Опубликовано в журнале Нева, номер 11, 2002
Лев Аркадьевич Гурский — русско-американский писатель, автор политических романов и иронических триллеров (“Убить президента”, “Перемена мест”, “Опасность”, “Спасти президента” и др.), два из которых выдвигались на Букеровскую премию, а один стал основой телевизионного сериала “Д. Д. Д. Досье детектива Дубровского”.
1. Семечки Forever
Герой полузабытой детской повести придумал страшную казнь — поставить перед приговоренным мешок семечек. Рано или поздно бедняга не удержится и станет лузгать, лузгать эти дурацкие семечки, пока распухший язык не перекроет ему кислород…
Книжные сериалы — те же семечки. Первую и вторую горсти вы сгрызаете с удовольствием, третью машинально, четвертую… двадцатую… а рука все тянется к мешку, услужливо подставляемому изуверами-издателями. Non-stop. В одном из первых своих романов я назвал книжный бизнес едва ли не самым жестоким — и был бит коллегами за алармизм. Вглядываясь ныне в российскую действительность (она гораздо динамичней, чем американская), я нахожу новые подтверждения этой жестокости. Рынок беллетристики в России держится на трех китах: подлости издающих, жадности издаваемых и безволии потребляющих.
О слабодушии последних я уже упоминал вначале. Массовая литература, будучи протезом жизни либо лекарством от жизни (зависит от жанра), равно следует принципу повторяемости ad infinitum. Привыкший видеть красивых живчиков на красивых ландшафтах, потребитель всегда надеется увидеть ТЕХ ЖЕ самых живчиков на примерно ТЕХ ЖЕ ландшафтах. И если малая форма злит, то безразмерность эпопей олицетворяет покой. Сегодня рассказ труднее пристроить, чем повесть, повесть — чем роман, роман — чем многотомный сериал, зато уж сериалы отрываются с руками и оплачиваются издателями по высшей ставке.
Говорите, не продается вдохновение? Ну-ну. Теперь издательским гонораром можно приковать пишущего к книге-безразмерке надежнее, чем бойца-смертника к пулемету. И не в том беда, что “Ach, mein lieber Augustin”, бесконечно закольцованный механизмом литшарманки, легче продать, чем Моцарта. Проблема в другом. Поставленным в условия жесткого конвейера, авторам САМИМ выгодно давить в себе ростки моцартианства. И пусть бы дело ограничивалось этим! (В конце концов, настоящего Вольфганга Амадея, ежели он есть, не пропьешь.) Элементарный профессионализм — вот что не выдерживает финансового прессинга. Жадность губит лучших из фраеров. Если в кинобизнесе гранд-мастера, сняв пенку — будь то “Робокоп”, “Никита” или “Невыполнимая миссия”, — брезгливо уходят прочь, оставляя шакалам-сериальщикам догладывать кости, то в литературных джунглях (особенно российских) палач и жертва едины в одном лице: авторы портят СОБСТВЕННЫЕ песни. Лично. Построение сюжета, логика характеров, особенности композиции — все это подчиняется не литературным, но экономическим законам. Там, где краткость — сестра бедности, где длинноты приносят прибыль, где протяженность жизни персонажа имеет денежный эквивалент и где точка ставится в месте, указанном бухгалтерией, — там кончается искусство (даже маленькое, для бедных), а судьба с почвою уже и не дышат. Отмучились…
Кстати, некоторое время назад издатель заказал одному автору сиквел его популярного романа — с обещанием, в случае успеха, пролонгировать договор на многотомный сериал: благо в конце первой книги герой оставался в живых, и приключения этого проныры можно было тиражировать дальше… Увы, г-н сочинитель в рынок вписаться не смог. И почти что готовый сиквел своих “Мертвых душ”, ужаснувшись, предал огню.
2. Ох, мисима-хиросима!
Японцы обложили со всех сторон. Из-за жалюзи припекает японский месяц ниссан. На столе вместо кильки — суши, вместо водки — проклятое сакэ. В телевизоре на всех каналах наш Миша Дудикофф изображает ниндзя. Заталкиваешь кассету в “панасоник”, а там родного Де Ниро уже зовут Ронин: и это не фамилия, это самурайский титул. Дожили! Кидаешься под одеяло, начинаешь считать овец — тут же является какой-то Мураками и половину овец забирает себе…
О пресветлая богиня Аматэрасу! Дозволь сменить тему. Поговорим о литературе и власти. В Стране Советов власть любила литературу и иногда, придушив в объятиях, выпускала: как Ленин Горького. Ильич, по широте душевной, и первую бы глыбу выпустил из страны (пусть бы зеркало русской революции пускало зайчики на каприйском пляже). Но зеркало допело арию “Свободен, свободен, свободен наконец!” несколько раньше.
Сталин прочел много, но матерым человечищем никого не называл (разве что Маяковского приласкал посмертно — назло Ленину). Зоркость у него была, однако вкус отсутствовал. Недаром перед тем, как уничтожить Мандельштама, генсек выспрашивал у Пастернака: “Но ведь он мастер, мастер?” — ему хотелось убить настоящего поэта, он боялся глупо продешевить…
Хрущеву обязаны Нобелевками аж три лауреата по литературе: первого Никита Сергеевич затравил до всемирной славы, второго разрешил (слава не заставила себя долго упрашивать), а третьему слепил первый героический факт биографии. Трагедия самого Хрущева состояла в том, что он обогнал время. Пригибая творцов громовым воплем “пидарасы!”, первый секретарь ЦК и не подозревал, что лишь забегает вперед, обозначая контуры официальной моды арт-тусовки начала грядущего века.
