные монологи:
— Сплошная липа! В учительской график… в классе график… на фиг график! Там подотрем, здесь… вот тебе и средняя линия успеваемости поднялась до звездных высот… — и, вдруг поймав улыбку Углева, спохватывался: — Ой, думаешь, включена?! — и, отскочив за шкаф с картами, яростно шептал: — Идиотская выдумка! Во всей школе негде спрятаться! — и, вспомнив, что директор может только видеть, а не слышит, говорил уже громче: — Ненавижу директора! Толстяк и дурак! И зачем ему портупейные-тупейные подарили эту штуку? Надо бы мелом объектив забелить.
— Возьми у своей Эммы пудру, — улыбался спокойно Углев.
— Она не моя! — визжал парень. — Она дура!
О, эта Эмма Дулова, худенькая барышня в белом, влюбленная то в него, Углева, то в Калачевского. Позже она станет женой Кости, но время от времени будет прибегать к Валентину Петровичу в слезах: я предала себя. Она тоже преподавала русский язык и литературу (в младших классах), была бесповоротно на ней воспитана, отсюда ее истерики и блаженные надежды на абсолютное счастье в России. И вот, помнится, разговор двух коллег она и прервала. Вбежала, глаза сверкают, как у кошки:
— Шамоха движется… ой, что-то с ним.
— Что?
— И бури в дебрях бушевали.
— Да черт с ним! — запальчиво воскликнул Калачевский. — Главное событие: какое у вас платье чудесное!
— Ах, оставьте!.. — пробормотала польщенная Эмма. — Там он! Там оно!
Шамоха, появившись на пороге учительской, и впрямь поразил бледным, прямо-таки белым лицом при всех важных скобчатых брылах и толстом носе. Брови приподняты, белесые глаза вытаращены, словно что-то его потрясло, и он дара речи лишился.
— Здрасьте, — промямлил старик, обычно басовитый, значительный в каждом слове. Впрочем, это он тогда казался стариком — в свои пятьдесят. А сейчас и Углев, и он своей внешностью почти сравнялись. — Чё стоим? Просто чёкаем? — привычно спросил Кузьма Иванович, но безучастно. В самом деле, что с ним?! Подошел к Углеву, тронул за галстук: — В город еду, мать хворает… — Имелся в виду, понятно, областной город. — Ты как-то просил холодильник достать, я договорился… Вот вернусь, потороплю.
Валентина Петровича это удивило.
— Умеем мы создавать дефицит из дерьма, — продолжал Шамоха. И повернулся к Калачевскому: — Тебе “гостинку” уже выбил… скоро въедешь… Вот вернусь, потороплю. А тебе, Эмма, особый подарочек. Но потом. Как, ребятишки, не болеете? А меня малость просквозило…
— Аскорбинку пейте, — заволновался Калачевский.
— И помогает? — Кузьма Иванович наконец чуть дернул губами — улыбнулся. — Ну покеда.
Когда директор вышел из учительской, Калачевский, оглядываясь на телекамеру, зашептал:
— Слушайте, а может, мать ни при чем, а его… снимают? Что вдруг подобрел? Он тебе холодильник уж год обещает? А я эту комнатку и ждать перестал…
Углев покачал головой. Вряд ли. Школа в Сиречьском районе все же на первом месте, за что снимать Шамоху? За то, что криком заменяет обхождение с учителями? Что процент успеваемости и в самом деле подтасовывает? Но есть детский хор, есть спортсмены. Нет, Шамоха городу нужен, ему за недочеты самое большое что могут впаять — вывести из бюро горкома партии, освободив место для директора железнодорожной школы. Конечно, и такая кара могла огорчить старика…
Однако на следующий день после его отъезда слух полетел по Сиречи: снимают, совершенно точно снимают, поехал в областной центр отмываться.
Но там у него вправду мать живет… может, все-таки из-за нее поехал?
— Господи! — воскликнула Дулова, когда в очередной раз собрались в учительской. На всякий случай она повесила на торчащий объектив телекамеры свой беретик. — Неужели тут все трусы? Неужели нет мужчин, которые могли бы пойти против этой серости? Где рыцари прогресса? “Я ль буду в роковое время позорить гражданина сан”, писал кто? Рылеев. “Печально я гляжу на наше поколенье…” Писал кто? Да я знаю, что вы знаете… но вы бездействуете!
Углев тогда любил ее. Чуть насмешливо смотрел на восторженную молоденькую литераторшу, раздумывая, какой она станет лет через десять.
— А что вы предлагаете? — преданно ел ее глазами и Калачевский. — Вы скажите, мы поймем.
— Его давно надо убрать. Напоите как-нибудь, он любит… и чтобы в милицию попал. Или письмо напишите какое-нибудь. Про мухлеж с отметками… про хамство… С папиросой ко мне на урок вваливается: “В нашем районе писатель Пряхин живет, ну-ка, кто из ваших учеников знает? А-а, никто! Патриотов надо воспитывать, патриотов!!” Чушь какая-то! Это его родственник! В районной газете три стишка! Я тут про Дельвига, а он… Смерть тирану!
Калачевский порозовел от смелости.
— Да, да… сейчас самый момент. Надо добивать врага. Пока он слабый. Упустим момент — снова будем годы шушукаться тут, за шкафом, а в глаза улыбаться.
— Я не улыбаюсь, — нахмурился Углев, — он не красная девица, чтобы ему улыбаться. А я вот насчет его матери… может, в самом деле больна?
— Так вы не хотите такое письмо подписывать?
— Наше письмо ничего не решит. У него связи. А главное, кого вы хотите рекомендовать на его место? Тебя, Костя? Или вас, Эмма?
Калачевский и Дулова испуганно замотали головами.
— Вас, лучше вас! — сказала Эмма. — У вас опыт.
— Я на это место не пойду, — отрезал Углев и вышел из учительской.
Но идея отомстить директору за все унижения и обманы победила: семеро учителей подписали жалобу, которую отнес в райком бледный как смерть Калачевский. И слег с температурой, как передали Углеву.
Через два дня вернулся из областного центра Шамоха. То, что он устроил в школе, автору трудно передать в полной мере — здесь нужно перо Шекспира или хотя бы красноречие (по телевидению) господина Радзинского. Прежде всего старик с плохо выбритыми щеками буркнул в учительской, глядя мимо собравшихся с утра коллег:
— После уроков все ко мне. И по одному. Ваше письмо у меня, посмотрим, что вы там понаписали… меня попросили разобраться на месте. А сейчас некогда мне… — и ушел.
Перепуганный Калачевский смотрел ему вослед. Эмма сидела на стуле, обняв себя за плечи. Как, письмо отдали директору?! Но это же нарушение этики! Так же нельзя, товарищи!
Проплыв, как гроза, по этажам школы, отругав во все горло уборщицу, почему вестибюль плохо вымыт, Шамоха прошел в свой кабинет и сидел в уединении, пока не закончились уроки. И затем через завуча, крохотную очкастую женщину, принялся вызывать к себе “подписантов”, и не только их. Ужасная, унизительная получилась процедура…
Эмма рыдала, стуча зубами. Калачевский был близок к обмороку. Шамоха рычал, требуя назвать зачинщиков… затем говорил, что это и неважно, он все равно остается директором… тут же дарил духи Эмме, и она благодарно блеяла… портфель — Калачевскому, и тот благодарил… он всем привез по маленькому подарку… а потом, вызвав Углева, спросил:
— А что же ты не подписал, Валя? — и, не дождавшись ответа, буркнул: — А если бы меня сняли, кого бы вы на мое место?
Углев ответил:
— Считаю, что вы хороший директор. Дров достать, самодеятельность организовать… энергии в вас, Кузьма Иванович! А ребят не обижайте… бес попутал. Вы же сами были молоды, небось презирали, так сказать, отсталых стариков?
Кузьма Иванович вдруг заорал:
— Я не отсталый старик! И я уважал старшее поколение! Песня есть “Не отвержи меня во старости…”. А вот вы!.. Они!.. — и, рухнув на стул, зашипел: — Да сняли меня, сняли, пидеры хвостатые… только я думал, это ты копаешь… а это коллективная жалоба сработала, а если честно, мы на охоте с первым секретарем повздорили… мы ж его сына не смогли на золотую медаль вытянуть… — и, обтерев лицо, уже спокойно объявил: — Спросили, кого рекомендую. Понятно, что я назвал тебя. Больше некого. Не этих же болтунов-романтиков. Вот так. Теперь давай ты сюда садись.
Когда было объявлено, что Углев становится новым директором школы, Калачевский презрительно усмехнулся:
— Он потому и не подписал, что рвался на место Шамохи…
И в тот же день Дулова пошла с ним в загс. Скатертью дорога.
10.
Многое связывало Углева с Кузьмой Ивановичем, многое осталось за плечами за эти тридцать лет работы, но ни о чем не хотелось сейчас говорить с ним. И затянувшееся молчание, к счастью, нарушил выскочивший из парной старший Калиткин с розовыми пятнами по всему телу:
— Где телефон? Мы этому суке покажем!.. Ну, где тут, у кого?!
Вбежал Игорь.
— Что, Петр Васильевич?!
— Х… в пальто! Этот ваш кавказец… говно, покупать нас вздумал! Зови своих!..
— Да погодите…
— Он первым начал! Федьку по репе!.. Зови! Или я ментов сейчас!..
Из открывшейся двери почти вывалился, держась за живот, младший Калиткин, с разбитой губы текла кровь. За ним предстал во весь рост узкоплечий, желтый, как осенний лист, Чалоев. В руке он зажал сверкающую металлическую ручку, вроде подковы. Видимо, оторвал от стены, она служила для удобства залезания на полок.
— Оскорблять никому себя не позволю! — проскрежетал он.
— А зачем, падла, дерешься?! Сейчас мы тебя упакуем!.. — И прокурор заорал на Игоря: — Я сказал, зови охрану или давай сотик, я ему, сука, сам устрою экскурсию по Сиречи!
Напуганный Игорь моргал, как ребенок.
— Петр Васильевич… Михаил Михайлович… давайте успокоимся. А где Толя?
Мыча непонятные ругательства, кавказец кивнул за дверь.
— Этот его ударил, — сказал он наконец, сверкнув парой золотых зубов и показывая ногой на сидящего на полу младшего Калиткина.
Южанин выглядел цивильнее всех, потому что был в плавках, а прочие, суетясь и одергивая друг друга, поматывали смешно гениталиями. Углев в который раз пожалел, что пришел сюда. Сам он, кстати, плавок здесь не снимал.
Видя, как перепуган Игорь Ченцов, Валентин Петрович предложил:
— Во-первых, вытащите Анатолия… опасно оставлять в жарком месте…
— Он в джакузи, — поморщился прокурор. И схватил Игоря за ухо: — Есть у тебя телефон или что?!
Валентин Петрович поднял руку — и странно, все замолчали, глядя на нее. Привыкли к тому, что неожиданно может появиться какое-нибудь оружие? Или все же уважают учителя?
— Скажите, — все так же тихо продолжал Углев, — что случилось? Чем вас обидел гость? Может быть, сказал что-то такое, что вы неверно поняли? Например, у болгар, когда говорят “да”, наоборот мотают головой, как если бы хотели сказать “нет”. — Валентин Петрович намеренно говорил как можно более спокойней и пространней.
Прокурор, яростно запахиваясь в халат, зло прохрипел:
— Ну уж нет! Он внаглую надумал нас покупать. Мне говорит: сколько ты стоишь, чтобы спокойно спал. Я ему: стою дешево, только семь грамм свинца… если прямо в сердце… а вот золотом — у тебя и у твоих сородичей столько говна не наберется.
— А он говорит “наберется”, — проскулил с пола Федя Калиткин.
— Он мне показал член, я ударил, — буркнул Чалоев, швыряя в угол железку. — Но стукнул я кулаком. Это я уже потом, когда они вдвоем на меня. Нечестно.
— А вы там, на Кавказе, когда толпой на одного и ножом режете, честно?! — завизжал Федя, вскакивая и пытаясь схватить за горло Чалоева. Тот поддел милиционера коленом, и милиционер, скуля, снова сполз на пол.
— Перестаньте! — попросил Углев. — Не надо друг друга оскорблять, — и угрюмо посмотрел южанину в узкие мазутные глаза. — Почему вы так? Зачем покупать людей? Работайте, живите. Неужто вам кто мешает?
— А не мешают? — процедил южанин. — Вы пробовали хоть раз открыть дело? У вас в России… — и, поймав злобный взгляд Петра, поправился: — у нас в России шесть инстанций, и все с протянутой рукой. Лучше я заплачу одному, но много, да? Но меньше нервов потрачу, да?
— А лучше уматывай отсюда, — прохрипел милиционер, отползая в сторону и поднимаясь с колен. — Мы тебе жить не дадим, падла.
Тот ухмыльнулся.
— Это я тебе не дам, — сказал он. — Мамой клянусь, ты больше даже девушкам не будешь показывать свой член…
— Угроза действием, — хладнокровно констатировал прокурор. Он сел к столу и налил себе воды. — Давай-давай. А я прямо сейчас запишу.
— Ты сам умный, а брат у тебя дурак, — хладнокровно отвечал южанин. — Не надо начинать войну, я тут не один.
Из парной вышел наконец Толик, он был совершенно спокоен, словно спал и проснулся.
— Всё фильтруем базар? — и обращаясь к Игорю: — Не мшись, все будет тихо. Миша, перестань. Ты в гостях, разве в гостях так ведут себя?
Южанин махнул волосатой рукой и стал одеваться. Толик улыбнулся прокурору.
— Юмору не понимаешь? Зачем ему тебя покупать? Он работает в моей системе… ну, обобрали его раза два менты, пожарные, СЭС… так всех обирают. Он с отчаяния ляпнул.
Южанин покачал головой.
— Не защищай меня. Я не один.
В его голосе слышалась явная угроза. И Углев неожиданно мягким голосом обратился к нему:
— Но жить так разве можно? Все время на ножах? На раскаленных углях? У вас есть жена? Вы ее любите?
— Да они к ним как к рабыням относятся, — не удержался прокурор.
— Неправда, — сказал Углев. — Я не знаю, какой вы, Миша, национальности… но, так или иначе, вам близок Восток…. Саят Нова, великий поэт, писал, а кстати, он писал на армянском, грузинском и азербайджанском:
Лицо твое, сказал бы перс, второе солнце и луна.
Окутав шалью тонкий стан, ты золотом оплетена.
Художник выронил перо, рука виденьем сражена.
Не ради ли любимых женщин работаем, а затем и ради наших детей? Жизнь прекрасна, но так хрупка. Если вы кровью ближе к персам, к арабам, вспомните Омара Хайяма.
Не избежать конца пути земного,
вели же принести вина хмельного.
Глупец, ведь ты не золото, тебя,
раз закопав, не откопают снова.
Стоит ли, Михаил, терять время на распри, не лучше ли договариваться на человеческом языке и праздновать нашу жизнь? Если вы аварец, вы знаете, у Расула Гамзатова был мудрый отец.
— Я не аварец, — проворчал наконец Чалоев.
— И все-таки послушайте, что он писал:
Воду радостей живых,
ту, что старит молодых,
молодит совсем седых,
будем пить и не пьянеть.
Или вы балкарец? У Кайсына Кулиева есть строки:
Как пахнет трава на родимой земле,
не в моей позабыть это воле.
Слушал в дальней дали, в полуночной мгле,
как шумят мои сосны в Терсколе.
А вот дивная песня чеченцев. Конечно, я читаю только перевод:
Мы родились той ночью,
когда щенилась волчица,
а имя нам дали утром
под барса рев заревой.
А выросли мы на камне,
где ветер в сердца стучится,
где снег нависает смертью
над бедною головой.
Наступила тишина. Южанин сидел, опустив голову, закрыв глаза рукой.
— Товарищи, господа! — обрадовался внезапному перемирию Ченцов. — Давайте выпьем. Вон же как Омар Хайям сказал.
— В другой раз… — Чалоев поднялся и протянул руку Углеву. — Спасибо. Не знал, что так далеко от родных мест встречу настоящего человека, — и кивнул хозяину: — Спасибо. В другой раз, — и вышел из предбанника.
Одевшийся Толик мигнул синими глазами всем:
— Не залупайтесь, он хороший мужик…
— Чем же он хорош? — рыкнул снова прокурор. — Гнать его отсюда.
— А у него паспорт российский.
— Знаем мы!.. — заверещал младший Калиткин, натягивая рубаху. — Братан прав!
Толя пожал руку Ченцову, Углеву и удалился следом за Чалоевым.
Не отзываясь ни на какие призывы хозяина бани (сейчас же в доме готовят ужин!), быстро сорвались и уехали, судя по звуку, на двух машинах угрюмые братья Калиткины. И молчавший весь вечер в углу Кузьма Иванович поднялся и сиплым басом объявил:
— Я — старик, не влезаю в эти дела. Ты, Валентин Петрович, всегда людей любил… — и, хмыкнув, добавил: — А приходил час: отворачивался, как от столба.
Углев почувствовал, как краснеет.
— Что ты такое говоришь, Кузьма Иванович?!
— Говорю!
— Это ж неправда!.. Я отворачивался, когда человек совершал поступок, несовместимый с нравственностью…
— А сам всегда совершал поступки совместимые?
Хозяин бани засуетился рядом:
— Господа!.. Старики!.. Да что вы, а?! Еще ссориться начнете?! Ангелов нету в природе, а вы оба замечательные люди. Идемте же, сейчас покушаем… посидим… музыку послушаем…
Покачав головой, играя пальцами в дрянненькой прилипшей рыже-белой бороде, как в ладах гармони, бормоча благодарные слова, старик, пятясь, ушел.
Да что он такое тут нес?! А, да ладно. Углев-то помнит, кто от кого отворачивался.
Но сейчас деваться было некуда. И пришлось Валентину Петровичу одному-единственному из недавних гостей плестись по длинным переходам, по плитке и коврам в зал — за стол с хозяином дома, молодым бизнесменом.
— Ну как? — спросит часа через два жена у мужа. — Красная и черная икра? Еще что?
Углев только скривится, все там у Ченцова было на столе. И глухарь, и осетр… мог бы, кстати, и жену Валентина Петровича пригласить — Мария любит рыбу. Но мальчишник есть мальчишник. Впрочем, за длинным столом, полном яств, кроме бизнесмена и учителя, вяло расположились также дети Игоря Владимировича: коротко остриженный белокурый юноша с оцепенелым взглядом и юная девица с пятью или шестью ниточками жемчуга на тонкой шее, та самая Ксения, которой Валентину Петровичу надлежало в ближайшее время давать уроки.
11.
Договорились, что она будет приходить на дачу Углевых вечерами в среду и пятницу (это ей удобнее: квартира-то Углевых в городе, а машину ей еще не доверяли). Ксения оказалась в общении чрезвычайно робкой, речь у нее несколько невнятная: девочка шепелявит и сама знает об этом, стесняется, отворачивается, играя смущенной улыбкой, и от этого еще больше шепелявит. Как с этим дефектом бороться? Он остался с детства, когда ей нравилось, как маленькой куколке, смешно лепетать. Но главное — что она знает? И хочет ли сама больше знать?
Улыбаясь гостье улыбкой едва ли не до левого уха, очень мягко, осторожно Валентин Петрович спросил при первой встрече:
— Ну-с, какие книги читаете? Что-нибудь помимо школьной программы?
— Помимо? “Мастер и Мальгалиту”.
— О. А “Слово о полку”? — Девица промолчала. — А как насчет “Горя от ума”?
— Мы проходили, да.
— Помните, о чем эта трагедия?
— Трагедия? — Она сдвинула бровки, пожала плечиками. — Чацкий… Молтялин…
— Не очень интересно?
— Почему?.. С самого натяла видно, что Молтялин плохой.
— А Чацкий?
— Все говорит и говорит.
— Еще что-нибудь читали?
— На днях начала “Братьев Карамазовых”…
— Ну и как? — Девушка молчала. — Алеша вам понравился?
— Да. Но тоже… отень много…
— Слов? Рассуждений?
Она кивнула.
— Из всего, что вы прочитали, кто для вас герой? Благородный, настоящий?
Тут она недолго думала. Очень серьезно ответила:
— Онегин.
— Почему?
— Он Татьяну не тронул. — В глазах мелькнула некая собственная ее, выстраданная мысль. Да и что удивляться этой ее фразе, одно только телевидение своими сюжетами, основанными на насилии, может задавить страхами юную душу. И, конечно, Онегин мог, да не захотел “тронуть” Татьяну.
— Это верно, Ксения. А чем он занимался? Он же ничего не умел.
— Да, “труд упорный ему был тошен…”
— Так чем же он вам близок? Он друга своего Ленского убил.
— Да.
Углев улыбнулся девице.
— Ну, ладно, о нем поговорим позже. Еще кто?
— Петёрин.
— А этот чем вам нравится?
Улыбнулась и Ксения.
— Он остроумный.
— Верно. А что он вообще делает в жизни?
— Петёрин? — и Ксения неуверенно ответила. — Лишний человек? — и покраснела. — Он… он служит в армии.
— Это верно. А в своих взаимоотношениях с людьми… вспомните “Бэлу”… что-нибудь доброе делает в жизни?
— Нет, нет!
— Так все равно — хороший человек?
Девица, опустив глаза, вздохнула. Она не знала, как ответить.
— Ксения, мы не в школе. Говорите, как вам хочется сказать. Есть хоть один хороший, светлый человек в литературе девятнадцатого века?
Она долго молчала. И все равно стереотип сработал.
— Базаров? — с надеждой спросила Ксения.
— Базаров? А он вам нравится?
— Н-нет. — Кажется, она все время пыталась угадать, какого ответа ждет Углев, хотя читала же наверняка роман “Отцы и дети”.
— А кто нравится? Ксения, скажите как на духу. Кто из героев русской литературы нравится?
Она молчала.
— Никто? Во всей русской литературе?
— Певцы у Тургенева?.. — пролепетала Ксения. — Я… я не знаю.
Совершенно покраснев, она угнетенно смотрела в стол. Она была сейчас очень похожа на свою мать Таню, которая училась в школе Углева. Ксения глазки жмурит, как Таня. И обвела их, синие, синей же краской. Облизывает короткие губки перед тем, как что-то важное сказать. Шея узкая, грудка уже зрелая для ее лет. Как, впрочем, это было и у Тани Ганиной. Валентин Петрович с легким смущением, искоса, отвлекая девицу разговором, все разглядывал юную гостью. В прежние годы в школе между ним и ученицами неизбежно возникало состояние легкой влюбленности. Разумеется, влюбленности безгрешной и малозаметной. Но ее сладкие, счастливые флюиды витали в воздухе. Чуть позже, когда у Валентина Петровича плешь вдруг заняла полголовы, и русые пряди уже не закрывали ее, и на лице высеклись вертикальные морщины, как на коре сосны, влюбленность со стороны девиц пригасла, смущенно закруглилась, но ее заменило обожание со стороны умных мальчишек, особенно когда их земляк стал знаменитым в Америке.
— А читали вы “Тихий Дон” Шолохова? Валентина Распутина читали?
— Да, — вскинув голову, с неожиданной печалью отвечала девица. — Мама давала протитать “Уроки французского”. Как у него картошку воровали. Про бедность.
“Ты дурочка, что ли? — размышлял Углев, поощрительно и как бы даже легковесно ей улыбаясь. — Очень бедная речь. Или по характеру такая замкнутая? Но Татьяна-то была говорливая, как сорока”.
— А кого еще из современных писателей читали? Астафьева? Можаева?
— Пелевина, — засмеявшись, заранее стыдясь, ответила Ксения. Понимала все же, чего тут можно стыдиться. — Про Тяпаева.
— А первую книгу про Чапаева, Фурманова, читали? — Девица молчала. — Кино видели?
— В детстве, по телеку.
И то слава Богу. И он начал ей осторожно говорить о том, что русскую классическую литературу умные люди во всем мире читают, даже боготворят, но не за то, что она дает образцы, как надо жить, а за то, что мучает душу, выкручивает досуха совесть, говорит о том, как нельзя жить. Разве это важно — знать, как нельзя? Да это все знают. Знают, да сердцем не ведают… Литература во многих странах стала развлечением. Там даже Толстого и Достоевского умудряются ужать, оставив сюжет, голый, как в детективном романчике. Не может быть?! Может. Народ, прошедший беду и ставший счастливым, желает быть еще более счастливым. И тут горестная, жгучая литература ему не нужна. А вот русскому народу она нужна. Русскому или российскому? Вопрос верный. Может быть, и российскому, но уж точно — русскому. Татары, например, раздавленные более сильной нацией, тоскующие по своей былой славе победителей, не очень любят подобную литературу. У татар, насколько Углеву известно, высшая похвала после прочтения книги или просмотра спектакля сказать: “Ох уж и посмеялись!..” А русскому чаще всего ближе книга, про которую он буркнет: “Изрыдался, исплакался…” И не потому, что мы такие сердобольные, может, наши-то сегодня пожесточе иных… Но нас должна спасти красота…
— Я титала! Достоевский сказал!
— Я сейчас не о словах Федора Михайловича. Я о красоте и доброте русской женщины. У Василия Макаровича Шукшина сказано: ни одной женщине в мире не выпала такая тяжкая судьба, как русской женщине… никому более в мире не привелось работать на таких ужасных работах… я подзабыл точные слова, но мысль такая. И, конечно, вам, детям, внукам, хочется забыть об этом… даже если не помните вы этого, вы это чувствуете через книги, которые, может быть, вам кажутся скучными, тягостными… Унижение человека, бедность, растление… когда человек ничему и никому не верит и продает себя…
— В рабство в Эмиратах? — спросила Ксения, чуть порозовев. — Проституция?
— А если говорить о Достоевском… он стал сегодня необходим человечеству своими великими книгами о провокаторах в обществе, о терроризме… Помнишь, недавно… одиннадцатого сентября в Америке?..
— Да, да, — испуганно закивала Ксения. — Он предвидел?
— Почему люди столь безжалостны к другим людям? Что за этим стоит? А ведь родились такими же, как все мы, маленькими, нежными. И почему в девятнадцатом веке ни одного деятельного героя в русской литературе, а в двадцатом Россия, выросшая на этих книгах, словно с ума сошла… правда, эта деятельность — стремление немедленно перевернуть страну, убивая друг друга и хватая чужую собственность, — тоже никак не достойна похвалы, а только проклятий достойна и сострадания. Ведь так?
……………………………………………………………………………………………
Валентин Петрович говорил уже с полчаса, и оттого, что он пытался говорить негромко (единственная слушательница сидит в метре от него), но очень четко, голос у него подсел. Ах, не выпало Углеву счастье иметь инструмент, каким судьба одарила Шамоху. У Кузьмы Ивановича грандиозный тембр, бас широкий, треснутый, которым хоть что рассказывай детям, хоть притуши его до шепота-хрипа — будут внимать с восторгом, как старому пирату из кино или зэку из подворотни.
