Очерк психологии города
Опубликовано в журнале Логос, номер 3, 2002
В 1800 году юный Артур Шопенгауэр, находившийся с родителями в Праге, записывал в дневнике: “Над рекой, которая называется Мольдау (немецкое название Влтавы — Я. Ш.), возвышается чудесный мост, … на котором стоят многочисленные религиозные скульптуры, прекрасные произведения искусства”. Мост — естественно, Карлов, самый знаменитый из 17 пражских мостов. Похоже, двести лет назад Прага уже была разобрана на милые, привычные и банальные картинки для туристов: Карлов мост, ратуша с курантами, шпили градчанских башен, добродушные чешские кабатчики, разливающие пиво — конечно, лучшее в мире, хотя то же самое вам скажут и в Мюнхене, и в Генте, и в Дублине… В глянцевых путеводителях, как это обычно и бывает, растворилась душа обаятельного города, который мягко, как пуховая перина, затягивает в себя каждого, кому когда-либо довелось здесь жить.
Прага для любого сколько-нибудь поездившего человека стоит во втором ряду европейских столиц или просто значимых городов. Рядом с Амстердамом, Стокгольмом или Барселоной, но никак не с Лондоном, Парижем или Римом, которые принято считать Великими Городами. Остальные — просто города, а если все же великие, то поменьше, по крайней мере с маленькой буквы. Однако чешская столица кое-чем выделяется из второго ряда. Хотя бы тем, что является “центром центра”, подлинной столицей Центральной Европы, понять которую (или просто познакомиться с ней) лучше всего, побывав именно в Праге. Не в несчастной Варшаве, стертой с лица земли налетами люфтваффе в 39-м и артобстрелами Красной Армии в 44-м. Не в Вене или Будапеште, перестроенных полтора столетия назад с имперским размахом и шиком, измененных до неузнаваемости навязанной им сверхзадачей: быть фасадом австро-венгерской империи Габсбургов, ее воплощенной в камне мечтой о незыблемом величии. А именно в Праге, городе без всякой сверхзадачи и без своего мифа, хоть и с большим количеством старинных преданий, давным-давно обработанных услужливыми литераторами в понятном и доступном для заезжих гостей духе. (Например, легенда о глиняном великане Големе превратилась из философской притчи на фаустовскую тему о человеческом любопытстве, дерзости и их непредсказуемых последствиях в слащавую псевдомистическую сказку).
Прага — город несколько провинциальный по духу и в то же время очень логичный и естественный с точки зрения исторической и культурной. Судьба избавила ее от участи Великого Города, средоточия власти, славы и мощи, политической, экономической или духовной. Если бы города умели сочинять мемуары, Прага могла бы украсть название своей книги у немодного ныне большевистского вождя — “Заметки постороннего”. Будучи на протяжении многих веков в центре европейских событий, чешская столица умудрялась оставаться как бы в стороне от них, поскольку исход этих вечных дрязг, противостояний и столкновений всегда решался где-то в другом месте — в Риме и Вене, Мюнхене и Потсдаме, Вашингтоне и Москве… В этом счастье Праги, поскольку тем самым она лишилась натужности и чрезмерной серьезности, свойственных любому Великому Городу. Никто не прилагал титанических усилий к тому, чтобы изменить облик Праги до неузнаваемости, подстроив его под собственные вкусы и потребности. Здесь не было своего барона Османа, снесшего и перестроившего пол-Парижа во имя того, чтобы Франция имела самую современную столицу в тогдашней Европе. А австрийский император и чешский король Франц Иосиф I, по счастью, корпел над планом реконструкции города не здесь, а несколько южнее, в Вене, которую превратил в памятник своему царствованию (коль скоро увековечить оное на полях сражений или великими реформами у императора никак не получалось).