Брежнев сам был слишком крупным писателем, чтобы терпеть рядом с собою много коллег. Скукожив наличный состав литературной братии до размеров СП, Ильич-2 мирно дал дуба, передав дела Андропову. И Андропов, и Черненко промелькнули так быстро, что на посту не успели ничего толком прочитать.
Вся горбачевская перестройка началась с реабилитации Гумилева и Набокова. Вначале публику еще до дрожи интересовало, с кем же генсек — с “Огоньком” али с “Нашим современником”? К августу-91 Михаил Сергеич мог быть хоть со старцем Серапионом, никого это не волновало: гласность.
По той же причине о литературных вкусах Ельцина известно одно: фамилия его любимого писателя (Юмашев). Дальше — загадка. За десять лет награждались и белые, и красные, и все такие разные, так что перечень свел бы с ума любого аналитика.
О вкусах Путина не знает никто. Любимый фильм эксперты вычислили — “Криминальное чтиво” (к сцене встречи Бутча с Вегой отсылает выражение “мочить в сортире”). Но вот литература?.. Еще накануне первых судьбоносных выборов, когда ТВ показало Владимира Владимировича в кимоно на татами, автора этих строк охватило ужасное предчувствие. Кимоно, маленький рост, невозмутимость, самурайская жесткость… Ох! Если вдруг любимый писатель Путина — какой-нибудь Юкио Мисима.
Россию ждут суровые испытания. Простым харакири под банзай граждане не отделаются.
3. Два ствола в четыре руки
В Китае, если кто не помнит, живут по преимуществу китайцы, и сам Председатель Мао тоже был китайцем. Однажды Великий Кормчий Поднебесной Народной Республики не в шутку занемог — да так, что даже любимец Председателя, искусственный соловей, работающий на пальчиковых батарейках, не смог своими механическими песнями под фонограмму излечить Великого Кормчего. Хунвэйбины из пресс-службы уже стали вывешивать информационные дацзыбао, где рассказывалось о чудесном состоянии здоровья Председателя, о его крепком рукопожатии, о великолепном цвете лица, об отменном дыхании Чейн-Стокса и о том, что — несмотря на мелкое недомогание — товарищ Мао будет вечно жить в наших сердцах. К счастью для Председателя, в окрестностях его дворца объявился настоящий живой соловей, чье восхитительное пение отогнало прочь и хворобы, и саму Смерть, и даже хунвэйбинов с их дурацкими дацзыбао. С той поры товарищ Мао правил еще долго-долго, пережив и товарища Сталина, и товарища Хрущева, и еще неоднократно переплывал Янцзы вдоль и поперек с соловьем на плече, на равных обсуждая с ним злободневные вопросы текущей политики…
Чему же учит нас эта мудрая притча? Тому, что пение под “фанеру” провоцирует у слушателя тяжкие недуги? Да, безусловно, этому, но не только. Может быть, еще тому, что нельзя доверять китайскому электронному ширпотребу (откажет в самый неподходящий момент)? И этому тоже, конечно. Но опять-таки не только. Главный смысл притчи несравненно шире: будь ты хоть великий вождь, хоть простой городовой, без настоящего напарника тебе не выплыть. Сегодня два самых великих кинокитайца — Джон Ву и Джеки Чан — убедительно это подтверждают.
Разумеется, дальневосточные кудесники из Голливуда всего лишь сняли пенку, присвоив и растиражировав в “полицейском” жанре литературные открытия докиношной эпохи. Ибо темой напарничества, к примеру, пронизана вся великая приключенческая литература XIX столетия — прямая прародительница сегодняшней. Другое дело, что, двигаясь ощупью, наугад, методом проб и ошибок, наши писатели далеко не сразу подобрались к идеальным тандемам типа “Холмс—Ватсон” или “Вульф—Гудвин”.
Кое-что угадалось изначально. Было ясно, что напарники должны взаимодополнять друг друга, дабы недостатки одного плавно перетекали в достоинства другого — и наоборот: один думает, другой прыгает, один лежит, другой бежит, один стар, другой суперстар… С теорией было ясно, вот практика хромала. Оптимальная пара “Онегин—Ленский” не сложилась из-за пустяка: автор зачем-то вплел любовную линию, в результате чего напарники принялись палить друг в друга, а не во внешнего врага (коим, несомненно, был французский резидент мсье Трике). Перспективная связка “Печорин—Максим Максимыч” распалась по несколько иной причине: автор сделал старика чересчур святошей, и, пока тот нудно остерегал молодого напарника от случайных связей с туземками (а напарник огрызался), исламские террористы без проблем обстреливали наши блок-посты.
Впрочем, авторские права на самый гениальный тандем в русской литературе были уже почти в руках у Ивана Тургенева. Пара “Рудин—Герасим” во всех отношениях выглядела идеальной: слово и дело, мудрость и сила, бунтарство и законопослушание… Ах, если бы Иван Сергеевич еще и свел этих персонажей в одном произведении! Век спустя не оказалось бы нужды в поделках г-на Акунина. Увы: говорливый Рудин и немой Герасим так и не стали друзьями, не взялись за руки, а потому пропали поодиночке. Одним российским национальным приоритетом стало меньше, одним зарубежным — больше. А в выигрыше, как всегда, оказались китайцы.
4. Каша из топора
Роди Раскольникова
Красноармеец Федор Сухов из “Белого солнца пустыни” на вопрос порученца Черного Абдуллы, желает ли он, Сухов, умереть сразу или сперва помучиться, отвечал без раздумий: “Хотелось бы, конечно, помучиться”. Фраза стала культовой. Хотя нелишне заметить, что сам герой до такого ответа, скорее всего, просто не додумался бы — это сценаристы, умнички, ему разжевали и в рот положили. Мол, надо, Федя, надо. Карма у нас такая.