А Углеву сложнее. Голосок обычный, простой, глуховатый даже. И лицо голое, без красивой бороды или усов, в темных морщинах, под глазами красные ракушки. В такое лицо девочка и посмотреть боится. Но чего у Валентина Петровича все же не отнять — память. Память, которая ему никогда не изменяла… разве что сегодня, когда пытался вспомнить точные слова Шукшина… и то, верно, потому сбился, что ужасные слова Василия Макаровича исподволь смущали душу, когда глаза глядели на ангелоподобную девочку-подростка.
— Ну, на сегодня закончим? — спросил Валентин Петрович. — Устали?
— Нет, — удивленно пропела Ксения. И, приблизив лицо, словно близорукая, смешно шепелявя, добавила: — У нас титяс Кузьма Иваныч сидит, не хотю мешать… с папой по физике занимается.
— С папой?! По физике?! Зачем?!
— Не знаю…
— Ну-ну, — только и отозвался Углев.
Может быть, девочка чего-то не поняла. А возможно, деликатный Игорь, зная о натянутых отношениях между известными учителями, пригласил Кузьму Ивановича подтянуть дочку и по физике, но его приходы обставил так, что физик нужен ему самому. А уж Шамоха никогда не упускал возможности подзаработать. Когда его в последний раз сняли с директорства, он, уже старик, с геморроем, ушел на два года работать с геофизиками в тайгу. Вернулся загорелый, вот в этой отросшей смешной бородке (рыжие кудельки), и Углев, конечно же, не мог не принять его обратно на работу. И Кузьма Иванович отныне делал что угодно, только не помогал молодому директору. Он и пьяным приходил на работу, и физкабинет чуть не сжег: поставил на зарядку аккумулятор и уснул… А ведь мужчин в школе раз и два. А из Валентина Петровича какой директор? Дров по дешевке достать-купить не умеет, городское отопление зимой почти на нуле, вся надежда на старинные железные печи, соединенные трубами…
Главное же — перед городским начальством Валентин Петрович никогда не умел гнуть шею, держался отчужденно, в школе двоечникам троек не натягивал и учителей к этому не призывал. Единственное — укрепил состав школы еще одним мужчиной, переманив из Техникума дорожной связи физика, чем дико обидел Шамоху. Когда поначалу не хватало физика для старших классов, Валентин Петрович сам вел уроки. И на ходу придумывал, чтобы увлечь детишек, забавные задачи. Например: “Высота тигра — метр двадцать. Высота кадра в фотоаппарате — двадцать четыре миллиметра. Если ваша смелость позволила вам подползти к тигру на расстояние десять метров, каким должно быть фокусное расстояние объектива?”
…Углев задумчиво смотрел в окно, на тайгу.
— Вы меня о тём-то спросили? — услышал он голос девицы. “Став стариком, вслух бормочу, кажется?”
— Да, да… — “Наверное, надо ей дать домашнее задание”. — Ксения, помните странствия Одиссея? Сочините сами еще одно приключение для Одиссея… ну, пока он добирался из Трои в Итаку? — и вдруг, цепко поймав взглядом ее заметавшиеся глазки, мягко, очень мягко осведомился: — Или подзабыли? Тогда можно вот о чем порассуждать… как раз мимо наших мест в середине семнадцатого века двигался со стрельцами на восток сосланный протопоп Аввакум, слышали?
— Да.
— Напишите к следующей встрече, как вы понимаете, за что его сослали. А затем и сожгли.
— Сожгли?! — Ксения в ужасе смотрела на учителя. Наверное, зря он ей дает такое задание. Ну а какое же дать? И о чем? Девица мало читает хорошей литературы, хотя Углев часто видит ее во дворе на качелях с книжкой. Что же она читает?
Уловив его сомнения, она пролепетала:
— Нет-нет, я слышала… я посмотрю литературу…
Странно было бы, если бы она не слышала об Аввакуме. Среди жителей Сиречи многие были из рода староверов, и ответы детей в школе порою изумляли. Один мальчик, помнится, еще в советские времена подробно написал про церковный раскол, про Никона и знаменитого протопопа, который обзывал нововведенное для сотворения креста троеперстие “дулей”. Кстати, этот мальчик должен был получить очередную для школы золотую медаль, но ее перехватила железнодорожная школа.
Когда Углев возмутился и отстучал на машинке письмо в городскую администрацию, в горотдел народного образования, оттуда явилась в школу с его же письмом комиссия этого самого гоно. Конечно, лучшая защита — нападение. Да и наверняка про все странности углевского преподавания (еще весьма робкие в условиях той, прежней методики) давно было доложено начальству — всегда найдутся податливые и готовые на предательство люди. Может быть, это был Калачевский. Так или иначе, Углева сняли, а Шамоху снова назначили директором. И он оставался им до 1991 года, когда вышел с красным флагом приветствовать ГКЧП.
Лживый Кузя. С огромными, в слезах изумления глазами и хриплым дыханием: “Ты мне не веришь?! Хочешь, бля, гвоздь проглочу?!” Дед Кузя, который пил школьный спирт, купленный для протирки оптики, дед, ставший страшным, как библейский Моисей, когда выбил кулаком окно и кричал пролетавшему самолету: “Передай Ельцину, демократу сраному, страну развалил!..” А однажды с великого бодуна пошел и вовсе на ужасный поступок: устроил с алкашами, обитавшими вокруг железнодорожного вокзала, свои похороны… вспомнил, верно, как Углев читал ему “Сатирикон” Петрония (еще когда дружили), и решил повторить розыгрыш Тримальхиона…
Но после этого старик долго болел и, хотя Валентин Петрович его не гнал, ушел-таки в железнодорожную школу, где по сей день и работал.
И, надо сказать, Шамоха более, кажется, не подличал. Пока совсем недавно весть про их бывшего ученика снова не всколыхнула городок Сиречь — в связи со скандалом в Америке. Как сообщили многие телеканалы мира и России, Алеша Иконников был приглашен на конференцию программистов в Кремниевую Долину, и там его арестовали за произнесенную речь. А что он такого сказал? Он заявил, что сейчас любой террорист запросто может вывести из строя любую компьютерную систему — хоть правительства, хоть Пентагона. Для этого нужно смастерить элементарный генератор. Алешу обвинили в нарушении Федерального закона, смысл которого — провоцирование теракта против США. Он успел дать интервью CNN, где объяснял, что хотел как раз предостеречь все современное общество, пронизанное насквозь техникой. После событий 11 сентября это стало особенно злободневно. В защиту Алеши выступили десятки ученых. И его освободили. И он стал еще более знаменит.
Тогда в Шамохе и взыграло неуемное пламя неприязни: в областной газете появилось интервью, из которого следовало, что талантливый физик обязан успехом, конечно, прежде всего сиречьскому физику Шамохе. Углев сам не понимал, почему его так больно задели слова Шамохи. Наверное, слишком крепко в свое время привязался к тому пареньку, почти сироте (при больной матери, лежавшей месяцами в алкогольном отделении психбольницы). А в последние годы Валентин Петрович, потерявший своего Сашку, едва ли не каждый день вспоминал о гениальном мальчике как о своем родном сыне. Фотография знаменитого сибиряка висела в вишневой рамочке в директорском кабинете Углева. Но точно такая же увеличенная фотография украшала, говорят, и кабинет Шамохи.
Однако особенно обидно было то, что именно ему, Кузьме Ивановичу, гениальный юноша прислал экземпляр журнала “Sience” со своей скандальной публикацией…
А про то, как Углев ему читал стихи Державина и Лермонтова, Некрасова и Блока, наверное, мальчик забыл… Или все-таки не забыл? Он же плакал от восторга, от изумления, слушая Валентина Петровича, который и сам при чтении не мог удержаться от слез.
Я сидел у окна-а в переполненном за-але.
Где-то пели смычки о любви-и.
Я посла-ал тебе черную розу в бока-але
Золотого, как небо, аи-и.
…………………………………………………….
Ты рванулась движеньем испуганной пти-ицы…
Ты прошла, словно сон мой, легка-а.
И вздохну-ули духи, задремали ресни-ицы,
Зашептались тревожно шелка-а.
— Я могу идти? — спросила девица.
— Что?.. — опомнился и потемнел лицом Углев. — Да. Конечно.
Проводив девицу до ворот, он вернулся в дом и стал собираться в город — уже пора, жена заволнуется, — принес из погреба моркови и свеклы, собрал рюкзак. Но в эту минуту в дверь с крыльца постучали. “Неужто Кузьма Иванович?! — раздраженно подумал Углев. — Выпил на холяву и явился подпортить настроение?”
— Да!
Нет, это был не Шамоха. Это пришла в вечерних сумерках мать Ксении, Татьяна Ченцова, бывшая его четверочница Ганина. Углев включил лампочку на веранде.
12.
Она держала перед собой круглый жестовский поднос с яблоками и черным крупным виноградом на тарелке, рядом слегка перекатывалась обернутая в бумажное полотенце бутылка вина. Молодая женщина предстала перед ним в легкой спортивной одежде — в голубых джинсах, в белых кедах, белой ветровке, золотистые волосы рассыпаны по плечам.
— Можно?.. Или уже поздно?.. — чуть смущенно улыбается. Видимо, пришла, чтобы поблагодарить за первый урок дочери?
— Конечно, конечно… — Он включил свет в жилой комнате и кивнул в сторону колченогого столика собственного изготовления, покрытого клеенкой, края которой завернулись в трубки. — А я уже собирался…
Она поставила поднос на столик и выключила свет.
— Я отвезу, — коротко ответила она и села, глядя снизу вверх на старого учителя. Нет, она пришла с какой-то просьбой. Все равно.
Боже, нет ничего прекраснее женского лица в сумраке вечера. У кого же в прошлые века была картина с изображением юной красавицы, половина лица которой едва угадывается, а левое ушко, золотистые волосы на ярком свету… Он машинально поставил рядом с подносом два стакана, открыл старую жестяную коробку с недавно купленным печеньем. Растерянно взял в руки бутылку вина (бордо), а штопора-то нет. Штопор дома, в городе. Придется проталкивать внутрь пробку.
— Карандашом или вилкой, — пробормотал Валентин Петрович. — Но это так неэстетично, тем более когда в гостях такая дама.
— Да ну, ерунда! — улыбнулась Татьяна. — Я сейчас охранников позову. — Она достала сотовый телефончик из кармана ветровки. — Хотя… открывайте чем угодно. Видеть их не могу. С автоматами… — И когда он разлил вино по стаканам, поднялась: — Ваше здоровье, Валентин Петрович.
— Да что вы, сидите!..
Глотнув вина, они стоя смотрели друг на друга. Он ждал, когда она скажет ему о своей заботе. Но гостья молчала, видимо, подбирала слова. И хотя ей уже за тридцать, на гладком лице ни морщиночки: конечно, макияж, уход за кожей, спокойная жизнь…
Сейчас Татьяна напомнила Валентину Петровичу недавнего подростка, школьницу… и еще — одновременно — свою дочь, которая вот же полчаса назад сидела здесь, внимая старому учителю. Какая великая тайна — похожесть детей на родителей, особенно у женщин. А ведь Углев не забыл, как Танечка подошла к нему на выпускном бале, пригласив на танец, и, вскинув отроческие глаза, задев коленками его колени, пролепетала:
— Если вы сейчас позовете меня… хоть на край света, я пойду… — Она, конечно же, прекрасно знала, что Углев к той поре уже был женат. Но вот такое жертвенное, наверное, движение души.
Углев в ответ на ее слова мягко улыбнулся.
— Девочка моя. Может быть, в другой жизни… — Он попытался все свести к шутке. — Станем бабочками или рыбками…
— Не хочу рыбками!.. — нелепо разявив рот, зарыдала девчонка у него на груди. И только тогда он понял, что она для смелости крепко выпила. Гремела музыка, было полутемно, и хорошо, что никто на них не смотрел. У девочки случилась истерика, Углев, улыбаясь направо-налево, отвел ее в свой кабинет, налил воды. А она плакала, терла личико ладонями и, как бы не соглашаясь, мотала головой, стала вдруг грязная, размазала помаду и тушь с ресниц.
— А с Люсей-то дружили!..
— О чем это вы?! — строго попытался ее одернуть Углев. Вот и воистину, делай добро.
— Дружили, дружили, она сама рассказывала.
— Перестаньте! Она просто жила у нас…
— Эта девочка, Люся Соколова, сбежала из дому, потому что ее постоянно бил пьяный отец. Молодая мачеха, тоже, кстати, Людмила, ненамного старше Люси, не вмешивалась в дебоши мужа, угрюмого и сильного, как лошадь, человека. Он работал в механических мастерских. Углев с женой пригласили Люсю пожить у них, пока с Михаилом Игнатьевичем Соколовым разберется милиция. Помнится, на день рождения купил девочке цветок — и она расплакалась от счастья. А затем с чего-то вдруг возомнила, что Валентин Петрович в нее тайно влюблен, стала дерзить Марии, отказывалась пить и есть. К счастью, ее отца уняли и девочку вернули домой. Но отныне Люся в школе едва ли не каждый день, выдумав любой повод, подходила к директору школы и, подняв на него фиалковые очи, начинала читать стихи — она поняла своим крохотным сердцем, что это верное средство помучить взрослого мужчину.
О, вопль женщин всех времен…
Мой милый, что тебе я сделала?!
Нашла же где-то томик Цветаевой — в те годы о Цветаевой в провинции еще мало кто знал. Но девочка, надо сказать, неглупая, впечатлительная. Только вот беда: и окончив школу, она несколько раз при людях подходила к Углеву, что-то бормотала, изображая особенную связь с ним. Потом куда-то наконец исчезла, Эмма Дулова, кажется, видела ее с неким военным на мотоцикле. Разумеется, и Эмма, и другие коллеги ни на минуту не поверили, что Валентин Петрович может иметь адюльтер с несовершеннолетней девчонкой. Но разговоры были… Сам виноват: когда она жила в его квартире, то цветочек бедной девочке подарит, то стихи перепишет ей в тетрадь, а то просто рассеянно заглядится в ее бездонные глаза отроковицы.
И, конечно, Татьяна Ганина, моложе Люси на год, пока доучивалась в школе, знала о секретной любви Люси, завидовала ей и страшно ревновала. Вот почему на выпускном вечере она и назвала ее имя: “А с Люськой-то дружили, дружили!” И в слезы…
А потом они, Татьяна Ганина и Валентин Петрович, долго не виделись. И когда она привела в школу в первый класс свою дочь Ксению, то держалась с директором надменно, даже холодно. Пробормотала, что они с Игорем Владимировичем Ченцовым передумали отправить дитя в Англию: там, говорят, сыро, а у нас все же континентальный климат, с чем Углев уважительно согласился.
……………………………………………………………………………………………………..
— Валентин Петрович, — наконец медленно начала Татьяна, сияя в сумерках глазами. — Валентин Петрович, миленький. Я боюсь. Вокруг нашей семьи какая-то темная компания. Этот Чалоев… дядя Толя… этот прокурор… Анекдоты нехорошие… Кузьма Иваныч с ними — все хохочет и хохочет, как бочка. Даже Ксения…
— Что Ксения? — удивился Углев.
— Разбила окно в школе. Я спросила: неужели это ты, Ксюша? А она: да, иначе бы надо мной смеялись… сейчас, мама, все так… — Гостья отпила еще вина и кивнула на окно. — А дед Кузя и сейчас сидит, песни зэковские поет…
— Мне сказала ваша дочь. Он тоже будет ее готовить?
— Да что вы! Тут такая история. Может, вы помните, дядя Кузя уходил в тайгу с геологом Жарковым… помните — с бородкой, как у Мефистофеля…
— Его убили.
— Да, мотоциклом сбили… Но будто бы он успел показать деду, где в тайге золото есть, грамм двадцать на тонну. Будто бы это очень хорошее месторождение, двадцать грамм на тонну. Жарков-то молчал, а вот на деда напали и били… все пытали… Его под защиту взял мой Игорь. Ну, у Игоря свои бойцы, еще со школы спорта. И вот за это дядя Кузя нынче обещает Игорю помочь… диссертацию сделать.
— Диссертацию? — Углев недоверчиво смотрел на гостью. — Шутите? Зачем Игорю эта морока?
— Он потом в депутаты пойдет пробиваться. Или еще куда. Говорит, сейчас модно.
— Господи! И на каком материале?
Татьяна тягостно вздохнула и рассказала, что знала: учась в университете, Кузьма Иванович занимался теплофизикой, распространением взрыва в газовой среде, в так называемой трубе Теплера. Ему предлагали дипломную работу развить в диссертацию, но из-за неразделенной любви он уехал в провинцию учителем. А сейчас, говорит, подумал: через наши края идет на Запад нитка газопровода, часто случаются пожары. Если бы Игорю удалось заинтересовать решением этой задачи газовиков, ему бы засчитали диссертацию, даже дырявую. Практикой же мало кто сейчас из ученых интересуется.
“А что же сам Кузьма Иванович?..” Но этих слов Углев, конечно, не произнес, потому что понимал: Кузьме Ивановичу это уже не нужно.
— Ясно.
Они снова долго молчали, уже в сизых сумерках. Вдруг Татьяна, обернувшись к старому учителю, улыбнулась и тихо сказала: :
— Валентин Петрович, простите меня за тот выкидон, но правда же, мы, весь наш класс, были в вас влюблены… а я больше всех… Кстати, недавно видела Люсю Соколову.
“Изобразить недоумение? Спросить: кто такая, мол, подзабыл? Не стоит”.
— Она развелась. Говорит, у нее в квартире висит ваш портрет. Я сказала: у нас у всех висит, — и, не дождавшись никаких слов, спросила: — Вы… вы, Валентин Петрович, в последнее время сильно устали?
Он мягко, медленно улыбнулся.
— Ничего, все хорошо. Спасибо на добром слове.
— А я помню ваш монолог, когда учили нас риторике. “Как мне сделать, чтобы люди услышали меня.
Это я, люди. Слушайте меня, люди.
Слушайте меня, неизвестного вам.
Но послушайте, послушайте человека, я давно хотел обратиться к вам.
То, о чем я скажу вам, я выстрадал.
Я не спал дни и ночи, не ел, не пил… и вот —
принес вам на сухом языке эту страшную истину.
Остановитесь, люди! Все, все остановитесь!
Звезды не могут остановиться, а вы остановитесь!”
— Перестаньте… — уже слегка раздражаясь, остановил ее Углев и, плеснув в полутьме мимо, долил вино в стаканы. — Это был немножко театр, мне сейчас неловко… Добиться, чтобы люди тебя выслушали… я теперь и не знаю, что для этого нужно… или даже скажу так: я и теперь не знаю.
— Но тогда вы знали! И сейчас знаете! — горячо зашептала Татьяна, почему-то оглядываясь на открытую дверь. — Я очень хочу, чтобы вы с Игорем поговорили. Это опасно, опасно!
— Вы насчет кандидатской? Конечно, у него могут спросить на защите какую-нибудь мелочь — и позору не оберешься…
— Да нет! Главное, чтобы он не дружил с этими… Поговорите, а? Если он будет и дальше с ними… я с Ксенией осенью за границу уеду. Я боюсь тут.
В соседних дворах рычали псы и звенели цепями.
— Хорошо, — Углев кивнул. И привычная улыбка прошла по его лицу, он не мог эту улыбку остановить: снова ему показалось, что Татьяна двоится : то это юная Ксения перед ним, а то сама Таня Ганина школьных времен, губы — малина, глаза — звезды…
— Я постараюсь, — уже сердясь на себя, сухо буркнул он. — Вас проводить?
— Нет, спасибо, Валентин Петрович. — Она выпила до дна. — Меня мои автоматчики проводят, — и пошла на выход….
Весна
13.
Он любил брести в знойный день над овражком, мимо нагретых досуха, но еще недавно, в мае, зеленевших тальниковых плетней, выходить к самому краю яра, выдвинутому над речкой вроде козырька кепки, — отсюда было видно всю низину, в которой текла, вихляясь, речка Она. Кстати, как и со станцией Сиречь, великая загадка это название: то ли она Она, то ли Она… Впадает в большую сибирскую реку, быстро несущую пласты зеленоватой воды на север, в Ледовитый океан.
Власти, перекрыв плотиной ту, большую, собирались высоко поднять и нашу вертихвостку, прежде переселив людей. Правда, никто не верил, что с такого высоченного берега надо убирать деревни, но убрали. Вода в далеких районах перед плотиной поднялась, но холмы углевской родины не затопила, остались торчать старые печи, редкие полусгнившие ветлы и пни сосен, спиленных на дрова или для новых построек. Углев после окончания университета хотел остаться именно здесь учителем, но как раз началась неразбериха, увозили, перенумеровав, бревна изб, а тех, кто упрямился, обольщали небольшими деньгами, грозили, а то и поджигали, да и средней школы на новом месте не открыли, обещали через два-три года. Мать к сыну на железную дорогу отказалась переезжать — она уж тут останется, на берегу мелкого рукотворного пространства, цветущего летом и воняющего вроде помойного ведра…
Ах, как же в юные годы ветер был сладок над петровским яром (сюда последним выползал огород Петровых) — со всех лугов, со всех озер, со всей тайги, от всех зеленых свежих трав и цветов он доносил свой мед, и голова у мальчишки кружилась. А ныне каждое лето ездит на неделю к матери-старухе Валентин Петрович — редкий катерок протарахтит по тому мелководью, мотая на винт зеленую бороду… и никаких тебе обещанных белых теплоходов, да и электричества не хватает, как не хватало прежде.
…………………………………………………………………………………………………..
— Ты все-таки опя-ять к ним? — пропела жена, сложив руки на груди. Милая моя Ермолова.
Он курил, глядя сквозь тонкие сосенки на ясный закат, — сосенки, словно спички, перегорали. Весною совсем другое небо.
— Да вот, уговорили. Да и надо с Игорем увидеться.
— Пусть деньги заплатит! Или ты сам не берешь? С тебя станется. Полгода с ребенком занимаешься — и просто так, из романтизма? Валя, мы совсем на мели. Ты бы лучше в техникуме на полставки согласился, тебя приглашали…
— Ладно.
— Что “ладно”? Спроси, будет платить или нет.
— А вот спрошу. — Он начинал сердиться. Не на жену, нет. На себя, на крутых соседей, на весь мир. Облако вон догорает, похожее на голую задницу, фу. И название у Маяковского “Облако в штанах” — все-таки фу, нарочно он шокировал. Хотя куски там есть сильные.
— Спроси.
“Для сильнейшего впечатления фразы должны повторяться, как волны, выгрызающие берег…” Это он когда-то внушал на уроках красноречия. И Машенька это помнила, первая его выпускница, ставшая потом его женой… Ермолкина моя…
— Хорошо, непременно, моя маленькая.
Весенние сумерки колдовские, словно вода, — текучие и яркие. Лес вокруг еще не ожил, но есть в нем, витает в воздухе между серыми и грубыми ветками некое обещание, еще немного — и все вокруг преобразится, вот уже и синица тянет свою, но не так, как зимой, а с завитком в конце, какой случается у лопнувшей тонкой струны… и ворона, ворочаясь над головой на сучьях, неожиданно, как кошка, замурлыкала. Забавный звук. Наверное, любовный призыв.
“Господи, почему мы бедные? Никогда не думал, что и нас, людей не худших, работающих с темна до темна, коснется это чувство: если не зависти, то раздражения, недоумения… Ведь Игорь — разве он умнее меня или Маши? Улыбчивый, шустрый, но никак не умный, даже слегка туповатый молодой человек. А живет в тысячу раз лучше нас. Или мы не должны были переползать в новый век, нам следовало остаться там, как Фирсу в заколоченной даче Раневской? Но ведь и мать, матушка моя жива, с другими старухами в поселке Радужном (название-то какое присудили!) телевизор смотрит с надеждой: вдруг про сына расскажут… она уж тоже слышала, что углевский ученик в Америке стал известный человек, его тамошний президент принимал. Ах, надо бы ей перевод послать, день рождения скоро, может, в самом деле попросить расчета у господина капиталиста? Почему же сам-то Игорь только раз предложил заплатить, а когда я, смутясь, сказал “потом”, больше не напоминал? Скряга или забывчивость, решил, что и вправду “потом”, у “старика” денег много?
Но дело даже не в этом. Вот сейчас зайду в баню, а там, судя по машинам возле краснокирпичного забора, снова та же компания: и прокурор с милиционером, и чеченец, и Толик, о котором в Сиречи говорят, что он самолично убил не одного человека, сидел и был амнистирован как заболевший какой-то редкой болезнью… и Кузьма Иванович, конечно… О чем мне с ними говорить? И я-то им зачем нужен? Для отмазки, как выражаются в их кругу, для “облагораживания” атмосферы? А вот я им сегодня устрою, как это у Пушкина, импровизацию на любую тему… с подсыпкой сахара, с подстилкой яда… Они привыкли, что все перед ними лебезят. И себя немного потешу. Они же неграмотные, живут одними инстинктами. Я не люблю их, и что же мне — всю жизнь улыбаться им и благодарить за стакан вина? И пить сегодня не буду. За все прочее Бог простит”.
14.
Как и в прошлый раз, в предбаннике за деревянным резным столом, похожим на огромную виолончель без грифа, восседала все та же компания. Только Кузьмы Ивановича не было. На подносе опять-таки крупный черный (словно из шлифованных камней агата) виноград, алые, с лучами, будто восковые, яблоки, запотелая бутыль водки “Парламент” (писк моды) и вино (конечно, made in France), стаканы и рюмки. Слева на высокой полке — белая кипа свежих полотенец, шерстяные и полотняные шапочки, с крючков свисают длинные махровые халаты. Справа на подставке небольшой телевизор “Sony” с видеомагнитофоном. На экране — ага, фильм “Калигула”. Кровь и содом.
Когда Углев вошел, компания внадсад ржала.
— Ну жизнь была!.. — сипло хохотал Федя Калиткин. — Эти-то, эти, лесбиянки!.. смотри, смотри, как друг другу языком.
— Пьянство и разврат, — согласился прокурор. — Почему и пал Рим. Валентин Петрович, что вы насчет Древнего Рима скажете? Ведь я прав? — обратился старший Калиткин к новому гостю, который сегодня пришел почему-то в строгом костюме, при галстуке, как обычно он выходит к школьникам. “Можно и о Древнем Риме”, — подумал Углев. Он снял пиджак (все же жарко, повесил на спинку стула) и внимательно оглядел отдыхающих. Игорь уже был пьян, бестолково махал руками, торопя гостей, чтобы наливали. Что-то в последнее время молодой человек много пьет. Только сейчас разглядев толком Углева, Игорь вскочил, забормотал:
— Валентин Петрович, снимайте все! Будьте как все! Он демократичный человек, господа! Это наш учитель пришел! Встреча без галстуков!
