Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2002
За несколько десятилетий литературной работы как-то незаметно появляется эпистолярный архив. Специально письма не хранил, но многие были дороги теми личными отношениями, которые ценишь наравне с работой: без них жизнь была бы пресной, механистичной. Из сотен деловых и личных посланий я отобрал те, что позволяют увидеть само время; характер переписки раскрывает черты авторов, да и адресата.
Возникал вопрос, насколько интересными окажутся для читателя “чужие письма”, посланные в прошлом веке людьми, не всегда широко известными. Нынче и прежние знаменитости уходят в тень. На такой вполне возможный вопрос могу ответить: все это документы, не сочинения, сама история. Письма и определенный комментарий к ним позволяют увидеть, насколько переживания, радости и даже просто неприятности рядовых граждан отражают внутренний мир человека определенной эпохи.
Велика разница между тем, получены ли письма из архива, или их публикует сам адресат. Он представляет чаще всего уже ушедшего человека и тем выполняет долг памяти. У такого публикатора все из первых рук, ему не надо “собирать материал”. В этом преимущества подобных публикаций.
На этих страницах представлены письма литераторов старшего поколения: А. Е. Горелова (1904—1991), ленинградского критика и литературоведа, автора книг о русской литературе; Н. Н. Яновского (1914—1987), сибирского литературного деятеля, критика и литературоведа, автора двух десятков книг и составителя многотомного “Литературного наследства Сибири”; Л. И. Левина (1911—1999), издательского работника и критика; а также профессора Тартуского университета, исследователя творчества А. А. Блока З. Г. Минц (1927—1991) и австрийского журналиста, участника обороны Ленинграда Ф. Фукса.
Открывается подборка письмами московского очеркиста, критика и социолога В. Я. Канторовича (1901—1977).
“ОЦЕНИТЕ СТЕПЕНЬ
И РАНГ ДРУЖБЫ…”
Москвич Владимир Яковлевич Канторович и сибиряк Николай Николаевич Яновский были моими постоянными корреспондентами. Оба старше меня — первый на три десятка лет, второй лет на пятнадцать. Познакомились мы по-разному, подружились на всю жизнь. В 1957-м я был в Москве и заглянул в Центральный Дом литераторов (ЦДЛ), где проходила дискуссия московских публицистов. По молодости ввязался в тогдашние споры об очерке. В перерыве заседания ко мне подошел пожилой — по моим тогдашним меркам — человек, впрочем, весьма крепкий, и представился: “Владимир Канторович. Я вас читал, и мне понравилось ваше выступление…” Уже через час Владимир Яковлевич расспрашивал меня, где я остановился в Москве, и предложил переехать от моих друзей в их с женой коммуналку на Софийской набережной. Все происходило в “быстром темпе”. Совещание состоялось днем, ранней осенью, так что мы еще успели с моим новым знакомым зайти на теннисный корт, на котором он восстанавливал форму; позади были годы заключения и ссылки… А начиналась литературная биография экономиста и социолога с публикаций начала тридцатых в горьковском журнале “Наши достижения”. Теперь ему предстояли “вторичные дебюты”.
Я не сильно допекал Канторовичей, пока они жили в коммуналке, хотя раскладушка всегда меня ждала, но после их переезда в свою квартиру возле метро “Аэропорт” наши московские контакты стали более тесными. Иногда он звонил в Ленинград, спрашивал, когда приеду, чаще писал. Почерк был ужасный, хуже моего, все чаще строчил на машинке. Мы обсуждали литературные новости, я читал у него тамиздат и самиздат, включая, например, “Архипелаг ГУЛАГ”. Владимир Яковлевич смеялся: “Если к нашему писательскому дому подогнать самосвал, то его не хватит, чтобы вывезти всю └нехорошую литературу””. Порой мы ссорились. Так, перед приходом его давнего друга критика И. Гринберга он попросил не затрагивать при нем какие-то острые для той поры политические проблемы. Я же со своим максимализмом сказал, что вот у меня нет таких друзей, при которых существовали бы “запретные темы”.
— Не учите меня, с кем мне дружить, — вспылил Владимир Яковлевич…
Пришлось признать свою неправоту, хотя любви к И. Гринбергу у меня не прибавилось после его прихода и обтекаемых разговоров. Я сдерживал себя, чтобы не поздравить с… версткой его книжки о Вадиме Кожевникове, которую видел в редакции “Знамени”, возглавляемой этим художником пера.
Еще одно разногласие, до столкновений не доведшее, было связано со скептическим отношением моего доброго хозяина к Эренбургу и, особенно, моим занятием его творчеством. Тут каждый остался при своем мнении, которое я высказал в своих статьях и книгах.
Писем мы писали друг другу много, Канторович не оставлял без внимания ни одну мою публикацию, высказывался о прочитанном, делился планами. Позволю себе привести для примера лишь два письма”, относящихся к середине семидесятых годов. По ним можно представить круг интересов писателя и тогдашний уровень обсуждения литературных и социальных проблем.
26/V (73)
Дорогой Александр Ильич!
Вы не приезжали в Москву (или скрылись от меня), так что вопросы, предполагаемая Ваша консультация могут быть завершены только в письме. Если это Вам не покажется скучным.
Я наконец пришел к заключению, что засохну окончательно, если не начну работать над новыми темами. Практически полгода я не работаю или делаю вид, что работаю. Висит надо мною постоянно перерабатываемая рукопись 2‑го издания книги об очерке, в которой 12 листов новых. По-моему, “Сов. писатель” смеется надо мной.
И вот я задумал заставить себя работать над новыми темами. Выйдет не выйдет, успею не успею, надо заставить себя.
Подумайте, если не лень, вслух над избранными мною темами. Но я прошу не мыслей по существу. Посоветуйте мне источники: что читать, кого припомнить? Вот эти темы:
1. О русском эссее (имею в виду не синоним русского очерка, а именно поджанр его, который мы сами называем эссеем).
Я опираюсь на одно немецкое исследование (ФРГ) Бруно Бергера, которое законспектировал для себя.
Из русских эссеистов вижу перед собой: Агапова, Гранина, Атарова (заметки писателя), А. Битова (“Уроки Армении”), Вл. Орлова, удача последнего только одна — образы автоматизации в “Знамени” 70‑х, Данин, ак. Вернадский.
Подскажите, кто еще характерен как эссеист в России? В особенности из ученых (популяризаторов я, как и Бергер, исключаю; в науке эссеисты идут своим путем, непременно выходя из рамок одной науки, естественно, отличаясь стилем, широтой взглядов, публицистичностью, эстетикой).
Подскажите, пожалуйста!
2. Вторая часть формулы: обратные связи литературы и жизни (это работа на год или годы, явно завершить не успею, но начать хочу).
(Далее В. Я. Канторович приводит три эпиграфа для этой социологической, в сущности, работы: из Л. Толстого о жен-ских портретах Тургенева, которых до него в жизни не было, а потом появились; из Герцена — о том, как художественная книга “усиливает черты реальных современников”; наконец, из М. Горького о “чудаках”. Излагаю в целях сокращения.)
Теперь возвращаюсь к тексту письма:
…у Лидии Гинзбург интересно оценен с этой стороны кружок Станкевича и сказано, что такие письма, переживания были невозможны при Пушкине и, конечно, во времена Карамзина (значит, каждые 15 лет иная психология). Знаком с литературой о типажах и прототипах Тургенева.
Само собой, знаю о распространенности идеалов Корчагина, “Молодой гвардии” (не хочу об этом).
Припомните книги, статьи, где бы эволюция общественного сознания сопоставлялась с литературными рядами (я нашел это в книге Ю. Кузьменко “Мера истины”).
В принципе хотелось бы упереться в советский период. Но, как Вы понимаете, здесь много трудностей. Что первичнее: жизнь или литературные образы, которые почти всегда “в струнку”? Литература часто живет “традициями” (навязанными). Исключение — период аксеновской прозы, например. Ну, а где, как отражены молодые люди из нового потерянного поколения? Изучать их по Шевцову и Кочетову? Я к тому же хочу собрать материал не об отражении жизни литературой, а о влиянии литературы на жизнь.
Вот тьма вопросов, друг мой. Буду очень рад, если поделитесь со мною ответами. Если разберу Ваш почерк, буду втройне благодарен.