Сверхсмысл реплики героя очевиден. Поскольку смертные муки Распятого есть предмет неизбывной зависти российского образованного сословия, садомазохизм у нас издавна в крови. Принято считать главным спецом в этом деле Достоевского, однако он, конечно же, не был одинок. Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Блок и даже сам Юрий Юлианович Шевчук героически уклонялись от объятий сытой-умытой Родины и соглашались вступить с ней в мистический брак, только ежели она окажется грешной пьяной нищей уродиной, заезженной дураками и жуликами, иссеченной кнутом и выброшенной в ров под насыпь. Недаром ведь Толстой тащил своего князя за ней, арестанткой, по Владимирке, Брюсов заманивал гуннов и скликал своих палачей приветственным гимном, Коган радостно ложился под трактор Истории, Пастернак-Живаго согревал холод своего бытия тайной струей страдания, а Визбор и вовсе требовал лечить страдание страданием же (Similia similibus curantur). В общем, многие отметились.
Новейшие времена дают нам немало еще более откровенных примеров, когда разномастные культур-лоханкины априори оголяют задницы, призывая розгу. В конце столетия российский кинематограф, например, разродился тремя лентами: “Окраиной”, “Ворошиловским стрелком” и “Братом-2”, где классовая ненависть, насилие и ксенофобия стали движителями сюжетов. Продюсеры стыдливо признавали, что грех имеет место, но ссылались на кассу. Режиссеры что-то снисходительно плели про постмодерн в упаковке народности. Народ же приценивался к снайперским винтовочкам и запасался булыжниками, чтобы бить витрины и шибко умные головенки творцов.
На гребне волны мазохизма особо засветились российские книгоиздатели, чьи суицидные наклонности видны невооруженным взглядом: под обложкой каждой второй книжицы в манком переплете зреют новые октябрьские революции вкупе с хрустальными ночами. Многие произведения, выходящие в популярных детективных сериях, можно безболезненно перепечатывать в национал-патриотических изданиях — от журнала “Молодая гвардия” до газеты “Завтра”. Рефрен все тот же: богатые — сволочи, власть паскудна, Россию жиды продают жидам, от умников самое зло, и их нужно лупить по очкам и шляпам. Поскольку время митингов вышло, радикальные идеи ныне перемещаются под обложки криминальных романов и действуют оттуда прямой наводкой. Это как в “Обитаемом острове” братьев Стругацких: газету “Завтра” можно не читать, на лимонно-ампиловские тусовки не ходить, папу Зю по ящичку не слушать, а их суждения все равно просочатся к вам — со страниц беллетристики. Потенциальные сеятели разумного-доброго-вечного, раздирая язвы, помогают превращению Человека Разумного в Человека Озлобленного и варят кашку из раскольникова топора. Еще совсем недавно “обличительный роман” под видом триллера был не популярен, однако теперь его аудиторию приращивают. Конечно, и западная беллетристика приторговывает иллюзиями — но такими, которые помогают обществу удержаться от анархии. Российские же мрачные симулякры сегодня провоцируют раздрай в обществе.
Что ж, если творцам так невтерпеж пострадать, пусть погуляют ночку-другую по темным переулкам столицы. Распять их там не распнут, но катарсис по мордам будет обеспечен без всяких революций. И творцам приятно, и окружающим не в убыток.
5. Те же маски, только в профиль
Привычное не режет глаз. Именно поэтому мы, к примеру, не чувствуем, насколько глупо выглядит знакомое с детства словосочетание “неуловимые мстители” — оксюморон не слабее, чем “сладкая соль” или “честный автоинспектор”. Ибо классическая месть по-настоящему сладка — лишь когда нетороплива, обстоятельна, красива, не обходится без театральных эффектов и аханья обалдевших свидетелей вокруг. Кроме того, для подлинного мстителя сакральное действо Сведения Счетов гораздо важнее его личной безопасности (или даже жизни) и нередко предполагает финальную самоотдачу в руки благородно-незрячей бабушки Фемиды. Распорядок действий приблизительно таков:
1. Явление фигуры со шпалером в минуту торжества жертвы. 2. “Ты еси, сотворивший сие!”. 3. Бац гаду контрольку в лоб. 4. “Вяжите меня, люди добрые! Я сделал дело”…
В свою очередь, понятие неуловимости абсолютно неотделимо от предельно сжатого хронометража, понятной спешки субъекта действа, скомканности самой процедуры экзекуции и, разумеется, ухода героя от ответственности по достижении цели. (Ситуацию с ковбоем Неуловимым Джо, которому можно и не торопиться, мы сейчас не рассматриваем.)
Итак, если мститель в чистом виде есть очевидная примета романтического мировосприятия, то неуловимый мститель — это Тяни-Толкай, ежесекундно разрываемый на две части природными силами романтизма (день вчерашний) и прагматизма (день сегодняшний). Спасти мутанта от мучительной гибели в первый момент рождения на свет может лишь одно дополнительное условие, вводимое в игру извне: анонимность или псевдонимность мстителя. В этом случае нешуточная внутренняя борьба разгорается уже на самом игровом поле, между казусом Зорро и казусом Фантомаса.
Вариант Зорро наиболее близок к романтической первооснове образа. Герой скрывает лицо за черной маской только из-за того, что количество объектов мщения не позволяет ограничиться лишь одной театрализованной акцией; в тот момент, когда число таких объектов сократится до одной единицы, настанет миг срывания всех и всяческих масок — и последнего удара по Пороку, уже с открытым забралом. Тактика Зорро есть тактика одиночки. Иное дело — Фантомас. За этим стоят организация, кадры, техника, финансовые ресурсы. Он-то может наносить удары по всем фронтам и обходиться без прикрытия. Может, но не хочет. Предпочитает перекладывать вину за свои поступки (проступки) на посторонних людей: пусть-де журналист Фандор сам доказывает, что не крал бриллиантов!