— Обязательно, — согласился Углев, зная, что сейчас лучше не перечить. А если хотят про Рим, можно и про Рим.
— Внимательно послушаем, — согласился и Чалоев, который до сей поры молчал. — У этого замечательного человека хороший язык.
— Красноречив, красноречив, — с невнятной ухмылкой отозвался Толик. Он пил бурлящую газированную воду, сверкая синими, вывернутыми в сторону учителя глазами. — Говори, дед.
— Только это, пожалуйста, выключите, — кивнул в сторону телевизора Углев. — Мне сложно о чем-нибудь говорить, если жуют дети или горит экран с такими соблазнительными картинками.
— Да ну, — смутился Игорь. До него что-то дошло, он снова вскочил. — Тихо! Валентин Петрович выступает. Только вы бы хоть галстук!..
— Потом, — тихо ответствовал Углев. — А насчет красноречия, что ж, можно и насчет красноречия, Анатолий… не помню, простите, отчество…
— Янович, — слегка раздраженно буркнул Толик.
“Ого, из высланных латышей, что ли? Или поляков? — отметил Углев. — Сложные, видимо, гены у этого синеглазого здоровяка”.
— Так вот, друзья мои, в те же времена, о коих вы только что смотрели кинофильм, в Древнем Риме некий Петроний сочинил знаменитую книгу “Сатирикон”. В ней много рассказывается о таких же игрищах при дворе знатного человека, о пирах и убийствах… но вот начинается книга почему-то словами именно о красноречии. Если я точно воспроизведу. — Впрочем, он хорошо помнил эти строки. — “Разве не безумием одержимы декламаторы, вопящие: „Эти раны я получил, сражаясь за свободу отечества, ради вас я потерял этот глаз. Дайте мне вожатого, да отведет он меня к чадам моим, ибо не держат изувеченные стопы тела моего!” Потому, я думаю, и выходят дети из школ дураки дураками, что ничего жизненного, обычного они там не видят и не слышат, а только и узнают, что про пиратов, торчащих с цепями на морском берегу, про тиранов, подписывающих указы с повелением детям обезглавливать собственных отцов, да про дев, приносимых в жертву по три сразу, а то и больше во избавление от чумы, да еще учатся говорить сладко да гладко, так что все слова и дела похожи на шарики, посыпанные маком и кунжутом”.
Собравшиеся в бане уважительно, но довольно растерянно слушали желтолицего старика с голубыми редкими волосами. Они не понимали: о чем он и зачем? Но подозревали: все неспроста.
— “Разве можно на такой пище добиться тонкого вкуса? О говоруны, вы-то и погубили красноречие! Из-за вашего звонкого пустословия сделалось оно посмешищем. Истинно возвышенное красноречие прекрасно своей природной красотой, а не вычурностью и напыщенностью. Даже стихи более не блещут здоровым румянцем, все они точно вскормлены одной и той же пищей, ни одно не доживает до седых волос…” И вот, этого человека, господа, прерывает другой человек, более опытный в деле воспитания детей.
Хозяин бани Игорь, кажется, начиная наконец понимать, к чему затеян рассказ, усиленно закивал, как китайский болванчик. Сдержанно кивнули и милиционер с прокурором. Скорее всего, старик учитель против красивых речей правительства.
— “Юноша, речь твоя не считается с мнением толпы и полна здравого смысла, что теперь особенно редко встречается. Менее всего виноваты в этом деле учителя, которым поневоле приходится бесноваться среди бесноватых. Ибо начни учителя преподавать не о том, что нравится мальчишкам, “они останутся в школах одни”, так сказал Цицерон. В этом случае они поступают совершенно как льстецы-притворщики, желающие попасть на обед к богачу…” Пардон, к вам… к нам это не имеет никакого отношения. Написано в конце девятого века! “Только о том и заботятся, как бы сказать что-нибудь такое, что, по их мнению, приятно слушателям. Вот так и учитель красноречия: если, подобно рыбаку, он не взденет на крючок ту приманку, на которую рыбешка наверняка клюнет, то и останется сидеть на скале без надежды на успех”.
— “Что же следует из этого? — продолжал Углев цитировать древнюю книгу. — Порицания достойны те родители, не желающие воспитывать детей в строгих правилах. Вот если бы они допустили, чтобы учение шло постепенно, чтобы учащиеся юноши орошали душу лишь серьезным чтением… тогда возвышенное красноречие обрело бы вновь достойное его величие. Теперь же мальчишки дурачатся в школах, а над юношами смеются на форуме…” Ну, допустим, в столице, добавлю от себя.
— Но ваши-то, ваши, — наконец прорвался в паузу Игорь Ченцов. — Про ваших никто так не скажет! Верно, Петр Васильевич?
Прокурор почему-то нахмурился (может быть, вспомнил о своей дочери, которую, говорят, недавно вытащили из подвала, где она с компанией подростков кололась), но снова кивнул.
— Кстати, мы тоже против новой реформы образования, — буркнул он.
— И мы, мы все тоже стараемся детей в узде держать! — радовался Игорь. — Вот и Чалоев подтвердит, у них на родине ребенок в глаза родителю смотрит! Спасибо, Валентин Петрович! Значит, мы не погибнем!
Углев понял, что собравшимся его речь показалась всего лишь тайной похвальбой, застонал, как от заболевшего зуба, но, сдержав себя, улыбнулся фирменной улыбкой до левого уха, располагавшей любого человека к добросердечной беседе:
— Я вот к чему. Прежде всего сами родители должны быть предметом обожания, верно? А мы иногда позволяем себе ссориться, бросаться бранными словами… бываем некрасивыми… Отсюда их бегство в страну сказок, а то и в алкоголь, наркоманию… Я и себя ругаю… не смог привить сыну своему любовь к русской словесности, к труду учителя… как вы помните, его привлек речной флот, затем милиция…
— Но разве это меньше важно? — как бы осердился младший Калиткин, продолжая чесать себе то пятку, то покрасневшую грудь. — Я вот тоже…
— Кто спорит? — улыбался Углев. — Я бы поспорил, да не получается, — туманно уточнил он. — А я к тому, что даже в Древнем Риме с его пиршествами, сексуальной неразберихой богатые люди между тем время от времени устраивали состязания именно в красноречии, в остроумии. Они были в большинстве своем весьма образованны, цитировали стихи тогдашних классиков, обменивались колкостями очень тонкими, а мы в драку лезем, рычим, как звери… Чему от нас научатся дети наши?
— Вон он о чем! — вдруг раздраженно пробурчал прокурор. — Стало быть, тебя ударили по щеке — подставь другую?
— Это и я помню! — подхватил младший Калиткин. — Проходили. Время другое, товарищ! Мы в окружении Америки, в ответ на вытаращенные зубы выставь свои!
— Молодежь должна расти боевая! — неуверенно поддакнул Игорь.
Чалоев молчал. Синеглазый Толик сумрачно смотрел на старого учителя.
— Критику наводишь… а сам с нами сидишь? — вдруг процедил он. — А вот выйдешь, а твой деревянный сарай сгорел! Что скажешь?
— Да перестань… — укоризненно протянул прокурор.
— А чё? — подхватил младший Калиткин. — У нас и младший персонал начинает тявкать на старших… не так разговариваем, надо как в Европе. А там человек человеку волк, я это лично в Югославии видел. Скажите, пожалуйста, мы грубы!
И Валентин Петрович вдруг струхнул. И дело даже не в пьяной угрозе Толика сжечь дачу. А в том, что ссориться не надо — за спиной Валентина Петровича школа, полтысячи детишек. И ведь придется ему иногда пойти за помощью к королю бензоколонок Анатолию Яновичу… и к милиции — провести урок самозащиты… и к тому же Игорю, чтобы он купил отличникам какие-нибудь дорогие книжки — Игорь сам пообещал, правда, и не купил еще ни разу, как и денег за обучение дочери не выплатил.
И Валентин Петрович самым позорным образом перешел на почти блатной язык:
— Да я не фофан с улицы, я ж секу… страна крякнет, если хилая интеллигенция отколется от трудящихся… вы же руками вашими ценности создаете, охраняете нас, а мы уж на себя возьмем труд воспитателей…
— Так-то лучше, — удивленно буркнул старший Калиткин. — Я не возражаю. Анекдот хотите? Или вы против, Валентин Петрович?
— Почему же? Я анекдоты люблю, в них остроумие народа.
— Вот-вот. — И прокурор, хрюкая в нос, начал рассказывать пошлейший и длинный анекдот о том, как возвращается среди ночи домой командировочный.
Углев не слушал, но, когда все заржали, тоже закивал, заулыбался.
— Могу и я… — не удержался-таки. Стыдно было, что неожиданно даже для себя он подчинился им. “Старею”. — Милиционер останавливает машину, за рулем бывшая учительница. “Здрасьте, Мария Ивановна, берите бумагу, ручку и пишите сто раз: Я БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ БУДУ НАРУШАТЬ ПРАВИЛА ДОРОЖНОГО ДВИЖЕНИЯ…”
Игорю понравилось — начал шлепать друзей по плечам, привлекая внимание к анекдоту учителя. Громче всех захохотал младший Калиткин. Но на Углева продолжал неприязненно смотреть Толик. Да и Чалоев, тот самый южанин, в прежний раз, осенью, похваливший учителя, сегодня поглядывал отчужденно. И Валентин Петрович решил еще больше подыграть им всем, не стоит задирать опасных людей.
— Я вот что вспомнил, в том же романе “Сатирикон” описывается, как загулявший… ну, совершенно из ума выживший богач устраивает свои похороны. И смотрит, как плачут вокруг него родственники и рабы. И кто лучше рыдает, тот, выходит, больше любил его. Тому он дарит золотые монеты. — Углев не стал уточнять, что это уже не в романе, а в фильме Феллини Тримальхион впрямую ложится в гроб и закрывает глаза, а толпы женщин и рабов рвут на себе волосы. — Чтобы проверить, как вас любят ваши помощники, охранники, можете устроить… — И Углев этаким чертом захихикал, сам себя сегодня не узнавая.
— А, я вспомнил! — замахал руками Игорь. — Дядя Кузя так делал, когда из тайги вернулся.. Но мы-то не знали, что он косит…
— Я был там, — наконец улыбнулся холодной улыбкой синеглазый Толик. — Мы “скорую” вызвали и “скорую” упоили.
— А люди шли и шли!.. А дядя Кузя здорово изобразил.
— А что его сегодня-то нет? — спросил Валентин Петрович, радуясь возможности перевести разговор на иную тему.
— Болеет, — отвечал Игорь. — Грипп. Пошутил: гриппер, но я понял: грипп. Я-то считаю: баня любую хворь вышибает.
“Если сердце сильное”. Но Углев не стал ничего более говорить. Ему налили вина, он час назад зарекался, не хотел сегодня с этими людьми пить, но выпил. И, сославшись наконец на то, что надо идти к жене, встал.
— А как же баня?!. — вопил Игорь. Он сдернул со спинки стула пиджак и держал на расстоянии, не отдавая. — Валентин Петрович! Баня!
Стыдясь сам себя, Углев буркнул:
— Дело есть одно срочное… надо подзаработать… готовим макет для музея…
— Что?! А что же вы у меня-то?! Господа! — закричал Игорь, обращаясь к своим друзьям. — Полгода учит мою дочь и отказывается бабки взять. А в музей торопится какие-то крохи выцарапывать. Я вам сейчас же принесу вашу зарплату!
— Да ладно, потом… — бормотал Углев.
— Нет уж… — Поддернув красные плавки, Игорь исчез. И Углев, стоя, мучительно ждал.
Толик покосился на сидевших рядом.
— Я думаю, мы должны скинуться и помочь нашим воспитателям… — Достал из угла лежавшую комком одежду, вынул портмоне.
Углев, краснея, замотал головой, отступил к двери.
— Да что вы… я получаю достаточно…
— Знаем мы, сколько вы получаете… — произнес прокурор. — Я тоже добавлю. — И на поднос, с которого смели в сторону кисти винограда и раскатившиеся яблоки, все стали бросать бумажки. Чалоев положил две зеленые сотенки.
Вдруг Толик, глядя на доллары, рассмеялся, как женщина, — звонко и поводя плечами.
— Ты что? — насупился южанин.
— Это другие? — смеялся Толик.
— Ну конечно, — еще более сердясь, отвечал Чалоев. При этом не надо было окружающим иметь много ума, чтобы догадаться: намек касался или меченых денег, или фальшивых денег. Хотя вряд ли эти господа всерьез занимались сбытом подделок — скорее всего, играли, как играют нынче и взрослые люди, печатая на цветном принтере деньги любой страны.
Вернулся Игорь и, протянув учителю большой бумажный конверт, другой рукой таинственно приоткрыл и закрыл щель.
— Эти тоже туда! — скомандовал Толик. И как ни отнекивался Углев, его заставили деньги с подноса также сложить в конверт.
И, багровея от стыда, пятясь, он ушел наконец из бани. Рубашка под пиджаком липла к спине, брюки липли. “Боже мой, до чего пал…” — вертелось в голове. Нет, если бы не возникшая в шутку угроза насчет дачи, он бы легко и остроумно обыграл сих господ. А так, пришлось согнуться…
Жена сидела на даче, накинув на плечи ветхую кроличью шубу, которую супруги давно уже из города притащили сюда. На столе горела свеча.
— А что, нет света? — радуясь этому обстоятельству (жена не увидит его лица), спросил Валентин Петрович.
— Нет, сама отключила. Мы же домой? Они не подвезут?
— Я не стал просить. Но зарплату нам выдали, — глухо ответил Углев. — Кузя заболел. Может, навестим?
Почему он вспомнил о нем? Наверное, потому, что смертельно захотелось выпить простой горькой водки, заглушить стыд унижения.
— С ума сошел!.. — возмутилась жена, — столько тебе огорчений причинил…
— Дело прошлое. А свет у него горит. — Углев глянул, скосясь, в окно.
Дача Кузьмы Ивановича недалеко, за полосой сосняка. Да и не совсем это дача — длинный, обитый жестью вагончик с железной печкой. Болезненная супруга Шамохи редко сюда ездит — только летом к кустикам смородины да к грядкам с морковью и луком. Сам же, бывало, даже зимует здесь, хотя бы с вечера субботы до утра понедельника. И сегодняшним вечером не очень верилось в грипп: в окошке синеватый свет, наверняка дед лежит возле печки на топчане и смотрит футбол или хоккей по черно-белому телевизору. Интересно бы знать, он-то по какой причине идти в баню к Игорю не захотел. Грипп весной — смешно! Но Маша не желает без лишней необходимости видеть хрипатого, склочного старика. Что ж, так тому и быть. И супруги Углевы, замкнув на висячий амбарный замок свой деревянный домик, побрели домой в город мимо дорогих машин с тихо играющей внутри музыкой, мимо курящих охранников с автоматами Калашникова на плечах, через тайгу, по насыпной дамбе над оврагом. Скоро, скоро заиграет вода по дну — и дамба вновь осядет, и снова будут сыпать сюда всякий шлак и битый кирпич, можно и ноги поломать без транспорта. На велосипеде будет тоже не проехать. Но пока что можно вполне.
“Завтра навещу Кузю, — решил Углев, желая чувствовать себя благородным в этот довольно мерзкий для себя вечер. — Вечером возьму да зарулю”.
15.
Но на следующий день напрасно он покатил в дачный поселок к старику: вагончик был заперт на врезной замок с узкой извилистой щелочкой для ключа, которая странным образом походила на глумливую усмешку Шамохи. Как же так? Валентин Петрович мог поклясться: вчера в окне играло сизое зарево работающего в полутьме телевизора. Пришлось ехать к Шамохе домой, хотя Углев очень не любит разговаривать с его женой Клавдией Илларионовной. Маленькая, с круглой, как яблоко, головкой, говорливая, она, подпрыгивая, зорко заглядывала в глаза, иной раз и отдельно: то в правый глаз, то в левый, и все тараторила про мужа, какой он теперь несчастный, а ведь был членом бюро райкома партии, и это все Углев виноват — приехал и взбаламутил город. Однако сегодня жена Шамохи тихо сидела за столом и только кивнула, увидев Углева.
— Что-нибудь случилось? — спросил он. — Где Кузьма-то Иванович?
“Неужто загулял?”
— В больнице. Довели честного человека. Шел по улице и упал.
Из ее слов Углев понял, что в последние дни и вправду старик пил, однако не так чтобы уж очень, но если раньше, выпивая, он веселился, произносил нарочито реакционные речи (все равно теперь не посадят!), то теперь был угрюм. Что-то его мучило. Может быть, по старой школе тоскует, говорила жена, где сейчас Углев командует. А может быть, на Президента России сердится, который окружил себя сплошь земляками да еще сотрудниками ЧК. “Сибирь возражает”. Это его коронная фраза: “Сибирь возражает”. Как-то и Ельцину послал телеграмму по поводу, теперь уже забывшемуся: “Смотрите, Борис Николаевич, Сибирь возражает”. Зачем такие телеграммы посылать? Их все равно никто не прочтет, только сами себе сердце рвем…
— Он же не может тихо. Он же громко. — Это верно, когда Шамоха говорит в здании, на улице люди его слышат, как радио. — Конечно, не тот уже нынче Кузьма Иванович, силы все ушли… но голос… это голос народа! — уже заводясь, как безумная, говорила старуха, приблизясь к Углеву и попеременно заглядывая ему то в один глаз, то в другой.
Углев дома у себя переоделся, как на работу, и поехал автобусом в больницу. К его удивлению, старик лежал в отдельной палате, с телевизором и холодильником. Как шепнули Валентину Петровичу медсестры, сегодня Шамоху сюда перевели из общей: все оплатил бизнесмен Игорь Ченцов. В палате рядом с постелью стоял столик на колесиках, на нем виноград и яблоки, точно такие же, какие вчера Углев видел в бане. Хорошо живет Игорь, имеет, поди, тоннами этот продукт.
Шамоха лежал под капельницей, лицом и руками поверх одеяла, серый, как будто на него голуби накапали, только круглые глаза посверкивают. Микроинсульт все же не конец света, лечащий врач, у которой сам Углев пару лет назад лежал с подозрением на инфаркт, сказала, что дед выкарабкается. Подойдя поближе и поймав шарящий взгляд Шамохи, Валентин Петрович тягостно подумал, что тот сейчас же начнет ворчать (на хрен пришел, лучше бы с молодежью деревья садил, как мы садили, когда еще новую школу обустраивали!), но, странное дело, дед раздвинул желтые губы в бороде, кажется, обрадовался.
— Валька?.. Ты?..
— Я. Как дела твои?
— А твои с девицей?
— С какой? — не понял Углев. — Брось эти хохмы.
— Ну не с Люськой же Соколовой… с дочкой Игоря. Прибавляет мозгами?
А, вон он о чем. И зачем ему? Углев медленно покачал головой.
— Ну, чуть-чуть. Мало культуры. Как с луны.
— А у меня вообще хана, — прохрипел старик. — Боюсь, Игорь завалит, а потом они меня где-нибудь пришибут. И на хрена ему кандидатская?
“Ты же сам идею подхватил”, — хотел было укорить Углев, но промолчал.
Он понял из бранчливых слов Шамохи, что на все его опасения Игорь отвечает с легкой улыбкой: мы это оформим… и трет указательный и большой пальцы, давая понять, что не пожалеет денег. Но ведь в научном мире не везде, наверно, срабатывают деньги? На кого нарвешься. Если ехать в областной центр, там в ученом совете есть пара профессоров, которые помнят Шамоху по университету (вместе учились). В Красноярске имеется один член-корр — этот заканчивал сиречьскую школу уже при Углеве. Принципиальный, жесткий паренек. Так куда Игоря лучше везти?
Валентин Петрович не знал, что и посоветовать. Он сидел рядом с Шамохой, тоскливо глядя на черный виноград, и у него было такое ощущение, что и сам Игорь где-то рядом, за дверью. И, стыдясь за недавний страх, наверно, поэтому чрезмерно громко, спросил:
— Слушай, Иваныч, ну, вот ты, умный, много знаешь, психолог отменный… почему вот ты нищий и я нищий, а эти ребятки… это что, все через кровь? Или в них все же талант коммерции?
Шамоха хмыкнул, поплескал белесыми ресницами.
— Наглость, больше ни х… Ты взятки берешь?
— Я?!.
— Да знаю, знаю… если бы брал, мне бы сто раз доложили… И я не беру. Ну, не могу, бля! — Зло скалясь, Кузьма Иванович глянул на стекляшки капельницы. — Но дело не в этом. То, что они волки, само собой. Но неужто всё через чулок на морду? Не верится. Видать, у них чутье… опять же компашкой держатся… туда палец не всунешь… Может, какие-то оптовики, и хотели бы мимо них в наш городок пробиться, но хер в нос!.. — Он устал, помолчал, прислушиваясь к своему хриплому дыханию: — Сказать по правде, я обрадовался, что с копыт свалился… думаю, отстанет… а он всех врачей на уши… заграничные лекарства… придется готовить к защите…
И зачем Игорю ученое звание? Что за мода? Депутаты, главы администраций защищают диссертации… теперь и торгаши, воры… хочется показаться умнее, образованней? Углев вспомнил, как осенью после бани в первый и последний раз был в коттедже Ченцовых, Игорь провел гостя по всем трем этажам и с горделивым видом кивал на свои приобретения — живописные картины.
— Как, Валентин Петрович, одобряете?
Картины висели в очень дорогих, кажется, позолоченных рамах. На холстах — жалкое подражание импрессионистам и кубистам прошлого… небрежные жирные мазки… что-то вроде задницы обезьяны со вспученным розовым наростом… подпись “Роза мира”… вот нечто на шампуре или оси вращения… напоминает, впрочем, одну из композиций Кандинского, Углев помнит по изданным альбомам… А вот и вовсе чушь собачья, нечто с подписью “Желтый квадрат”… Наверняка, глумясь и веселясь, местные или иркутские живописцы намалевали безграмотному молодому богачу эти картонки и холсты.
— Дорогие? — только и спросил Углев.
— Оч-чень! — удовлетворенно отвечал Игорь Ченцов, ведя старого учителя по дому, как по картинной галерее, обхлопывая себя и поправляя красные плавки, на которые он так более ничего и не надел. — Это же вложение, верно, Валентин Петрович?
Углев не нашелся, как ответить, лишь медленно кивнул. Господи, куда летят деньги!.. А теперь вот ученое звание желает получить. И ведь получит, наверно. И в своих глазах сравняется даже с Алешей Иконниковым…
То ли Валентин Петрович пробормотал вслух свои мысли (как это у него стало иногда получаться в старости), то ли Шамоха, проницательный дед, читал его мысли, но вдруг он, призывно выпучив светлые глазища, прохрипел:
— Слышь-ка! Алла Васильевна запропала. Моя-то с ней часто, бывало, в церкви или в гастрономе… В психушке она по новой или дома пластом?
Было ясней ясного, Кузьма Иванович говорит о матери Алеши Иконникова. Углев опустил голову, стыд ожег лицо — давно не навещал больную женщину.
— Сегодня же узнаю, — сказал Углев.
16.
Мать Алеши жила в бетонном доме за тюрьмой, возле оврага. На торце пятиэтажной “хрущевки” можно было и сегодня различить исхлестанное песчаными ветрами и выжженное солнцем некогда горделивое пурпурное слово “ТРУД”. На торце соседнего, естественно, по моде недавнего времени должно было сиять “МИР”, но краска облупилась, да и сам дом стоял с пустыми выбитыми окнами. А третье здание со словом, помнится, “МАЙ” более не существовало: из-за трещин и сползания в овраг его несколько лет назад разобрали на гаражи, переселив жителей в новую “хрущевку” на окраине.
Валентин Петрович вошел в подъезд и закашлялся: здесь стоял густой собачий и человеческий смрад, как, впрочем, в большинстве современных городских домов, где не поставили домофоны. Иконниковы жили на третьем этаже, квартира, помнится, слева. Лифт не работал. Но лампочки под потолками горели. Причем повсюду лиловым и желтым напылением были на стенах начертаны слова: ЛАМПА ТОЛИКА. Имеется в виду — электрического начальника России Анатолия Чубайса?
Когда Углев поднялся на третью площадку, то засомневался в своей памяти. “Старею”. Эта дверь никак не могла принадлежать Иконниковым, а теперь уже одинокой женщине: новая, железная, густо покрашенная малиновой краской, с красивой дверной ручкой “под золото”, с глазком. И звоночек справа свеженький. “Господи, неужто съехала, а я не знаю? Или даже умерла? Или все же я спутал этаж?” А тут еще два обритых подростка с тусклыми глазами спустились с четвертого этажа по бетонной лестнице с отколотыми краями:
— Вы, дядя, куда?
Но один из них, кажется, узнал директора 1-й городской школы, что-то шепнул товарищу, и они быстро поскакали вниз. Они что, здесь кого-то охраняют? Помогла молодая румяная, как матрешка, девица — вышла из соседней квартиры, из-за серенькой деревянной двери с намалеванным красной краской сердцем.
— Ой, Валентин Петрович! Здрасьте.
— Здравствуйте. — “Что-то не помню эту девушку. Впрочем, девицы так быстро меняются”.
— Вы к Алле Васильевне? Звоните подольше… она плохо слышит.
— Спасибо. А давно у них это? — Углев со смущенной улыбкой показал на железную дверь.
— Дак Алексей Григорьевич деньги прислал в СРУ… извините. — Девица замахала руками, засмеялась. — Ну, строительно-ремонтное управление. Они евроремонт сделали.
Углев долго давил на кнопку, наконец изнутри нажали на ручку двери, и ручка с этой стороны тоже наклонилась… мог бы и сам нажать… дверь отошла — на пороге стояла бледная седенькая женщина, уже почти старуха. Одета в серенькое платье. На босых ногах разные тапочки. Возле ног крутятся три котенка. Хозяйка квартиры смотрела на Углева и, кажется, не узнавала его.
— Алла Васильевна, — пробормотал он, — извините. Это я, Валентин Петрович.
— А, — равнодушно отвечала мать Алеши. И продолжала стоять в дверях.
— Хотел узнать… как вы?
— Я?.. — Она чуть переменилась в лице. — Молоко плохое продают, я кипячу — свертывается.
— Я вам принесу хорошего.
Она молчала. Неужто настолько больна, что находится в полной прострации? Или обиду держит на Углева? За что? Может быть, более тепло относится к Шамохе?
— Вам привет от Кузьмы Ивановича.
Маленькая женщина столь же равнодушно восприняла и эти слова. Она не пригласила зайти, но и не отворачивалась. И, видимо, вовсе не боялась гостя, судя по всему, дверь и не была заперта. А ведь могут обидеть, ограбить.
— У вас есть телефон? — спросил Углев. Может быть, Алеша так же, как сумел распорядиться с ремонтом, догадался обратиться из Америки в местную АТС, и телефон Алле Васильевне поставили.