Благодаря этим и множеству других аналогичных обстоятельств Прага развивалась естественно, без резких скачков. Изменения ее облика были, как правило, органичны и продиктованы духом и потребностями времени, а не честолюбием отдельных лиц. Именно поэтому Прага, как и большинство европейских городов второго ряда, выглядит если не привлекательнее, то, по крайней мере, обаятельнее и уютнее имперских монстров из ряда первого. (Исключением из этого правила лично для меня является Лондон, но это суждение ничуть не претендует на объективность). Если у Праги, как, впрочем, и у всей Чехии, есть некая историческая миссия, то она, видимо, заключается в глубокой иронии по отношению к историческим миссиям. Вот вы там шумите и кричите, воюете и сжигаете, сносите стены и закапываете рвы — а мы тут просто живем. Если понадобится, и стену разрушим, и ров закопаем, но без всякого пафоса, не во имя спасения человечества или величия империи, а просто потому, что тесновато стало.
***
Впрочем, несколько раз Прага находилась на зыбкой грани, отделяющей великий город от Великого Города, но не перешла ее. В те времена, однако, никто еще не знал, какому из относительно молодых городов суждено стать Великим, какому — великим, а какому — просто городом. Прага запросто могла попасть и в первый разряд, если бы увенчались успехом начинания трех очень разных чешских государей — воина, строителя и миротворца.
Пшемысл Отокар II (1253 — 1278) на какое-то время подчинил себе всю Центральную Европу от Балтики до Адриатики и от Альп до венгерской степи. Этот монарх — своего рода миф, хотя его существование абсолютно исторически достоверно. Просто, наверное, каждый народ хранит память о некоем могучем государе, который во времена оны создал империю — как правило, “от моря до моря”. В массовом сознании такие короли, князья или ханы — уже не исторические персонажи, а ожившие архетипы, как бы оправдывающие существование народа в его собственных глазах. “Были когда-то и мы рысаками…”
Типичный средневековый король-рыцарь, главным занятием которого была война во славу свою и Божью, Пшемысл Отокар основал множество городов, служивших ему в качестве укрепленных пунктов в борьбе с многочисленными врагами1. Для Праги, существовавшей к тому времени уже добрых триста лет, монарх-воин оказался сущим благодетелем: расширение пределов Чешского королевства привело к оживлению торговли и резкому росту населения города. Точнее, городов, поскольку история чешской столицы — это не летопись постепенного поглощения укрепленным городком окрестных посадов и деревень (как, например, у большинства городов Германии), а хроника медленного слияния нескольких вполне равноправных поселений, возникших на левом (крутом) и правом (пологом) берегах Влтавы. От Праги Пшемысла Отокара II, грубовато-романской, с первыми, робко проглядывающими кое-где шпилями небольших готических церквушек, не осталось почти ничего, кроме самой старой в Европе синагоги (впрочем, не раз впоследствии перестроенной) да неких глыб и осколков фундамента, демонстрируемых туристам в подвалах нескольких пражских кабачков. Точно так же ничего не осталось и от призрачной империи короля-рыцаря, погибшего в 1278 году у Дюренкрута в нынешней Австрии в битве с Рудольфом I Габсбургом — основателем династии, которой было суждено построить новую, куда более прочную центральноевропейскую империю.
Расцвет Праги наступил позднее, при Карле IV из рода Люксембургов (1346 — 1378). Это был совсем иной психологический тип — расчетливый, бережливый, образованный король, который мало воевал, зато неутомимо плел вокруг себя и своих сыновей паутину династических браков. При нем Прага разрослась и разбогатела, окончательно став городом торгово-ремесленным, зажиточным, живым и бойким. Почти Великим Городом, ибо на фасадах возведенных им многочисленных зданий Карл велел выбить Praga caput Regni (“Прага — голова королевства”), что вполне соответствовало действительности. Если учесть, что чешский король являлся и императором римско-германским, становится ясно, насколько близка была Прага середины XIV века к роли политического и экономического центра Европы. Но и на сей раз она не стала им, ибо сын Карла Вацлав (Венцеслав) IV, алкоголик и психопат, пустил отцово наследие по ветру. Дело довершили гуситские войны начала XV столетия, во время которых чешская столица не раз подвергалась разграблению.