Разница тактик продиктована различием конечных целей двух знаковых персонажей. Месть Зорро конкретна, поскольку объекты заранее сосчитаны (тебе, тебе и тебе — по заслугам, остальные отдыхают). Конечная же цель Фантомаса — всегда глобальна, а потому всегда оказывается фикцией; она, как и облик самого героя в маске, не имеет четких очертаний. Именно поэтому Фантомас воспринимается как часть той загадочной силы, которую вечно умом не понять, которая вечно хочет, как лучше, и вечно наступает на грабли…
Увы, в последние годы российским гражданам настойчиво предлагается примириться с суетливой неуловимостью чиновных мстителей, делая выбор только между Зорро и Фантомасом. Но оба хуже. Государство-Зорро — это смешно: сильна же власть, которая прячется под маски спецназа и оттуда, из прорезей, скороговоркой обещает торжество справедливости! Впрочем, государство-Фантомас — это не только смешно, но и страшно: неразумие то же, зато ответственность за него равномерно поделена на тысячу должностных лиц-масок. Среди которых, понятно, никогда не отыскать ни единого подлинного лица.
6. Кант, он же Пупкин
Три вещи издавна волновали немецкого философа Иммануила Канта: звездное небо над нами, нравственный закон внутри нас и причина переименования его родного Кёнигсберга в Калининград. То есть изобретателю категорического императива было ясно, что с философской точки зрения конкретный бородато-очкастый старикашка Калинин гораздо предпочтительней некоего абстрактного кёнига—уже хотя бы в силу того, что Михаил Иванович абсолютно познаваем и, стало быть, ноуменом не является. Смущало Канта другое. Необходимость такого переименования вообще. В принципе. Смысл простой замены вербальной оболочки явления при сохранении его сущности и функций…
Основоположник кантианства не мог раскусить краеугольного камня советской цивилизации: внешняя динамика, маскирующая глубинную внутреннюю статику. Человек, родившийся в Царицыне, проживший несколько десятилетий в Сталинграде и на старости лет перебравшийся в Волгоград, в реальности не сдвигался ни на сантиметр. Учитывая низкую пропускную способность транспортных артерий, дороговизну проезда, ужасающее де-факто гостиничного сервиса и т. д., государство предлагало своему винтику суррогат свободы. Протез прогресса. Видимость перемен. “Общепримиряющий” (по Высоцкому) бег на месте. Стремительные перемещения Перми в Молотов и обратно, Екатеринбурга в Свердловск и обратно, дрейф Набережных Челнов в сторону города Брежнева (с последующим восстановлением status quo) — это и многое другое создавало иллюзию нескончаемого путешествия. Из старой жизни в новую, из новой в новейшую. Симптоматично, что и распад советской империи (виртуальный — ибо геологическая платформа осталась стабильной и географические координаты населенных пунктов не сдвинулись ни на градус, ни на минуту!) был обозначен топонимическими подвижками: к примеру, Фрунзе двинулся в Бишкек, Алма-Ата ужалась до Алматы, а Таллин, напротив, отважно расширился еще на одну букву.
Нечто подобное происходило также и в области антропонимики. В пору, когда власть особенно рьяно перемещала по карте населенные пункты, въяве не двигая их, гражданам дозволено было следовать примеру географических точек. Именно в 20-е и 30-е годы истекшего столетия социум сам поощрял смену гражданами имен и фамилий, донельзя упрощая процедуру, делая ее рутинной. “Пойду я в контору “Известий”, / Внесу восемнадцать рублей / И там навсегда распрощаюсь / С фамилией прежней моей”, — писал Николай Олейников. Подобная простота открывала дорогу репрессиям: в бюрократическом государстве гражданин Орлов, ставший Козловым (пример из процитированного Олейникова), или гражданин Какашкин, сменивший фамилию на Любимова (пример из Эмиля Кроткого), или группа Ивановых, выбравших фамилии поразнообразнее (пример из Ильфа), уже совершали “бумажное” самоубийство. Ликвидировать человека, который сам начал подобную процедуру, было не так сложно…
Впрочем, из области чистого людоедства перейдем к более приятным материям. Не столь распространенным явлением — зато значительно более оптимистическим по своим результатам! — следует признать трансформацию названий произведений искусства, также наблюдавшуюся в советскую эпоху. Принято считать, будто процесс этот напрямую связан с цензурным гнетом или редакторским произволом. Действительно, когда, например, картина Хуциева “Мне двадцать лет” выходит на экраны под названием “Застава Ильича”, это выглядит вкусовщиной. Или когда роман Айтматова “И дольше века длится день” после первого издания обращается в невнятный “Буранный полустанок”, это может быть сочтено мелкой пакостью давно покойному Пастернаку. Или когда успешнейший богомоловский роман “В августе сорок четвертого” становится душноватым “Моментом истины”, это может показаться дурацкой страховкой от неконтролируемых аллюзий с “Августом четырнадцатого” Солженицына… На самом же деле смысл подобных эволюций, скорее всего, в ином. Так как физически невозможно было умножить количество достойных произведений, приходилось заниматься подменой, умножая их виртуально (дабы в итоге получить ДВА фильма Хуциева, ДВА романа Айтматова, ДВА романа Богомолова и т. д.).