Ваш В. Канторович.
P. S. Напишите о своих делах. Приступили ли к книге о военной публицистике Ленинграда? В моих источниках имеется в виду Ваш обзор в “Сибирских огнях”.
Были и письма иного характера: и конкретные просьбы достать какую-либо книгу, и фактические рецензии на мои работы. Он писал всегда открыто, без экивоков. Вот еще одно письмо с незабываемой первой фразой:
Дорогой Александр Ильич!
Оцените степень и ранг дружбы.
В ожидании анализа на отщипнутую у меня из гортани дольку опухоли я все же дошел до библиотеки и прочитал как Идашкина, так и Вашу статью.
Очень хорошо написана Ваша статья. Достаточно интересных примеров для обоснования Ваших взглядов. Со взглядами Вашими я полностью солидаризируюсь. Да, пожалуй, тезис о субъективности мемуаров, что отнюдь не противоречит и не мешает поискам истины, сегодня разделяет большинство.
Дурак Идашкин (еврей в стане юдофобов) глубоко убежден в том, что уполномочен определить, какие взгляды и воспоминания написаны с правильных позиций.
Тем не менее я Вас поздравляю. Получить рецензию почти того же объема, что статья, — почетно. Быть выруганным “Октябрем” — почетно. Наконец, сама статья Идашкина не разгон, а полемика. И главным образом не с Вами, а с эренбургом, который сидит у них всех в печенках (странным образом и моя печенка на него плохо реагирует, в особенности на беллетристику и конъюнктурные статьи, но не на мемуары, начиная со второго тома).
Словом, все в порядке. Я уверен, что даже ленинградские журналы не посчитают, что Вы дезавуированы.
Не принимайте близко к сердцу мое вступление в письме. Я весьма спокойно отношусь к мысли о смерти, поскольку болезни на меня со всех сторон набросились, и возраст преклонный, и профессиональных перспектив не осталось.
Это правда, мы живем эти две недели весьма мирно, дружно, даже приятно — боли меня не мучают.
26/4
Ваш В. Канторович
Я оценил “степень и ранг дружбы”. Для меня было внутренней необходимостью свою следующую большую работу, которая вышла уже после его ухода из жизни, предварить следующими словами: “Памяти друга, писателя-публициста Владимира Яковлевича Канторовича”.
СИБИРСКИЙ НЕСТОР
Случайно откликнувшись в “Звезде” (1958, № 2) на книгу о писателях-сибиряках, составленную новосибирским критиком и сотрудником “Сибирских огней” Николаем Николаевичем Яновским, я “приговорил” себя к знакомству (сначала заочному), а затем и дружбе с этим выдающимся деятелем русской культуры. Он тепло встретил мою публикацию, пригласил сотрудничать в журнале, где вскоре стали печататься многие ленинградцы и москвичи, потом были встречи с Николаем Николаевичем в Питере, Москве и в Доме творчества “Пицунда”. Основное общение шло через письма и взаимный обмен публикациями. Доводилось мне откликаться в печати на книги моего далекого друга. Переписка шла оживленно, однако большая часть писем шестидесятых и даже семидесятых у меня не сохранилась, значительнее представлен эпистолярий последнего десятилетия жизни Яновского. Он дает известное представление о трудах и годах неутомимого исследователя литературы и нелицеприятного критика. Среди его монографических работ выделяются книги о В. Распутине, Вяч. Шишкове, С. Залыгине, В. Астафьеве, Вс. Иванове, Л. Сейфуллиной и, конечно, 8 томов — “Литературное наследство Сибири” (ЛНС), которое издал не академический институт, а небольшой коллектив “вольноопределяющихся”. Душой и инициатором этого издания, составителем каждого из томов оставался Н. Н. Яновский.
Чего это все ему стоило (а по 1971 год он еще служил в родном для него журнале), можно судить по некоторым письмам. Одно из них отражает литературную атмосферу в годы уже наступившего “застоя”, ситуацию, сложившуюся после подавления “пражской весны”, травли “Нового мира” и гонений на Солженицына.
1.
28.I.1970
Дорогой Александр Ильич!
Не писал я Вам давно — Вы извините меня. Навалились вдруг болезни перед Новым годом и в новом не оставляют. Провалялся в общей сложности месяц, все планы мои рухнули, и я торопливо затыкал дыры и прорехи. Потому и молчал.
За хлопоты по поводу ЛНС спасибо. Книга мне действительно дорога и дорого досталась. И всякий отклик на нее просто необходим, особенно добрый, чтоб не погаснуть научной работе в самом ее зачатке.
О статье и рецензии Вам уже давно должен был написать Коржев. Честно сказать, у меня с этими юбилеями прескверно на душе. Под звон юбилейный “завинчивают гайки” и все прикрывают великим именем. Кощунство.
Хочешь не хочешь, а уходишь в историю, единственное прибежище наше.
Привет сердечный.
Н. Яновский
Настроение этого письма — свидетельство душевного кризиса его автора, неприятие происходящего. Естественно, это вскоре проявилось в общественном положении Н. Н. Яновского. Его позиции (антикультовая, либеральная) были очевидны, поступки и выбор авторов — тоже очевидны. Наступила пора, когда в провинциальных рамках произошло столь же “знаковое” событие, как и “уход” А. Твардовского. Заместитель главного редактора “Сибирских огней” был вынужден покинуть свой пост. Вот что он писал мне в те дни.
2.
29.V.1972
Дорогой Александр Ильич!
Вы, вероятно, и не представляете, сколько радости доставили этим письмом “без повода”. Но повод, видимо, был — это чувства… И что может быть прекрасней этого повода!
22 года я проработал в “Сиб. огнях” и теперь стал неугоден. Пока что — тем хуже для “Огней”. Я же после выздоровления работаю как “свободный художник” — в этом ведь есть своя прелесть: делай что хочешь, никто тебя не подгоняет, живешь размеренно. Кстати, для “Звезды” я написал рецензию на книгу Л. Гладковской “Всеволод Иванов”, и А. Урбан уже ответил, что будут печатать, а монографический очерк (о нем. — А. Р.) я написал, и он опубликован в моей книге “Голоса времени” (кстати, Вы получили ее? Я Вам, конечно же, посылал, но почта иногда срабатывает плохо). Рецензия в “Звезде” очень хороша, сверх всякого ожидания. Есть еще рец. в журнале “Дальний Восток”, и будет В. Уткова в “Вопросах литературы”. Составляю и дописываю сейчас свою новую книгу листов 20—25 с названием “История и современность”. Полагаю, что к 1975 году (к концу) я ее завершу. Выходит под моей редакцией II т. “Лит. насл. Сибири”, готовлю сейчас т. III‑й. Завершаю книгу “Писатели Сибири и Дальнего Востока. Библиографический справочник 1917—1972”. Издавать ее будет издательство “Наука”. Вот круг сегодняшних моих занятий. Работы хоть отбавляй.
Большое спасибо Вам за милое письмо. Передайте привет А. И. Павловскому. Читаю его работы, а вот переписка наша что-то прервалась. Он много и хорошо работает.
Привет сердечный.
Ваш Н. Яновский
Прошло всего полгода, как Яновский ушел на “вольные хлеба”, чуть раньше его “ушли” из “Советского писателя” меня. Я отнесся к случившемуся со мной спокойно, появилось время на критические отклики и работу “на перспективу”. Но Яновский работал в журнале вдвое дольше, чем я в издательстве, он фактически определял в последние годы лицо журнала, поэтому обида оставалась. Представленный им список был абсолютно реален, за исключением последней книги, все вышли при жизни критика, и лишь “Библиографический справочник” уже после его ухода. Автор как бы подчеркивал своим письмом: “Жив курилка! Меня не возьмешь!”
Эти “отчеты” продолжались и в дальнейшем. 2 мая 1976 года Николай Николаевич прислал мне подробный и весьма благожелательный отклик на мою книжку “Голос Ленинграда”, который я опускаю. Приведу заключительную часть письма:
3.
