Предисловие Э. Бельской
Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2002
Приглашая читателей принять участие в подписке на журнал “Природа и люди” за 1913 год, редколлегия не без гордости перечисляла своих сотрудников, среди которых были два брата: Яков Исидорович Перельман, автор научно-популярных статей, будущий создатель “Занимательной физики” и других замечательных книг, и Осип Дымов (Иосиф Исидорович Перельман), автор многочисленных статей, рассказов, пьес, хорошо известный российской публике.
Осип Дымов — этот псевдоним взят Иосифом Перельманом не случайно. Так звали героя чеховского рассказа “Попрыгунья”, врача, ученого, скромного и талантливого человека. Видимо, этот образ был близок Иосифу, а Чехов — один из любимейших его писателей. Известны и другие псевдонимы И. И. Перельмана: ВОМЫД, Д. О., Витт, О. Д-в, Дым, Скорпион, Черный Кот, Олег Добрый.
Он родился в 1878 году в городе Белостоке Гродненской губернии в семье мелкого служащего, подданного Пруссии, и жизнь этой провинциальной семьи не могла не отразиться впоследствии на его творчестве. Так, в пьесе “Голос крови” О. Дымов словами одного из героев говорит о своем рано умершем отце: “Он был умный человек, сердце у него было очень доброе”. Есть в этой пьесе и фразы, характеризующие семью в целом: “Братья и сестры любят друг друга. Они интеллигентны”.
Окончив реальное училище, Иосиф поступает в Лесной институт Санкт-Петербурга, но, получив звание ученого-лесовода, никогда не работает по этой специальности.
В 1899 году, будучи студентом Лесного института, Иосиф Перельман принимает подданство России, о чем свидетельствует “Именная ведомость об иностранцах, вступивших в подданство России, Гродненской губернии с 1 января 1899 года по январь 1900 года”, где на листе 27 под номером 91 значится Иосиф Исидорович Перельман, прусский подданный, воспитанник Лесного института, иудейского вероисповедания, 1878 года рождения.
Уже в студенческие годы начинает сотрудничать в прессе: в частности, становится одним из постоянных авторов журнала “Театр и искусство”. И когда в 1901 году этот журнал праздновал свое пятилетие, в числе 100 приглашенных был и Осип Дымов. Дымов был прекрасным рисовальщиком. В музее А. Ахматовой в нашем городе находится альбом шаржей Олега Доброго (О. Дымова), датированный 1900 годом.
Лучшие произведения О. Дымова созданы в 1905—1907 годах. Его имя как автора политических фельетонов было известно на всю Россию, ему даже начали подражать. К. И. Чуковский в очерке “Осип Дымов — поэт” пишет: “Его маленький, но изящный юмор в маленькую, но не изящную эпоху сатирических журналов 1905—1907 годов сделал из него Дымова, одного из лучших юмористов, создавшего несколько шедевров сатиры, которые со временем непременно попадут в хрестоматии”.
После выхода царского манифеста 1905 года, который разрешил свободу печати, в Петербурге, Москве и других городах России появилось много политических журналов с антиправительственным уклоном: “Адская почта”, “Зарницы”, “Леший”, “Сигнал”, “Бомба”, “Жало” и другие, Сотрудником некоторых из них был О. Дымов вместе с такими писателями, как М. Горький, В. Иванов, И. Бунин, Ф. Сологуб, Саша Черный, Н. Тэффи, К. Чуковский.
В своих фельетонах О. Дымов затрагивал самые злободневные темы: писал о голоде в деревне, о бесправии, о фальшивой свободе печати. Так, когда закрыли журнал “Сигнал”, который редактировал К. И. Чуковский, О. Дымов иронизировал: “Печать должна быть свободной, — сказал пристав и наклеил печать на двери. — Обойдемся без веревочки”.
В журнале “Леший” за 1907 год помещен небольшой рассказ О. Дымова. Вот его концовка: “…и тогда-то щедрою рукою будут насаждаться обещанные 17 октября реформы, если, впрочем, по климатическим и стратегическим причинам еще останется на Руси достаточное число обывателей, дабы служить объектами каких-либо реформ”.
В 1907 году в Берлине с успехом прошла пьеса Дымова “Трагедия каждый день”, а в Вене в 1909 году — “Пути любви”. В Париже на Русских сезонах О. Дымов присутствует как корреспондент петербургской прессы.
О. Дымов весьма успешно сотрудничает в “толстых” журналах: “Весы”, “Перевал” (где печатаются М. Волошин, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Ф. Сологуб, В. Иванов, К. Чуковский), “Золотое руно” (вместе с А. Белым, В. Брюсовым, И. Буниным, Б. Зайцевым, А. Куприным).