Что ж, из всей советской практики эту надлежит использовать и сегодня. Учитывая засилье культурного ширпотреба и малое количество нынешних шедевров, сегодня следует в срочном порядке заняться переименованием наиболее значительных произведений прошлого — дабы дать им вторую жизнь и снова пустить в оборот. Вместо тошнотворно-фекального Сорокина или лебядкинообразного Пригова, вместо мелко-мстительного Говорухина или плоско-державного Глазунова запустить — в оболочках иных названий — Лермонтова, А. К. Толстого, да хоть Грабаря с Юоном, хоть Петрова с Водкиным… Против такой практики, думаю, даже придирчивый старик Кант не стал бы возражать.
Тем более что старика можно и не спрашивать. А, подобрав этому жителю Калининграда новое приличествующее имя, просто взять да и выпустить под ним “Критику чистого разума” новым изданием. Думаю, разойдется. Если еще название придумать поприличней.
7. Мечта идиота,
она же Уловка-22
Никиту Сергеевича Хрущева народ не любит за многое: за лысину, за Крым, за кукурузу, за совнархозы, за Пастернака, за сокращение армии. Но больше всего его, конечно, не любят за обманутые надежды: обещал к 1980 году коммунизм — и бессовестно надул. Соврал. Наплевал в душу.
Между тем хрущевоненавистники как-то забывают, что к моменту предполагаемого коммунизма Никита Сергеевич был уже шестнадцать лет как не при должности, причем последних девять — вообще в могиле, под черно-белым памятником работы Неизвестного. И, следовательно, все претензии по части непостроения бесклассового общества в одной, отдельно взятой стране надо предъявлять его партийному преемнику, Ильичу-второму. Но как раз Брежнева, между прочим, за отсутствие коммунизма в год олимпиады никто не ругает. Аберрация памяти: Никита остался в памяти народной неугомонным живчиком с шилом в заднице, стучащим ботинком в ООН и рычащим с трибуны на бедняжку Вознесенского, а Брежнев — несчастной перманентной развалиной, которой дай Бог “сиськи-масиськи” прошамкать и лишнюю звездочку себе приколоть на грудь трясущимися руками. А поскольку “коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым”, то Леонид Ильич как бы не виноват…
Между тем к 80 году коммунизм, чисто теоретически, в СССР мог быть построен. С точки зрения идеологии все было подготовлено: надстройку сочиняли не какие-нибудь обкомовско-райкомовские унтершарфюреры с трехклассным образованием и не разухабистые поэты-песенники (с их примитивным “хлеба горбушку — и ту пополам!”), но специально обученные и науськанные на высокую цель писатели-фантасты, коим для пропаганды кристальных образов светлого завтра была выделена особая трибуна в виде издательства ЦК ВЛКСМ “Молодая гвардия” (оно и выпекало в год до двух десятков единиц хранения социального оптимизма — каждая штука тиражом от 50 тысяч экз. и выше). Не случайно авторов менее прямолинейных и склонных к рефлексии, всяких там Стругацких-Булычевых, Альтовых-Михайловых всеми правдами и неправдами отгоняли от типографских машин. Не случайно, что строгую селекцию проходили зарубежные фантасты, предназначенные для перевода: тиражировали лишь тех, у кого скулы сводило от социального критицизма, в сочинениях которых сжигались книги и поедались люди. Империализм с человеческим лицом был самой страшной ересью, так как на упомянутое лицо только у нас должен был быть вечный эксклюзив. Советские антифукуямы, отрабатывая партзаказ, легко разобрались даже с такой философской проблемкой, как перспектива бесклассового общества. Поскольку даже с точки зрения марксистской ортодоксии можно было усмотреть легчайший намек на будущий застой (вроде по достижении цели “история прекратит течение свое”), именно фантастами была запущена в оборот неуязвимая формула: “Коммунизм — не стабильная, а развивающаяся формация” (цитата из романа Александра и Сергея Абрамовых “Хождение за три мира”). Иными словами, грядущий коммунизм, как и предшествующий ему социализм, мог последовательно проходить многочисленные стадии: начальную, юношескую, зрелую, спелую… а там, глядишь, Солнце превратится в Сверхновую, и некому будет разбираться в дефинициях.
Неплохо дело обстояло и с материальным обеспечением грядущего. Нефтедоллары наполняли казну, и денег могло бы хватить для повсеместного небогатого равенства — благо народ уже успел привыкнуть к дефицитам и с пониманием отнесся бы к ограничениям типа: “Сегодня потребности в мясе нет” (из анекдота начала 80-х). При наличии “железного занавеса” и жестко контролируемых СМИ коммунизм пауперов — с небольшими неявными исключениями для “внутренней партии” (все равны, но некоторые равнее) — мог существовать довольно долго. До тех самых пор, пока ежедневный рацион гражданина счастливого грядущего приблизился бы к блокадной норме…
Как ни кощунственно это звучит, от коммунизма нас спасли Афганистан и Олимпиада-80: даже партийные бонзы, привыкшие брать деньги из тумбочки, сообразили, что два широкомасштабных проекта одновременно с коммунизмом нашей плановой экономике не потянуть. А уж после Афгана накатило падение мировых цен на нефть… Стало не до будущего — разобраться бы с настоящим. Так что сегодня, когда несостоявшейся мечте уже перевалило за двадцать, по-новому воспринимаешь давнюю хохму про “замену коммунизма олимпиадой”. Повезло, что заменили. Бог упас. Спасибо “сиськам-масиськам”.