“…вообще был рад получить от Вас весточку, так как давно ничего от Вас не получал… Что еще Вы готовите, над чем трудитесь? У меня год загружен до предела. Готовлю IV том ЛНС, посвященный Н. М. Ядринцеву, — это 35 печатных листов, пишу монографию “Вячеслав Шишков” — это книга около 20 печ. листов. Все это я должен сдать к началу 1977 года, так что дыхнуть, что называется, некогда. Но такая работа мне по душе, лишь бы хватило сил и здоровья…”
Были в этом письме и вопросы литературоведческого характера. Не на все я мог ответить. Ничего не знал (и не знаю) о судьбе сибирского поэта В. П. Рябова-Бельского, будто бы работавшего в блокадном Ленинграде. Письмо же, как и прежние, показалось щедрым, открытым. Я чувствовал, что эти “отчеты” были Яновскому необходимы, а мне полезны. И они продолжались.
4.
27.V.1977
Дорогой Александр Ильич!
Посылаю Вам дружески еще одну книжицу — получили ли Вы моего “Л. Иванова”. Теперь это и обо мне. Я знаю, как Вы меня каждый раз пропагандировали, потому, думаю, что Вам будет интересна книжка — ведь Вы едва ли не первый сказали обо мне громко и весомо в специальном литературоведческом издании — в “Русской литературе”. Этого я никогда не забуду.
Я только что окончил монографию о Вяч. Шишкове — 17 п. л. по договору с изд-вом “Художественная литература”. Скоро выйдет в Барнауле книжка “Писатели старого Барнаула” листов на 10. Мечтаю о своей книге “Поиск”, уже составил и предложил нашему изд-ву в Новосибирске. Это будет книга от Ядринцева до Распутина. А В. Распутин ведь и правда очень талантлив, мне приятно было писать о нем.
Будьте здоровы.
Ваш Н. Яновский
Приходится опускать многие письма, чтобы идти к неизбежному “закруглению” этого сюжета. Все же одно из писем следующего года привести необходимо. Новый ракурс, новое имя, высоко чтимое в кругах питерской интеллигенции, в центре письма-размышления о путях собственных исследований.
5.
3.ХI.1978
Новосибирск
Дорогой Александр Ильич!
Посылаю Вам книжку М. Азадовского, которая, надеюсь, будет Вам интересна. Посылаю ее Вам с чувством любви и глубочайшего уважения, поскольку в ней есть и мой труд — я инициатор издания, принимал участие в ее составлении и комментировании (изд-во не сочло нужным это отметить, да и я из уважения к М. К. и Л. В.1 не счел нужным это оговаривать — важно ведь, что книга вышла и книга хорошая).
Книги такого плана издаются у нас по плану же, мною для себя составленному. Это книги наших сибирских критиков и литературоведов. Первая из них — Савва Кожевников. Статьи и письма (вышла в 1976-м). Вторая — М. Азадовский (1978), третью я готовлю — В. Правдухин. О критике и литературоведе Н. Ядринцеве будет большой раздел в IV томе ЛНС, который я сейчас сдаю в печать на 1979 г. Я считаю себя литературоведом и критиком Cибири из школы Ядринцева и Азадовского, продолжаю сознательно их традиции на сибирской почве. Вот почему эта книга М. Азадовского и ядринцевский том ЛНС мне бесконечно дороги.
Извещайте меня время от времени о себе, если почему-либо нельзя чаще. Всегда рад весточке от Вас.
Будьте здоровы!
Ваш Н. Яновский
С трудом отбрасываю ценнейшие письма моего сибирского друга, чтобы не нарушать целостности этих воспоминаний. Но еще два письма необходимы. Одно — свидетельство сложности пути честного, талантливого человека среди не таких уже честных и плодотворных собратьев по перу, другое обнаруживает удивительную отзывчивость Н. Яновского на подвижническую деятельность близких ему литераторов.
6.
2.II.1984 г.
Новосибирск
Дорогой Александр Ильич!
Меня крайне удивило и огорчило отношение Шапошникова к Вашему предложению. Черт знает что! Не иначе, его съедает обыкновенная зависть — отсюда хамство. Ведь у него была возможность спокойно ответить, что они “нашли” (ни хрена они еще не нашли!) как-то по-своему отметить мой юбилей. “Беда” для Шапошникова в том, что этот юбилей в “Сиб. огнях” отменить нельзя, а то бы отменили, как я теперь понял (больше года лежат три статьи мои в журнале, и ни одной из них в 1983 г. не опубликовали, хотя, разумеется, обещали).
В самом деле, им не стоит заниматься. Однако же я найду способ дать ему “сдачу”.
Том ЛНС я высылаю. Он только что появился в продаже. Задержался я совсем чуть-чуть, потому что ездил в Омск на 70‑летний юбилей Леонида Иванова и пробыл там четыре дня. Дни эти прошли хорошо, Леонид Иванович был на “высоте”, хотя дела у них в писательской организации идут хуже некуда: обыкновенные провинциальные страсти без намека на идейные разногласия. Но следует иметь в виду, что сельское хозяйство в Омской области не без участия Л. Иванова поставлено лучше, чем где-либо в стране. У них производительность труда в этой отрасли в два раза выше, чем где-либо в РСФСР. Он не просто писатель, он еще писатель-практик, он не просто пропагандист, он еще и непосредственный участник внедрения передового опыта. Вот почему я столь положительно отнесся к его публицистическому роману “Березовские ориентиры” (“Лит. обзор”, 1983, № 11), хотя он не бог весть какой романист. Вот и Потанин отнюдь не выдающийся писатель, и я радуюсь, что на мою долю выпала миссия “воскресить” его как писателя-мемуариста. Том 7 ЛНС тоже будет посвящен ему. Я его уже сдал в изд-во. Итак, мы продолжаем работу, а Шапошниковы пусть завидуют…
Обнимаю.
Ваш Н. Яновский
Редкий случай, когда я не поддержал пафос Николая Николаевича. Я, конечно, где-то отмечал публицистику Л. Иванова, когда он шел против устоявшихся стереотипов, но от похвалы литератору Л. Иванову уберегся, о чем прямо сказал Яновскому.
Перехожу к одному из последних писем, полученных после хорошо отмеченного не только в Сибири юбилея Н. Н. Яновского (1984).
7.
(без даты” не ранее 1986)
Дорогой Александр Ильич!
Получил ценную для меня книгу — “Земля Федора Абрамова”. Спасибо! Людмила Владимировна мне ее тоже прислала тотчас по выходу. Это уже вторая составленная ею книга. Мы ей должны быть благодарны и за книги, и за воспоминания. Кроме того, была организована хорошая передача по телевидению — вел И. Дедков. Не каждая вдова так энергично действует. А главное — и тактично, и умно. Прочитал я письма и Е. Добина, и Ю.Черниченко. Согласен. Хорошие письма с определением роли Ф. А. в нашей литературе и места его в литературном процессе последних лет. Вообще, книга получилась содержательная, но Вам пора и выступить с воспоминаниями о Федоре Александровиче — ведь Вы его знали до конца дней, и то, что рассказывали, было интересно и нужно.
За сведения — особая благодарность. Все это мне нужно для книги “Воспоминания о Вяч. Шишкове”, которая выйдет в расширенном по сравнению с московским изданием виде. Для Москвы я том составлял. Это будет второе издание. Я рад, что оно появится, — так уж я влез в Шишкова, издал (организовал), по сути, подготовил к выпуску полдесятка его книг. Сейчас готовлю повесть “Прохиндей”, в сущности, главы из “Пугачева”, но выглядят они самостоятельно, не случайно Вяч. Яковлевич издал их отдельно в 1944 году, т. е. еще до окончания войны. Начинаний всяких много, дай бог успеть. Ф. В. и я шлем привет Ларисе Алексеевне и Вам.
Будьте здоровы!
Ваш Яновский
Остается завершить “портрет” Яновского двумя высказываниями критиков. Одно — автора этих строк о том, что “подвижническая работа по изучению литературного процесса Сибири ставит его имя в один ряд с такими патриотами родного края, как Г. Потанин, Н. Ядринцев, М. Сергеев, К. Азадовский”. Другое — Игоря Золотусского, сказавшего, что Николаю Николаевичу “литература Сибири обязана своей историей, как русская историография Нестору”.