— Телефон? — переспросила мать Алеши. — Он мне звонит.
— Какой у вас номер?
— Номер?.. — Она не помнила.
“Узнаю на АТС”. Углев мягко, медленно улыбнулся, кивнул.
— Я молоко вам занесу, Алла Васильевна, — сказал он все с той же улыбкой, стараясь, чтобы глаза не намокли от слез. — Извините, что побеспокоил.
Бедная женщина. Несчастная милая женщина. Когда-то дивно пела, у нее был сильный высокий голос, даже когда уже пристрастилась к зелью, пела, стоя у распахнутого окна. Ее местные алкаши уважительно называли Алкой Пугачевой. Муж ее, известный в городе баянист, первый человек на всех свадьбах, исчез давно. Он пил по-черному и жену приучил. Но когда у него баян украли (или он его загнал за бутылку), Григорий Иванович исчез. Говорили, пешком ушел в Монголию. Зачем?..
И в такой семье вырос гениальный мальчик.
…………………………………………………………………………………………..
Как же он мог забыть о ней?! Нет, когда она лечилась, он бывал у нее в палате… яблоки носил… но вот уже год или даже два не видел в лицо. Дома вечером Углев рассказал жене о своем мучительном визите к матери Алеши, и Мария пообещала сама носить Алле Васильевне через день свежее дорогое совхозное молоко. Может быть, организовать школьников, чтобы дежурили у старых одиноких женщин? Так во времена пионерии делали. Согласятся ли теперь? Даже не сами дети, а их родители.
— А тебе письмо от Надежды Стрелец. Снова на горизонте!
О господи, вот еще одна вина Углева! Училась одновременно с Люсей Соколовой Надежда Иванова, которая просила называть ее именно Надеждой, девица крепкая, мужеподобного сложения, губы, нос, скулы — все крупное, лишь глаза наивные, карие, в мохнатых ресницах. Окончив школу, вышла замуж за милиционера по фамилии Стрелец и решила попытаться стать капиталисткой: верно, подумала, что с таким мужем никто не обидит. Но молодой лейтенант вскоре погиб при задержании сбежавших из нерчинской колонии троих преступников, и Надежда осталась одна, да еще беременная. С трудом достав разрешение (на первых порах ее пожалели, подписали бумажку), открыла ателье, сама сидела с тремя работницами, строчила на машине платья и блузки, пришивая итальянские бирки, и дела пошли неплохо, но, видимо, с кем-то не захотела делиться честной выручкой — ателье сожгли. Тогда она назанимала денег, открыла магазин цветов — магазин сожгли. И она с дочкой уехала. От Надежды изредка приходили письма из Иркутска, из Нижнеудинска, из Улан-Удэ… Но нигде ей, видимо, с ее характером не везло. Однажды телеграммой попросила в долг миллиона три (еще теми, переходными рублями) — Валентин Петрович собрал и отослал. Она вскоре вернула три пятьсот. Валентин Петрович, осердясь, пятьсот завернул ей обратно. Через год она прислала слезное письмо, нужно было достать тысяч пять (в долларах). “Я все равно скоро разбогатею, рассчитаюсь, — писала она. — Но если у вас нету, значит, судьба…” У Валентина Петровича не оказалось в ту пору не то чтобы доллара — ни рубля, и он ничем не смог ей помочь. И вот через пять ли, шесть ли лет — снова письмо.
“Дочку я не уберегла, задавили мотоциклом, я думаю, нарочно… Но я родила сына, неважно от кого… я докажу, что женщина тоже может быть сильной, богатой… Будете в Красноярске, заходите — я снова занялась модной одеждой, фирма так и называется: “Надежда Стрелец”. Когда мне бывало тяжело, я вспоминала стихи, которые вы нам читали: послание Пушкина декабристам, “Смерть поэта” Лермонтова (строчки про Высшего судию) и из поэмы “Кому на Руси жить хорошо”:
Рать поднимается — неисчислимая,
Сила в ней скажется несокрушимая.
Одна беда: никогда красивой не была, а сейчас и вовсе морда как сковородка с печки. Но сын у меня — ангел! И учиться он пойдет в нашу школу, дождитесь его, Валентин Петрович, еще год-два! Целую ваши седины. Я верую в будущее России! Надежда Стрелец”.
Хорошо, что не обиделась из-за того, что не смог помочь. Хорошо хоть, ей повезло. Вернее сказать, она победила. Но таких бравых девочек у Валентина Петровича в школе больше нет. Недавно по его заданию старшие классы писали сочинения: КЕМ Я ХОТЕЛ (А) БЫ СТАТЬ. Без подписи. Чтобы начистоту. И выяснилось, все девочки только и мечтают выйти замуж: кто за иностранца, кто за киллера, а кто за инспектора налоговой полиции. И не работать. Правда, две десятиклассницы собираются стать учителями русского языка и литературы. Но не дай Бог, если лукавят, если пожалели старого учителя…
17.
Углев дал Ксении список из полусотни книг, которые она должна была прочитать за зиму и весну: Новый завет (хотя бы Новый завет), “Одиссею”, “Божественную комедию”, “Дон Кихота”, “Сто лет одиночества”, “Войну и мир”, “Братьев Карамазовых”, “Мастера и Маргариту”, “Тихий Дон”, “Пастуха и пастушку”, “Последний срок”, “Двух капитанов”, “Митину любовь”, “Дар”, “Один день Ивана Денисовича”, “Золотого теленка”, “Лад”, “Мертвые души”, “Историю одного города”, “Житие протопопа Аввакума”, пьесу Вампилова “Старший сын”, “Гамлета”, “Красное и черное”, “Мартина Идена”, “На Западном фронте без перемен”, “Прощай, оружие!”, “Над пропастью во ржи”, “Маленького принца”, стихи Фета и Тютчева, Цветаевой и Блока, первую часть “Фауста”… и каждый раз он спрашивал, что она успела прочесть и хочет ли еще почитать что-то очень интересное.
Самое удивительное было в том, что в доме Ченцовых не оказалось ни одной книги! Только видеофильмы и аудиокассеты. Впрочем, как смущенно пролепетала Ксения, пару томиков она все же видела у своей мамы на кухне — что-то такое Марининой и “Лунный календарь” Московченко.
— Здравствуйте, Валентин Петрович. — Она приходила, поднималась на высокое крыльцо углевской дачи, почему-то оглядываясь, как будто пришла на тайное свидание, может быть, стеснялась своих сверстников, которые там, внизу, за невысоким красным забором, в ченцовском дворе, время от времени стреляли из духовых ружей в мишени и пили пиво, задрав к небу бутылки, как горны.
— Здравствуйте, Ксения Игоревна.
— Я… я Данте протитала. Я… я не могу ничего запомнить, так много. Я, наверно, дура?
— Никакая не дура… это очень сложное произведение. Я бы хотел, чтобы вы поняли структуру поэмы. А главное, я просил найти, куда поместил автор лживых людей.
— Да, да… это место я переписала… — Она вынула из кожаной сумки тетрадочку. — Вот. И еще натяла “Приглашение на казнь”… Валентин Петрович, почему так? Он как бы рассказывает, а потом как бы и не было этого…
“В этом и суть, — хотел было пояснить Углев девочке. — Человек живет ожиданием событий и воспоминаниями событий, слои ощущений поднимаются в нем, перемешиваются…” Но, тоскливо поморщившись, терпеливо начал:
— Я вас просил ознакомиться с романом “Дар”. “Приглашение на казнь” читать вам пока рановато. Давайте снова вернемся к вещам простым. Когда человек долбит ломом камень, он ведь не только бьет, но и отводит лом далеко назад, чтобы было место для разгона, чтобы набрать эм вэ квадрат пополам, так это в физике? Ксения, а что самое-самое простое? Даже не так, что в самом начале всего сущего и мыслимого стоит и стояло?
— В натяле было Слово, — машинально пробормотала Ксения. — И Слово было Бог…
— Верно! — Учитель обрадовался хоть столь малому прогрессу в речах десятиклассницы. — Верно! Поговорим о самом русском языке. Вот послушайте несколько фраз Бунина: “У нас нет чувства своего начала и конца. И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте — и, значит, был бы избавлен от мысли, что мне будто бы полагается лет через десять или двадцать умереть. А родись и живи я на необитаемом острове, я бы даже и о самом существовании смерти не подозревал. “Вот было бы счастье!” — хочется прибавить мне. Но кто знает? Может быть, великое несчастье. Да и правда ли, что не подозревал бы? Не рождаемся ли мы с чувством смерти? А если нет, если бы не подозревал, любил ли бы я жизнь так, как люблю, любил?”
Читая это дивное откровение Бунина, Углев привычно прослезился. Девица с удивлением смотрела на него. И, догадываясь, что она должна как-то отозваться, сказала:
— Красивые какие слова, — и добавила: — Я тоже об этом думаю сейчас. Иногда хочется прыгнуть с крыши и проснуться.
Неожиданно такая тоска открылась в ее простеньких словах.
— А если не проснешься? — сделал вид, что рассердился, Валентин Петрович.
— А может быть, это не хуже? — простодушно спросила Ксения.
Боже мой, с ее-то нарядами, с ее хорошей едой… что-то все же мучает душонку? Может быть, девочка не так уж безнадежна?
— Спать и уснуть… и видеть сны? Какие сны мне в смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят… вот в чем вопрос… Извините, Шекспир, — глядя пристально на нее, пробормотал Углев. В нем была эта смешная привычка, как и у Эммы Калачевской, цитировать к месту и не к месту. Но сейчас он, право же, растерялся.
— Нет-нет, Ксения. Надо жить! Надо себя поднимать за волосы, как Мюнхгаузен из болота. — И долго еще говорил ей, что важно читать именно русскую литературу именно в ее возрасте, здесь, вдали от хороших университетов и библиотек… — Вот еще кусочек.
“Но все же смерть оставалась смертью, и я уже знал и даже порой со страхом чувствовал, что на земле все должны умереть — вообще, еще очень не скоро, но, в частности, в любое время, особенно же накануне Великого поста. У нас в доме поздним вечером все вдруг делались тогда кроткими, смиренно кланялись друг другу, прося друг у друга прощения, как бы разлучались друг с другом, думая и боясь, как бы и впрямь не оказалась эта ночь нашей последней ночью на земле. Думал так и я и всегда ложился в постель с тяжелым сердцем перед могущим быть в эту роковую ночь Страшным судом, каким-то грозным “вторым пришествием” и, что хуже всего, “восстанием всех мертвых”. А потом начинался Великий пост — целых шесть недель отказа от жизни, от всех ее радостей. А там — Страстная неделя, когда умирал даже Сам Спаситель…”
Школьница внимательно слушала, расширив глаза, как ее мать перед тем, как начать врать. Но девочке-то зачем и о чем врать? Видимо, ей вправду интересно. В маленьком камине возле их ног трудно горели сырые, зимою купленные березовые поленья, они шипели, чадили — сгорала, треща, береста, и лишь комья газет, во множестве засовываемые меж дров, поднимали гулкое пламя и постепенно прогревали дрова, и наконец они схватывались по ребрам желтым пламенем. Истинного чуда надо было дождаться, когда уже угли дышат, шают, как говорят в Сибири, этого слова, кстати, у Бунина нет.
Углев для юной гостьи вспомнил стихи Фета:
Прозвенело над ясной рекою,
Прогремело в померкшем логу,
Прокатилось над рощей немою,
Засветилось на том берегу…
О чем эти стихи? Что прокатилось, что прозвенело? Ксения не знала, что сказать, как-то жалко, жалостно смотрела в лицо учителю, ей хотелось быть умной, хотелось нравиться ему, но она догадывалась, что она неинтересна, знаний мало, язык косен, и личико у нее то бледнело, то горело, и по мере чтения бунинской прозы она была близка, кажется, к обмороку. Или ему, старому человеку, так лишь показалось, а личико ее просто горело от молодости, да на нем играл отсвет пламени из камина. Когда там огонь пригасал, Ксения выглядела удрученной.
— Я поняла, отень-отень красиво сказано, — пришепетывая, откликалась она в ответ на вопросительные, правда, быстрые и искоса, взгляды учителя.
“А ведь надо бы как-то ее речь выправить. Хорошего логопеда в городе я не знаю. Посоветовать камушки во рту держать, когда говорит, так делал Демосфен… и многие актеры…” Хотел предложить и — не решился. Все-таки девица, неловко. Кто-нибудь узнает, скажет: антисанитария. Попробовать гипнозом подействовать? Какие-то приемы Углев знает…
18.
Когда Ксения сбежала с крыльца, Валентин Петрович быстро собрался, надел меховую кепку, замкнул дачу и воротца на замок и поспешил домой: ему не хотелось сегодня встречаться с матерью Ксении. За эту зиму Татьяна взяла за правило каждый раз после возвращения дочери в коттедж приходить с вином и фруктами и все жаловалась на окружение мужа. Хотя в последнее время Углев все чаще склонялся к мысли, что делает она это скорее для того, чтобы показать учителю: им так же трудно жить, хотя бы в нравственном смысле.
— Игорь сам очень хороший, очень доверчивый, — тараторила она (Кстати, она сама не пришепетывает?! Значит, испортили дочку в детстве, сюсюкали с ней.). — Бизнес есть бизнес, особенно у нас, в России… как в пословице: “С волками жить — по-волчьи выть”…
Но не дошел он еще до оврага, как его нагнала, мигая фарами в вечернем полумраке, на “феррари” Татьяна. Она просигналила — Углев остановился и, сделав удивленное лицо (как если бы не ожидал!), подсел к Татьяне на соседнее кресло с откинутой лихо спинкой.
— Вам сегодня надо срочно домой? Подвезу.
И когда красная гонкая машина остановилась возле старого бетонного здания, вызвав у мальчишек изумление, Татьяна напросилась в гости:
— Ничего, что я зайду к вам?
— Боюсь, мы не готовы… — пробормотал учитель, представив, как растеряется его Мария, увидев на пороге богато одетую молодую румяную даму. В холодильнике Углевых — кусок сыра, и на столе остаток самодельного торта, вот и все угощение.
— А у нас с собой было, — угадала его мысли Татьяна (да и что тут угадывать?) и подала из багажника тяжелую хозяйственную сумку.
И они поднялись в квартиру Углевых. Валентин Петрович отпер дверь, жены нет. Видимо, пошла к нему пешком на дачу, беспокоясь, почему задержался, не стало ли ему худо. Или завернула к кому-нибудь из подруг. Но в таком случае оставила бы записку. Значит, пошла через лес на дачу. Хоть весной долгие и светлые сумерки, все же неприятно одной тащиться по лесу. Когда Валентин Петрович хмуро объяснил Татьяне, почему нет жены, она вынула из кармана сотовый:
— Кирилл? Срочно кого-нибудь из наших на машине… по дороге в город Мария Вадимовна должна идти, невысокая такая, симпатичная. — Гостья говорит это уже специально для Углева. — Ну, вы же ее знаете. Да, библиотекарь, — и, отключив трубочку, улыбнулась. — Сейчас привезут. Открывайте.
В хозяйственной сумке было красное вино и стандартная ченцовская закуска — крупный черный виноград. Но Углев все же попросил дождаться жены.
— Может не так понять! — слегка комикуя, пошутил он.
— Поняла. — Она отнеслась к его просьбе серьезно. — Конечно. Успеется.
Татьяна прошлась по квартире Углевых, долго рассматривала (или делала вид, что рассматривает) фотографии родных за стеклом в раме, тронула пальчиком с длинным перламутровым ногтем стопку ветхих книг на этажерке. У верхнего томика картонная обложка волнами пошла, уголок расслоился.
— Это Маша из библиотеки принесла…
— Такие интересные? И правильно. Там пропадут.
— Нет, она их лечит. Ну, склеивает… от старости рассыпались. А потом обратно…
Небрежно кивнув, гостья заглянула на кухню, увидела на стене глиняную тарелку с нарисованным желтым солнышком и синим виноградом.
— Я вам подарю, Валентин Петрович, пару настоящих испанских тарелок.
— Не нужно, — покраснел Углев. — Зачем?! Это сын мой, в двенадцать лет занимался керамикой… он потом даже иконы писал.
— Да, я слышала… ужасно… погибнуть по дороге домой… Валентин Петрович, если нетрудно, если вы не устали, прочтите что-нибудь. Я уже все позабыла. Какие-то поэты были хорошие, писатели. Когда-то мы ужасно любили слушать вас. — И она медленно опустилась на стул, как можно более красиво села, откинув голову и забросив ногу на ногу при коротенькой синей юбке.
Но Углев не мог так, по первой просьбе, с ходу, можно сказать — на бегу, читать волшебные стихи русских поэтов. Сам-то он мог бормотать себе и на бегу, и даже часто это делал, а вот другому человеку? Да и какие стихи? Тютчева про майскую грозу? Или “Парус” Лермонтова? Да и зачем ей стихи? Она сейчас о другом, о своем думает. Просто желает развлечься, в лучшем случае отвлечься, в умной беседе поучаствовать.
— Лучше поговорим о языке, — буркнул он. — Вы недавно молвили про бизнес — с волками жить. Может быть, потому волк, что он волочит свою добычу? Но, с другой стороны, много похожих названий у волка в других языках. На немецком “вольф”, на английском — “вулф”. Или вот слово “самовар”: с одной стороны, сам варит… а с другой — в тюркских языках есть самаур… и никто не скажет точно, что возникло раньше, кто у кого перенял. — Впрочем, ей это не было интересно. Да и Углев заговорил о словах, чтобы время потянуть.
— А вам начинать было трудно? — спросила Татьяна. — Вот вы приехали, молодой, холостой. Меня еще на свете тут не было. Сложно было при советской власти?
— Да нет! Кстати, ни одному англичанину не объяснить, что значит “да нет”. “Yes no”. Не поймет. — Углев улыбнулся своей фирменной улыбкой, почти до левого уха. — Я многих трудностей, Таня, просто не видел в упор… работа с детьми — это ведь совсем другой мир… это марсиане, которых учишь нашему языку, нашим правилам движения…
Что-то еще говоря, он постарался незаметнее глянуть на часы, но Татьяна увидела это и снова достала сотовый телефон.
— В самом деле, где же Мария Вадимовна? Кирилл? Ну как? Что, нигде? — Она отключила телефон. — Два раза проехали сюда и обратно. Она, наверное, в городе. Ну, давайте в следующий раз, мне и самой хотелось бы пообщаться с вашей супругой… Это все оставим у вас…
— Нет-нет!
— Да-да!
И Татьяна уехала, так ничего нового на этот раз и не рассказав о своем муже и своей жизни.
Мария же пришла домой в одиннадцать вечера, как оказалось, навестила заболевшую подругу. Увидев на столе яства, нахмурилась точь-в-точь, как нахмурился бы сам Углев по причине дороговизны продуктов.
— Это что такое? В честь чего?
Углев объяснил.
— Зачем? Я это не буду.
— И я не буду, — сказал Валентин Петрович. — Но чаю-то попьем? Чай-то наш. Хочешь со сливками?
Пока заваривал, почему-то вспомнилось, как лет двадцать назад они с Машей покупали литровые бутылки молока и ставили рядами возле батарей отопления, чтобы молоко сквасилось, делали творог. Маша не могла есть казенный, да и редко его выставляли в магазинах. А сейчас какой только творог не продают! Бог знает откуда, везут и сметану, и ряженку, и сливки. Даже вкусный, без сахара, но дорогой йогурт фирмы “Данон”. Были бы деньги. А вот с деньгами беда.
Вино с виноградом, который не портится (химией, что ли, пропитан?), дождались-таки гостей — Татьяну и пьяного Игоря Ченцова — через пару дней. Да и сама Татьяна была сильно хмельна. Они приехали в десять вечера, Углевы уже собирались ложиться спать.
— Мы желаем, желаем, желаем красивых стихов! — бия в ладошки, требовала Татьяна.
— В руке не дрогнул пис-туалет! — заливался смехом Игорь.
— Миленький Валентин Петрович, вы же Есенина знаете, — наступала Татьяна.
И Валентин Петрович, по их просьбе декламируя стихи Есенина, вдруг почувствовал себя дрессированной собачонкой, которую заставляют перед именитыми гостями плясать. Но сам себе он так сказал: “Эти прекрасные строки о матери-старушке… про домик с синими ставнями… про скирды солнца пробуждают добрые чувства… ради этого сто раз их прочту кому угодно!”
Что этим богатым молодым людям надо от старого учителя? С ними что-то происходит? И чем он может помочь? Чаю заварить на жесткой местной воде — если будут пить, пожалуйста. Они-то, верно, привыкли к мягкой, у них, как Валентин Петрович слышал, итальянские очистительные фильтры даже в душевой. Еще и еще стихами великих русских поэтов попотчевать — если уж так, пожалуйста. В любое время дня и ночи.
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел.
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Но самое удивительное было потом: Ченцовы, уже совершенно захмелев, решили спеть. Игорь поднял и раскинул руки, как дирижер:
— Уважаемые наши соседи, учителя, патриоты… Мы хочем подарок вам сделать, уважаемые… да… Таня, приготовилась? — И Ченцовы запели:
Пока я шагать умею,
Пока дышать я умею.
Пока я ходить умею,
Я буду идти вперед!
И снег, и ветер,
И звезд ночной полет.
Меня мое сердце
В тревожную даль зовет…
А завершили свой концерт Ченцовы печальной, почему-то вдруг вспомнившейся им песней (или все же тревога время от времени пробирает их, как мороз?):
Ты не ве-ейся, черный ворон,
Над мое-ею голово-ой.
Ты добы-ычи не дождесся,
Чер-рный вор-рон, я не тво-ой.
Мария сидела, опустив от стыда голову. Но гости есть гости, не выгонишь. Да и опасные гости, напрасно Углев с ними связался…
19.
Татьяна своим вопросом про первые годы его работы разбередила память, и Валентин Петрович однажды стал рыться в старом чемодане. Когда-то для себя записывал в тетрадку все, что с ним происходило в те времена. Может быть, в несколько измененном виде. Наверное, лелеял мечту: сочинит на основе своих почеркушек повесть да и напечатает. Стихи он не писал, слишком ценил существующие уже на свете гениальные стихи и не желал изменять им со своими корявыми, неяркими виршами. Попробовал пару раз — и запретил себе рифмовать. А вот что-то в прозе написать… когда-нибудь… эта мысль долго его не оставляла. Но потом все-таки забылась.
И вот она, тетрадка в клеенчатой обложке. Что тут?
Было воскресенье. Он сидел на даче (“Сейчас почитаю и в печке сожгу, как Гоголь!”) и листал, перебрасывал желтоватые страницы. “Словарь местной публики”. Надо сказать, среди жителей Сиречи многие прошли, как минимум, СИЗО, а кое-кто и колонию. Вот часто произносимые в их среде слова:
А.
Абротник — конокрад. Почему? Абратать? Обратать? Ухватить, запеленать, поймать, увести? Или от немецкого арбайт — работа?
Академия — тюрьма. И она же — курорт. Царская дача.
Алты — опасность, скрывайся. Алты по-тюркски — шесть. Алда — впереди. Почему опасность?
Амара — проститутка. Международное слово — от амур.
Амбразура — окно. С войны пришло слово?
Андрот — больной, дурак. Почему???
Антрацит — кокаин. Странно: прием негатива. Черным назван белый.
Атас цинкует — наблюдатель сообщает об опасности.
Афиша — полное лицо. Довольно смешно.
Б.
Бабать — выдавать соучастника. От слова баба, болтать, как баба?
Багаж — срок наказания. Примитивно и понятно.
Бадяга — оружие. Почему???
Базар — трёп.
Байдан — вокзал. Тюркских корней. Вроде бы как богатая площадь.
Байкал — слабо заваренный чай. Гениальное слово!
Баки — часы. Всероссийское воровское слово.
Баклан — мелкий жулик. От мешковатой и суетливой птицы?
Балаган — базар.
Балда — анаша.
Балерина — воровской инструмент для вскрытия сейфов. Талантливое слово. Инструмент действительно верткий и многосоставный, включает набор ключей, отмычек.
Баллон — милиционер. Да уж!
Бан — вокзал. Банщик — лицо, совершающее кражи на вокзалах.
Банда фикосная — ювелирный магазин. От фиксы.
Баня — лезвие безопасной бритвы. Нежно и жутковато.
Барабанщик — попрошайка, нищий. Гм-гм, как говаривал Ленин.
Баруля — баруха — сожительница. Глагол барать в 60-е годы обошел Россию. И тут же: Барыло — сливочное масло. Прямые ассоциации.
Басить — пугать. Басы — женские груди. Полный “сюр”.
Бациллы — продукты. Упасть и умереть: и остроумно, и жутко.
Баян — стекло для дактилоскопии. Всероссийское.
Беда, бедана — пистолет.
Безглазый — не имеющий прописки. Блестяще!
Белинский — белый хлеб. Без комментариев. Интеллигенты сидели.
Белуга — портсигар. Ревет как белуга, потому что открытый и пустой?
Библия — игральные карты. Ну и ну!
Бить понт — выдавать себя за честного человека.
Бить по ширме — лазить по карманам. Ширмы — карманы?
Боржом — ночлежка. Странно и здорово!
Брюнетка — черный ворон.
Булыга — драгоценный камень. Мрачное остроумие.
Буфер — синяк. Метафора!
Бушлат — гроб. Общероссийское слово.
Был на фонаре — ждал.
Был на диване — скрывался.
В.
Вайдонить — кричать. Почему?.. Кричать “вай-вай!”? или иной тут корень? Вайда?
Вайер — газета. Это на каком языке?
Вакса — водка. Опять принцип негатива?
Василек — денатурат. Точно и весело сказано, глядя на цвет.
Вассер — опасность. Знаем с детства.
Вафлер, вафля — гомик. Почему? Потому что мягкое?
Веник — наблюдатель. Интересно!
Венчание — суд. О боже!
Вертолет — пустой, ненадежный человек. Потому что руками махает?
Вникитяж — опасности нет.
Вол — честный человек.
Волк — главарь банды. Это уж точно!
Впасть в распятие — задуматься! Гениально при всем кощунстве.
Г.
Га — литр вина.
Гаврилка — галстук.
Гады — ботинки. Почему???
Гамлет — собака. Блестяще! Видимо, собака розыскная или в охране. Вот тебе и “быть или не быть”!
Геморрой — неудача.
Гитара — женский половой орган. Зрительная метафора.
Гоп — ночлежка. Гоп-стоп — грабеж.
Грыжа — полстакана самогона. Гм-гм.
Грызть окна — попрошайничать. Остроумно.
Д.
Двадцать пять — сыщик, надзиратель, милиционер. Почему?
Два с боку — слежка. Почему?
Декан — десять. О, интеллигенция в Сибири!
Демон — лицо, выдающее себя за преступника.
Дерибас — ношеная заграничная одежда…
………………………………………………………………………………………..