8. Холод есть холод,
жара есть жара
Шалун уж отморозил пальчик. Ему и больно, и смешно. Если бы он тот же пальчик обжег, черта с два бы засмеялся…
Пушкин подметил чисто российский феномен восприятия холода и тепла. Если рассуждать логически, и то, и другое — в крайних своих проявлениях (лед и пламень) — должно вызывать у нас одинаковую опаску. По идее, мы должны отрицательно относиться как к резкому, на много градусов, повышению температуры, так и к ее стремительному падению: на обоих концах воображаемого термометра нас подстерегает небытие. Тем не менее беда со знаком “минус” вызывает у нас меньше беспокойства, нежели напасть со знаком “плюс”. “Здоровью моему полезен русский холод” — эта строка Пушкина оказывается самым правдивым зеркалом русской ментальности и предопределяет вектор дальнейшего развития русской литературы. Недаром ведь появление у Фадеева в “Разгроме” двух обаятельных героев, названных Морозкой и Метелицей, выглядит столь же естественно, сколь и непрерывная (независимо от времени года) апелляция нашей телерекламы к зимней свежести — идеалу, к коему должен бесконечно стремиться вкус импортной жевательной резины. Не случайно Дед Мороз и Снегурочка прижились на нашей почве, чего никогда не удалось бы каким-нибудь Деду Огню и Искорке (симптоматично, что бажовская Огневушка-поскакушка — персонаж отрицательный). Недаром народный поэт Некрасов, отметивший факт вхождения русской женщины в горящую избу как подвиг (то есть действо, категорически противное ее природе), с такой легкостью позволил умертвить свою героиню морозу, причем даже присвоил хладнокровному палачу звание воеводы.
Впрочем, названный герой этой поэмы “Мороз, Красный нос” (чья главная отличительная черта внешнего облика так соответствует национальному архетипу!) палачом, строго говоря, не является. В русской культуре смерть от холода носит черты временности и таит в себе возможность воскрешения. У того же самого Пушкина семь богатырей, констатировав гибель царевны, не подвергают тело скорбному обряду кремации, а помещают его в хрустальный фризер — до лучших времен. Только холод нам друг, товарищ, брат. Поэтому образ Птицы Феникса, восстающей из пепла, чужд нашему мировосприятию: сгорела так сгорела. Мы с пониманием воспринимаем гипотетическую картину преисподней как пылающей геенны, где грешники проходят принудительную термообработку, однако натура наша никогда бы не отозвалась на творение великого итальянца Данте Алигьери, вообрази тот гигантский холодильник, где каждый круг Инферно соответствовал бы витку обледеневшей фреоновой трубки.
Кстати об аде и итальянцах. Закономерная смерть соотечественника Данте, замерзшего в русских снегах, стала темой известного стихотворения Светлова — и одновременно предопределила провал в нашей стране грандиозного (по тем временам) блокбастера “Красная палатка” Михаила Калатозова. Несмотря на участие в фильме Шона Коннери, Клаудии Кардинале и Эдуарда Марцевича, картина о замерзшей экспедиции Нобиле не нашла отзвука в русской душе. Ад не мог являться в образе ледяной пустыни, он может ассоциироваться у нас, напротив, лишь с пустыней песчаной и жаркой, что, к слову сказать, обеспечило успех фильма Владимира Мотыля и сочувствие к человеку, горячий ад преодолевшему, красноармейцу Сухову…
В общем, по зрелом размышлении кажется очевидным, что Западу с Востоком трудно сойтись друг с другом не по причине инертности (воспетой Киплингом), а прежде всего в силу разницы температуры культурного слоя. Именно поэтому в каждом жесте нового российского руководства опасливый Запад продолжает видеть намек на грядущее похолодание и — на всякий случай — продолжает романтизировать людей, “вернувшихся с холода”. То есть примерно тех, которых в России с недавних пор припечатывают словом “отморозки”.
9. Бьет первым Федя
“Я первый! Я открыл!” — вопил грибоедовский Фамусов. А чего первый-то? Чего открыл-то? Дурацкую сплетню о Чацком, истершуюся в труху уже через час. Но уж этот час — мой, не замай, пасть порву… Грустно. В свое время, когда явился на свет михалковский “Сибирский цирюльник”, мигом материализовались два претендента на право первородства Никиты свет Сергееича. Один вспомнил, что раньше Михалкова подавал похожую сценарную заявку (похожую примерно на уровне “любить — убить — Америка”); другой оповестил мир, что некогда сочинил фельетон с таким же названием (правда, совсем про другое). Замечательно, что обоих кандидатов в первопроходцы нисколько не волновала нулевая судебная перспектива их криков (главное — громкость, чтоб все вокруг заметили). Еще менее упомянутых активных граждан смущало одно немаловажное обстоятельство: оспариваемый у Михалкова сюжет был, мягко говоря, не гениален, да и название, из-за которого весь сыр-бор, исполнено на уровне дешевой “крокодильской” хохмы, а уж никак не на уровне заголовка блокбастера стоимостью в 40 миллионов $. За что боролись-то? За право отвоевать приоритет в пошлости у Никиты Сергеевича? Вот загадка.
Помнится, в начале 50-х, когда сражались с низкопоклонством, власти, по крайней мере, старались закрепить первенство в важных отраслях (хотя опять-таки без малейшего шанса выиграть тяжбу в судах): гражданам втолковывали, что галоши впервые придумали у нас (мокроступы); паровоз братьев Черепановых первее уаттовского; радиоприемник у Попова стибрил макаронник Маркони; первый монгольфьер построил подьячий Крякутной, а не Монгольфье, а первый аэроплан сочинил Жуковский (не поэт) и никак не братцы Райт… Наконец, ренгтен гораздо раньше Рентгена придумал русский царь Иван Грозный, неоднократно заявлявший боярам: “Я вас, сукины дети, насквозь вижу!”