“Юре тоже понравилось…”
Профессора Юрия Михайловича Лотмана коллеги, тартуские преподаватели, звали Юрмихом (кто за спиной, кто в глаза), самые близкие — Усатым, ученики же по имени-отчеству. Для меня он был всегда Юрой, я для него — Шурой, что не означало большую близость, но “домашность” отношений, еще с 1946 года, когда я вместе с бабушкой пришел к Лотманам в их большую квартиру на Невском, напротив кинотеатра “Баррикада”. Бабушку мою там звали тетей Олей, а моя мама говорила их маме, Александре Самойловне, — тетя Саша. Баба Оля обращалась проще: Саша, они были дальними родственниками. В университете Юру я видел нечасто, он был на два курса старше меня, хотя и вернулся после шести лет в армии (еще с довоенной поры и вся война). Запомнились два эпизода, связанных с Лотманом. Первый — совместная с ним экскурсия в Эрмитаж, во время которой я убедился, что есть еще люди, знающие библейские сюжеты многих эрмитажных картин. Тогда я понял, что никакие усилия не восполнят пробелов в моем образовании и что разница наших познаний куда больше, чем два университетских курса. Второй эпизод был связан с нашей, тоже совместной, больше чем на неделю, поездкой с Юрой на дачу в Рощино, где мы сняли какой-то хилый домик. Было множество литературных разговоров, он приоткрыл для меня некоторые явления XVIII века, но особенно впечатлял его ответ на мои рассуждения, связанные с тогдашней (1949!) политической ситуацией. Он сказал, что не хочет углубляться в эти дебри, что все это может отвлечь его от главного дела — науки, которой он уже занимается. В ней можно опираться на материал, который сам же и открываешь… Я ничего не записывал, но такой подход подтверждают и близкие друзья Юрмиха…
После переезда Лотмана в Тарту, его женитьбы на Заре Григорьевне Минц я видел их редко, когда он приезжал в Ленинград, чаще Зару, которая обычно сразу же появлялась в Публичной библиотеке. Время от времени я им писал, книжки свои, связанные с текущей литературой, посылал скорее Заре, тут у нас были общие интересы. Она же и писала мне, передавая Юрины приветы. Один “привет” был для меня весьма значим. Он содержится в письме-отклике на второе издание моей книжки о блокадном радио.
Дорогой Шура,
книгу Вашу мы с Юрой получили уже летом, я ее сразу и прочла, но вот только сейчас выбралась ответить. Очень тяжелое было время: летом болела старшая внучка, лежала в больнице с холециститом, а на днях мы ездили хоронить тещу Мишки — женщину моего возраста, очень активную, очень много делавшую для наших общих внучек. Было (и есть) и хорошее: у Алешки родилась дочь, очень милая, ей сейчас 1,5 месяца. Но вот свободного времени не было совсем — извини!
Книга мне очень понравилась. Близка она мне и потому, что много интересных фактов, ранее мне (да и вообще) неизвестных или мало известных. И еще в другом смысле, каком-то интимном. Меня-то вывезли из Ленинграда в июле (со школой), а вернулась я уже в университет в августе 1944 года, но в блокаду умерли мой отец, няня, много родных, блокаду пережила моя тетя, у которой я потом жила. А до войны я была великой слушательницей радио, так что почти все имена мне звучали и памятью о своем. Вдобавок в 1943—44 гг. я жила в Челябинске в интернате вместе с дочерьми Беккера, Петровой (у тебя о Беккере ничего не сказано — он в войну не работал уже, видимо?). В платье дочки Петровой я ходила сдавать экзамены за Х класс, так как мое порвалось!
Все это далеко от филологии, но, я думаю, ты рассчитывал и на такое — “ненаучное” — ее восприятие. Юре книга тоже понравилась, он передает тебе всяческие приветы. А я обязательно кое-что из этой книги расскажу на лекциях по советской литературе.
Еще раз — спасибо за книгу.
Зара
1.ХI.80.
Тарту. P. S. Что сейчас делаешь?
Это “ненаучное” восприятие весьма меня тронуло. Один такой отклик оправдывал мои усилия. Но был среди многих — наиважнейший, от одного из героев книги “Голос Ленинграда”. Имя его не столь известно, как имена знаменитых тартуских профессоров Юрия Михайловича Лотмана и Зары Григорьевны Минц, чьи работы о русской культуре и русской поэзии сейчас особенно широко издаются, но имя Фрица Фукса, участника обороны Ленинграда, гражданина Австрийской Республики, заслуживает особого упоминания. И тут дело не в моей книге, а в тех подробностях, которых он касается в своем письме. Вот его полный текст, при публикации которого сохранены некоторые языковые неправильности иноязычного журналиста.
Вена, 22.II.1976
Дорогой Александр Ильич!
Не знаю, с чего мне начинать — с благодарностью или с восхищением.Думаю, что вы даже не можете себе представить, какой большой подарок вы мне сделали своей книгой.
Голос Ленинграда… Сколько вы воскресили воспоминания, сколько фамилий и имена, которые я уже забыл. Сколько происшествий и событий. Конечно, я в первую очередь читал “свою” главу “И в час тревоги”. Вы очень лестно пишете обо мне и о том, как работала во время войны и блокады наша редакция, и я сомневаюсь, заслужил ли я такой оценки. В конце концов мы все выполняли только свой долг. Я же не виноват втом, что бомба меня не убила, что голод и цынга меня не выгнали из этого света. Я даже не знаю фамилию того товарища, кто предлагал мне в августе 1941 г. организовать радиовещание на немецком языке. Иными словами: во всем, что я сделал, было очень много случайного, очень много такого, что от меня не зависело. А остальное базировалось на сознании долга, на сознании того, что я нужен, что нужна моя маленькая лепта в большое дело победы, в общее дело нас всех.
В самом деле, в те трудные для меня дни, когда я лежал и ждал своего последнего вздоха, я до сих пор уверен, что я только потому не умер, потому что мне некогда было, я пережил, ибо не было времени, чтобы думать о болезни, о смерти.
Я удивляюсь, откуда вам, дорогой друг, удалось собрать столько подробностей работы радио. В вашей книге собрано столько фактов — больших и маленьких, творческих и чисто человеческих — и я могу себе представить сколько стоили вам времени и труда, чтобы их найти и получить.
По этому поводу у меня к вам несколько вопросов: сохранились ли в Ленрадио какие-нибудь документы, статьи или стихи, переданные в свое время на немецком языке? Есть ли там какие-нибудь приказы, которые касаются немецкой редакции (о приеме сотрудников, о часах и длительности вещания, о новых жанрах вещания и т. д.).
Есть ли — кроме в радиокомитете — где-нибудь в Ленинграде организация (музей, горком партии, политуправление Ленфронта или Балтфлота), где сохранились документы нашей деятельности на немецком языке?
Почему меня это интересует? Потому что я (собираюсь — если доживу и будет настроение — писать что-то вроде книги с моими воспоминаниями о Ленинграде. К сожалению, у меня нет дневника, но очень много интересных воспоминания (так у автора. — А. Р.), частично такие, каких не было ни в одной из уже написанных книг и статей. Конечно, я не намерен собирать столько фактов и подробностей, как вы это сделали, и что меня просто восхищает. Только благодаря чтения вашей книги я вновь вспоминаю таких сотрудников радио как Машу Петрову, Палладина, Пази, Н. Орлову и других. Читал о них, смотрел на фото и вспоминал: так ты же их знаешь! Вот за это я вам прежде всего так благодарен. Вы обогатили меня! И эти фото! Ходза в позе Наполеона, Ольга Берг-гольц (жаль, что не нашлось более качественного, она была намного красивее, чем на этом фото). К последнему фото — восстановления трамвайной линии — у меня два примечания: 1) Разве это было на улице Ракова? Разве там шел трамвай? Мне кажется, что это было на Невском проспекте. 2) Последний, тот кто стоит и смотрит, как другие работают, по-моему это — я.
Итак еще раз: большущее спасибо вам. За неимоверный труд, за прекрасный подарок. Вы пишете: с надеждой на венские встречи. Когда они будут? И я с нетерпением их жду и очень надеюсь, что вы как можно скорее упакуете свои чемоданы и приедете в Вену. Машина с шоффом (так в письме. — А. Р.) в вашем распоряжении.
Ждем вас!
Крепко обнимают вас ваши Аня и Фриц Фукс.