И так далее, и так далее. Хватит! Кому это нужно?! Милиция, говорят, имеет нынче основательные, хорошо отпечатанные словари для общения с темным контингентом. Да и не нужны им словари — это их язык, как сказал в одном из интервью писатель Евг. Попов, это их все родное: тюрьма, резиновые палки. А если и держат словари, то больше для потехи. Прав Евг. Попов! А разбираться, как и почему возникли те или иные жаргонизмы, кому надо? И без того в городке Сиречь жизнь сумеречная: то вдруг ползут, будто муравьи, из дома в дом черные, в телогрейках, амнистированные из ближайших колоний — берегись, народ!.. а то месяцами дует коричневый ветер “целинник” с юга, где по приказу партии перепахали почвенный покров, получили один урожай пшеницы, а теперь — одни камушки на сотни верст… ни пшеницы теперь, ни травы для овец и лошадей…
И все-таки Углев записывал. Так клин клином вышибают. Вот и не жалел он времени когда-то, собирая, как Даль, всякие страшные (а для филолога частью и смешные) словечки этой местности. “Сожгу попозже. Для смеха покажу… не Татьяне и не Ксении, конечно, — Игорю. Заодно проверю, не из тинистого ли дна этот румяный, ладный, как молодой космонавт Гагарин, человечек”.
20.
И надо же было тому случиться, в субботу под вечер, когда Валентин Петрович в своей деревянной избе на бетонных башмаках ожидал Ксению на урок, явился вдруг сам Игорь Ченцов. По случаю весеннего тепла сосед был в расстегнутой до пупа вельветовой рубашке, в желтых же вельветовых джинсах, русый чуб на лбу — впрямь мальчишка. Босой, в домашних кожаных сандалиях без задников. Серебряный крест болтается на груди, сверкает.
— Валентин Петрович!.. — промычал он из дверей, неестественно скалясь. — У меня беда! Выручайте! — Он крепко пьян, и, судя по небритой белесой щетине, пьян уже не первый день.
— Проходите, проходите, Игорь… — растерялся Углев.
Он пожалел, что до сих пор толком и не выслушал Татьяну: что же у них в семье такое происходит? Нет, не опасное окружение пугает Татьяну, что-то другое подтачивает ее каждый день. Иной раз ночуя на даче, Валентин Петрович слышал, как она резким, даже странно сверлящим голосом распекает сына, который набросал окурков во дворе. И на дочь кричит, которая не завернула какой-то кран и в гараж натекла вода.
Обычно голосок у нее нежный, голубиный, тараторит, как тараторила она в юности, без вскриков. Да она и мужа любит без ума. Почему же ввалившийся к старому учителю Игорь стал вдруг говорить черт знает что:
— Я виноват… спутался с одной… а Танька не может простить… я три дня в городе в гостинице отсыпался… вернулся трезвый, чистый… побрился… А она: уходи!.. Я как-то сказал, что верю ей больше всех на свете и дом записал на ее имя… может, и вправду выгнать… а сейчас и все остальное отберет… если дело дойдет до развода…
— Так попросите прощения, если виноваты.
Игорь икнул, сел на пол.
— Виноват. А она не прощает. Только вы можете спасти меня, поговорите с ней, Валентин Петрович!
Из его рассказа Углев понял, что Игорь давно уже болтается, хмельной, по городу, всем жалуется, что жена требует развода, и, видимо, он должен отдать ей половину своего имущества. А это, по слухам, которые и прежде доходили до Углева, два рынка в городе, пять-шесть магазинов. Наверное, что-то еще.
— Я идиот… — продолжал ныть Игорь в ногах у Валентина Петровича, неумело и оттого слегка театрально куря сигаретку, чмокая (он же не курил до запоя?!) и роняя пепел на штаны. — Ни кожи, извините, ни рожи, по пьянке увлекся, мы отмечали одну сделку… а Таня — она строгая… Я останусь у вас ночевать? У меня ничего нет. Она ничего не отдает. Даже карточку забрала. Купите мне бутылку водки…
— Хватит вам пить! — уже осердился Углев. — Спать оставайтесь, я вам сейчас родниковой воды налью… — Жители местных дач давно обнаружили в верховьях оврага родник, вода очень холодная и вкусная. — И спать, спать…
— Нет! Я усну, только если пилюлю приму…
— Какую еще пилюлю?
— Свинцовую… — бормотал Игорь.
Что он тут перед старым человеком играет?! Ну, поговорит, поговорит Ченцов с Татьяной. В конце концов, у них дети, а дети без отца — это опасно, примеров этому в Сиречи слишком много…
— Спасите меня…
…………………………………………………………………………………………………
Уже наступила ночь. Углев прошел к ченцовскому коттеджу мимо кирпичного домика охраны с рявкнувшей овчаркой, парни кивнули ему через окно, узнав при резком свете прожекторов (да и кто тут иной мог появиться?). Валентин Петрович намеревался немедленно поговорить с Татьяной (наверное, и она плачет?), но в ответ на его звонок выглянула Ксения с испуганным личиком и пролепетала, пришепетывая, что “мамотька уехала куда-то”.
— Если спросит, где Игорь Владимирович, скажите, у меня на даче.
— Мы знаем, — ответила Ксения.
Знают? Наверно. Охранники доложили.
На следующее утро Ченцов молча побрился углевской электробритвой и, виновато улыбнувшись:
— Иду сдаваться! — побрел домой, к жене.
А через день-два они оба — Игорь с Татьяной — исчезли. В доме хозяйничала какая-то худощавая женщина: видно было через окна, как ходит там, поливает цветы, включает и выключает свет. Ченцовы куда-то уехали? Нет, во дворе целыми днями вновь качается Ксения, а ее брат с тремя дружками-подростками (все в черных рубахах) щелкаются-бьются, крутя перед собой палки на манер самураев, и при этом кричат что-то непонятное.
Иногда незнакомая женщина выходит на балкон и визгливо зовет Ксению на английский манер:
— Кэш! Кам ин!
— Ейс, мэм, — уныло откликается девица и ковыляет в дом на высоченных каблуках.
Куда же делись Игорь и Татьяна? Валентин Петрович как-то в разговоре с женой упомянул их, Маша сказала: улетели на остров Бали отдыхать. Так все говорят. Как отдыхать, если у них разлад? Был же слух, что проститутка, у которой ночевал Игорь, все их ночные утехи сняла на видео и шантажировала. Ченцовы улетели подальше, чтобы обсудить, как теперь быть?
— Валечка, — укоризненно посмотрела на мужа Мария. — Неужто нам больше не о чем думать? А если их девица перестала ходить на занятия, то и ладно. Все равно ж больше не платят.
И то верно…
Заканчивался май, в школе дел невпроворот, выпускные экзамены, надо искать деньги для ремонта, и Углеву стало впрямь не до соседей. К тому же произошли события, впрямую задевшие директора: в старом железном гараже на окраине города нашли мертвого семиклассника — умер из-за отравления парами клея “Момент”… вычислили группу его сверстников, которые вместе с ним дышали этим клеем и оставили дружка, подумав, что просто уснул… А еще трое десятиклассников тайком ходили в СПИД-центр, чтобы провериться после гулянки насчет наличия гонореи, и вдруг выяснилась ужасная новость: они заражены СПИДом! И откуда он здесь, в глубинке? Говорят, мальчики кололись, а шприц давал какой-то цыган Витя. Всех троих увезли в областной центр. И еще Валентину Петровичу добавило сердечной боли то обстоятельство, что нынче ни одному из талантливых выпускников его школы не дали золотой медали. С трудом выцарапал две серебряные наилучшим отличникам… Говорят, теперь за золотые надо платить в долларах, а откуда у директора школы или у самих школьников доллары?
Впрочем, случились и радостные дни: на традиционную встречу слетелись десятка четыре выпускников разных лет. Учитывая нынешние цены на билеты, это подвиг. В основном, конечно, мальчики решились навестить родную школу: Юра Камнев ныне работает в генеральной прокуратуре… рыжий, как Чубайс… Анатолий Казаков, неплохой вдруг сделался поэт-песенник, работает с группой “Белый кофе” (а сказать правду, сочинения писал небрежно)… Игнат Казенин, ныне философ, имиджмейкер в Санкт-Петербурге и еще пара талантливых головушек…
Из девочек — Надежда Стрелец напомнила о себе телеграммой. Она сообщила, что приехать не может, летит за контрактом в Италию, но всех целует… и в тот же день от нее пришел телеграфный перевод в пять тысяч рублей с припиской: “на шампанское”.
Бывшие школьники, выстроясь на улице перед облупленной “альма-матер”, прочитали запальчиво, хором, почти на крике, “молитву Углева” — несколько строк из поразительного стихотворения, сочиненного Пушкиным незадолго до гибели:
Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи!
Затем выпили водки, Надеждиного шампанского, пообнимались, сфотографировались на память и — вновь разлетелись в дальние края…
Конечно, не обошлось и без раздражающих нелепостей. Ну зачем возникла из дыма прошлого Людмила Соколова, в белом платьице да с бантиком, ни дать ни взять маленькая девочка? И голосок деланный, тоненький:
— Ой, мне сон снился, Валентин Петрович… мы с вами летели, как лебеди, над земляничными лугами…
И еще стоял, похохатывая, в стороне, высоченный, заплетя ногу о ногу, также бывший ученик Углева, с такой же точно улыбкой до левого уха, с точно таким же глуховатым говором — прямо копия углевская — Вовик Нечаев. Он в свое время восхитил учителя быстрой сообразительностью, памятью, получил серебряную… Шельма, на уроках, помнится, кивал в ответ на любое слово Углева и, оборачиваясь к троечникам, разъяснял, что сказал учитель. И льстил, льстил… неприятно это было, но талантлив, талантлив… Но когда ему директор не смог выбить золотой медали (отдали Алеше Иконникову!), в местной газете мальчик напечатал гнуснейшую исповедь, из которой следовало, что он не получил вожделенной медали лишь по той причине, что поссорился с директором школы на основе идейного спора. Он, Вовик Нечаев, считает, что направляющей силой в жизни являются комсомол и партия, а В. П. Углев считает, что никак нет, а здравый смысл народа, потому что народ, хоть и вороват, но втайне боится Бога… не могут же, дескать, просто взять да иссякнуть нравственные устои… это не соленые столбы, которые разъест любой теплый дождь… Из долгих откровенных бесед учителя мальчик вытащил несколько фраз и сочинил вот такой пасквиль.
Надо сказать, через год или два (поступив-таки в Иркутский университет), Вовик встретился Углеву летом на пыльных улочках Сиречи и, завидев его издали, расхохотался квадратным кошачьим ртом. И, подойдя ближе, стукнул себя кулаком по лбу и рухнул на колени, не пожалев белых пижонских брюк, — совершенно, впрочем, трезвый:
— Ну, идиот был, Валентин Петрович! Не велите казнить, велите миловать!..
И хватал учителя за руки, как бы пытаясь поцеловать. Шут гороховый.
Углев, помнится, мягко улыбнулся, помог подняться долговязому юноше и, как будто ни в чем не бывало, стал доброжелательно расспрашивать, как Вовик учится, хороши ли нынче условия для учебы, как идет жизнь в студенческих общежитиях… А еще через несколько лет Вовик Нечаев вернулся в Сиречь и стал редактором местной газеты “Бомба”, развеселой и лживой. Печатает черт знает что: будто бы в Антарктиде видели снежных великанов, что-то среднее между белыми медведями и людьми… или что у одного старика сибиряка, живущего в тайге, три глаза, и как найти его, напечатал, шельмец, и туда ринулись иностранные врачи и журналисты… Правда, старика Углева он больше не трогал. Но был и остался горящим углем в печенке Углева, как Валентин Петрович мрачно сам однажды сострил, или, как сформулировала жена Мария, наихудшим продуктом углевского преподавания… Говорун с доброй, почти интимной углевской улыбкой до левого уха…
Огорчил, сказать откровенно, и другой, более порядочный паренек, впрочем, ныне уже тридцатилетний мужчина с шапкой рыжих волос, стриженных под горшок, с лысинкой на макушке, Игнат Казенин. На вопрос учителя, чем все-таки конкретно занимается новоявленный политтехнолог, Игнат смешливо поиграл губами, словно конфетку сосал.
— Я не Вовик, — наконец промурлыкал он. — Я почти честный. Создаю оппозиционные партии.
— То есть? — удивился Углев. — Что ли, в коммунисты записался?
— Боже упаси. Я создаю оппозиционные организации, чтобы спасти наше демократическое государство… ситуация трудная. Чтобы они сами не создались, опасные и мощные… при помощи тех же коммуняк, их я создаю, — и, глядя как-то искательно, с тоской, в глаза, негромко добавил: — Это все же лучше, чем ничего не делать. Ведь не дай Бог… помните, вы Пушкина нам цитировали… русский бунт, бессмысленный и беспощадный…
— Но, значит, ты понимаешь, Игнат, почему люди этой властью недовольны?
— Как же не понимать… — Казенин закурил черную сигару, щеря зубы и щуря синий глаз. — Но если снова сейчас попытаться вернуть советскую власть, будет кровь, эти же не отдадут свои миллиарды… Понимаете, Валентин Петрович, есть точка возврата… ну, в авиации… назад мы уже не сможем вернуться, керосин вышел… только вперед…
На мысленный вопрос учителя: “Ну и докуда?” — бывший ученик швырнул окурок в железную урну в виде пингвина с разинутым клювом и молча обнял старика.
“Вот так и растим монстров…” — горевал Валентин Петрович после того, как разъехались выпускники.
Но Вовику Нечаеву уезжать некуда, он долго еще звонил Углеву, доверительно советуясь, какие фотографии с пикника дать, а какие порвать. “С водкой не стоит, ага?” Ага.
А Люся Соколова… Там ты тоже в чем-то виноват. Она, видимо, что-то не так, неадекватно поняла. Был слишком добр, что ли? Слишком открыт? Ну, а как жить?
В июне вернулись в город и посвежевшие Игорь с Татьяной, никто не вспомнил про их разлад. И та проститутка, Игорева беда, говорят, исчезла из города. Ну, не убили же ее? Наверное, откупились, заплатили за пленку большие деньги. Куда тяжелее человеку, когда не откупишься не только потому, что денег нет. И были бы — совесть не позволит предложить. Схожая история случилась с Углевым на третий год его жизни в Сиречи. Летом, во время школьных каникул, молодой учитель ездил в деревню, в гости к матери, а оттуда — в областной город, чтобы походить в театры и консерваторию. Тогда это было недорого: и билет на самолет “АН-2”, и проживание в гостинице “Байкал”. Без музыки, без театра Углев не мог восстановить в себе силы для нового учебного года, для суровой ветреной зимы. Он слушал симфонический оркестр, смотрел в ТЮЗе и драмтеатре постановки местных, а то и заезжих режиссеров. И вот однажды увидел на сцене в золотом свете софитов Елену Шалееву. Он был чуть пьян (распираемый счастьем, выпил перед спектаклем в буфете вина), и ему вдруг показалось: это ОНА! Эту женщину он искал! Эту! И среди второго акта, когда ее на сцене временно не было, выбежал, “как Онегин, по ногам”, на улицу, купил у грузин огромный букет багряных и желтых роз — успел к финалу. Подбежал к авансцене и — передал наверх. И она, сияя черными глазищами, тонкая, царственная, милостиво улыбнулась ему.
Ночевал он у нее в бедном общежитии. Жил три дня, и пили они, и пели романсы под гитару, он угощал всех ее подруг и друзей и, когда денег осталось только на обратный билет, пригласил к себе в город, как жену, навсегда.
Углев вернулся в Сиречь, отрезвел, первое время ждал ее с некоторой неловкостью, но она не ехала и писем не писала, и он с облегчением забыл о ней. Но привычно к новой зиме привел в порядок свою комнату, как всегда делал летом, и вдруг ему приносят телеграмму: “Встречай, поезд такой-то, вагон такой-то. Лена”. Господи, это кто? Лена? Та самая, актриса Шалеева? Зачем?! Да, это она. И она приехала. Конечно, он встретил. Увы, Елена показалась теперь ему уже немолодой, она была в тесных джинсах, в джинсовой куртке, а в руке — дерматиновый чемоданчик, в котором покоятся ее бархатное концертное платье и зеркальные туфли, больше ничего у нее нет. Она приехала выходить замуж, в поезде продумала массу идей, как будет учить местных детей актерскому мастерству, как сама начнет давать сольные концерты в воинских частях — тут ракетчиков в окрестной тайге тьма…
— Я подготовила отрывок из Астафьева… “Падение листа”… вот послушай! — В первые же минуты их уединения, сцепив пальцы, исступленно горя черными глазищами, переступая босиком по полу, она начала произносить текст: — “Медленно, неохотно и в то же время торжественно падал он, цепляясь за ветки, за изветренную кожу, за отломанные сучки, братски приникая ко встречным листьям, — чудилось: дрожью охвачена тайга, которой касался падающий лист, и голосами всех живых деревьев она шептала: „Прощай! Прощай! Скоро и мы… скоро и мы… скоро.. скоро…””
Она читала, а Углев сидел за столом, сунув кулаки в карманы. Что было ему делать?! Она приехала с абсолютно серьезными намерениями. Бросила театр!
— Ничего! Мы здесь откроем свой, правда, Валентин?
Господи, что делать? И читает она все-таки фальшиво, завывает… а главное, не нужна она Углеву. Но как сказать человеку? Чувствуя себя последним подонком, но изображая благородство, Валентин Петрович ночь спал на коврике, отдав ей кровать. А утром убежал в школу. Не Шамоху же просить помочь? Углев тогда директора побаивался… И вот умолил из отчаяния одну из влюбленных в него учительниц, бледную и смиренную географичку Вику Ляшенко, сказать приехавшей восторженной актрисе, что не может жениться… он безмерно виноват, но он любит свободу… И географичка, взяв на помощь девочек-десятиклассниц, пошла к нему домой (а он остался в школе) и обидела Елену, назвав старой каргой… Мол, вот мы, юные, боготворим его, а он даже нас не хочет брать в жены… И бедная актриса в слезах схватила свой дерматиновый чемоданчик и уехала обратно в свой областной город… То был самый страшный грех в жизни Углева. Да, общество прекрасных юных женщин он любил, загорался среди них, вертелся холостяком, читал стихи. И наконец сам решился все-таки прекратить это мучительное состояние, это безобразие и женился на первой попавшейся молодой женщине. Нет, не на той учительнице географии, бледнолицей Вике, а на учительнице истории, своей первой выпускнице Марии. Позже, став директором, он уговорит ее перейти в библиотеку, чтобы не было, так сказать, родственников на работе…
Правда, какое-то время он посылал Елене Шалеевой покаянные открытки и даже как-то неумело солгал, что болен… и, отослав открытку, тут же испугался: вдруг приедет спасать его… Но она не откликнулась.
А у Ченцовых, судя по всему, все наладилось. В середине лета Ксения снова стала приходить на уроки. И Валентин Петрович не смог отказать. А Татьяна более не заглядывала… И шут с ними со всеми. У каждого своя жизнь.
21.
“Ты на днях, когда у нас Калачевские были, читал стихи Фета”.
“Да, помню”.
“Очень страстно читал”.
“Разве?”
“Тебя любить, обнять и плакать над тобой”.
“Да. “Сияла ночь, луной был полон сад…”, ты же помнишь?”
“Конечно, помню. Как она глядела на тебя”.
“Кто? Эта тарелка со стены?”
“Ну не надо из меня дурочку делать”.
“Я не делаю. Я уж забыл. Эмма Дулова?”
“Не я же”.
“Знаешь, Марья… не знаю, смотрела она или нет, я не обращал внимания… а вот если бы ты посмотрела, я бы увидел”.
“Ах, ах”.
“Что?!”
“Ты не мог видеть, потому что смотрел мимо меня”.
“Я читал. А мысленным взором…”
“Перестань. „Взором”. И вообще, когда ты произносишь такие слова, как „взор”, ты иронизируешь, знаю”.
“Нет, в данном случае хотел сказать совершенно серьезно… мысленным взглядом…”
“Не надо”.
“Это правда”.
“ Не надо, Углев. Все!”
“Маша! Когда я читаю стихи, я всегда смотрю черт знает куда. Хоть на царапину в стене”.
“Конечно. Для тебя я давно стала царапиной на стене”.
“Прекрати. Ты для меня все”.
“Пушкин — это наше все”. Понимаю.
“Что понимаешь?”
“Твою иронию. Рот-то съехал… как у сатира, вон куда…”
“Маша! Да что с тобой? Я всю жизнь так улыбаюсь”.
“Ты со мной никогда в жизни и не говорил серьезно”.
“А серьезно — как?”
“Ах, он опя-ять!..”
“Нет, правда, серьезно — как?! С умным видом о России, о просвещении?”
“А почему бы нет?”
“Ой-ой! Ручки на груди сложила. Но у нас, насколько я знаю, одинаковые взгляды!”
“Откуда это ты знаешь?”
“А разве не одинаковые?!”
“Значит, я для тебя пустое место, нечего время тратить”.
“Да что с тобой, Машенька?”
“Конечно, эта вертихвостка хоть и старше на полтора года, а выглядит как куколка…”
“А ты?! Ты выглядишь замечательно!”
“Да? Вся цвету, как вода в вашем рукотворном море… Не видишь? Высыпало черт знает что!”
“Пройдет. Мы же купили аскорутин…”
“Уедем отсюда. Эта артезианская вода… эти ветра… говорят, в степи от падающих ракет какая-то жидкость испаряется…”
“А куда ехать? Отступать некуда… везде Россия”.
“Опять смеешься!”
“Нет, нет! Да и найдем ли мы там работу?”
“Тебя-то, заслуженного учителя, с руками и ногами…”
“Прямо в печку! Кому нужны пенсионеры?..”
“ Не говори так, милый! Я не люблю тебя такого”.
“А я тебя — всякую, моя Ермолкина”.
“Не смей, не смей так называть!..”
“Милая Машенька, не бойся. Я — Дубровский”.
“Уговорил”.
Вечные эти их разговоры. Порою вслух, а бывает, и про себя…
22.
После недельного перерыва вновь пришла ученица.
— Ну, что успели прочитать?
Нет, не о том. Надо попытаться излечить ее от невнятной речи.
Ксения явилась в мамином, видимо, платьишке, тесном уже для мамы, но роскошном, цвета взбаламученной морской воды (как на картине Марке “Ветер”, видел когда-то в музее имени Пушкина в Москве), разве что огромное декольте не по возрасту. Гладкие икры (села, откинув ножки в сторону, как оперная певичка), гладкие руки — с браслетом серебряным над левой кистью и золотой цепочкой в два ряда — над правой. Туфельки цвета скрипки, также явно дорогие. А личико маленькое, моргает напряженно, словно Ксении хочется угадать: отметил ли учитель, как она повзрослела.
— Выглядите замечательно, — сказал очень серьезно Валентин Петрович. — А сейчас мы будем работать. — Для начала предстояло ознакомить ее с достаточно понятными и достаточно интригующими правилами поведения в современном обществе. — Вы, конечно же, знаете, какие разные люди встречаются. Бывают внешне закрытые, но интересные… бывают открытые, но неприятные, давят словами, жестами… Как себя повести в незнакомом обществе?
— Ой, Валентин Петрович!.. — воскликнула девица. — Это как наша гувернантка….
— Ах да, у вас же гувернантка.
— У нее очки, ну как неполное солнетьное затмение… уставится — и непонятно… и я все слова путаю! А она по-русски ни бум-бум.
— Что, абсолютно?
— Да! Мама специально такую через Москву заказала.
— Гм. Если вы не хотите, чтобы слишком заглядывали вам в душу, вы должны руки на коленях сплести. Вот так. — Он сцепил пальцы (так выглядел плетень детства на задах огорода… не от людей, а от чужих коз). — А если и вовсе агрессивная компания, можно туфли свести носками.
— Мне девотьки сказали, можно чётки… красные.
— Для отвлечения внимания — конечно. Любой нестандартный предмет… ваш браслет, например… Когда на улице, если не хотите, чтобы за вами шли, ни в коем случае не оглядывайтесь. Это как с собакой. Понимаете?
Девушка, вытаращив глазки, не дыша, слушала его. Видимо, она все же боязлива. Да и поживи в окружении охранников…
— Чтобы вас уважали или даже боялись, смело улыбайтесь. Улыбка, вот как у вашего папы, всегда помогает в любом разговоре, в любой ситуации. Если человек улыбается, плохие люди думают: значит, он не боится и даже, может быть, кого-то ждет, кто-то сейчас придет ему на помощь. Но… но ни в коем случае не поддавайтесь влиянию дурной компании. — Он вспомнил, как Татьяна жаловалась, что Ксения разбила в английской школе окно. — Если раз поддались, сделайте вид, что нарочно, посмотреть, как будут радоваться дураки…
— Понимаю… — прошептала школьница. — Конечно.
Старый учитель давал девице эти советы, прекрасно осознавая, что нечто подобное она читает каждый день в бульварных газетах, но одно дело — прочитать текст, неизвестно кому принадлежащий, и совсем другое — выслушать из уст авторитетного человека. Но, продлив наставительную беседу на добрых полчаса, Валентин Петрович говорил уже не столько для того, чтобы напитать Ксению дополнительной информацией, а для того, чтобы она вновь привыкла к его голосу и немного устала. А теперь пора перейти к попытке гипноза. Когда-то в молодости он пробовал — и с успехом, — отучая Алешу Иконникова от заикания.
— Сядьте прямее, пожалуйста, — мягко проговорил Углев. — Смотрите вот сюда… — Он поднял чайную ложечку, которая отсвечивала от закатного луча. Наверное, это поможет отвлечь внимание девицы от ее собственных ощущений и от случайных воздействий окружающего мира.
Между тем было слышно, как во дворах рычат псы, в небе тарахтит вертолет и где-то — скорее всего по радио — играет скрипичная музыка.
— Вы меня слушаете? Смотрите на этот блестящий предмет, эта ложечка не просто ложечка, а заговоренная, я окунал ее в особую смесь, сваренную из диких трав Алтая… — Валентин Петрович без тени улыбки бормотал всякую чушь, подобную той, которой делятся с эстрады приезжие целители и гипнотизеры. — Смотрите, пока этот острый кусочек света не расцветет, как ромашка… от него пойдут лучики… Пошли? Вы видите?
— Д-да, — тихо ответила заинтригованная Ксения.
— Вы с сегодняшнего дня будете уверенно и красиво произносить слова, вам не придется стесняться своей речи, вы отныне станете говорить легко и красиво. Сейчас я буду произносить фразы, а вы будете повторять за мной… и у вас прекрасно получится… Вы меня слышите? Слышите меня?
— Да…
— Вспомним стихи Никитина. Конечно, вы читали их когда-то. Теперь вспомним вместе. “Дремлет чуткий камыш… тишь, безлюдье вокруг…” Повторите.