В 60—70-е процесс перетягивания канатов вышел в открытый космос. Чтобы на полгода опередить американцев и первыми запустить в небо очередную металлическую хреновину, тратились гигантские деньги, сравнимые с бюджетами развивающихся африканских стран. При этом практическое значение тех же прогулок лунохода или жертвоприношения дворняжек было ничтожным, зато пропагандистская составляющая — огромной. (Отсюда-то и пошли гулять фантазии, будто ВСЯ советская космическая программа не что иное, как огромный блеф, а народ дурят при помощи телевизоров и газет.) Высадка неугомонных штатников на Луну подвела черту: дальше спорить было не о чем.
К началу 80-х борьба патриотов за приоритеты как-то скукожилось и отошла в область литературных сюжетов. Сражение уже шло за виртуальные открытия. Истовые фантастолюбы доказывали, что машину времени раньше англичанина-хитреца Уэллса изобрел условно русский прозаик Александр Вельтман; что прототипы роботов раньше Чапека возникли в русском фольклоре; что весь жанр англо-американской fantasy прятался в шинели Гоголя (на худой конец — в арестантской робе раннего Достоевского); что Хаксли и Оруэлл вышли из Замятина… а впрочем, и Томас Манн — из Льва Толстого, и Ионеско — из Хармса и что даже по части перверсий мы опередили всех, родив создателя “Лолиты”…
Кажется, лишь сегодня, когда державные амбиции первой в мире страны, побежденной социализмом, поблекли, помаленьку стихают глобальные споры на тему, кто первый сказал “мяу”. А с развитием коммуникаций потихоньку приходит ощущение, что человечество так-сяк едино и стремление доказать свой локальный приоритет чаще всего попахивает паранойей. Хотя совсем удержаться от дурных привычек трудно. Но можно. Но трудно.
…Кстати, первое в мире литературное описание полтергейста зафиксировано, черт возьми, в России — в поэмах Корнея Чуковского “Мойдодыр” и “Федорино горе”! Прошу занести в протокол.
10. Красота
как подразделение МЧС
Есть немало знаменитых литературных бонмо, которые при ближайшем рассмотрении оказываются недоразумениями. Например, часто приводится фраза то ли Маршака, то ли Василия Яна (в авторстве, к счастью, никто документально не уличен): “Для детей нужно писать так же, как для взрослых, но лучше”. Элементарная инверсия позволяет изготовить на основе этого афоризма определение литературы для взрослых — “так же, как для детей, только хуже” — и прийти в уныние: чем этот трюизм отличается от “Лошади кушают овес и сено”? Да ведь девять десятых советской (а впрочем, и постсоветской) литературы подпадает под такое определение! Тоже мне, бином Ньютона…
Не менее распространена у нас дурная традиция приписывать классикам малоудачные изречения их персонажей. Алексей Максимович Горький, например, безусловно виновен в людоедской фразе: “Если враг не сдается, его уничтожают”, однако не стоит усугублять его вину перед потомками фразой вусмерть назюзюкавшегося Сатина: “Человек… это звучит… гордо!” С таким же успехом мы могли бы ставить подпись “Горький” и под другим изречением того же босяка из той же пьесы: “Когда я пьян, мне все нравится!” (Данная фраза, кстати, хорошо объясняет и внезапно возникшую сатинскую гордость за людей; странно, что маститые горьковеды этого не заметили.)
И уж, конечно, гораздо более, чем Горького, жаль Антона Павловича. Создателю “Дяди Вани” вовек не отмыться от ответственности за словоизлияния пьяного (опять-таки) Астрова, который — надо отдать должное персонажу! — предваряет свой набивший оскомину девиз нынешних кутюрье (“В человеке все должно быть прекрасно…” и т. д.) честной оговоркой: “Надо сознаться — становлюсь пошляком”.
Однако титул почетного инвалида русской словесности все-таки по праву принадлежит Федору Михайловичу. Вот уж кого затерроризировали Красотой — так это его, не в добрый час сочинившего “Идиота”. Зернышко достоевской обмолвки за столетие выросло в целую философию…
Нет, конечно, о том, что Красота есть страшная сила, люди смутно догадывались и до Достоевского. Но только благодаря ему Красоту наконец в России оценили по достоинству. И после долгих утрясок на самом высоком уровне возвели ее в приличествующий ранг особого структурного подразделения МЧС и придали ей положенный штат сотрудников, мобильные средства связи (плюс вертушку для непосредственного выхода на Шойгу) и специальную красную кнопку под стеклышком с надписью “В случае чего — разбить!”. Подразумевалось, что Красота станет последним средством, секретным оружием и одновременно мирной палочкой-выручалочкой для нашей погрязшей в прагматизме технологической цивилизации. В момент, когда бравые парни из службы “911” скорбно разведут руками, отважные горноспасатели в трауре освободят от касок свои головы, опытные врачи уныло зачехлят свою реанимацию, летчики — пропеллеры, военные — стволы пушек, милиция — мегафоны и дубинки, на горизонте в белом венчике из роз народу явится Она.
Перед собою Красота будет толкать тележку с обломком статуи Праксителя, в свободной руке держать кассету с Феллини, в зубах сжимать фолиант “Божественной комедии”, под мышкой нести “Подсолнухи” ван Гога, а на шее (где у всякого порядочного альпийского сенбернара привешен бочонок с ромом) — плейер, заряженный сонатами ван Бетховена в исполнении ван Клиберна. С такой мощной экипировкой Красота прибудет к эпицентру любой опасности — и немедленно спасет мир.