Мои друзья и знакомые, откликнувшиеся издалека на выход книги, как и бывшие сотрудники радиокомитета, не знали, как трудно проходила рукопись. Да и Фриц Фукс забыл в своей нейтральной, свободной Австрии реалии советской жизни. Скажем, мысль о моей поездке в Вену высказал Ф. Фукс во время нашей встречи в Ленинграде. Но у меня не хватило духа напомнить, что необходимо приглашение, хотя и его недостаточно: моего друга В. Я. Канторовича без всяких оснований (а может быть, как бывшего “сидельца”) не пустили в ту же самую Вену.
Что же до рукописи, то у меня в связи с ней была долгая переписка со старшим (фактически главным) редактором Б. Д. Сурисом, который все время упрекал меня в недооценке политвещания: “У вас телега стоит впереди лошади”. В очередном письме издательства “Искусство” от 29/I-1974 мне объяснили: “Столь придирчиво отнестись к Вашей работе нас вынуждает то обстоятельство, что тема, избранная Вами, является политически важной и ответственной”.
В какой-то момент давление руководства издательства и его директора Б. А. Станчица, человека всегда благожелательного, дошло до крайней точки. Он явно чего-то опасался. Я хотел, чтобы это была книга о том феномене, каким стало именно радио в блокадном городе, а меня принуждали к работе скорее не для “Искус-ства”, а для Партиздата. Директор пред-ложил мне… соавтора, который, видимо, должен был поставить “лошадь”, то бишь “политвещание”, на свое законное место. Я сказал “нет” и сослался на договор, мною ни в чем не нарушенный. Разумеется, о том, кого мне предлагали в соавторы, не спрашивал, оставалось догадываться.
Предположения возникли через несколько дней, когда мне вручили “письмо” — рецензию бывшего обкомовского работника В. Тишунина. Рядом с подписью значилось: “Старший научный сотрудник Института истории партии”. “Старший научный” оценил интересный фактический материал, похвалил разделы о художественном и музыкальном вещании, одобрил “хороший литературный стиль” рукописи и перешел к главному. Оказывается, мало о политвещании, недостаточно подчеркнуто, что не искусство, не литература (пусть и классическая), не музыка были “союзником” нашего народа в борьбе с фашизмом, а “великие политические и идейные ценности, завоеванные им в октябре 1917 года”. Я, разумеется, эти ценности не отрицал, но у меня были другие задачи. Мой рецензент настаивал. Мол, недостаточно освещено руководство радиокомитетом со стороны обкома КПСС. “На этом фоне нужно ли так подчеркивать роль тов. Бабушкина в руководстве редакциями”.
Напомню о Якове Бабушкине, художественном руководителе нашего радио до апреля 1943 года. Я и не думал противопоставлять одного, пусть и яркого человека партийному руководству. Но в самые трудные месяцы блокады Бабушкин был душой коллектива Ленинградского радио. О нем писал в своих ленинградских очерках А. Фадеев, о роли Бабушкина в воссоздании оркестра и исполнении в блокадном городе Седьмой симфонии Д. Шостаковича рассказано в пьесе О. Берггольц и Г. Макогоненко “Они жили в Ленинграде” (Бабушкин выведен в ней под именем Алексей). Скорее я написал об этом человеке недостаточно и готов, пусть с опозданием, восполнить пробел.
В свое время, после выхода первого издания книжки, я получил письма его сестер и мужа одной из них — крымского поэта Б. Сермана. Помимо добрых слов, были в этих посланиях вопросы, на которые я не имел возможности тогда ответить: “Почему Яша, столько сделавший в блокадном радио, полуживой, нуждавшийся в помощи, ушел из Радиокомитета, должен был уйти, когда пришло время хоть немного вздохнуть, может быть, чуть-чуть укрепить здоровье?.. Может быть, вы что-нибудь знаете об этом?..”
Кроме этих строк Б. Сермана, горьких и недоуменных, были такие же от сестры Бабушкина, писавшей мне о болезнях брата, в частности, о диабете. Она тоже недоумевала, почему Бабушкина “ушли”.
Бывшие работники радио рассказали мне о том, что произошло в далеком апреле 1943-го, вскоре после прорыва блокады… Придя на работу, Бабушкин зашел к машинисткам и увидел опухшие от слез лица. Не было оживленных приветствий. Стояла напряженная тишина. Он не знал, что совсем недавно одна из машинисток напечатала приказ М. Широкова, председателя Радиокомитета, об увольнении Я. Бабушкина, А. Пази, В. Гурвича и еще некоторых работников. Так входила в действие секретная директива ЦК ВКП(б) о чистке идеологических учреждений от евреев. Яд антисемитизма спускался сверху, что стало особенно губительно (почти открыто) в 1948—1953 годах. Бабушкин и его товарищи, пережившие в Ленинграде две тяжелейших зимы, были среди первых жертв преступной государственной политики.
Сначала Бабушкину дали “работу” на радио одного из ленинградских заводов, но оказалось, что фактически оно не существует. Он остался без работы, без карточек, а вскоре был мобилизован в армию. В одну из казарм к нему приходила О. Берггольц. Но, кроме слов утешения и небольшой посылочки, она дать ничего не могла. Следы этого замечательного журналиста, рядового, необученного, теряются “где-то под Нарвой”…
“ТВОЙ АНГО”
Анатолий Ефимович Горелов был из немногих руководителей писательского союза, вернувшихся после 17 лет заключения; один из тех партийцев, бывших “рапповцев”, что создавали Союз писателей СССР. Главе ленинградской делегации на съезд писателей (1934) было 30 лет. Под его началом среди 30 делегатов с решающим голосом значились М. Зощенко, В. Каверин, О. Форш, Ю. Тынянов, Н. Тихонов, С. Маршак, А. Толстой, К. Федин, К. Чуковский, В. Шишков. У Н. Олейникова и Е. Шварца голос был совещательный. Это была весьма представительная делегация. Через 20 лет, в 1954-м, проходил второй съезд. Многие бывшие ленинградцы: Н. Тихонов, С. Маршак, К. Федин, К. Чуковский и некоторые другие — теперь представляли Москву. Но и ленинградцы (50 человек!) выглядели достойно: А. Ахматова, О. Берггольц, В. Панова, О. Форш, Л. Пантелеев, Д. Гранин… А. Е. Горелов оказался на съезде как избранный член первого правления. В кулуарах шутили, мол, съезд не собирался так долго, ждали возвращения Горелова.
В 30‑е Горелов умудрялся одновременно редактировать журналы “Резец”, “Стройку”, чуть позже и “Звезду”, вел отдел искусств в “Ленинградской правде” и “Красной газете” и при этом оставался первым секретарем Ленинградского отделения Союза писателей. В критических выступлениях Горелова не исчезли следы рапповской безапелляционности, но пастырем он был заботливым, пытаясь защитить своих коллег от наветов. Длилось это руководство недолго: его арестовали одним из первых в писательской среде…
Свою тюремную эпопею он рассказывал весьма подробно, написал о ней куда меньше. По возвращении ему должны были вернуть должность главного редактора журнала: он был реабилитирован и восстановлен в партии, но партийные чиновники, пережившие шок от решений XX съезда, не оставили А. Е. Горелову и той работы, что ему была дана вначале — члена редколлегии, заведующего отделом критики “Звезды”. Он не вписался в систему, был независим и потому, еще не получив пенсии, стал свободным художником…”
Авторитет Анатолия Ефимовича оставался высоким и среди старшего поколения, и у нас, молодых. Он выяснил, кто написал на него донос, и ознакомил на собрании (!) своих коллег с этим “сочинением” прозаика П. И. Капицы. Тогда-то и пошла гулять эпиграмма: “Ах, как быстро годы катятся. / Писатели уходят на этап. / И остается только Петр Капица. / Кап, кап, кап…”
Было у Анатолия Ефимовича какое-то бесстрашие, харизма что ли. Он рассказывал, как делился с уголовниками волнующими их душу историями, да так, что один из “авторитетов” взял его потом под свою защиту. Физически несильный, Горелов был вынослив, от работы в лагере не отлынивал, почти не болел. И вот, вернувшись, не занимая никаких должностей, был в 60—80‑е человеком, с которым считались многие. Я спрашивал себя и ответа не находил, в чем тут дело. Горелов бросался помогать знакомым и незнакомым. Заставил директора Пушкинского дома, будущего академика А. С. Бушмина, человека с известными пристрастиями и антипатиями, взять на работу возвратившегося после ссылки литературоведа (инвалида) Д. Е. Тамарченко. Что Бушмину Горелов, когда Алексей Сергеевич был свой человек в обкоме?