Последний всплеск величия старой Праги произошел при миролюбивом толстяке Иржи (Георгии) из Подебрад (1458 — 1471) — единственном в истории коронованном гусите. Этот король, который, несмотря на религиозный раскол в стране, жил в мире с могущественной знатью и горожанами, прославился перестройкой центра Праги и экстравагантным проектом европейской интеграции, разосланным им нескольким государям. Идеалист Иржи предлагал христианским монархам объединиться в борьбе с турецкой угрозой, прекратить междоусобные войны, создать общий суд и собрание представителей сословий разных королевств — прообраз Европарламента. Иржи, однако, не брал в расчет папу, который строго предостерег католических государей от сближения с королем-еретиком. Проект чешского монарха провалился; центром европейского миротворчества Прага не стала. После смерти Иржи из Подебрад чешская столица ушла в тень Буды2 и Вены, где по большей части пребывали короли из династий Ягеллонов и Габсбургов, носившие, помимо чешской, также венгерскую и австрийскую короны.
Судьба Праги определилась: она стала “посторонней” среди европейских столиц. Но эта роль, во многом счастливая, имела и свою изнанку. Отныне даже те события, начало которым было положено в Праге, то и дело бумерангом били по породившему их городу. Прага, сохранив свою неповторимую красоту, на долгие годы, однако, стала городом декаданса, несчастливым местом, откуда на Европу обрушивались напасти: вначале гуситские войны, выплеснувшиеся за пределы Чехии, а два века спустя — Тридцатилетняя война. И даже император Рудольф II Габсбург, “градчанский затворник”, придавший Праге мистический ореол столицы художников, алхимиков и магов, накануне своего вынужденного отречения3 не удержался от упреков своему городу: “Прага, неблагодарная Прага, я возвысил тебя, а ты теперь отвергаешь меня, своего благодетеля!”
***
Падение из окна — несчастный случай, одна из множества неприятностей, которые могут приключиться с человеком. В истории Праги, однако, полеты из оконного проема, вынужденные и добровольные, приобрели значение почти мистическое. В 1419 году недовольные пражане вышвырнули из окон старой ратуши нескольких членов магистрата, положив начало всеобщему бунту, переросшему в гусистские войны — смесь плебейского мятежа, религиозного движения, национального восстания и примитивного бандитизма. В 1618 году опять-таки из окон ратуши во двор, на кучу навоза полетели королевские чиновники, не желавшие удовлетворить требования чешских сословий. Эта вторая пражская дефенестрация4 тоже имела катастрофические последствия: она стала поводом для начала Тридцатилетней войны, опустошившей Центральную Европу. Минувший век добавил новые пункты в список загадочных пражских падений. В 1948 году “случайно” выпал из окна своей квартиры Ян Масарик — министр иностранных дел Чехословакии и сын ее первого президента, последний крупный политик, который пытался противостоять коммунистам, рвавшимся к власти под ободряющие аплодисменты Москвы. А 40 лет спустя таким же способом покончил с собой (по другой версии — упал, кормя голубей) Богумил Грабал — мягкий и грустный писатель, пока последний из не очень длинной череды гениев, которых дала миру чешская литература.
К этому можно приплюсовать строчки полицейских сводок, свидетельствующие о том, что и в сегодняшней Праге падение с высоты — наиболее популярный способ сведения счетов с жизнью. Нусельский мост — современное сооружение, соединяющее центр города с новыми отдаленными районами, — пражане именуют не иначе как “мостом самоубийц”: каждый год с него стартуют в мир иной несколько десятков человек; наименее решительных полиции и пожарным иногда удается спасти. Нет, чехов трудно назвать заядлыми пессимистами (скорее это определение подходит венграм), и кончают с собой в Праге ничуть не чаще, чем в других больших городах, но подобное пристрастие к прыжкам в небытие не может не вызывать удивления. Наверное, можно увидеть в этом повторение вечных чешских падений, “полетов вниз” страны, которой история то и дело подрезала крылья.