— “Дремлет чуткий камыш… тишь, безлюдье вокруг…” — зашелестела Ксения, произнося слова вполне правильно.
— “Чуть приметна тропинка росистая… // Куст заденешь плечом — на лицо тебе вдруг с листьев брызнет роса серебристая…”
— “Роса серебристая…” — вторила Ксения.
— “Сняли сети с шестов, весла к лодкам несут…” — Углев специально читает стихи со многими “ш” и “с”… и девица чисто повторяет за ним.
Теперь можно взять прозу. Того же изумительного Бунина.
— “Как трепетно ждал я вечера! Вот оно, мерещилось мне, наконец-то! Что наконец-то, что именно? Какая-то роковая и как будто уже давно вожделенная грань, через которую наконец и я должен переступить, жуткий порог какого-то греховного рая…” — “Или я напрасно читаю девице эти пугающие мысли юного Бунина? Впрочем, сейчас она занята произношением…” — “И мне уже казалось, что все это будет или, по крайней мере, начнется нынче же вечером. Я сходил к парикмахеру, который постриг меня “бобриком” и, надушив, взодрал этот бобрик сально и пряно вонявшей щеткой, я чуть не час мылся, наряжался и чистился дома и, когда шел в сад, чувствовал, как у меня леденеют руки и огнем пылают уши…”
— “…огнем пылают уши”, — закончила вслед за ним Ксения. Она пребывала как бы в полусне, но тараторила сейчас, как некогда мать, бегло и правильно. Углев специально ускорил ритм — получилось и в таком ритме. Гипноз есть гипноз.
— А сейчас мы с тобой вместе скажем вот какие слова. Отныне я буду говорить легко и четко, легко и правильно… любые слова, даже со всякими шипящими звуками… я буду говорить легко и правильно.
Ксения повторила за ним, а затем он хлопнул в ладони и рассмеялся.
— Что? — вздрогнув, словно проснулась гостья.
— Бабочка влетела в окно… и улетела… Как вы себя чувствуете? Вы немножко забылись, пока я чай ставил.
Нахмурив нежные белесые бровки, она смотрела на него.
— А мне приснилось…
— Что?
— Что я читала Бунина.
— И очень хорошо. Это лучший писатель России. Как только у вас выберется минута, читайте его. И читайте вслух. У вас получится это легко и красиво.
— А в магазинах его продают?
— Конечно.
— Я маму попрошу. Спасибо. Я пойду. Что-то голова немного кружится. — И девица медленно побрела по лестнице с деревянного этажа на землю.
Не успел порадоваться Углев своему эксперименту, выкурить медленно и сладко сигарету, как в комнату вбежала Татьяна. На этот раз она была не с подносом и дарами для учителя, да и вид ее никак не располагал к душевным беседам — глаза сверкают, ушки пламенные.
— Вы что тут делали с моей дочкой?!
— Я?! — Валентин Петрович недоуменно воззрился на Татьяну. Встал. — Здравствуйте. Занимался.
— Чем занимались?
— Языком, — отвечал Углев. — А в чем дело?
— Вы над ней сеанс гипноза учинили?
— Почему вы так думаете?
— А мы не думаем, знаем! — резко отвечала Татьяна, глядя на учителя совершенно иначе, нежели обычно. — Да! Да! Каждый раз, когда она уходит куда-нибудь, мы кладем ей в карман диктофон. Включенный! И на него все записывается!
— Ну и что? Мы читали Бунина.
— А если это было лишь звуковым фоном?
Углев, от раздражения медленно темнея лицом, все же улыбнулся:
— Ганина! Не стыдно вам?! Я ищу способ…
— Способ?!. Ха-ха… — Молодая женщина была неузнаваема.
— Ищу способ воздействия, чтобы убрать ее пришепетывание, невнятицу речи.
— Нет у нее никакой невнятицы! Она замечательно говорит!
— Ну, если вы мне не доверяете… приладьте ей на плечо или еще куда видеокамеру.
— Мне не до шуток! — воскликнула Татьяна. Cегодня Углеву ее симпатичное округлое лицо показалось квадратным. И к тому же от нее удушающе-сладко пахло дезодорантом.
Валентин Петрович машинально сложил на столе двумя высокими стопками книги (Бунин, Лермонтов, Лотман, Некрасов, Даль) и поднял на гостью уже спокойные глаза, спокойные, но от гнева слепые.
— Можете сводить вашу дочь в больницу или в милицию… убедитесь, что я к ней не прикасался. И на этом все, увольте. Я у вас не брал за весенние занятия денег, возьмите их себе. С вами я больше не работаю! До свидания.
— С удовольствием! — глупо и язвительно кивала Татьяна. — А гипнотизировать не позволим… читали мы… как юных девушек всякие гуру…
Вдруг в дверях появился еще один из семейства Ченцовых — сам Игорь. Он был на этот раз трезв и спокоен, в белом пиджаке и белых брюках, прямо как будто с белой яхты на берег сошел.
— О чем базар? Пусть учит как угодно…
— Как это так?!
— Иди отсюда.
— Что?!
— Иди, говорю! Главное, чтобы получилось, чтобы соответствовала, так сказать, стандартам, верно, Валентин Петрович?
Углев молчал. С Ксенией он больше заниматься не будет.
— Со мной она и так не пропадет, — зло ответила мужу Татьяна.
— Вы извините ее, Валентин Петрович, — продолжал Игорь. — Ну иди, иди домой… с этими игрушками ребенка проверяет. А Ксенька глупая. Я бы на эту пленку черт что записал… вопли всякие, а потом бы устроил дома хохму… Иди, говорю! Мне нужно, чтобы она получилась вровень с лучшими учениками Валентина Петровича. Ведь вы можете!
— Да что он может?.. — воскликнула Татьяна. И, пометавшись взглядом по комнате, вдруг расширила глаза. Сейчас будет врать, Углев помнил эту ее привычку.
— А вы знаете, что супруга ваша гуляет с директором библиотеки?
— Сейчас, по улицам? — как будто не понял Углев. — Пусть.
Татьяна, громко топнув ножкой, убежала. Игорь привычно улыбнулся старому учителю:
— Не берите в голову. Ну их, баб, в болото, как говорит Анатолий Янович. И чего завелась? Да куплю я ей новые слезы, — и, увидев по выражению глаз старика, что тот не понял, раздраженно пояснил: — Грабанули ее… вечером сунулась в разменку, подошел, говорит, симпатичный фраер, улыбается: я разменяю хорошо… — и она, как во сне, с ним за угол… отняли баксы, а главное, серьги сняли, а там, Валентин Петрович, настоящие были, “изюмы”… она-то всем рассказывала, что настоящие в сейфе, а эти — стразы… говорит, так и сказала парням, а они: нам все равно. Думаю, кто-то из наших навел… — Ченцов без приглашения сел на стул, помолчал, сжав розовые губы, которые от этого стали похожи на мясо креветок, которыми Ченцов как-то угощал. — У меня пара вопросов… поможете? Я вот надумал деньги на церковь дать… строят новую на окраине… Как называть главного там, нашего Ипполита?
— В своем кругу — владыка. А вообще-то, ваше преосвященство.
— А святейший или как там?
— Святешейство? Это к патриарху так обращаются.
— Точно?
— По-моему, точно.
— По-моему… или вы не знаете? — Голос у Игоря стал напряженней. — Вы все знаете. Не хотите помочь?
— Да правда же, хочу, — уже удивленно отвечал Валентин Петрович. И тоже сел, внимательно разглядывая молодого человека.
— Мне нужно с ним лично поговорить, понимаете? Я сказал помощникам, что бабки дам, думал, сразу к нему поведут, а один вроде мышки с хвостом: вы крещеный? Говорит, суров наш Ипполит… в церкви-то бывали? Я зашел… Валентин Петрович, как там что называется?
— В храме?
— Ну, где же еще? — уже почти зло торопил Игорь, елозя белыми ботинками по полу. — Вот как зайдешь…
— В центре восточная, главная часть вроде комода — престол. Это часть алтаря. За престолом иконостас. Место за престолом называется горним местом. Тут же ризница, там разрешается бывать только мужчинам.
— Ясно, дальше!
— А что вас интересует? Одежда священнослужителей? Как называется какая молитва?
— Пока предметы. Вот как зайдешь…
— Предметы… Перед иконостасом приподнятая часть, ну как сцена, это солея. Выступающая полукружием часть солеи — амвон. С амвона произносят проповеди. Что еще? — Углев задумался. — Предметы…
— Ну?! Валентин Петрович!
— Да, Царские врата. Это двустворчатые двери напротив престола. Обычно на них висят иконы Благовещения и четырех евангелистов. Вам сказать кого? Матфея, Луки, Иоанна… — Углев смутился. — Кто же еще четвертый?
— Да, кто четвертый?! — Игорь взвинченно смотрел в лицо учителю, хотя ему вряд ли это было так необходимо знать.
— По моему, Марка… или Петра? — окончательно смутившись, Валентин Петрович жалобно пробормотал: — Вы имейте в виду, я хоть и крещеный человек, однако в религиозной сфере не самый образованный. Вы у попов бы и спросили.
Игорь сквозь зубы выругался.
— Неудобно, тут же донесут. А этот, который как мышка, смотрите: наш Ипполит суров…
“Зачем ему Ипполит? — подумал, закуривая, Углев. — Ну, хочешь перевести деньги — переведи. Или хочет в особо тяжких грехах покаяться? Интересно все же, как он такие большие деньги заработал? Ведь умом особым не блещет”.
— А вот скажите, — безо всякого перехода спросил Ченцов, — если бы я был поручик, а обращался к генералу? Ваше превосходительство?
— В царской армии?
— Да при чем тут царская… Сейчас!
— Сейчас… товарищ генерал.
— Все-таки товарищ? — неприязненно спросил Игорь.
“Да что с ним? — Валентин Петрович тяжело поднялся. — Как он нахально говорит со мной! А еще недавно льстили со своей Татьяной, изображали преклонение. Смешно!”
— Да, товарищ генерал, — он старался отвечать уже как можно более сдержанно, как будто говорил с больным. — И флаг красный в армии.
— Это я знаю! — раздраженно отвечал Игорь. И вдруг — это было видно, — сам себя переборов, улыбнулся во всю свою светлую мальчишескую улыбку, вскочил. — Ладно. Будем работать. Мы победим. Тоже не лыком шиты. До свидания, Валентин Петрович.
Углев долго сидел, глядя в мутное окошко своего деревянного домика, в сторону мелкого сосняка, на угасавший закат, который менял свой цвет в зависимости от того, как шевельнется Углев, — стекло волнистое. О, жизнь, о, настоящие слезы, а не ваши изумруды! К чему все это? Наверное, наглый мальчик хочет обратиться к архиепископу в шутку как к генералу. Примитивный мальчик. Богатый, как Крез, мальчик.
Он давно столько не курил. Пойти домой? Наверное, милой Маши нет. А может, и вправду она не у подруги, как сказала Татьяна, а гуляет где-то со своим директором, мужчиной с роскошными усами и бархатным баритоном. Поработав в школе, недавно снова вернулась в библиотеку. А у нас, сказать правду, понемногу к старости стало нарастать непонимание. Или это всего лишь усталость выставляет острые локоточки, мешая нам обнять друг друга?..
23.
Он женился на ней наобум, видел: славная, честная, чистенькая молодая девушка, воспитанная на патриотизме и идиотизме века, но искренняя во всем этом своем патриотизме и идиотизме.
На днях опять начала плакать — с вечера до утра глаза на мокром месте. Валентин Петрович сообразил: наверное, о сыне вспомнила, да, он погиб в июне. Надо бы с Машенькой максимально нежнее быть, но у Валентина Петровича лицо словно расклеилось, в добрую улыбку не соберешь, и только речь по привычке внятная… Можно, конечно, Бунина вслух почитать, она любит, но только еще больше взволнуется… а что-то свое сказать успокоительное — все опять покажется глупым и подозрительным… О жизнь филолога!
Сама она с каждым годом становится все более странной. Недавно, придя поздно (сказала, что была у подруги), за ужином, проницательно оглядев мужа, понурого, задумавшегося, пробормотала:
— Не знаю, как сейчас, а женился ты на мне без любви.
— Почему ты такое говоришь? — У него хлеб застрял в глотке.
— Ведь правда?
— Что за глупость? Как это может быть правдой?
— Сам же однажды признался: в твоем лице люблю всех женщин… таинственное признание.
Опять эти допросы. Может быть, она серьезно чем-то больна и не говорит об этом? Углев посмурнел, сжал чашку — вот-вот хрустнет.
— Это не так, — ответил он как можно более размеренно. — Я тебя полюбил… с первой минуты… как увидел в школе, в этом бедном платьишке, в нелепых туфлях с бантиками…
— Оставь в покое мое бедное платьишко. Хочешь сказать, что пожалел?
— Да нет же! Я сказал тебе в первую же минуту…
— Помню. Ты сказал, что любишь как любую красивую женщину…
— Во-первых, я пытался от смущения острить. Во-вторых, я же сказал: как любую русскую красивую!
— Есть разница?
— Несомненно. Красивые русские женщины наши — бескорыстные, добрые… Ты ж согласна, в каждом человеке спит талант? Точно так же в каждом человеке спят красота и благородство.
— Перестань грузить эти слова. У меня от них начинает болеть голова. Значит, мог точно так же жениться на любой другой… Ведь так?
Углев молча смотрел на увядающую свою милую жену.
— Знаешь, что? — осердился он уже на себя, на свои неточные все же слова, сказанные когда-то. — Есть же и судьба, черт побери. Просто так и об камень не споткнешься: он должен лежать там, в свое время и на нужном месте.
— Что, что?! — спросила она. — Что-то про камень…
Он долго молчал, потом глухо буркнул, неизменно смущаясь при этих словах:
— Пойдем лучше в койку…
Маша опустила глазки, как тоже всегда делала. Хотя к зрелым годам, конечно, эти светлые глазки стали более зоркими.
— Что? — теперь уже спросил он.
— Да, я окончательно поняла… ты совершенно перестал обращать на меня внимание, — с горькой обидой заключила она. — Ты перестал дни считать. Сегодня никак.
Он пожал плечами.
— Ну, ладно. Не сердись.
— Всего-то? Тебе легче будет спать.
— Опять! Ну почему, почему так говоришь?!
— А артистка, которая приезжала? — вдруг звонко напомнила Маша. — В длинном бархатном платье! Ты ее вон откуда достал… ты к ее приезду комнату побелил… вот ты кого любил! И уж если бы она тебе такие слова сказала… что у нее… ты бы зубами заскрипел!
— Брось! — уже начал печалиться и сердиться Углев. Она явно глупеет к старости. — Во-первых, я ее не любил. Я театр любил. Любая тряпка на сцене, красиво освещенная, может золотой показаться. Впрочем, она хороший человек… наивный…
— “Как все русские женщины”…
— Да, да! — возвысил свой глуховатый голос Углев. — Поверила пьяному мужчине… поехала… Но самое странное, у нас ничего с ней не было ни в том городе, ни здесь!
Она недоуменно вскинула глазки.
— Что, правда?!
— В том-то и дело. Я, конечно, пригласил жениться… почему она и приехала. Если бы что-то было, она бы подумала: пьяный треп мужчины. А поскольку ничего не было, она поверила, прикатила. Мне ее жалко. Но я ее не любил. — Здесь Углев почти не лгал. Не любил, но “было”.
— Ты вообще тогда никого не любил? — уточнила жена. — Скажи мне сейчас!
— Никого! — все же солгал он. Эммой-то Дуловой был увлечен. — И тут встретилась ты, — и, глядя в глаза жене, не давая ей опустить их, он стал говорить и говорить, чтобы она поверила, что любовь пришла с самого начала: — Я тебя впервые в учительской увидел, перед зеркалом. Я вошел — ты не заметила… губы намазала и — стерла тыльной стороной ладони. И рукой тряхнула, мол, к черту. И я подумал: эге.
— “Эге, — сказали мы с Петром Иванычем…” — пропела чуть польщенная Маша.
— “Эге, — сказали мы с Петром Иванычем…” — Он резко поднялся, обошел столик и обнял ее. И поцеловал в мягкие, навсегда милые ему губы Маши.
И ушел потом в большую комнату, сел привычно у темного окна, возле невключенного телевизора. Раньше он здесь, прямо в квартире, курил, а теперь позволяет себе лишь на даче. Да и там, выкуришь сигаретку, а потом будто проволочка какая-то раскаляется под сердцем… Не пора ли, Валентин, на покой? Ты уже пенсионер, тебе зачли и стаж, и географический пояс, и отдаленность. А что, собственно, делать на пенсии? Вон Кузьма Иванович снова работать намеревается… вышел из больницы, собрал учителей железнодорожной школы — будут внедрять передовые технологии в свете реформы образования. Старый друг и старый вражина! Зачем?! Порушишь и то, что было добрым…
Осень
24.
И пришел сентябрь, и хлынули дожди, серые и холодные, на дачу ходить не было времени, работа в школе отнимала все силы. Уволились три старухи, молодые в школу не просятся, Углеву, как в прежние времена, пришлось преподавать в восьмых классах физику, и жена его Мария вновь вернулась учить детей истории.
И скандалы, скандалы… Дулова, изрядно растолстевшая за последние годы, но все еще с детским выражением лица, обиженно заявила на педсовете, что некий Витя, девятиклассник, ей интимно подмигивает. Родители Вити поклялись, что у него тик.
— Но почему же он не подмигивает другим учителям? — кричала Эмма.
Ее муж, Калачевский, работая с детьми в компьютерном классе, написал рапорт Углеву: кто-то из мальчиков запустил в сеть вирус, как только включаешь любой из мониторов, на экране возникает нехороший рисунок.
Почистили память, наладили.
И теперь уже новая уборщица Нина, молоденькая девчонка, обижается: под партами, за которыми сидят мальчики, находит презервативы и записки, адресованные ей, с предложением совокупиться.
И снова Дулова: теперь ей уже подмигивают два мальчика… Эмму успокоил Углев такими словами:
— Вы молоды, красивы… вот и моргают… больше ведь никому в школе, так?
На зиму закупили угля, ящик мела, набор географических карт, приобрели для уроков физкультуры сорок пар лыж с ботинками (деньги на лыжи Углев отдал свои, из тех, что ему весной в бане насыпали на поднос бизнесмены).
Кстати, Валентина Петровича больше ни в какую баню не приглашали. Ксения приходила, но неравномерно, не чаще раза в неделю. Как-то в директорский кабинет позвонила Татьяна:
— Как успехи моей дочери?
Валентин Петрович честно ответил, что успехи невелики. Память у Ксении слабая, не разработана. Быстро забывает.
Татьяна положила трубку.
Через полчаса позвонил Игорь Ченцов:
— Что, совсем плохо? Я недоволен.
И больше никто из них не звонил. И Углев успокоился. Но как-то раздался звонок, это был Шамоха. Удрученно покрякивая, хрипло дыша, старый курильщик сообщил, что Ченцов ездил в Иркутск на защиту диссертации, где на ученом совете его “прокатили”. Что взбешенный Игорь угощал иркутян, зазывая всех случайных прохожих с улицы на свой банкет, и вернулся в Сиречь совершено невменяемый…
— Наверное, от нас наконец отстанут, — хохотнул Шамоха. И, похрипев, потянув паузу, доложил: — Кстати, помнишь, Игорек запивал? Будто у него разлад в семье… вот-вот развод…
Ну, как же не помнить?
— Это у них была игра на публику. Надо было как-то обосновать, почему он на ее имя переписал три четверти своего состояния… Семейка еще та.
“Да, интересно. И так убедительно. Кого же Игорь боится? Или капитал нажит незаконно и вот таким маневром можно его спасти? Но зачем ему нужна была кандидатская диссертация? Смешно, почти вор в законе — и стал бы кандидат наук. Что-то новое. Да ну их всех к черту! “Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь”. Пьет — не умрет. А уж обо мне, надеюсь, больше не вспомнит”.
Но, увы, через пару дней за Углевым в школу приехал на синей машине с мигалкой младший Калиткин в милицейской форме.
— Просили привезти! — буркнул он, утирая багровое лицо ладонью, с которого выстрелили лучиками золотые колечки и печатки.
— Куда? Зачем? — удивился Углев.
— Увидите. — Судя по всему, мент был крепко пьян. Но вел машину уверенно.
25.
Царила дивная солнечная погода, словно вернулось лето. Хотя внимательный глаз мог различить в ярко-синем небе строчки и спирали птиц: кто готовился, а кто уже и улетал на юг. Да и тайга вдали запестрела, как платье цыганки. На базаре — Углев попутно узрел — уже продавали бруснику с севера и кедровые шишки с южносибирских гор. На берегу Сиречи, за церковью, внизу, на плоской полянке, которую местные называют Сковородкой, выстроились в каре множество черных машин: два “ланкраузера”, “мерседес”, три “тойоты” и пара транспортных средств попроще, фирмы ВАЗ. Здесь же приткнулись и несколько мотоциклов. Вдоль берега были накрыты столы, уставленные бутылками и яствами. Народ пирует? А что это в центре? На столе помассивней, в окружении цветов, тарелок с виноградом и бананами, расположился драпированный красным гроб, в котором явно кто-то возлежал. Рядом топтался духовой оркестр, а толпа стояла поодаль. Кое у кого на рукавах красно-черные повязки. Когда младший Калиткин подрулил поближе, Углев вышел из милицейской машины и растерянно остановился: в гробу, на красном атласе, лежит Игорь Ченцов в черном костюме. Он замер, смежив глаза, руки покоятся на груди, меж пальцами зажата горящая свеча, которая от порывов ветра все время гаснет, и ее всякий раз поджигает зажигалкой сын Игоря Андрей.
В самом деле умер?.. или шутка? Да, конечно, конечно, шутка! Вон кто-то зажимает рот ладонью… а вон, отворачиваясь, хохочет прокурор. По твоей, по твоей милости, Валентин Петрович… ты их, ты развеселил пересказом “Сатирикона”… хотя еще до твоего рассказа Шамоха устраивал свои похороны, и Ченцов сам напомнил про них… Но Шамохе опять-таки ты, ты в свое время прочел куски из “Сатирикона”. И все равно, хоть и шутка, но что-то страшное кроется в размахе и серьезности, с которыми разыгрывается действо.
— Валентин Петрович! — приветливо здоровались с Углевым люди, а он продолжал оцепенело смотреть на Игоря. Пропищала, поприветствовала бывшего учителя резко пахнущая нафталином дама в коротком клетчатом пальто — Люся Соколова. Что-то пробубнив, словно из-под облаков, поздоровался за руку — какая холодная у человека рука — редактор “Бомбы” Вовик Нечаев. Услышав, что пришел Углев, Игорь приподнял голову и пьяно взвыл:
— Петр-рович!.. Я умер. Пусть речи говорят. Или сначала молебен?
Старший Калиткин, играя уголками губ, едва сдерживая смех, буркнул:
— Ты лежи. Мы сами разберемся. Ты же дал указания.
— Да, да… именно так и делайте. — И Ченцов, перехватив левой рукой свечку, нарисовал указательным пальцем правой руки в воздухе что-то вроде квадрата. — И не забыть: здесь же воздвигнете…
— Торопишь события! — как бы осердился прокурор. — Это уже когда похоронят… Итак! Оркестр! Якобы вынос тела.
— Понял… — голова Игоря упал в подушку. Он облизнулся и закрыл глаза.
Духовой оркестр тяжко затянул траурный марш Шопена. Труба, как положено, фальшивила. И Углеву стало нехорошо: с ума, с ума сошли! Он отошел подальше от вопящего и дышащего оркестра, из толпы ему кивнул трезвый и серьезный на вид Толик, а Чалоев приблизился, чтобы пожать руку. Прокурор скомандовал — оркестр замолк. Где жена Игоря? Сын здесь. Ксении не видно, наверное, оставили дома, хоть на это ума хватило. А вот гувернантку Игорь пригласил. Худая как жердь, в большой шляпе, стоит рядом, курит, сверкая затемненными очками. Интересно, о чем она думает? А это кто? В изголовье у гроба — Эмма Дулова-Калачевская с толстой книгой. Что, молитвы будет читать?
— Друзья мои, — почему-то с грузинским акцентом начал Петр Васильевич Калиткин. — Братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои. — Ясно, копирует знаменитую речь Сталина. — От нас ущёл наш замычателный друг, патриот новой России. Он много сделал для нашего многострадального народа. Он, например, принял участие в достройке Николаевской церкви. Истинно говорю, отец Василий?
Появился, как черт из табакерки, некий мужичок в рясе, он, видимо, и есть отец Василий. Или ряженый.
— Братья и сестры, — продолжил звонким тенором мужичок, — Господь наш Иисус Христос завещал нам возлюбить друг друга, так? И веровать в его светлое учение, которое заключается…
— Подождите, — поморщился Калачевский. Он тоже был здесь. — Не может в речи священника быть такой оборот: которое заключается… ведь правда, Валентин Петрович? Канцелярщина какая-то. Верно, Валентин Петрович?
Люди оглянулись на Углева. Он помедлил и хмуро кивнул.
— Ты не мешай, — Дулова остановила мужа, который хотел что-то еще сказать. И открыла толстый том, и, прочитав какие-то строчки, улыбнулась.
— Минуту!.. — в красном гробу завозился Игорь и снова приподнялся: — А под памятником напишете: этот монумент наследованию не подлежит. И все вокруг размером в один гектар арендовано мною, Ченцовым!
— Хорошо, хорошо… — согласился прокурор. — Ты ложись. Господа, обеденный перерыв скоро кончится, поторопимся. Батюшка, вы что-то должны были пропеть.
— Да, да. — И мужичок в рясе, достав листочек с бумагой, дребезжащим тонким голоском затянул: — Упокой, Го-осподи, душу усопшего раба твоего-о… Игоря… и сотвори ему вечную память… Ве-ечную па-амять…
Стремительно подкатила на красном “феррари” жена Игоря Татьяна.
— Прекратите! — закричала она, выходя из машины. — в городе нас могут не так понять. Журналисты вон бегут с телекамерами.
Из гроба вновь поднялся Игорь:
— Охрана! Не пускать. А ты, Танька, можешь рядом лечь. Я нагим пришел в этот мир, нагим и уйду… но лучше рядом с тобой, тоже нагой. Пардон! — Ченцов снова откинулся в гроб и плотно зажмурил глаза.
Трое охранников с автоматами пробежали к асфальтовой дороге, чтобы помешать тележурналистам подъехать.
— Вечная па-амять… — продолжил мужичок в рясе. — Помилуй нас, Боже, по великой милости твоей… Услыши и помилуй… Еще молимся об упокоении усопшего раба твоего Игоря…
— Новопреставленного Игоря, — негромко подсказал Углев, — если уж на то пошло.
— А, да-да! — торопливо согласился мужичок в рясе. — Новопреставленного Игоря… и простятся ему всякие прегрешения, вольные и невольные…
— Невольные… — донеслось из гроба. — Ну, кончай, к делу.
— Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего… новопреставленного Игоря и сотвори ему вечную память… вечную память.. вечную память… Аминь.
Прокурор махнул рукой, и оркестр снова взревел. И в небо взлетели красные ракеты. И грянул залп — оставшиеся охранники стреляли в небо. Чалоев смотрел на все это пустым, отстраненным взглядом, словно был мыслями далеко.
— Итак, мы простились с нашим бесценным другом… — прокричал прокурор. И еще взлетели ракеты. И снова протрещали автоматы. — А сейчас милости прошу к столу… Помянем нашего дорогого Игоря.
— Пейте и закусывайте… — поддакнул младший Калиткин, который то ли икал, то ли давился от смеха.
Народ окружил столы с яствами. Татьяна стояла поодаль, кусая губы, бледная и потерянная. Что она должна делать? И вообще, что с Ченцовыми? От больших денег с ума сошли? Или все неспроста: Игорю нужно теперь, чтобы его вправду признали сумасшедшим? Зачем? А что, собственно, Углев о нем знает, об этом человечке в спортивных штанах, с мальчишеской улыбкой? Ничего не знает. И уже становится интересно, что же действительно это за люди.
Игорь вдруг обиженно крикнул из красного гроба:
— Эмма Кирилловна, вы почему же молчите? Читайте, какие там были кушанья. А я буду комментировать… как бы с того света…
— Я ждала сигнала! Господа! — Эмма приподняла и опустила книгу и с веселым надрывом принялась читать. И с первых же строк Углеву стало понятно, что это томик Петрония. — “Когда мы наконец возлегли, молодые александрийские рабы облили нам руки снежной водой…”
— Омыть! — воззвал Игорь, и его сын с тремя дружками прошли вдоль столов с кувшинами.
— Но это не вода, шампанское!.. — удивленно воскликнул кто-то.
— Тем лучше! — был ответ усопшего. — Дальше.
— “Посреди подноса стоял ослик коринфской бронзы с вьюками вперемет, в которых лежали с одной стороны белые, а с другой — черные оливки!”
— Есть такие! — отозвался младший Калиткин. — До хрена! Только у нас тут не ослик… а коза живая!
В самом деле, на одном из столом топталась и блеяла коза.
Дулова продолжала, взвизгивая от восторга:
— “На подставке лежали жареные сони c приправой из мака и меда…” Я полагаю, господа, бозы для этого подойдут… “Были тут также и горячие колбаски, сирийские сливы и гранатовые зерна…”
Игорь опять приподнялся и крикнул:
— Все, все как у древних! Только гранаты, граждане, ненастоящие… из шоколада… но все, как надо, с чекой, взрывателем… Да, мне-то налейте!
— Ты умрешь от этой водки… — процедила наконец Татьяна. — Вылезай… и заканчивай этот балаган!
Темноликая девица с желтыми губами, похожая на цыганку, мигом поднесла Игорю стакан.
— Эта, что ли? — вдруг взвизгнула Татьяна, указывая на красотку. Та хладнокровно удалилась.
Как бы не слыша жену, допив водку, Игорь продолжал все так же возлежать на боку, опершись, как Стенька Разин, на локоть.
— Я тебя спрашиваю!.. — закричала Татьяна и толкнула гроб, тот поехал по столу.
Игорь, укоризненно глянув на нее, протянул:
— Ты чё? Это же Лиля, дочь Федора… нашего прокуратора… Эмма, читай дальше!
— “Мы увидели другой поднос, а на нем птицы и свиное вымя…”
— Глухари, бля… — пояснил Игорь жующей толпе.
— “И посередине — зайца, украшенного крыльями, как бы в виде Пегаса…”
— Маргарет! — вдруг заверещал из гроба Игорь. — А почему ты молчишь? Ток, ток!.. говори!.. Машка!
Гувернантка пожала плечами, что-то негромко пробормотала.
— Громче, чтобы все слышали! Господа, она здорово матерится по-русски! Господа, она истинная англичанка из Глазго! Ее зовут как Маргарет Тэтчер! Обожаю Тэтчер!.. Ритка!..
…………………………………………………………………………………………
— А вы почему не пьете? — хохоча и приплясывая, спросил у Валентина Петровича священник (или ряженый). — Господь бог не возбраняет играть во смерть, испытывать себя. Сказано же в книге Бытия, Господь заповедал помнить о спасительном страхе смерти… а вот дьявол сказал: нет, не умрете… почему беспечные люди так и живут, будто будут жить вечно…
— Все привезено из Москвы, господа, заказано в ресторане “Прага”… — объяснял, обходя гостей, сын Игоря. Как всегда, он был в черной рубашке, на рукаве закрученная свастика — знак РНЕ.
Вон оно как! Хотя… что мальчик сделал дурного? Отец попросил помочь в развлечении — он помогает. Учится приемам боя — сейчас это полезно. Ты главного о нем не знаешь — что он думает о жизни, о любви, о женщинах, о смерти. Попробуй с ним поговорить.
— Андрей… — Углев мягко улыбнулся. — Не думаете поступать куда-нибудь? Отец ваш сказал, что со спортом не получилось… может быть, вы бы пошли на физику или занялись экономическими дисциплинами?
— Там будет видно, — холодно ответил парень и прошел мимо старика, как мимо пустого места.
Н-да, недружелюбие так и сквозит из богатых малышей, если это, конечно, не поза, благоприобретенная у телевизорного экрана. Кто знает, может быть, в глубине души он робкий и нежный человек. Но кто и как проникнет за его защитную кору? Наверное, лишь любовь это может, девочка, красота? Но что-то не видать в компании русских самураев юных дев… это опасно… Надо будет непременно с ним поговорить.
— И сыр у нас классный, — дергаясь в красном гробу, кричал Игорь. — И тарталетки, и угорь, и черная икра.. Ешьте, вспоминайте меня!.. Почему никто не плачет? В древнем Риме плакали!
И к нему немедленно подошла женщина с серым лицом, с распущенными волосами. Она давно стояла поблизости, готовая к тому, чтобы зарыдать, да ей не давали сигнала.
— На кого ты нас покинул?.. — зарыдала она. — Как же мы без тебя жить будем?.. Бесценный наш, милый…
Татьяна повернулась и пошла прочь, к “феррари”, мотор взвыл, и машина полетела вверх, в город…
Кто-то бубнил, объяснял Углеву (ага, все тот же священник):
— Хотел прямо в церкви чтобы отпели… ну, на это мы пойти не можем… это было бы богохульство… — и, потянувшись к уху Валентина Петровича, доверительно шепнул: — Обиделся на нашего владыку, надеялся на орден… А меня вы не помните, я в девяносто седьмом кончал?
— Конечно, помню, — ответил Углев. Он вспомнил: Сима Попкин, над его фамилией издевались, ученик был средний, жалкий.
Подбежал Калачевский, он был возбужден, сверкая глазами, смотрел на свою жену, как читает она Петрония:
— Все-таки красавица, а? Вот она — актриса! Ей бы в театре работать!
Углев с мягкой привычной улыбкой кивнул. У Калачевских до сих пор не было детей, и трудно сказать, Эмма ли все откладывала возможность родить ребенка, или здесь было виновато чье-то нездоровье. В последние годы Калачевский резко постарел, лицо словно кошка оцарапала, глаза к вечеру красноватые. Учитель он неплохой, ростом высок — детям нравится, но то ли провинциальная скука его сломала, и он втайне пьет, то ли его вправду точит некая болезнь…
— Валентин Петрович, — вдруг негромко обратился к директору школы молча стоявший рядом Чалоев. — Хотел с вами на два слова.
— Слушаю вас.
Чалоев повернулся спиной к Калачевскому, к столу. Он, кстати, здесь не пил и не ел ничего, как и Углев.
— Я, Валентин Петрович, как говорится, внедрился, работать уже не мешают. Основываю благотворительную фирму. Не пойдете к нам одним из учредителей? Вы будете нам иногда помогать своими советами. А вообще, это больше представительская деятельность. Клянусь близкими, все в рамках закона. Будете получать… ну, раз в десять больше, чем в школе. Но вашей работе в школе наша совместная работа никак не помешает.
Валентин Петрович долго смотрел в его желтое лицо. Чем-то все же Чалоев отличается от шумной здешней братии. Прямым жестким взглядом, может быть. Эти-то больше ухмыляются. И все равно, стоит ли идти к нему, даже на пустяковую должность с хорошей зарплатой?
— А чем вы занимаетесь? Ну, чтобы я знал.
— В общем, торговля. А в частности… — человек с Кавказа помедлил. — Медицина.
“Медицина? Не наркотики ли? На днях представитель УВД области рассказывал по телевидению, как резко увеличился приток героина и гашиша из южных областей России. Но почему ты думаешь, что к этому непременно причастен Чалоев? С другой стороны, жил я без их денег, проживу и дальше. Увязнешь — ногу не вытащишь, как из ведра с дегтем”.
И, улыбнувшись, Углев ответил:
— Боюсь, не получится.
— Да? Напрасно, — процедил Чалоев. — Я бы вас уберег.
— Уберег? — удивился Углев. — От кого?
— От всех, — ответил Чалоев и картинно отвернулся.
— Всем раздать свечи! — кричал Игорь из гроба, снова ложась с подожженной свечкой и с улыбкой глядя из гроба в небо.
Священник поднял высоко желтое пластмассовое ведерко со свечками и стал раздавать. Замигали, заиграли стрелками пламени зажигалки, народ разобрал горящие свечки. Взял, ухмыльнувшись, и Чалоев. Взял и, сам не понимая, зачем это делает, Углев. Толпа на минуту показалась совершенно серьезной. Может, вправду задумались о бренности жизни?
Но вот к плакальщице присоединились уже некие пьяные люди, среди них мясник с базара, барабанщик из оркестра с барабаном, Федя Калиткин, они вопили:
— Игоре-ек!.. Не уходи от нас!.. Возвращайся!..
— А вот и вернусь! — заорал Игорь и стал вылезать из гроба.
Углев, стоя в трех шагах, смотрел с чувством жути на этот деревянный огромный предмет — в таком же когда-нибудь будет и он лежать. Игорь поозирался, подошел к учителю и облапил.
— Валентин Петр-рович, все нормально! Выпьем?
Им подали два стакана, и они выпили: Валентин Петрович глотнул красного вина, а Игорь вновь хватил до дна водки. Как он не помрет от столь долгого пьянства? Молодость.
— А мы вас, Валентин Петрович, отселим за наши участки, — вдруг словно вспомнил Игорь, жуя бутерброд с черной икрой, которая сыпалась ему на пиджак из тонкой дорогой английской шерсти. — Этот домик сожжем, а вам построим лучше. Могу из мрамора.
— Зачем?
— Как зачем? Лучше будет, лучше. А тут корт для тенниса поставим. И вообще… не хотите вы дочь нашу, в натуре, замуж за вашего американского ученика… Если для этого надо золотую медаль, я нарисую.
“При чем тут золотая медаль, да и как можно? — хотел было спросить Углев. — Она же не тянет на золотую”.
— Есть приемы, — Игорь продолжал жевать, как птенец, широко открывая рот с ослепительными острыми зубами. — Администрации города нужна головная боль? Нет. Обесточим завод, где директором работает зам мэра-хера. Больницу лишим воды. — Он заерзал и завизжал, словно его щекотали. — Снотворного в водоканал, усыпим город… устроим царство сна… вынем золотую шоколадку из сейфа и вручим! — и, заглядывая в глаза Углеву, вдруг совершенно, показалось, трезво и зло выпалил: — Шутка! Она должна поехать в Европу типа конкурентоспособной! У вас есть еще месяц, поняли?
26.
“Знаешь, сегодня утром за чаем, глядя на старые ложечки, на стену, на раму окна, на обыденную нашу жизнь, я совершенно вдруг спокойно смирился с тем, что теперь уже скоро умру”.
“Зачем?”
“Что зачем?! Спроси у кислорода, который сжигает все живое”.
“Зачем смиряться, говорю. Гёте сказал: умирает тот, кто устает от жизни. Ты устал? Устал и от меня?”
“Во-первых, Гёте сказал не так. Умирает тот, кто боится дальше жить. От тебя я устать никак не могу, я тебя люблю… ты это знаешь…”
“Ты мне это когда-то говорил”.
“Но я когда стихи читаю, я же об этом говорю. Анненского, например…
Среди миров, в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя…”
“А как насчет страха?”
“Я насчет бессмысленности. Слишком мал процент удачи. Машина нового государства пережевывает с хрустом…”
“У нас есть государство?”
“Я и говорю. Воровская малина под флагами демократии. Им образованная молодежь не нужна, ибо редкий случай — наши воры под покровительством иных государств”.
“Но солнце всходит и заходит…”
“Надеешься, что жизнь победит, как трава из-под асфальта? А если нас превратили в сырьевой придаток Запада, если к нам везут отработанную атомную грязь… отравленная нация перестает воспроизводить себя. Нас через десять лет будет на десять миллионов меньше. И дальше по геометрической прогрессии”.
“И что же теперь, ложиться, закрывать глаза?”
“Я работаю”.
“Но с такой кислой миной нельзя работать!
Сотри случайные черты —
И ты увидишь — мир прекрасен!
Кого убедишь? И есть же вокруг еще божьи творенья. Птицы, деревья, пчелы… рыбы…”
“Львы. Так у Чехова?”
“Да, да! Их тоже предадим?”
“Без нас они выживут!”
“На выжженной нами земле? Сразу исчезнут. Мы что, как тот Геббельс, что, кроме себя, и жену, и малых детей отравил?”
“Всех жалко, Маша. А нас, пытающихся новое поколение образовать, еще жальче… Живем химерами, странными надеждами…”
“Но, Валя, что-то меняется! Уже пишут, что остановят поток новых учебников…”
“Старый учебник Щербы по русскому языку не переиздадут. И алгебру Киселева. А вот в Израиле именно по этому учебнику учат детей. Потому что там государство — для себя”.
“Я как историк никогда не поверю, чтобы у нас наверху не осталось ни одного, хотя бы тайного патриота. Россия и не через такие унижения и разор проходила!”
“На это надеяться — все равно что в Бога верить”.
“А ты не веришь?”
“И верю, и не верю. Хоть и крестила мама. Столько пудов яда выпить…”
“Но водкой этот яд из крови не выведешь. Не пей больше”.
“А я пью?”
“После таких разговоров ты начинаешь тихонько прикладываться…”
“Нету денег, Маша”.
“И слава богу. И давай… давай, мой дорогой, держись… У тебя есть десяток умных, талантливых, непродажных учеников?”
“Десяток? Да уж наверно”.
“Это очень много. И я думаю, у других хороших учителей России тоже найдется по десятку. Кто-то из великих говорил: достаточно десятка гениальных храбрецов… Ай-ай-ай, сзади никого нету? Я ничего не говорила! Лучше прочти мне что-нибудь”.
“Я к ней вошел в полночный час.
Она спала, — луна сияла
В ее окно, — и одеяла
Светился спущенный атлас.
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, —
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне”.
“Дай вытру тебе слезки. Не знаю, как ты, а я тебя люблю”.
Вечные эти их разговоры, часто вслух, а иной раз и молча…
27.
Кроме “Словаря местной публики”, на коем подчас разговаривают новые темные власти России, Углев собирал, правда бессистемно и лишь время от времени, словарь местного крестьянского говора. Эту затею поддержал один из лучших его выпускников, биофизик профессор Сережа Ворфоломеев, к которому несколько лет назад Углев заглянул в гости по случаю приезда в Новосибирск на конференцию учителей. Сам Сережа только что вернулся из Лондона, где читал в двух университетах лекции по экосистемам.
На квартире у Сережи вся прихожая и кабинет по стенам в несколько этажей заставлены книгами, но что это за книги? Тимирязев, изданный в начале ХХ века, Дарвин в тряпичной обложке с облупившимися бронзовыми буковками на корешке, Вернадский, Вильямс, И. Шкловский, современные издания философов России: Соловьева, Бердяева, Ильина… рефераты, монографии — метровыми слоями… и снова труды ученых: Тимофеева-Ресовского, Шредингера, Медникова… а где же художественная литература?
— Вот, — с иронической улыбкой (это у него защитная реакция) кивнул Сережа на пару полок прямо над рабочим столом. И Углев увидел томики писателей, которых в свое время прозвали “деревенщиками”: Абрамова, Астафьева, Белова, Личутина, Распутина… несколько сборничков поэтов: Рубцова, Цветаевой, Мандельштама… и снова книги певцов деревни: “Лад”, “Последний поклон”, “Прощание с Матёрой”…
— У физиков еще более узок интерес, — хмыкнул Сережа.
— В каком смысле?
— Ближе к пшану, — весело сломал слово профессор. — У меня хоть Трифонов стоит.
А где же писатели, казалось бы, более близкие языком, сюжетами современному ученому? Где Аксенов, Гранин, Солженицын, черт побери? Но поговорить не удалось: распорядок работы на конференции был очень плотный, едва успели выпить по рюмочке настойки, и Сережа отправил своего учителя по назначению на служебной машине.
Уже вернувшись в Сиречь, Углев часто задумывался, почему, в самом деле, для интеллигенции, такой изысканной, как Ворфоломеев, сегодня ближе не книги о физиках, например, или диссидентах — а ведь еще недавно!.. но — о сельской жизни. По закону маятника, после двадцатилетнего забвения, — новая мода? А не потому ли, что, если даже ты, физик, математик, родился в городе, у тебя деды и бабушки оттуда, из деревни? И когда видишь эти повести со слегка выспренними, назидательными названиями, что-то все же сладостно точит душу? И, глядя мексиканские и бразильские сериалы по ТВ с музыкой и сентиментальными страстями, вспоминаешь наших “Кубанских казаков”, над которыми еще вчера смеялся, а сегодня иными глазами оцениваешь? Да, сказка, сказка, рожденная нищим советским народом, который, однако, не успел забыть общинной жизни до революции, с церковью, песнями, обрядами, с высокой нравственностью…
Недавно было так: из родного углевского села в Сиречь приехали бывшие соседи Пименовы, вернее, их старшая дочь Вера Ивановна с внуками — Эдвардом и Эмилией (да-с, такие имена!). Прежде чем Валентин Петрович поднатаскал детей по физике и литературе и помог поступить в железнодорожный техникум, земляки пожили у него неделю. Вечерами Валентин Петрович выпытывал, волнуясь, новости о своей матери-старушке, об однокашниках, а когда с Верой Ивановной выпили привезенной ею самогонки, попросил спеть пару песен, какие пели они в детстве-юности. Вера, лицом белесая, как в муке, виновато моргала и, кроме песен Пахмутовой, ничего не могла вспомнить. И пришлось ему самому, Валентину Петровичу, затянуть и “Бродягу”, и “Сронила колечко”, и что-то еще.
— Ну, конечно, вы ученый, вы помните, — слегка сконфуженно объяснялась гостья.
Но разве дело в этом? Ведь и Сережа Ворфоломеев (а он Валентину Петровичу в дети годится) на прощание блеснул знанием очень хороших старинных песен… например, “За лесом солнце засияло, там черный ворон прокричал”, или “В семье богатого купца росла-резвилась дочь Мария, одна лишь дочка у отца, всех красотой своей пленила”, или вот еще (сам Валентин Петрович ее прежде всю не знал):
Я стояла-примечала,
Как река быстра течет,
Река быстра, река чиста,
Как у милого слеза.
Не прогневайся, друг милой,
Что я буду говорить.
“Ты родителев боишься,
Ты не хошь меня любить.
Я не вовсе девка глупа,
Не совсем я сирота.
Есь отец, и есь мать,
Есь и два брата-сокола,
Два вороные коня,
Два вороненькия,
Два черкацкия седла,
Два булатные ножа.
Уж я этими ножами
Буду миленка терзать —
Ты рассукин сын-мошинник!
На дорожке догоню,
На дорожке догоню,
Твое тело испорю,
С твово бела тела
Пирожков я напечу,
С твоей алой крови
Я наливочку сварю,
Из твоих костей-суставов
Кроваточку сделаю!”
Какая страстная и грозная песенка брошенной девицы!
…………………………………………………………………………………………….
Наверное, во всех нас, не потерявших память, некая труднообъяснимая общая вина перед деревней… Валентин Петрович перебирал давние блокнотики и тетради. Сжечь или в местный краеведческий музей отдать? Нарисуют номер и сунут в угол, а там мыши съедят…
Да, Углев записывал слова не только темных новых хозяев жизни. Вот он,
“Словарь добрых людей” — за вычетом общеизвестных слов.
А.
Ажирбасник — равнодушный человек. От слов “жир” и “басни”, “баять”? Тяжеловатое слово, но меткое.
Аклевушка — уголок для цыплят. От слова “клевать”.
Алё — пойдемте. То же, что айда. Алё домой. Не от телефонного же “алло”? Тогда это уже знак порчи языка.
Алыря — врыльник, врун. (Позже нашел это слово и у Даля — означает фигляр, обманщик.)
Аналади — потом. Как наладим? Как сделаем дело?
Аняш — да. Странное слово! Не угро-финских ли корней? Проверить.
Апорхлый — плохой, паршивый. Замечательное слово! Тут и пошлый, и пухлый, и тухлый… все слилось в одном.
Арошки — печеный хлеб. От слова “рожь”.
Б.
Баган — деревянные колодки, надевают на передние ноги коров, чтобы далеко не ушли. Баганить — спутывать ноги животным. (А вот у Даля иначе: баган — злой дух. Баган задушил овцу.)
Баенка — баня. Потрясающе! И помыться, и поболтать, побаять.
Базан — рёва, капризный ребенок. Отсюда и базлать. Возникновение: баз — постройка для скота, а они всегда ревут.
Бараба — пересуды. Звукоподражательное — от пустого говора женщин? Но барабаться — барахтаться в воде. Что в корне? У Даля барабать — совсем о другом: разрывать, копаться в чем-то. Барабала — грабитель.
Басалай — плохой человек. Баский — красивый, лай (лайяй) — от недоброго. Басливый недаром означает врун.
Безлядвый — тщедушный, хилый. (Хотя можно вычеркнуть — слово есть у Даля. Да почти всё есть у Даля!)
Безотходя — не выходя, не удаляясь. У Даля этого слова нет!
…………………………………………………………………………………………….
За два месяца воспитать Ксению? Но это же безнадежный случай! Чтобы узнать более или менее хорошо литературу, нужны годы. А уж для того, чтобы грамотно и метко изъясняться, нужно многие годы следить за своей речью, мысли свои шлифовать… все оттенки русского говора впитать… Это же не то что взять да запомнить, какой вилкой что кушать.
“Нет, я откажусь”.
И когда к нему явилась Ксения с обиженной мордочкой и с порога едва ли не с вызовом пролепетала:
— Папа говорит, вы меня можете отослать к Алексею с рекомендательным письмом? — Углев пораженно отметил: “Все же я раньше думал об этих господах лучше. Неужели ничего не понимают?”
— Нет, — ответил без привычной улыбки Углев, — нет, барышня. Если бы я специально вами занимался хотя бы с седьмого класса… Нет.
— Тогда я пойду, — кажется, с облегчением молвила девица и поволоклась, гремя огромными каблуками, прочь из деревянного бедного домика.
“Слава богу… Кажется, освободился”. Углев после того единственного случая с подношением денег в бане больше ни рубля у Ченцовых не брал. И теперь со спокойной совестью мог заняться своими мыслями. И без Ксении на душе было тошно. Надо сказать, ложные похороны, состоявшиеся на берегу Сиречи, и то, что на них присутствовал пусть и привезенный почти насильно начальником горУВД Углев, у многих людей в городе вызвали изумление и досаду, а у Маши — слезы.
— Как ты мог пить с этими бандитами? — восклицала она, всплескивая по давней привычке учительницы руками. — С этой шушерой? Ты, заслуженный учитель РСФСР… многие тебя уважают… что они теперь подумают? Что нас купила эта шайка?
Углев огорчился. Зачем же бросаться словами? На берегу было много людей, которых никак не назовешь бандитами, и ни в какую шайку они не входят. Просто и зеваки пришли, праздный народ, бомжи, молодежь. Кто же откажется от бесплатного спектакля с едой и выпивкой?
— И сколько тебе заплатили?
— Кто? Зачем?
— Я слышала: кто хорошо плакал, давали по пятьдесят долларов.
— Я не плакал. Наверное, это было уже без меня.
— Я бы поплакала всласть, если бы этого Игоря и всю эту мафию на самом деле прибил какой-нибудь метеорит.
К сожалению, мы всю жизнь точно так, как Маша, судим с максималистской точки зрения, применяя преувеличенные оценки. Если премьер-министр все время улыбается, значит, недалекий человек. Если местный прокурор был распорядителем ложных похорон Ченцова, значит, он и есть тут главный мафиози. А доказано ли, что все прочие из их тесной компании — Толик, загадочный Чалоев, да и сам Ченцов, — мафиози? Кто это может сказать определенно? Ну, торгуют, ну, химичат. А кто сейчас не торгует, не химичит?
Ченцов запил, видимо, еще с Иркутска, где его диссертацию зарубили, и, вернувшись в Сиречь, продолжал бушевать. И уже ясно, что по вине именно Углева в его бедной голове стрельнула мысль: возьму да устрою, как Тримальхион в древнем Риме. Сейчас-то небось отрезвел и снова занялся делами. На днях Углев видел его: Игорь ехал, сам за рулем, в новом темно-синем, как слива, джипе.
А что до его дочери, Углев сделал все возможное. При его поощрении она все-таки прочитала треть рекомендованных книг и, можно надеяться, что-то запомнила. Но этого мало, мало! Она должна ЖЕЛАТЬ самообразовываться. Страстно желать. Учиться логике, учиться вниманию, да и благородным манерам не помешало бы. Ничего этого пока нет. И уж, конечно, дикая надежда Ченцовых выдать ее замуж за знаменитого земляка из Сиречи не осуществима никогда. И вообще, что за бред пришел им в голову?! Алексей Иконников слишком умен и талантлив, чтобы подвешивать себе на локоть посредственность. Да и некогда ему. На днях прислал письмо с московским штемпелем — видимо, привезли из Штатов и бросили уже в ящик российской почты. Алексей пишет: “Дорогой Валентин Петрович! В Вашем имени для меня странно соединились два славных имени России — Распутина и Астафьева… я не шучу, здесь вдали все воспринимаешь обостренно, на грани шизофрении. Когда уезжал, был туп как валенок, но уже тогда Вы внушили мне помнить „молитву” Пушкина… я ее часто повторяю, и она мне здесь очень помогает… бывает же, и голова закружится… а Кузьма Иванович — тоже знает, что говорит, — сказал на прощание: „Вот Россия рвется изо всех сил купить новейшие технологии Запада, а ты уверен, что, если война, в этой электронике что-нибудь против нас не сыграет?” Я надменно захохотал, как мерин. А сейчас думаю: элементарно! Минобороны США и Гейтс за хорошие деньги вполне могли договориться. Вот так, имею вид на жительство, а сам чувствую себя разорванным… чуть не шпионом… вернуться бы — да некуда… у нас ТАКИХ условий для работы нет. На прощание о чем хотел попросить. Не ругайтесь с Кузьмой Ивановичем. Он добрый старик. Изломанный, как весь наш народ, скрученный до смолы, до черной матерщины. Но добрый, как вы. Он очень талантливый учитель. А вы — самый-самый талантливый. Обнимаю и не прощаюсь. Алексей”.