Я пришел на открытое партсобрание, где обсуждался вопрос о персональной партийной пенсии Е. С. Добину. Инициатором этого дела был Горелов. Узнав, что где-то наверху дело застопорилось, он решил поднять этот вопрос, сказав: “Ефим Семенович не просто вступил в партию в 1919 году, он это сделал на Украине, во время гражданской войны. Какие еще нужны аргументы?..” Добин получил эту пенсию.
Трудно перечислить “список благодеяний” Горелова. Это книги прозаиков, литературоведов, поэтов, попадавших в издательские планы под нажимом Анатолия Ефимовича. Ему обязаны своевременной публикацией своих книг Л. Долгополов (работы о Блоке и Андрее Белом), А. Македонов (монография о русских поэтах и поэзии), он всячески поддерживал культуролога В. Левидова, прозаика Я. Липковича. Горелов становился последней надеждой литераторов, отвергнутых при приеме в СП по причинам, далеким от творческих… В длинном списке гореловских благодеяний бывал и я.
Просил Горелов не за себя, не за своих друзей (правда, многие потом становились его друзьями). Обращался к первым лицам, знавшим его жизненный опыт. Он звонил (или приходил) к Прокофьеву, помнившему его во главе союза, к Гранину, соседу по дому, к более молодым руководителям писательской организации — О. Шестинскому, А. Чепурову. Они все знали: от Горелова не увернешься, он во всем идет до конца. Чем мог и как мог помогал давнему своему и своей жены Розы Рафаиловны другу — Ольге Берггольц, — одновременно сильной и беззащитной.
Я любил их, но вполне открытым быть не мог. А. Е. спрашивал меня, читаю ли я “Архипелаг ГУЛАГ”. Я смотрел на него честными глазами и… врал. Нельзя было даже подумать, чтобы подставить их под удар. Не мог я спросить у Горелова о его товарище довоенных лет, работавшем тогда с ним в “Звезде”, Н. В. Лесючевском, “консультанте” известных органов. В годы оттепели “Люсеч” жалко оправдывался, ссылаясь на обстоятельства давних лет. Идеологическую “чистоту” выпускаемых в “Советском писателе” книг отстаивал ревностно. Помню, как во время обсуждения книги о М. Зощенко Николай Васильевич подчеркнул в назидание нам, редакторам, что решения партии о журналах “Звезда” и “Ленинград” (читай: о Зощенко и Ахматовой) никто не отменял.
Все так, но именно через Лесючевского удавалось Горелову пробивать достойные книги. Дело у них доходило до споров, но чаще брал верх Анатолий Ефимович. Про Лесючевского у нас в издательстве говорили: на донышке сосуда, где надлежит быть совести, у нашего московского шефа есть тонкий слой. Он весь распространяется на Горелова. Собственные работы Горелова о русской литературе XIX века и о Блоке были изданы также “Советским писателем”. Они пользовались спросом.
Я часто бывал в доме Гореловых на Малой Посадской (одно время называлась улицей Братьев Васильевых): теплом, уютном, можно сказать — художественном. После 17 лет мытарств и скитаний, долгой барачной жизни Гореловы сделали свою квартиру — от большого писательского кабинета до гостиной — как бы эталоном антимещанства и максимального удобства для жизни. Всюду царил вкус, основанный на достатке. Войдя в этот дом, Ф. Абрамов, писатель в материальном отношении вполне благополучный, с изумлением, почти недоумением воскликнул: “Вот как вы живете!” Фигура Дон Кихота (индивидуальной работы) на столике. Картина-“ню” на стене кабинета. Дорогие удобные кожаные кресла. Книжные шкафы. Ничего лишнего, никаких нагромождений… Уютная ниша в гостиной, приятный, неказенный светильник. Все располагало к неспешному общению.
Помогая другим, они сами нуждались в помощи. В меру сил мне доводилось откликаться на их зов, а случалось, действовать по-гореловски. Так, уже после смерти Лесючевского, узнав, что не получается у Горелова с давно обещанным ему однотомником, тайком от него поехал в Москву к С. Сартакову, ведавшему в Союзе писателей всеми издательскими делами, отстоял книгу, а на вопрос о предисловии к ней тут же обязался его написать… Иногда вместе со своим сыном я провожал Гореловых на вокзал, где начиналось нелегкое для них путешествие на три-четыре месяца в литовский городок Друскининкай или на более краткий срок в подмосковную Малеевку. Оттуда получал десятки открыток и многие письма, написанные убористым, мелким почерком. Анатолий Ефимовичтребовал подробности общественной жизни, его интересовало все, происходившее с моими близкими. Он был в курсе того, что я писал, и, как строгий учитель, спрашивал: что у тебя с Кольцовым? Написал ли статью? Был ли (по делам) у Гранина? Почему не пишешь писем?
Он передавал приветы, высказывал свои обиды на кого-то конкретно и обещал рассказать при встрече… Лишь в последние два года (он ушел в конце 1991-го, в 87 лет) память его стала сдавать, и однажды, гуляя со мной, он сказал: “Я должен увидеть Рубашкина…” В первый раз это меня испугало, привыкнуть к такому всегда трудно.
Чтобы читатель услышал голос самого Горелова, я приведу некоторые его письма той поры, когда он все отлично помнил и о многом весьма трезво судил. Это будут всего четыре письма и отрывок еще из одного. Лишь то, что имеет, по-моему, общественный интерес и выходит за рамки почти всех оценок моей собственной работы.
1.
18 мая 1980 г.
г. Друскининкай
Сашенька, дорогой,
получил письмо от Н. Н. Яновского, сообщает нечто для тебя интересное: “Занят я сейчас и В. Я. Канторовичем, книгу которого составил и осенью везу в изд-во “Сов. писатель” (мою заявку приняло). Это будет литературно-критическая и социологическая книга листов на 25. В. Я. умер в 1977 году, мы с ним дружили, и эта книга — мой долг перед ним. Москвичи не догадались создать комиссию по лит. наследству — так я, по сути, все взял на себя. А книга будет хорошая, если ее издадут в том виде, как я ее составил. И письма в ней будут, и неопубликованные материалы”.
Вероятно, ты уже знаешь, что прибыли мы сюда в снежную метель, дни были холодные, лишь в День Победы “выбросили” солнце, но лишь на один день. Сегодня впервые +15. Слава богу, что санаторий хороший, топили, поэтому не мерзли. Резво бегали на процедуры, особенно Р. Р.
Но и мне перепадало.
28‑го, после ужина, перебазируемся на дачу, куда хожу каждый день за газетами и письмами.
Как твои издательские дела?
Что-то мне не пишет Виктор Александрович Левидов, неужели ничего не получилось с публикациями? Узнай, пожалуйста, у него тел.: …..
Привет Ларисе и потомкам.
Твой Анго
2.
5 июня 1980 г.
г. Друскининкай
Дорогой Сашенька,
большущее спасибо за книгу, от души поздравляю. Издана она отлично: прелестный шрифт, сильное впечатление оставляют фотографии. Но больше всего меня растрогало… посвящение Олечке2. Олечку я очень любил, и меня всегда гложет ощущение, что чем-то виноват, не мог ее спасти от гложущей ее беды. Хотя и знал, что все усилия абсолютно безнадежны. Меня об этом и врачи предупреждали.
В нашем доме, на 2‑м этаже, мы устроили свою московскую приятельницу. Оказалось, что она дружила с В. Я. Канторовичем, накануне отъезда из Москвы звонила Рае, вдове В. Я. О нем отзывалась с большим уважением и любовью. Жаль, что мне не пришлось с ним познакомиться. Очень скорблю о смерти Торопыгина3. А вот прохвосты — непотопляемы.
Привет Ларисе, Леночке с семейством, родным. Мы с Р. Р. крепко тебя обнимаем.
Анатолиус Горелаускас
3.
10 июля 1981 г.
г. Друскининкай
Дорогой Сашенька!
Очень рад твоей весточке, ведь ты не поклонник эпистолярной, а следовательно, безгонорарной словесности.