В самом деле, не так уж много в Европе народов, чей подъем на историческую высоту был столько раз безжалостно прерван, как подъем чехов. “Посторонние” европейской истории, они то и дело оказывались гостями на чужих пирах, обреченными затем страдать от тяжелейшего похмелья. Габсбурги, “третий рейх”, советская империя прошлись по Чехии поступью неодинаково тяжелой (ностальгия по идиллическим временам Франца Иосифа жива в некоторых чешских сердцах и сегодня, в то время как о рейхспротекторе Гейдрихе и генсеке Брежневе с любовью не вспоминает никто), но одинаково чужой. И все они, сами того не желая, учили чехов сохранять свое под напором чужого и чуждого. Чехия — несомненный чемпион Европы по выживанию в неблагоприятных исторических условиях. Швейк — апофеоз психологии выживания, тип чеха и пражанина, который смеется и валяет дурака, поскольку этот тихий саботаж — единственно возможная для него форма сопротивления. Laechelnde Bestien, улыбающиеся бестии — называли чехов нацисты в годы Второй мировой. “Бестии”, видимо, потому, что, несмотря на улыбки и внешнюю покорность запуганного населения, Рейнхард Гейдрих — высший нацистский чиновник из служивших на оккупированных территориях — был убит не в Югославии, Белоруссии или Норвегии с их мощным партизанским движением, а в тихой, внешне абсолютно лояльной Праге.
Чехи — совсем не героическая нация. Здесь не очень любят самоуверенных, напористых, чересчур выделяющихся людей. Из всех своих лидеров разных времен чехи больше других уважают не проповедника-мученика Гуса или победоносного полководца Жижку, а первого президента Чехословацкой республики профессора Масарика — скорее типичного европейского интеллигента начала ХХ века, чем харизматического вождя нации. Разговоры в пражских пивных не похожи на застольные беседы в Москве, Париже, Варшаве или Будапеште. Здесь почти не услышишь отчаянных споров о политике и тем более патетических дебатов о судьбах родины. Чехи гораздо охотнее говорят о вещах сугубо земных, практических, и в то же время куда чаще, чем русские или немцы, поляки или венгры, подтрунивают сами над собой. Быть может, пражские падения с высоты — жутковатый символ этой вынужденной, выработанной веками чешской приземленности. Символ, который устанавливает странную связь между смертью и ее противоположностью — искусством выживать, перерастающим в любовь к повседневности, упоение радостями обычной жизни, которая совсем не обязательно есть борьба.
Наверное, поэтому Прага, давно уже ставшая городом-памятником, остается живой и веселой — в отличие, скажем, от великолепного, но печального Будапешта, насквозь пропитанного вековой венгерской тоской по несостоявшемуся величию. Прага жива, хотя в ней уже давно нет многих из тех, кто придал городу его нынешний облик, и даже потомков этих людей. Нынешняя Прага — чешский город, хотя почти четыреста последних лет5 она была многонациональной, чешско-немецко-еврейской. Главная загадка сегодняшней Праги — как она смогла стать совсем иной, оставшись при этом прежней.
***
Еще 150 лет назад прилично одетый человек, вздумавший в центре Праги спросить у прохожего дорогу по-чешски, мог нарваться на грубость или в лучшем случае на просьбу говорить “по-человечески”, то есть по-немецки. Тому есть документальное свидетельство — воспоминания чешского историка, политика и просветителя Франтишека Палацкого, который провел подобный “эксперимент”. Чешский считался языком плебеев, темных и необразованных крестьян, а Прага, где пышное барокко аристократических особняков понемногу отступало под напором более современных домов новой буржуазии, оставалась, как и почти все города Австрийской империи, во власти немецкой языковой и культурной стихии.