В 1912 году Н. Тэффи, А. Аверченко и О. Дымов создают юмористический пересказ всемирной истории “Всеобщая история”, обработанная “Сатириконом”. О. Дымов повествует о средних веках.
В 1913 году Дымов получил приглашение в США, а в 1926 году он принял гражданство этой страны. Живя в Америке, Осип Дымов постоянно обращался мыслями к России. В письме Якову Исидоровичу от 12 июня 1929 года он пишет о плане издать в России книгу “Могила неизвестного короля”. Действие ее происходит в “измышленной стране”. Героя не существует, он — легенда, результат описки в документе, как и поручик Киже… Этому роману не суждено было увидеть свет в нашей стране. Иногда в “Красной газете” Ленинграда появляются заметки О. Дымова о театральной жизни США.
Из писем Анны Давыдовой, жены Я. Перельмана, известно, что Яков Исидорович вел разговор об устройстве своих “американских дел”. О чем шла речь? Об изданиях книг в США, о поездке? Сейчас трудно сказать. Но в Америке Якову Исидоровичу Перельману побывать не удалось.
В США состоялось знакомство О. Дымова с Альбертом Эйнштейном. Они подолгу беседовали, обсуждая события в мире.
С началом войны СССР с Германией Осип Дымов с напряжением слушал сообщения о том, что происходит в России. Связь между братьями прервалась еще в 30-х, по причине “железного” занавеса. Лишь позднее О. Дымов узнал о смерти в блокадном городе брата, сестры, невестки, о гибели племянника.
В 50-е годы О. Дымов все чаще вспоминал Петербург, Лесной институт, работу в журналах. Умер он в 1959 году в Нью-Йорке.
Элла БЕЛЬСКАЯ
Осип Дымов
Богоискатель
Появился он в нашем городе случайно и застрял надолго. Кажется, по маршруту он направлялся в Киев, но на вокзале нашего скромного городка его высадили как безбилетного. К этому случаю он относился с философским равнодушием:
— Каждый человек может быть безбилетным. Но, разумеется, надо уважать господина кондуктора.
Потом, когда он с вокзала явился в город и начал устраиваться надолго, ему было предложено “уважать” господина пристава, господина городового и даже госпожу квартирную хозяйку. Последнее обстоятельство его окончательно поставило в тупик. Бедный Либович уныло бродил по городу, и если встречал меня, то говорил, ухватив за пуговицу:
— Госпожа квартирная хозяйка требует с меня три рубля за два месяца, и я поступил с нею по-студенчески.
— То есть?
— Я не заплатил ни гроша. Нет, денег я у вас не возьму, — останавливал он меня, видя, что я тянусь к кошельку.
Бродить по городу у нас нелегко: город такой маленький, что в течение дня его можно обойти несколько раз. Поэтому выходило, что Либович не “бродил”, а как бы гулял по двум-трем улицам взад и вперед. Он всем надоел своим видом и своим рассказом про госпожу квартирную хозяйку. Его стали избегать, вследствие чего в эти дни на улицах было меньше оживления и два совершенно точно условленные свидания были отменены. Вскоре, однако, разнесся слух, что Либович получил место резчика по металлу, и обычное течение нашей провинциальной жизни восстановилось.
Либович брался за любую работу: был резчиком, починял велосипеды, приготовлял фейерверки, служил в литографии, в меняльной конторе и даже преподавал кому-то “немецкое чистописание”. Что это была за наука — я до сих пор не знаю, но осведомлен, что она очень скудно оплачивается — даже летом, когда жизнь вообще кажется красочнее и ярче.
Мы, молодежь, помогали ему, как могли, но скорее в шутку, полудурачась: за его обычным тоном балагура мы не могли или не хотели расслышать криков голода и жестокой, гордой нужды. Гордость у него была особенная, та, что рядится в бумажное белье, носит сапоги без подметок, и если примет помощь, то не на виду, а где-нибудь в закоулке, в сумерках, на заднем дворе.
Немецкое чистописание, видимо, не примирило его с хозяйкой, потому что однажды на вопрос о том, где он живет, Иосиф Либович отвечал:
— Я космополит и не стою за территориальность.
Время от времени он заходил ко мне, и мы беседовали.
— Я поэт, — говорил Либович, — но из всей природы я больше всего люблю сад с беседкой. Хорошая беседка, где не дует и где есть широкая скамейка — это природа. Я много беседок знаю, но лучше всех та, что у Болковских.
Болковские считались чопорными богатыми людьми, и я удивился, каким образом учитель немецкого чистописания познакомился с их беседкой.
— Это очень хитрые люди, — многозначительно подняв палец, объяснил он, — на прошлой неделе они забыли в своей беседке кусок хлеба и масло; третьего дня забыли яйца и бутылку пива, а вчера — пиджак и пару брюк.
— Откуда вы знаете это? — недоумевал я.