Комаровскому твоему окружению я не завидую, а возможность удирать на Щучье озеро напомнила мне те годы, когда и я туда улепетывал, садился в лодку и блаженствовал.
В 1957 году мы жили в Комарове на даче, а я, избегая ненужных встреч, позавтракав, убегал куда подальше, осваивая незнакомые мне окрестности. А однажды, пересекая подсохнувшее болото, перескакивая с кочки на кочку, разглядел вдали женщину, меня явно поджидавшую.
Я обомлел, когда, перейдя трясину, узнал… Анну Ахматову. Она протянула мне руку, попеняла за то, что я отважился сунуться в это болото, а я почувствовал, что у меня аж уши краснеют. Она говорила что-то доброе по поводу моего возвращения, я поцеловал ее руку, а вымолвить ничего не мог.
Ведь хотя бы “по долгу службы” я должен был быть знаком, ан нет; жили в одном городе, состояли в одной организации с 1929 года, а я никогда не подумал, какова ее жизнь. А ведь ни единого раза не напомнили мне о ней ни Тихонов, ни Федин, ни Саянов, ни Друзин, еще с 26—27 года уверявшие меня, что “пролетпоэты” — калифы на час, а подлинная поэзия — Гумилев, Ахматова, Пастернак, Мандельштам.
Незадолго до смерти Друзина я ему напомнил, что мы обменялись позициями. А он смутился, что-то хмыкнул. Сам он давно уже пребывал литературным трупом.
…Прости, чего-то ударился в воспоминания.
Про статью И. Эренбурга о Блоке ничего не знаю, — весьма любопытно.
30 августа — воскресенье, е. б. ж., то постараемся тогда и приехать.
Июнь был тут плоховат, меня донимали перепады температуры, а июль — симпатичен.
С большим трудом написал о книжке Ал. Гладкова “Виктор Кин”. Всё не только знакомые фамилии, но и товарищи. А из живых — лишь я один. Поэтому писал с болью, поэтому и получилось плоховато. Но очень хотелось мне порадовать Лелечку Кин, человека светлой души. И до чего трагической жизни…
А тебе ответили из “Воплей” по поводу твоей рецензии?
Посмотри съездовские речи в “Литературке”. Среди потока трепологии — настоящие выступления, в том числе Феди Абрамова: дикий человек, а совесть — настоящего писателя. За это многое ему прощается.
Будь здоров, дорогой. Лариске, потомкам, родичам — наши с Р. Р. душевные приветы.
Твой Анго.
Хорошим людям передавай приветы.
4.
18/V-83
г. Друскининкай
Дорогой Сашенька,
ошарашен известием, никак не могу свыкнуться с мыслью, что Федя4 больше ничего не напишет.
Послал Люсе5 телеграмму, но от волнения забыл ее фамилию.
Человек был сложный, а писатель честнейший, поэтому и сохранится в памяти народа.
До чего стало беспокойно на душе. Одно его присутствие помогало нашей писательской организации, без него пуще будут набирать силу трепологи.
Аж покой потерял.
Анго
Из письма от 12 мая 1972 года, г. Друскининкай:
“…Больно было узнать о смерти Федора Левина. Отличный был человек. Я знал его еще по РАППу. А что касается оптимистического упоминания в некрологе, что “им закончена книга о Бабеле”, то уточнение касается того, что он давно пробивал эту книгу… пока не умер.
Полагаю, что этим уже займется комиссия по лит. наследству”.
В связи со словами Анатолия Ефимовича есть что сказать мемуаристу. Горелов надеялся на комиссию по литературному наследству. Но реальных успехов они добивались, если в них оказывался “мотор” — человек или группа людей, готовых к постоянному действию, и, конечно, если литератор до конца был плодотворным. В комиссии “по Абрамову” таким мотором стала его вдова, о чем хорошо написал (см. выше) Н. Н. Яновский. Он справедливо пенял москвичам, не создавшим в 1977 году комиссию по литнаследству В. Я. Канторовича. И не только пенял. Хотя все материалы находились в Москве, а у Яновского было невпроворот дел у себя в Новосибирске, он сумел собрать и выпустить в 1984 году в “Советском писателе” книгу Канторовича “Литература и социология”. В своем предисловии Сибирский Нестор дал такую характеристику нашему другу: “Русский интеллигент в самом лучшем смысле этого слова, В. Я. Канторович относился к числу тех “трудных” писателей, кто мыслит и пишет с предельной прямотой и искренностью, кто органически не может приспосабливаться к каким-то поветриям, лавировать, идти на противные совести поступки и компромиссы…”
Эти слова в большой степени относятся к самому Николаю Николаевичу. Он никогда не был диссидентом, но бескомпромиссность стоила ему дорого. Сделав себя комиссией “по Канторовичу”, Яновский показал пример другим. К стыду своему, я даже не знаю, создана ли комиссия по литнаследству Н. Н. Яновского в Новосибирске. Ко мне не обращались оттуда, но вряд ли это может служить оправданием. Последняя книга А. Е. Горелова (“Избранное”, 1987) вышла еще при его жизни с моим предисловием…
“…НАДО БЫЛО ПИСАТЬ ЖЕСТЧЕ…”
Лев Ильич Левин был заметным критиком в Ленинграде еще предвоенных лет, в молодые годы, о которых он написал в своих мемуарах “Дни нашей жизни. Книга о Юрии Германе и его друзьях” (1981, 1984). Переиздание этой содержательной, хорошо написанной работы все-таки определялось и местом службы автора: Москва, издательство “Советский писатель”. Привыкнув говорить со своим старшим коллегой прямо, я, очевидно, забывал иногда о его возрасте и возможностях. При жизни, казалось бы, благополучной Л. Левин ощутил смертельные ветры тридцатых—сороковых годов. Это сказано не ради красного словца и не относится к войне, на которой он был журналистом. Его одновременно с О. Берггольц и критиком Е. Добиным исключили в 1938 году из Союза писателей, причем Берггольц была арестована, провела в тюрьме “всего” полгода, но с тяжкими для здоровья последствиями. И в союз вернули всех троих, и пройти достойно через войну дозволили.
Потом, в конце сороковых, в “космополитскую кампанию”, его спас переезд в Москву, где Л. Левин был меньше заметен, сумел тихо просуществовать до оттепели. Так что его опасливость, бессемейная жизнь до конца имели вполне социальные причины. Лев Ильич всегда был подтянутым, заметным издали, его холеная седая голова (с конца пятидесятых точно) смотрелась, будто он шел на официальный прием. На коктебельский или пицундский пляж выходил в халате, оттенявшем эту холеность. Таким я вижу его и сейчас. Об одной из наших встреч он написал в 1979 году: “Помню ли я Вас! Что за вопрос?! Я нашу встречу у Веры (Пановой. — А. Р.) в Коктебеле отлично помню и за работой Вашей внимательно слежу. Вы, видимо, считаете, что у меня на старости лет окончательно отшибло память, — в таком случае спешу Вас разочаровать”.
В этом же письме начало нашей полемики по поводу уже печатавшихся его мемуаров, в частности, главы о Берггольц, Левин просит прочитать не по сборнику (коллективному), а по тексту “Нового мира”: “Разночтения не бог весть какие, но мне они весьма важны… есть один маленький отрывок, который не захотел Лениздат, но который имеет существенное значение. Насчет вынужденных пропусков Вы, конечно, верно заметили”. Речь шла, разумеется, о тюремной эпопее О. Берггольц.
Л. Левин издал в своем “Советском писателе” книги об П. Антокольском, В. Луговском, Ю. Германе и его друзьях и о П. Павленко. Это было не “сухое литературоведение, но живой рассказ с использованием личных впечатлений. Все указанные сочинения вскоре переиздавались. Одно из них (о Павленко) вызвало наши споры — и в переписке, и в личном общении. Одно дело — выпустить такую работу в 1951-м, другое — в разгар оттепели (2‑е издание), в 1956-м. Разумеется, у нас были не только споры, но и обмен информацией и в основном доброжелательные отклики на опубликованные каждым из нас книги и статьи. Вот одно из писем Л. Левина ко мне (судя по содержанию, 1984 года).
1.
Москва, 29 ноября
ДорогойАлександр Ильич!