Чешское возрождение началось позже, когда все больше сыновей разбогатевших чехов — лавочников и мастеровых — стало поступать в открывавшиеся одна за другой национальные школы. Вскоре чехи добились того, что пражский университет, именовавшийся тогда Карло-Фердинандовым, был разделен на две половины, чешскую и немецкую. Образование стало культом, почти единственным для чехов — народа, лишенного национальной аристократии, — способом пробиться в высшие слои общества, добиться благополучия и всеобщего уважения. Следы этого культа видны и сегодня: забавное для русского уха слово “высокошколак” (человек, имеющий высшее образование) произносится чуть ли не с придыханием, а звание доктора или даже инженера непременно значится на визитной карточке и табличке у дверного звонка каждого чеха, оным званием обладающего.
Чешская Прага6 возникала, пробиваясь сквозь Прагу немецкую. Вернее, немецко-еврейскую, ибо, выйдя двести лет назад из гетто, пражские евреи быстро ассимилировались, восприняв немецкий язык и культуру, но не утратив собственной особости, за которую позднее им пришлось так дорого заплатить. Отношения между тремя общинами далеко не всегда были враждебными. Скорее это было соперничество-взаимодействие, из которого родилась центральноевропейская городская культура грани веков, fin de siecle. Вместе с Веной и Будапештом, Краковом и Львовом Прага погрузилась в изысканный декадентский сон — сидя в прокуренных уютных кафе, за чашкой кофе и рюмкой коньяка, рома или абсента (Чехия — единственная в Европе страна, где “напиток гениев и безумцев” по сей день продают легально на каждом углу), с силуэтами готических башен за окном, с многоголосьем и многоязычьем уличной толпы, с шизофреническим сочетанием габсбургского порядка, казавшегося вечным и незыблемым, и тотального хаоса, который нес с собой ХХ век — два креста, перечеркнувшие патриархальную Европу.
В той Праге было приятно мечтать и даже бредить — впрочем, почти с таким же успехом это можно делать и сейчас. Очень логично, что мир Кафки родился именно в этом городе. Попробуйте как-нибудь в полном одиночестве, перебираясь из одного пражского кафе в другое, желательно пасмурным, но не дождливым осенним вечером, достигнуть того блаженного состояния, когда между вами и реальностью образуется нечто вроде прозрачной, но плотной стены, из-за наличия которой крайне сложно понять, видите ли вы окружающее еще наяву или уже во сне. Выйдите на набережную — и башни Градчан на другом берегу наверняка превратятся в Замок.
Прага столетней давности — город, в котором пышность фасадов и грязь задних дворов (сочетание, характерное для любой европейской столицы до эпохи электричества, общественного транспорта и канализации) сменяется чистеньким буржуазным уютом. Он словно бы дал новую опору пражской готике, ренессансу и барокко — подобно тому как корж из плотного и мягкого теста подпирает кремовые башенки, цветы и узоры, выстроенные кондитером на верхушке изысканного торта. Именно в это время окончательно срастаются между собой многочисленные поселки, кварталы и городки, окружавшие исторический центр Праги — Жижков и Карлин, Краловске Винограды и Дейвице…
Есть трогательная провинциальность (вообще свойственная Чехии) в том, как долго держались эти населенные пункты, фактически давно сросшиеся со “старым” городом, за свою административную самостоятельность. Формальное объединение, случившееся в 1919 году под грохот рухнувшей 400-летней империи, не лишило Прагу этой провинциальности. Здесь встают так же рано, как в русских деревнях, шутливо пеняя на это Францу Иосифу: мол, за почти 70 лет своего бесконечного правления император, поднимавшийся с постели в 4 утра, приучил подданных жить по его распорядку дня. Венценосный старец с пышными бакенбардами давно умер, но чехи так и не отвыкли от привычек своих дедушек. Здесь по-прежнему считают “малой родиной” не Прагу вообще, а конкретный ее район, и на вопрос “Откуда вы?” отвечают: “С Жижкова” (или Браника, или Карлина, или Смихова).