Но что значит талантливый? Всегда ли Углев делал все возможное, чтобы вызволить из детишек талант? Поток традиционного школьного образования, как жидкий бетон по желобу, тащил и его за собой, несмотря на его сопротивление, на остроумные попытки иной раз “взлететь”. (В конце концов, того же Алешу, робкого заику-семиклассника, именно он ПЕРВЫМ выделил и одарил всем, чем мог.) Но почему же, почему МНОГИЕ, если не все, к десятому классу становятся менее интересны, чем были в младших классах? Да потому, что школа через своих учителей гасит в них все оригинальное, странное. В конце концов, с ними работает не один только Углев…
Но тогда что же получается? Они так дурно работают, а ты, “гениальный” одиночка, в стороне? Но ты же директор! Ты лидер! Ты же СОГЛАСИЛСЯ пойти на эту должность! Может быть, в этом и была твоя ошибка? Как одиночка ты мог изумлять, вдохновлять детей… а как капитан на мостике? При твоем-то мягком характере и вечно ноющем сердце…
Тебя могут любить ЧИТАЮЩИЕ, НЕЖНЫЕ дети. А вот как быть с теми, что желают на простынях с крыш прыгать, костры жечь огромные в тайге и через них бегать, подражая индейцам? Как быть с тем фактом, что каждый год из детишек только твоей школы двое, а то и трое попадают в тюрьму? Нынче — трое. Как упредить их тягу к опасному? Предложил водить их на экскурсии в зону, и милиция поддержала — так нет, восстали родители. “Они там плохому научатся”. Там бы они увидели стриженых, бледных ровесников, может быть, страх бы заполз в сердце?..
А один способный мальчик из пьющей семьи недоучился, второй год в психбольнице, шлет послания в стихах императору Вселенной, копия — президенту страны, копия — В. П. Углеву:
Явись и нажми нужную кнопку!
Чтобы включилась совесть масс!
Огрей ремнем железную попку!
Каждый чиновник — это мразь!
В глаза им вверни синие лампочки! — и т. д.
Нет, сегодня нужны молодые учителя! Чтобы их полюбили совсем юные детишки, как любили тебя сто лет назад. Но, во-первых, где их взять? Они не хотят сюда — ни из Иркутска, ни из Читы не едут. А уж на должность директора… Даже честолюбивый Калачевский за сердце хватается: “Нет, нет, нет!” Каждый день приходится тянуть этот воз на скрипучих колесах: доставать уголь или хотя бы дрова, клянчить квартиры, пытаться купить для школы новые окна, двери, парты, химреактивы, компьютеры, измерительные приборы, телекамеры… да мало ли что необходимо? И для этого ты должен улыбаться, смиренно гнуть выю перед главой города, бывшим секретарем горкома, чтобы он дал сигнал своим службам — поддержать лучшую школу. Но стоит год помариновать школу — и она из лучшей превратится в никакую!
А опасность такая есть. Уже сейчас, после того, как Игорь завалил диссертацию да еще про свою дочь понял: не получается, Валентин Петрович начал ощущать холодок СО ВСЕХ СТОРОН. Звонил в гороно — заведующая сказалась сильно занятой. Кстати, она тоже там была, на ложных похоронах, — стояла в огромных темных очках, как будто ее не узнают, и хохотала, разинув широкий красный рот, как арбузный вырез. Напросился Углев к руководству банка “Европа—Сибирь”, его принять приняли, даже чаем с лимоном угостили, но управляющий, Антон Вельц, один из его выпускников, очень красивый малый, белокурый, прямо ариец, бывший комсомольский вождь города, сослался на финансовые трудности, возникшие по вине московских демократов, и в кредите школе отказал. А еще недавно по телевидению хвастался, что поддерживает культуру и образование, в частности, помог газете “Бомба” организовать экспедицию в глубокие карстовые страшные пещеры, где будто бы обитает некое чудовище размером с паровоз… Может быть, городская элита так взъярилась после того, как Углев сказал на открытии выставки народного творчества в музее:
— Рад, что сюда хоть кто-то пришел. Позабыли мы историю нашу, обычаи наши, языка уже своего не знаем… да и похоронить друг друга не умеем… — При этих словах люди понимающе рассмеялись.
Наверное, напрасно он это сказал.
Холодок и холодок — ладно бы. Но эти люди признают только один расклад: либо ты с нами, либо ты против нас. И просто так они не отстают. Они должны получить удовлетворение или, как они теперь выражаются, должны оттянуться по полной программе.
28.
И они пришли в субботу к нему на дачу. Взошли, громко топоча, по деревянной лестнице и постучались, когда он сидел один перед горящим камином и читал Лотмана. И попутно листал комментарии Набокова к “Евгению Онегину”. И еще взглядывал на строчки одного из самых дивных сонетов Шекспира (116):
Не думаю, что истинной любви
преградой будут эти передряги.
………………………………………
Ей не к лицу кривляния шута
у трона Времени: векам на зависть
она дойдет до Страшного суда,
не изменяя и не изменяясь.
А если это ложь, — я не поэт
И правды в мире не было и нет.
Была суббота, он намеревался остаться тут ночевать, Мария обещала прийти утром, сегодня прибирается в квартире. Он ей обязательно хотел прочесть эти стихи.
— Кто там? Проходите.
И они предстали на пороге: тяжело дышащие Игорь Ченцов и младший Калиткин. За ними явился Толик. У первых двоих лица красные, глаза бегают. Толик, напротив, войдя, зевнул.
— Чё делаем, Петрович? — спросил милиционер. Он был, как и все они, в серо-зеленой охотничьей куртке, в пятнистых штанах, в сапожках. Только если на головах Игоря и Толика красовались модные шерстяные шапочки с помпончиками, то у Федора горделиво высилась милицейская фуражка с кокардой.
— Сижу, читаю. — Углев поднялся. — Здравствуйте, господа.
— Здрасьте, — пробормотал Ченцов, шмыгая носом, проходя мимо и заглядывая в маленькую комнатку, где спальня у Углевых. Видимо, хотел удостовериться, что там никого. — А вы не забыли: у вас сегодня именины?
— Какие именины? — Углев поморщился, от гостей несло застарелым перегаром и куревом. — Валентин… Не помню.
— Точно, — бодро закивал младший Калиткин. — Мы вас поздравить. Съездим на вечернюю зорьку… глухаря подцелим, у костра посидим. Тугунков пожарим.
Что-то недоброе и малопонятное было во всем этом. Надо было бы Валентину Петровичу сказать: пошли вон, праздные мальчишки, я занят… а он пожал плечами. И поехал. Почему поехал? Сидел в “тойоте” (интересно, на какую “зорьку” можно проехать по тайге на “тойоте”?) и чувствовал себя обреченным. И почему, почему не вылез вон, когда остановились перед красным светофором? Наверное, потому что устал, страшно устал от всего. И, сам того не осознавая, решил искусить судьбу. “Что бы ни случилось, я не должен показать этой пацанве, что я чего-то боюсь”. Интересно, что они задумали? Можно и спросить:
— А куда направляемся?
— В лес, за Красную гору. Там птиц много.
— За Красной горой? Там же туннель грохочет…
Толик и младший Калиткин переглянулись. Игорь вел машину, насупленный, сгорбленный, показался вдруг каким-то маленьким. Что с ними происходит? Надо бы Марии на всякий случай позвонить. Уж, наверное, позволят? Или скажут, что сотовых телефонов с собой не взяли?
— Звоните, — помедлив, разрешил Толик и дал ему трубку.
Коли разрешили, это уже лучше.
— Маша, я с нашими соседями за Красную гору поехал, — прокричал в трубку Углев. — К утру вернемся. Жди. — Он не мог позволить себе под цепкими взглядами этих людей никакой слабинки. Мог бы намекнуть жене, что в опасности, но зачем? Только встревожишь ее. А помочь она ничем не сможет.
Машина проскочила переезд у вокзала, миновала бараки и, пройдя гнилую березовую рощу, перед Красной горой остановилась.
— Объезжать ее, два часа терять. Мы напрямик, — буркнул Толик и снова зевнул.
Углев увидел: на рельсах стоит дрезина с прицепом, на мотоциклетном сиденье дрезины курит незнакомый парень, также в пятнистой одежде-афганке. Узнав учителя, вскочил, просиял:
— Валентин Петрович, здрасьте! А я Савостин, учился у вас в девяностых.
Углев смутно помнил его. Кажется, неплохой паренек. И то слава богу.
Вчетвером погрузились на прицеп, и парень повел дрезину прямо в арку тоннеля. Углев только сейчас заметил, что “охотники” никаких припасов с собой не взяли. И неприятный холодок вновь побежал по спине: как это можно, прямо в тоннель? А вдруг поезд навстречу. Но эти люди, видимо, знают расписание поездов.
Внутри гигантской сквозной рукотворной пещеры холодно, как в погребе, и темно — лишь через каждые сто или меньше метров светит желтая лампочка. И время от времени справа и слева выскакивают угрюмые ниши, в которых плашмя лежат черные шпалы. Дрезина неслышно идет на электротяге, в ногах у водителя стоят аккумуляторы, и только ощущаешь, как время от времени щелкают под колесами стыки рельсов.
— Стой, — скомандовал Толик. Платформа мягко остановилась. Стало совсем тихо под сводами тоннеля. — Говори, Игорек.
Игорь обернулся, лицо мокрое, словно он вспотел, без улыбки долго смотрел на учителя.
— Я что хотел сказать вам, Валентин Петрович. Мы передумали вас перевозить, пусть ваша дача стоит. Но мы не любим, когда над нами смеются. Мы сами тоже люди смелые, но до черты. Где ваша черта, Валентин Петрович?
“Они пьяны, и они убийцы”, — вдруг подумал Углев. И пожалел, что поехал с ними.
— Мы сейчас в середине тоннеля, — шмыгнул носом Игорь. — Скоро поезд пойдет нам в спину. Вы сейчас сойдете. Если согласны пахать на нас, уважать — мы вас подсадим. Если нет — быстро без вас уходим вперед.
— А разве я вам не помогал? — голос у Валентина Петровича все же дрогнул: “Ты уж держись, старик”.
Углев повторил более твердо:
— Разве я вам не помогал, Игорь Владимирович?
— Ты бы научил нас, дед, красивым словам, — встрял младший Калиткин.
— Погоди, — отмахнулся Ченцов. — Валентин Петрович, ваш Лёха вас уважает? — Он дрожал, как в лихорадке.
— Да, — отвечал старик, уже догадываясь, о чем еще раз попросит Ченцов.
— Пожените мою Ксюшу с ним — век буду ваш раб божий, — он напряженно смотрел в глаза Углеву. — Поедьте с ней. На дорогу до Штатов я дам денег. Да и на потом.
“Они с ума тут посходили от водки и вседозволенности. Пообещать можно все что угодно… но ведь должен я уважать себя. А обидеть не посмеют”.
— Не получится, — мягко отвечал старик. — У него невеста.
— А вот это туфта, — оборвал младший Калиткин, натягивая поглубже фуражку. — На днях в газете писали: холостой, одинокий.
Все помолчали.
— Ясно, — как бы весело заключил Игорь. — Не обижайтесь, Валентин Петрович.
— Доброй прогулки, — поддакнул Калиткин.
Толик молча кивнул Углеву в сторону — надо сходить. Валентин Петрович помедлил (вдруг все-таки шутят?) и ступил на пахнущие мазутом шпалы, на каменную землю. И посмотрел назад, в сторону города, в черную дыру. Дрезина все еще стояла рядом.
“Или уж пообещать? Наверное, проверяют характер. Оставить не посмеют”.
— Прощайте, — произнес Углев.
Дрезина медленно, потом все быстрее покатила дальше. С какой стороны, говорили они, придет поезд? Со стороны города. И с той, и с этой стороны — темно. И туда, и туда почти километр сквозь гранитные толщи.
Что ж. И Углев быстро зашагал назад, к городу. В конце концов, увидит же он издалека фару поезда — отскочит в нишу. Жаль только, они нечасто попадаются, эти ниши, но, если встать плотно спиной к камню, может быть, и вне ниши не заденет? Хотя, конечно, малоприятно и опасно…
И вот впереди, вдали что-то мягко постукивает… стрекот нарастает… “Да что со мной, как будто сплю?!” Углев, делая огромные шаги, проскакал вперед — нету ниши, назад, еще назад — и вот спасительное углубление. О, что это?! Там кто-то стоит, весь черный, поблескивая глазами… больно толкнул старика, и Валентин Петрович, потеряв равновесие, упал на рельсы.
А грохот колес все ближе, и уже виден слабый свет, но еще не прямой, рассеянный — за плавным поворотом… видимо, до поезда метров триста-четыреста… Углев, подтянув размозженную рельсом ногу, вскочил и побежал прочь от поезда, в ту сторону, куда уехала дрезина. Кажется, там была слева ниша. Но что это? И там кто-то стоит! Они что, решили поиграть им, как мячом, пока его не зарежет поезд?
— Гады!.. — пробормотал Углев и, дрожа, раскинул руки и прижался к стене. Черт побери, его не должно задеть. Но вот к нему с обеих сторон движутся две рослые фигуры в темных масках… идиоты, чулки надели, что ли? Судя по походке, подростки. Уж не сыновья ли уважаемых бизнесменов?
— Андрей! — крикнул и сорвал голос Углев. — Я узнал тебя! В городе знают, кто меня повез. Смотрите, мальчики…
Подростки сбавили шаг, но не потому, что услышали слова Углева, а только потому, что торопиться им было незачем: старик никуда не сбежит.
И вот они вспыхнули, ослепительные вдали три фары. И нарастает грохот, топот, хохот…
Это я, люди. Слушайте меня, люди. Слушайте меня, неизвестного вам.
Но послушайте, послушайте человека, я давно хотел обратиться к вам.
То, о чем я скажу вам, я выстрадал.
Я не спал дни и ночи, не ел, не пил…
и я — принес вам на сухом языке эту страшную истину.
Остановитесь, люди! Все, все остановитесь!
Звезды не могут остановиться, а вы остановитесь!
Углев увидел, как тот, что бежал со стороны идущего поезда, инстинктивно посторонился и потому дал учителю мгновенную возможность — Углев бросился, подволакивая ногу, прямо на свет, на движущееся железо, и рухнул плашмя, ничком, между рельсами, мысленно моля бога, чтобы перед мчащимся тепловозом не висел до самого низу железный скребок от снега — катнет и раздробит в минуту.
Вы молите вас научить красноречью.
Но что же такое есть красноречье, если не знать истины?
И я вам ее скажу: вы смертны, люди живые.
Вы смертны, люди, и об этом вспомните, глядя сейчас на меня.
И если вы поняли эту истину,
я повторю вам слова Учителя,
который куда выше всех нас. Хотя бы потому, что он на кресте.
Но, кажется, повезло?! Покуда, покуда везет… чудовище, воняя и хохоча, несется скачками над ним… то светло, то темно… и долго, долго… Углеву показалось, что это уже сон, бред… что он давно это испытывал… и сейчас может спокойно подняться и пойти прочь… Но нет, железнодорожный состав длинный… искрами и ледяным холодом окатывает… готовый сдвинуть легкого старика с места, как пушинку…
Поэтому за первою истиной движется истина вторая.
Она куда важнее, потому что она о бессмертии.
Пусть не тела, не пальцев, не глаз, не ресниц…
она о бессмертье души.
Так он сказал, словно предвидя прощание,
самым близким своим друзьям.
Грохочет, вытягиваясь, горгочет, как пьяная толпа, хохочет во все жерло тоннеля поезд… содрогает гранитные толщи… когда же, когда пронесется этот ужас?
И он сказал, отверзши уста свои:
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Это про нас.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
И это про нас.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
И это, и это про нас.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут…
Чудовище несется над ним, каждую секунду готовое вонзить в сухопарое тело человека свисающий стальной коготь, обдавая гнусным дыханием своим и пронизывая до пят все живое рычанием утробным своим…
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Да!
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.
Да, да!
Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?
Вы — свет мира.
Господи, какое же оно огромное, это стелющееся, со страшной силой несущееся над маленьким человечком железное одеяло, это клокочущее, пляшущее, топочущее всеми чугунными лапами чудовище…
Вы слышали, что сказано было еще в древности: не убивай.
Вы слышали, что было сказано: не прелюбодействуй…
Вы слышали, было сказано: око за око, зуб за зуб…
А он сказал: не противься злому.
Вы слышали, было сказано: люби ближнего свое и ненавидь врага твое.
А он сказал: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас,
молитесь за обижающих и гонящих вас…
Неужто так? Наверное, так, люди! Слышите?
— Фиу… трук-тук-тук-ту-у-у-у!.. — Свобода! Унесся, унесся, утянулся, улетел прочь железный дракон!.. Вон он вдали мигнул красным фонариком на чушуйчатом хвосте…
Валентин Петрович лежал между рельсами на шпалах, как раздавленный. Не было сил встать. Да и не хотел он вставать, зачем еще искушать судьбу? Если эти люди пожелали его смерти, они, увидев, что не шевелится, постараются побыстрее исчезнуть. Если же они хотели лишь попугать, они все равно побоятся сейчас подойти и поглядеть на него: а вдруг мертв? И им отвечать придется. Нет, нет, они должны убежать прочь.
И точно: как страусы, высоко вскидывая ноги, подростки обошли лежащего человека и побежали вон от города, в сторону тайги, где на выходе из тоннеля их, видимо, ждет дрезина со взрослыми людьми…
Минут через десять или полчаса Валентин Петрович медленно поднялся. Мучительно болело колено и ныл правый локоть — дай бог, если не перебил кость при ударе об край рельса.
Сам не веря своему избавлению, Валентин Петрович перекрестился и, слепо сутулясь, попадая ногами то на шпалу, то между шпал, побрел в сторону города. Идти предстояло с километр по этому тоннелю. А что, если никакого поезда в ближайшее время не ожидается и эти господа на дрезине нагонят его? Пусть нагоняют. Он даже не обернется.
29.
И он приволокся домой за полночь. Маша не спала. Увидев его на пороге, грязного, с кровавым синяком на скуле, охнула и отступила.
— Что с тобой?!
— Я не пил, — промычал, пытаясь пошутить, Углев. — Мы в лесу заблудились, машина — бум о дерево. Я должен позвонить.
— Сначала умойся… — воскликнула Маша, плача и осторожно целуя его. — Может быть заражение… давай я тебе йодом…
Уговорила. Выйдя наконец с насильной улыбкой из ванной (саднило в ноге), он в халате подсел к телефону.
— Куда?.. — зашептала Маша. — Два часа ночи!
— Ничего. Мне Игоря Ченцова, — попросил Углев, трубку сняла то ли Татьяна, то ли Ксения, похожие голоса. — Это Валентин Петрович звонит. Игорь Владимирович?
— Слуш-ш… — ответил Ченцов. — Кому не спится в ночь глухую?
Слышно было, как играет музыка. А Игорь был явно нетрезв.
— Я напишу письмо Алеше, и она полетит. Вас это устроит?
“Алеша сразу поймет, что это за подарок, — лихорадочно думал Углев. — И простит, простит меня… Пристроит где-нибудь… а может, и глаза ей откроет, что благородней самой пробиваться. А потом позвоню ему, чтобы уговорил ее, чтобы она уговорила родителей уехать туда… чем меньше их здесь останется, тем больше кислорода…”
— Уже не надо, — процедил Ченцов. — Дядя Кузя едет с ней туда. Есть еще вопросы?
— Нет. Но если… еще раз… — Валентин Петрович нажал на эти слова и задохнулся. Однако, перехватив недоуменный взгляд жены, продолжил ровно, как будто и не менял мысли: — я в Москву… что стреляем глухарей, где нельзя… у меня выпускник, генерал… тут же прилетит.
— Понял, — ответил небрежным тоном Игорь и отключил телефон.
Положив трубку, Валентин Петрович медленно обернулся к жене. Потер лицо — у него лицо горело.
— Ты меня разлюбишь. Ты видела, как я сломался. Как последний сучок.
Маша посмотрела на него и обняла. Так обнимают ребенка.
— Только не плачь, Машуля.
— А я плачу?
— Честно?
— Только не ври мне больше. Я же тебя люблю: если врешь, у меня в сердце ниточки рвутся. И скоро все порвутся, как на старой варежке.
— А сама мне никогда не врешь?
Мария приблизила лицо, как слепая. Как он любил это скуластое бледное личико, эти наивные светлые очи, ее голос-шепот, каким она читала ему в дождливые или зимние вечера любимые стихи или отчитывалась о сделанном за минувший день.
— Я врать никак не могу.
— Почему?
— Я же тебе рассказывала.
— Ничего не помню. Я уже ничего не помню. Как Волга впадает в Каспийское море, так Валька впадает в маразм.
— Мне дед мой, когда маленькой была и что-то наврала, так сказал: в голове у каждого человека есть коробочка… все, что врешь, туда складывается, и коробочка растет… и она может вылезти… Я, помню, долгое время с ужасом голову свою ощупывала, не вылезла ли коробочка.
Он ласково улыбнулся, закрывая глаза, как только ей улыбался.
— Какая ты еще молодая.
— Я?!
— О дева-роза, я в оковах…
Но не стыжусь твоих оков…
Так соловей в кустах лавровых,
Пернатый царь лесных певцов,
Близ розы гордой и прекрасной
В неволе сладостной живет
И нежно песни ей поет
Во мраке ночи сладострастной.
— Брось. Я уже стара.
— Ты… на шесть лет меня моложе!
— Милый, русская, бывшая советская женщина стареет быстрее, чем собака. — Она погладила его редеющие светлые волосы. — Валя, как тяжко жить в этом городе. Может, все-таки уедем на старости лет в деревню к твоей маме или к моим? Ведь и там можно создать хорошую школу.
Он тяжело вздохнул.
— Оставим им этот городок? Давай спать.
Она пошла стелить постель, он со смутной улыбкой смотрел на нее.
— Что глядишь так? Вспоминаешь лунный календарь? Сегодня все возможно.
“Да уж, после всего, что испытал…” Но телефонную вилку вынул из розетки.
Они и спали, и не спали. Как после долгой и недоброй разлуки, нежили и целовали друг друга, наслаждались друг другом. Стесняясь своего взгляда, он исподлобья разглядывал ее белое узкое тело — до миллиметра ему известное, родное, с бледным следом от резинки трусиков на бедре и этим малозаметным, но все же рубцом на правой груди — следствием почти неизбежной операции в ее возрасте при жизни в данной местности… Прижал к себе и зажмурился.
И все равно — не умели они, не могли забыть о своей работе.
— Детей возят на машинах в школы — страшно, — жалобно шептала Мария мужу в ухо. — Родители шантажируют. Один завучу нашему позвонил, тебе не передали, чтобы не травмировать: оставлю без света, если не дадите медаль моему сыну… Наши дети пишут в сочинениях: хотим быть, как Толик, потому что люди Толика ввертывают лампочки в подъездах и везде написано: “Лампочка Толика”…
“Так вот о каком Толике речь!” — наконец дошло до Валентина Петровича.
— Да еще часовых поставили возле двери Аллы Васильевны… Такой у нас теперь свой Тимур. Хочет стать депутатом.
Углев не отзывался, молчал. Не уснул же он? Мария приподнялась в постели — нет, лежит с открытыми глазами.
— Валя, а если генофонд истлел? И мы бесповоротно превратились в бандитскую нацию? Мы — белые чеченцы.
— Не говори так, — улыбнулся наконец в рассветных сумерках своей длинной учительской улыбкой Углев. — Мы не можем проиграть. Тридцать лет псу под хвост? Из-за этих… слабых заблудших людей? Нет. Да и Кузя… не верю… хотя… старость… Ладно, спи. Давай правда поспим… Имеем мы право? Пусть другие шестерят.
Они забылись.
И уже было светло, когда Мария воскликнула:
— Валя! Ты знаешь, сколько на часах?
— Час вечности пробил на наших часах, — гундосо, слегка имитируя голос Ахматовой, проговорил, не открывая глаз, Углев. — Ну и что? Уволю сегодня и тебя, и себя.
Впрочем, к своим урокам они в школу вполне успевали. Ах, о чем это они? Сегодня ж воскресенье. Валентин Петрович, прошлепав босыми ногами по линолеуму в ванную, побрился и, выйдя, удивился тишине. Вспомнив наконец, что телефон отключен (воскресенье воскресеньем, но все же!), воткнул вилку в розетку — и телефон сразу же затрезвонил.
— Я слушаю, — привычно, очень негромко сказал в трубку Углев. И лицо его исказилось. — Что?! Кто?.. Когда?..
— Что-о там? — пропела из кухни жена. — Кофе сейчас бу-удет. Ахматова, говорят, очень любила кофе.
Потемнев лицом, сгорбившись, Валентин Петрович продолжал слушать. Жена выглянула.
— Что-нибудь в школе?
Он потерянно покачал головой, медленно положил трубку.
— Что? Что?! — выскочила к нему босая жена.
Он не мог и слова выговорить.
— Валя! Да что случилось-то?! В школе?
— На даче… — с трудом проговорил он. — Пьяный, конечно… Ох, дед, дед! РГД — Ченцовым за ограду… потом сам, в вагончике, из двустволки… Тех вроде бы не задело. — Углев отвернулся от жены, закрыл кулаками глаза. — Боже мой, Машенька! Хороший был дядька. Не захотел, не захотел… А теперь — хрен вам!.. тем более!.. Жизнь положу, но не согнете!.. курвы!.. гандоны сраные!.. мусора!.. властители лукавые!..
— Валечка, Валечка…
— Господи, все рождены были маленькими, хорошими… эти тоже могли стать людьми… Господи, в первый раз обращаюсь… Кончится это когда-нибудь или нет? Кончится или нет?
Мария шагнула к нему, они долго стояли, обнявшись, в углу квартиры, прислонясь к холодной пока еще трубе отопления. За пыльным окном с отколотым уголком стекла выстрелила выхлопной трубой машина. Вдали, за холмистой окраиной городка, при неярком, бегущем в тучах, рябом, как луна, осеннем солнце посверкивала излуками речка Сиречь, что по-русски означает всего лишь “то есть”… А что значит — “то есть”? Что стоит после? Наверное, только то, что поставит сам человек?..
Красноярск, апрель 2002-го