Я очень тронут тем, что Вы вспомнили обо мне и прислали оттиск “Невы”. По-моему, Вы очень хорошо, на одном дыхании, написали о “Капитане дальнего плавания”, воздав и его герою, и его автору все то, что они действительно заслужили. Вашу рецензию или, может быть, лучше сказать, статью я переслал, предварительно созвонившись по телефону, вдове Александра Александровича (Крона. — А. Р.) Елизавете Алексеевне. Она сказала мне, что статья ей очень понравилась, и просила передать Вам самую сердечную благодарность.
Что касается Ваших издательских дел, то они пока что в полном порядке. В плане выпуска 1985 года Вы, как у нас принято говорить, “стоите”. Почему в таком случае я пишу “пока что”? Да потому что все равно нужно волноваться. Вот И. М. Бузинов летит в Ялту к С. В. Сартакову согласовывать план с ним. Кто знает, что придет в голову С. В. Сартакову?! Я тоже “стою” в плане “пока что” (в плане переизданий), но продолжаю волноваться, ибо пути господни неисповедимы…
Что же касается Лидии Борисовны Либединской, то она 27 ноября улетает в… Пицунду. Не верите? Можете проверить! Вот так!
Жму Вашу руку, всего Вам доброго!
Л. Левин
Решительно откладывая в сторону все письма, интересные в основном мне как автору критических сочинений, остановлюсь еще на одном важном для понимания психологии людей, проживших свою жизнь в советской литературе, обстоятельстве. Лев Ильич все более чувствовал свое одиночество. Давно уже не было Ю. Германа, О. Берггольц, Е. Добина, Н. Чуковского, Е. Шварца, В. Беляева, в основном ленинградцев, с которыми более всего дружил. К сожалению, письмо, которое приводится, сохранилось не полностью.
2.
Москва, 1.II.93
Дорогой Александр Ильич!
Вы, вероятно, не понимаете, почему я столько времени не отвечаю на Ваше письмо, и, вероятно, думаете обо мне плохо. Но дело в том, что письмо, написанное 29 сентября с. г., я получил только 28 октября. Как оно могло так задержаться — кто знает.
Прежде всего, конечно, большое спасибо за то, что Вы так внимательно прочитали книжку. Правда, мне показалось (возможно, я ошибаюсь!), что Вы не обратили внимания на дату ее выхода. Она вышла ведь в 1991 году, а многие материалы, вошедшие в нее, писались в конце 80‑х.
Вы предъявили к книжке требования как к “исповеди сына века”, ожидая от нее разоблачения многих людей и саморазоблачения. Совершенно с Вами согласен — таких требований книжка не выдерживает, таких ожиданий не оправдывает. Никакого продолжения “исповеди сына века” не будет — у меня нет на это ни сил, ни времени (мне пошел восемьдесят третий. Каково?!), ни внутренних возможностей.
Вы, конечно, правы, что о многих писателях, так или иначе упоминаемых мной, надо было писать “жестче”. Но, дорогой мой Александр Ильич, во всем следует сохранять то, что называется чувством меры.
Одна московская писательница, прочитав (или перелистав) мою книжку, усомнилась, следовало ли мне писать воспоминания о Пановой. “Ведь она специально приезжала в Москву на “проработку” Пастернака. Гранин под каким-то предлогом уклонился, а она приехала”. Эта писательница всю жизнь была одним из ближайших друзей Барто, о чем я тут же ей напомнил. Тогда она молчаливо отказалась от упреков по адресу Пановой.
У Вас — другой вариант, противоположный. Вы не упрекаете меня в том, что я пишу о Пановой. Насколько я знаю, Вы, может быть, и не были в числе ближайших друзей Пановой, но, во всяком случае, относились к ней с уважением. Зато Вы напоминаете мне о “дурных делах” Барто.
Ну что ж, давайте вычеркнем из нашей памяти и Барто, и Панову. Заодно с ними вычеркнем Германа, писавшего рассказы о Дзержинском, Зощенко, писавшего рассказы о Ленине и принявшего участие в книге о Беломорканале, даже самого Булгакова, написавшего таки пьесу о юности “Великого вождя народов”, — к счастью, она пришлась не ко двору.
Я не говорю уж о Павленко — его нужно либо клеймить, либо делать вид, что его вообще не существовало в литературе…
На этом сохранившийся текст обрывается, но и его достаточно для некоторого комментария.
Я бы не стал ставить на одну доску поведение человека в тридцатые—сороковые, в эпоху массового террора и в эпоху более “вегетарианскую”. Одно дело — “бросаться в ноги палачу” для опасения сына (А. Ахматова), попытка удержаться в жизни “шинельными одами” (О. Мандельштам), писать Л. Берия о благородстве арестованного мужа (М. Цветаева), другое — “клеймо несмываемое” со Ставского, Павленко, Эльсберга, Лесючевского, о котором я уже писал. Упомянутый директор издательства был всего лишь функционером. Л. Соболев давно уже из писателя превратился в чиновника, умудрился поздравить Издателя с юбилеем в 1968 году большой статьей в “Литературной газете”.
Не стал бы я в “одну компанию” подверстывать и Булгакова с Зощенко. Первый годами не печатался, жил под явным присмотром. Ему казалось, что так он спасет свое литературное дело. И “не ко двору” его сталинская пьеса не пришлась не случайно. А уж вспомнив бедному Зощенко (зная его трагическую судьбу!) “ленинские рассказы”, не очень выделяющиеся из “общего ряда”, или же злосчастную поездку вместе с другими писателями на Беломорканал, нужно было досказать его историю. Зощенко хватило мужества не встать на колени, доживать переводами с финского, буквально выкрикнуть, что он думает о своих преследователях… Нет, как говаривал мой друг-критик, Булгаков и Зощенко из другой футбольной команды, нежели Павленко и Барто, вклад которых в литературу весьма скромен, а вот остальное слишком заметно.
Что же до Павленко, то к этому “сюжету” мы с Левиным возвращались не один раз. И в книге о Германе (1984) он обижался, что Павленко “забывают”, и в приведенном выше письме ко мне (1993).
Говорили мы с Левиным о Павленко примерно так…
— Можно быть и автором книги о Булгарине, но тогда нужно писать “все”.
— А Вы об Эренбурге “все” пишите?
— Я, наверное, не все знаю. Но одно дело — “сервильные статьи”, “ложь во спасение”. Тут урон наносится прежде всего себе, своему дарованию. Другое дело — “литературная консультация”, погубившая других. В этой связи у меня был счет и к Д. Ортенбергу. Смелость писателя В. Ставского на войне не искупает его требования к руководителям НКВД “решить вопрос с Мандельштамом”.
Все это становилось предметом наших бесед со Львом Ильичом, что не мешало нам поддерживать добрые отношения, а мне — отмечать его удачные публикации. Последняя открытка пришла (судя по штемпелю) в мае 1998-го, когда ему было 87 лет.
3.
Дорогой Александр Ильич!
Я глубоко тронут тем, что заметили, прочитали, отнеслись доброжелательно и даже отправили по этому поводу открытку. Скорее всего (на 99,999%) — это моя последняя публикация.
А Вам желаю еще множества публикаций и по-прежнему восхищаюсь Вашей преданностью исследуемому предмету.
Жму руку — Ваш Л. Левин.
С праздником Победы! Счастья! Вам и всем Вашим близким.
Таков был прощальный привет моего старого друга.
Завершая эту часть раздела “Письма прошлого века”, обращаю внимание читателей, что писал лишь о тех, кто был старше меня и уже ушел от нас. Но, слава богу, что есть и другие письма (они иногда еще приходят) от моих друзей, давних и вновь обретенных, и я неосознанно следовал совету поэта Александра Гитовича, еще недостаточно оцененного. Вот что он написал в стихотворении, посвященном Анне Ахматовой:
Дружите с теми, кто моложе вас, —
А то устанет сердце от потерь,
Устанет бедный разум, каждый раз
В зловещую заглядывая дверь…
1 М. К. — М. К. Азадовский, литературовед, сын К. М. Азадовского; Л. В. — Брун-Азадовская, вдова М. К. Азадовского.
2 Берггольц О. Ф.
3 Торопыгин В. В. (1928—1980) — поэт.
4 Абрамов Ф. А.
5 Крутикова Л. В. — жена Абрамова.