Сила и укорененность бытовых, повседневных привычек пражан — еще один (наряду с чешской способностью терпеть и выживать) секрет неизменности Праги, сохраняющей свой парадоксальный столично-провинциальный дух. Пражане пили по утрам кофе даже при социализме, когда с ним были перебои, а в коммунистическом “Руде право” мудрые медики по заказу ЦК разъясняли публике, какой непоправимый вред здоровью наносит этот напиток. Пили мерзкий кофейный эрзац из цикория, поскольку без утреннего кофе жизнь для обитателя Праги невозможна. И эталонная чешская мера длины тоже оставалась неизменной во все времена — “метр пива”, то есть 11 поллитровых пивных кружек и маленький стаканчик рома, выстроенные в ряд. Я проверял: диаметр их донышек в сумме составляет ровно 100 сантиметров.
***
Годы социализма были анабиозом Праги. Оккупация унесла из города евреев, а послевоенная депортация — пражских немцев. Затем победившие товарищи объявили войну буржуазности, не понимая, что буржуазность — понятие скорее не социально-историческое, а культурное, и для того, чтобы убить буржуазный дух Праги, нужно разрушить саму Прагу. Им это почти удалось: в 70-е — 80-е годы обшарпанных фасадов и разрушающихся зданий в столице ЧССР было немногим меньше, чем в любом советском городе. Когда время летаргии кончилось, буржуазность ринулась отвоевывать утраченные позиции, хоть и не столь яростно, нахраписто и безвкусно, как, скажем, в Москве. Возможно, дело в архитектуре обоих городов: нужно быть совсем уж окостеневшим уродом, чтобы повесить какую-нибудь колоссальную рекламную ахинею на фасад неоренессансного особняка; а вот на “сталинском ампире” или советском функционализме подобное безобразие вполне смотрится — и даже порой скрывает наиболее уродливые места строения.
Буржуазность и некоторая старомодность Праги сквозит во всем, от отсутствия в городе и его окрестностях “настоящего” автобана (кольцевую дорогу, без которой город помаленьку задыхается, строят почти десять лет и, возможно, будут достраивать еще столько же) до равнодушной и, может быть, по-своему мудрой аккуратности, с которой на огромном Ольшанском кладбище ухаживают за могилами нацистов и евреев, красноармейцев и власовцев, русских белогвардейцев и украинских самостийников — всех, кто умирал на этом перекрестке Европы за что-то очень далекое, постороннее для обитателей перекрестка. Здесь есть все игрушки, придуманные современным городским человеком для избавления от собственной пустоты — Интернет и казино, биржа и бордели, скачки и героин… Но есть и неосознанное отвращение большинства пражан к городской жизни: по субботам и воскресеньям город отдан на откуп туристам и трудоголикам, все остальные уезжают на дачи, чешские названия которых (“хаты” и “халупы”) неожиданно патриархальны.
Праге удалось соблюсти баланс между прошлым и настоящим и, к счастью, не стать полностью современным городом. Она по-прежнему меняется, не меняясь. Чехи не любят резких движений и радикальных перемен, ведь для них перемены редко оборачивались чем-то хорошим. Поэтому и Прагу почти всегда перестраивали и переделывали постепенно и бережно, лишь однажды применив для этой цели взрывчатку: в 1961 году, когда сносили колоссальный памятник Сталину — самый большой за пределами СССР. Теперь на его месте стоит огромный метроном, отсчитывающий секунды СЕТ — Central European Time. Центральноевропейское время — чуть более размеренное, чем на Западе и Востоке. Быть может, это неторопливое спокойствие и называется мудростью.