— А как же? Я ночую в этой беседке. Сюртук совсем хорош, а брюки, извините, рваные.
Он, улыбаясь, смотрел на меня, и я понял “забывчивость” Болковских.
— Они, конечно, не знают, что вы там ночуете? — спросил я.
— Конечно, нет, — очень серьезно ответил он, — иначе не стали бы забывать.
Несколько дней я не видел его. Встретил случайно под вечер за городом у строящегося дома. Он внимательно осматривал его.
— Либович, вы собираетесь быть первым жильцом в этом доме? — сказал я ему.
— Вы угадали, — несколько уныло ответил он.
— А Болковские? Их беседка? Бутылка пива и яйца? Он махнул рукой и уставился в землю.
— Они забывают забыть, — сказал он совершенно серьезно, — я теперь помощник землемера. Вы знаете, что такое “остролямбия”? Ага! Спокойной ночи.
Прошло лето — милое лето… Оно покровительствует всем бездомным, странникам и бродягам, которых высаживают на первой попавшейся железнодорожной станции только за то, что у них нет в кармане маленького продолговатого кусочка картона; оно смягчает сердца чванливых и спесивых богачей и заставляет их “забывать” в собственном саду неоткупоренную бутылку пива и износившиеся брюки; бедняков же оно делает землемерами и дает им в руки “остролямбию” — очевидно, вместо астролябии… Оно шутник, это длинное, милое, душное провинциальное лето, давно исчезнувшее вместе с моими беззаботными днями.
Но осень сурова и крайне несправедлива. Как пристрастный судья, она решает дело не в пользу бедняка. Она отбирает у него иглу резчика по металлу, перо учителя немецкого чистописания и, что обиднее всего, “остролямбию”, которая так долго заменяла астролябию. Она дует бедняку в спину и в рукава, она студит все беседки, достраивает дома и сдает квартиры сытым. О осень!..
В дождливый день, который был так пасмурен и уныл, что не веришь ничему светлому, я встретил Иосифа Либовича. Он шагал прямо по лужам — ведь только те, у кого есть резиновые галоши, их обходят, — и прятал за пазухой летнего сюртука какую-то книжку.
— Это все тот же пиджак? — спросил я.
— Да, они его забыли. Угадайте, что у меня за книга?
— Тригонометрия.
Он свистнул.
— Нет. Ни за что не угадаете. — Он поднял палец, который показался мне как бы менее отощавшим, и прибавил несколько тише: — Катехизис.
— Что? — изумился я.
— Я перехожу в православие. Чему удивляетесь? Почему сие важно, в-третьих? Штука в том, что еврейский Бог с большой седой бородой меня уже не удовлетворяет. Я, конечно, его уважаю, но он мне не ретивит сердца.
— Что сердца?
— Не ретивит. Разве не говорят так? Все равно. Почему сие важно, в-четвертых? Я перехожу в православие, и отец Павел велел вызубрить катехизис. Вот! — он хлопнул по книге. — Я хожу к нему, и мы занимаемся. Очень хороший старик, но только…
Либович замялся и не объяснил, что, собственно, он имеет против отца Павла. Дождливая, злая, несправедливая осень продолжалась. Изредка выпадал легкий робкий снег и тонул в грязи. О солнце все давным-давно забыли и не верили, что оно вообще существует.
— Как ваш катехизис? — насмешливо окликнул я однажды Либовича.
— Какой? — спросил он, подавая руку.
Я немного удивился его виду: на нем было приличное рыжее пальто, настоящее ватное пальто с бархатным воротником; впалые щеки, поросшие щетиной, как бы округлились; серые добродушные неглупые глаза смотрели спокойнее.
— Как какой? Православный.
Он долго чесал нос указательным пальцем левой руки и наконец проговорил:
— Я разочаровался в православии. Отец Павел, конечно, очень хороший человек, но слишком торопил события. Разве я могу принять новую веру без того, чтобы окончательно в нее не повериться. Что? Не говорят — повериться? Он хотел окрестить меня в конце октября. Это слишком малый срок для религиозного чистилища. Что? Нет? Мюллер со мной вполне согласился.
— Какой Мюллер?
— Пастор Мюллер. Прекрасный человек, только немного глухой.
— Какое же отношение вы имеете к Мюллеру?
— Это мне нравится! — ответил Иосиф Либович, напуская беззаботный тон, — ведь я перехожу в лютеранство.
Крайне удивленный, я взглянул на него. Глаза Либовича с горькой насмешливостью смотрели на меня — или, может быть, так только показалось. Долгую минуту мы стояли друг против друга и молчали.
— Ну, вот, — сказал с той же беззаботностью Либович, — я, конечно, в этом профит, но лютеранская религия больше отвечает моей душе.
— Профит? — подивился я, но тотчас же сообразил: профан.