Это теперь аксиома. Красота не может не спасать, поскольку за последнее столетие других полезных занятий мы ей не придумали. Художественный критерий был фиговым листком для эстетов, которым дозволялось с ним носиться только в минуты, свободные от потрясений. Эстеты, впрочем, и сами осознавали, что лишь до времени “Ч” Красоте дозволено работать вхолостую и ничего, кроме зрения (слуха, вкуса, осязания) тонких ценителей, не радовать. Когда же в очередной раз грянет Осознанная Необходимость, штык приравняют к перу, перо — к бумаге, поэты кинутся пробуждать чувства добрые своими лирами. И все заверте… Все обязательно заверте. Надежды главы государства на МЧС и лично Сергея Шойгу, очевидно, не оправдались: на Дальнем Востоке по-прежнему мерзнут, на Кубани тонут, в Якутии стонут. Так что, похоже, на самом верху уже принято решение и час Красоты — последнего патрона в обойме! — настал.
Р. S. Сразу после Нового года Президент России Владимир Путин принял в Кремле Геннадия Хазанова. Кажется, началось.
11. А вы — не проект?
Был такой веселенький рассказ у британского фантаста Брайана Олдисса — “А вы не андроид?”. Герой рассказа, прибитый тяжкой поступью научно-технического прогресса, начинал подозревать в своих близких замаскированных роботов. Пять страничек из пяти это выглядело чистой паранойей, но в предпоследнем абзаце рассказа родная жена героя, не выдержав очередного теста, рассыпалась вдруг на колесики и шестеренки…
Нечто подобное происходит сегодня в литературном мире — и примерно с теми же печальными последствиями. Вероятность того, что за популярным именем на обложке книги могут скрываться несколько нанятых райтеров (явление, именуемое “проектом”), сделала писателей подозрительными, вынудила их следить за удачливыми коллегами и доносить на них, куда следует. Сначала Эдуард Тополь обрушился с обвинениями на своего бывшего соавтора по “Журналисту для Брежнева” Фридриха Незнанского: мол, никакого Незнанского вообще не имеет места, а все романы Фридриха Великого есть проект и созданы коллегиально — разными людьми разного возраста-пола и даже разных политических убеждений (оттого, мол, и ясно, почему автора от романа к роману прибивает то к демократам, то к патриотам). Friedrich Neznansky попытался было вякнуть в газетном интервью, что он живой и его даже можно потрогать руками, но соперничающая сторона немедленно объявила интервью фальшивкой, портрет писателя — фотошопной поделкой, голос на пленке — синтезированным.
После того, как литературный папа Саши Турецкого в глазах прогрессивной общественности распался на шестеренки, в детективной среде усилились разброд и шатания. Хрупкая Полина Дашкова объявила нежную Марину Серову фантомом, изготовленным десятком здоровенных мужиков — по преимуществу безработными саратовскими сценаристами. В ответ Марина Серова обвинила Полину Дашкову в том же самом — только теперь фигурировали голодные студенты Литинститута. Авторессы сошлись в клинче, на роль третейских судей были приглашены отец “Бешеного” Виктор Доценко, отец “Слепого” Андрей Воронин и отец Фандорина Борис Акунин. Однако во время разбирательства реальность всех трех отцов была также поставлена под сомнение. После неприятного скандала, ознаменованного рукоприкладством (в ходе которого у актера, игравшего роль Доценко, оторвали приклеенную эспаньолку и стерли две татуировки из трех), припертый к стенке Акунин сам малодушно признал, что и он — проект, плод любви издателя Захарова и востоковеда Чхартишвили к Питеру Акройду и Николаю Лескову.
Глядя на детективщиков, и фантасты принялись с сомнением оглядывать свои ряды. С первого же захода были зачищены Макс Фрай (оказавшийся немолодой супружеской четой) и Генри Лайон Олди (оказавшийся четырьмя братьями-близнецами, из которых всего один жил в Далласе, а все остальные были рассеяны по территории СНГ — от Харькова до Кушки). Ввиду неопровержимых улик сдался Сергей Лукьяненко, под именем которого, оказывается, уже десять лет творила целая группа свердловских фанов во главе с известным писателем-педагогом Владиславом Крапивиным. Однако наибольшим афронтом сопровождалось разоблачение Василия Головачева, чьи боевики выстреливались (за доппаек и лишнюю дозу амфитамина) пациентами сразу восьми (!) маниакально-депрессивных палат в клинике имени Кащенко.
Так называемая “серьезная” литература сдалась разоблачителям почти без боя. Стало очевидным, что публициста Дмитрия Галковского из чисто спортивного интереса давным-давно сотворили — при помощи игральных костей, спицы, философского словаря и словаря обсценной лексики! — два лихих критика из старого состава “Независимой газеты”. На другого Дмитрия, стихотворца Пригова, как выяснилось, еще с 1983 года перманентно работала младшая группа элитного детсада АН СССР (с 1991 года — РАН) “Родничок”: сразу сделалось понятным и происхождение знаменитого “Милицанера” — трудное слово “милиционер” дети не могли выговорить. Дольше всего продержался Владимир Сорокин, оберегаемый издательством Ad Marginem, но и его тайну удержать не удалось. Оказалось, например, что проект “Голубое сало” изготовлялся и финансировался сразу двумя заинтересованными структурами — лондонским гей-клубом (ради популяризации русского варианта light blue) и украинским РУХом (ради раскрутки брэнда “сало”). И так далее…
…Ошеломленный всей открывшейся правдой, автор этих строк попытался получить комментарий на сей счет у Виктора Пелевина — самого известного знатока виртуальных литтехнологий. Однако дозвониться до него так и не удалось. Анонимный источник в издательстве “Вагриус” сообщил по секрету, что Pelevin давно вошел в фазу проекта и что реального Пелевина издательство вот уже четыре года держит на цепи в одной из новоафонских пещер, а тексты всех новых пелевинских сочинений создает, комбинируя из старых, симпатичная компьютерная программа VP-117. DIR — та, которую Виктор Олегович сам имел неосторожность написать в 1996-м.