— Пастор Мюллер просил меня обедать у него. Он человек одинокий, и для него это ничего не составляет. Таким образом, мы очень много беседуем о религии.
— Вот как! — сказал я, начиная что-то постигать.
Либович сделал вид, что не слышал моего восклицания; он продолжал:
— Лютеранство отвергает иконы и не признает многих обрядов. Спрашивается: почему нет? Если имею Бога в душе, то…
— А отец Павел не приглашал вас обедать?
Он заморгал маленькими обветренными глазами и преувеличенно-удивленно произнес:
— При чем здесь обедать?
— Но все-таки, — настаивал я.
— Отец Павел?.. Конечно, он тоже… Но у него семья.
— Значит, вы у него редко обедали?
— Большая семья. У него жена, четыре дочери и два сына. Но стакан чаю он всегда предлагал, и к чаю тоже что-нибудь. Но я не поверился, потому что необходимо время…
— Да, да, понимаю. Вы уже говорили. А пальто откуда?
Либович оглянулся, как будто я указывал на пальто, которое сзади него висит в воздухе.
— Ваше, ваше пальто?
— Вы материалист, — ответил он, ничуть не сердясь. — Как будто речь идет о пальто! Одним словом, я рассуждаю так: если я имею Бога в душе, то обряды…
— Это пастор Мюллер дал вам пальто? — перебил я.
— С вами просто невозможно разговаривать на религиозные темы, — с некоторой досадой ответил он, — может быть, пастор Мюллер, может быть, нет. Что такое? Это же вполне естественно, что он принимает, так сказать, участие.
Либович ушел. С этих пор он избегал меня. Часто я издали видел его скромную фигуру в рыжем ватном пальто с пасторского плеча. Он спешил незаметно юркнуть мимо и, если было возможно, — перейти на другую сторону. Он давно уже забросил все свои удивительные профессии и, видимо, чувствовал себя недурно на этом свете. По крайней мере, он явственно пополнел, носил свежее белье и бывал чисто выбрит. Зима, — а она в этом году была суровая, — давалась ему легко… Для бедного человека зима, что болезнь: один переносит ее легко, другой трудно. А иной совсем не переносит — мир его праху, о неведомый бедняк!
Рыжее пасторское пальто уже изнашивалось; показалось холодное солнце над милым, заброшенным и сплетничающим городком нашим, падали с крыш сосульки, как бы срезанные теплом. Либович подошел ко мне.
— Скоро опять весна, — проговорил он, — солнце-таки не забыло и вернулось, как перелетная птица.
— Как ваши дела, Либович?
— Мои дела? Мои дела такие, что я уже думаю о беседке.
— О какой беседке, — спросил я.
— Беседка в саду Болковских. Но еще рано. В ней еще можно замерзнуть.
— А ваш пастор?
— Почему мой? В том-то и дело, что он уже не мой. Мюллер мне прямо сказал: или во вторник креститься, или больше не приходить.
— Я ему сказал: почему во вторник? Почему не пятница? В пятницу был распят Иисус Христос. Он сказал: хорошо, пусть пятница. Ну… а сегодня воскресенье.
— Что же?
— Я очень голоден с четверга.
— То есть с пятницы, — поправил я.
— Нет, именно с четверга, — возразил он и поднял палец. — Ведь в пятницу уже нельзя было прийти!
Со смешанным чувством веселости, жалости и щемящей любви смотрел я на его красный худой палец, стынущий в холодном воздухе. Он казался мне таким же одиноким, как и сам Иосиф Либович, не дошедший до истин лютеранства и потому оставшийся без обеда.
— Как же теперь? — проговорил я. — Разве вам не нравится католичество?
Он вздохнул:
— Нельзя. Отец Вильгельм уже слышал про меня. Он сказал Мюллеру: “Зачем вы держите этого дармоеда?”
— Если католичество не нравится…
— Почему? Вы думаете, я против обрядов? Я уже не против обрядов и не против икон. Но только не в этом городе. Здесь уже невозможно быть религиозным человеком. Я уеду в N.
— Как же вы уедете. А деньги?
— А как я приехал? — вполне логично возразил он, — надо только уважать господина кондуктора. — Что же делать? — откровенно усмехнувшись, продолжал Либович и развел рукам. — Пастор тоже прав. Не может же он меня кормить обедами до второго пришествия, которое непременно будет. Я ему говорю: еще не поверился; он отвечает: потом поверишься. Но потом он скажет: “Ступай работай. Господь наш Иисус Христос тебе поможет”. — “А если работы нет?” — “Ну, если ее нет…” Так как же?
Либович понизил голос:
— Я вам говорю, что без Бога жить невозможно. Но который настоящий — вот вопрос!
И он поднял свой палец, который был голоден с самого четверга.