Содержание Журнальный зал

Санджар Янышев. Стихи

Избранное

(подборка составлена автором)

Поэт, переводчик, композитор.

 

 

Постоянный автор журналов «Дружба народов», «Интерпоэзия», «Новая Юность», «Новый мир» и других;  а также — автор книг: «Червь» (2000), «Офорты Орфея» (2003), «Регулярный сад» (2005), «Природа» (2007), «Стихотворения» (2010), «Умр. Новая книга обращений» (2017). Лауреат независимой поощрительной премии «Триумф» (2001), премии журнала «Октябрь» (2003), многократный дипломант премии за лучшую поэтическую книгу года «Московский счет». Один из основателей объединения «Ташкентская поэтическая школа». Стихи переведены на немецкий, английский, итальянский, французский, узбекский, украинский, азербайджанский, венгерский, испанский языки.

 

 

БЛИЗНЕЦ

 

Один повар мне и говорит:

Притворись Хусаном, будь иногда Хусан.

Пусть жена по четвергам тебя не будит, пока солнце не зайдет,

А сама тем временем твои ступни, живот и мочки твоих ушей

Натирает этим именем; пусть настаивает его

В темном сухом месте — да хоть бы и в чреве своем —

А потом по одной средней пьялушке два раза в сутки тебе дает.

Это будет разумно, ибо ты рожден не один.

Ты — близнец. Погляди-ка в крышку моего казана:

Вот этот кусочек коричневой луны — это ты,

А вот этот, побольше, — твой брат…

Он вышел первым. Но знаешь, как у нас говорят:

Старший — более умный — он выходит вторым.

Он младшего посылает: «Иди, посмотри, что там?

Если все в порядке, кричи!» — И младший идет, и зовет.

Ты слышал зов? ты не спутал его ни с чем?

Ты спешил или ждал?

Ты забыл или спал?

Эй, Хусан, где брат твой — Хасан?!

 

 

МЕРТВОЕ ЖИВОЕ

 

 

Обнял дерево — а оно мертво.

Пригубил воздуха — он мертв.

Раздвинул женщину — она мертва.

Выдохнул слово — мертвое оно.

Записал — стало еще мертвее.

Запомнил — мертвое, мертвое, мертвое.

Лег в могилу — и земля мертва.

Подумал о прошлом, подумал о будущем — пустое и мертвое, мертвое и пустое.

Встал, ощупал дух, понюхал тело — мертворожденное, мертвоумершее.

Даже мысль — и та мертва, потому что о мертвом, о мертвом.

И пришла любовь, и убила все мертвое.

И поставила меня стеречь это мертвое.

Почему меня? — живых спросите.

Налейте чаю.

 

 

ПРИЧИНЫ

 

Каждый год — что-то новое.

Невиданный урожай яблок.

Обнаруженное в глубине сада около вечно запертой калитки тутовое дерево.

Новая тропинка между холмами.

Дырка в мочке (пересёк экватор? родил третьего сына?).

Любовь, не ждущая выхода.

Мысль, не требующая завершения.

Поцелуй в колено.

Прикосновение босой пятки к позвоночнику.

Очередной трофей для фарфорового зверинца.

Покупка роликовых коньков.

Соблазн прозы.

Кусочек сахара от Резы Мир-Карими.

Смерть.

Каждый год — нечто новое.

(«А ты что видишь?»)

 

 

*  *  *

Мой отец — кришнаит.

«Бог один, и он Кришна, я видел Его однажды возле ДК обувщиков», — так он говорит, и я ему верю.

Сестра отца — возвещатель из Общества Стороже­вой Башни (организация, запрещенная в России).

Как все иеговисты, она противница переливания крови и не верит в бессмертную душу.

Их дед, мой прадед, носил при жизни титул ишана (ключевой в суфийском тарикате) за принадлежность к роду пророка Мухаммеда.

Иногда они собираются и ищут темы для общего разговора.

 

С моей материнской — обращенной в атеизм — частью они никогда не сойдутся.

Не случайно отец и мама разошлись сразу после моего рождения.

Отцу в новинку была идея преемственности, рав­но — неизбежность воспроизводства.

Тем более, что я родился не один, а в числе двух равнозначных непримиримых величин.

Брат мой близнец, урожденный Саид, при креще­нии взял себе имя Антоний.

Я почему-то стал Сергий.

Антоний Великий — первый в истории монах-отшельник — бежал от людей в пустыню, дабы в смиренном одиночестве созерцать Единого Госпо­да, — там он и остался.

Преподобный Сергий Радонежский, начав с идеи монашеского общежития, стал отцом русской собор­ности.

Вопреки всякой ономастике, мой коммунально мысля­щий брат однажды избил меня палкой сырокопченой кол­басы за излишнюю тягу к единоличному особножитию.

 

«O, God is Bob, it ain’t me, babe!»

(Есть в этом что-то, чего в этом нет.)

 

 

ОТЕЦ

 

Профессиональный художник, ничего стоящего из своих тюбиков он так и не выдавил.

Задолго до моего появления сделал кучу оказавшихся бесполезными фотографий.

То были «этюды» для будущих пейзажей и портретов.

Старики и дети, множество детей, еще больше стариков.

Самая благодарная натура — изрытая морщинами кожа: тенехранилище света.

Спустя полвека извлеченные из-под пыльных холстов и выложенные в сеть снимки эти явились ценнейшим документом времени.

И — как следствие — обрели художественный смысл. 

Ничто из того, чем он жил следующие полвека, что произвел своими нервными узловатыми пальцами, на что дышал своими тяжелыми легкими, что трогал своим слезящимся взглядом, не стоит одной (любой) из этих черно-белых картонок.

Ничто, включая мое существование.

 

Я смотрю на свое раннее изображение: младенец на горшке взирает на сосредоточенного в полете человека, оставшегося за границами кадра.

Говорят, человек должен делать то, что у него получается хорошо.

Лучше всего я умею терпеливо стирать узловатыми пальцами чайный налет с внутренней поверхности пиалы.

 

 

ИНСТРУКЦИЯ <ПО ОБРАЩЕНИЮ С РОДИТЕЛЯМИ>

 

Вложи ей в правую руку мышь, пусть почувствует пальцами стык двух одинаковых клавиш (курок на сборах полвека назад был гораздо туже, но ведь тоже требовал нежности, особенной нежности), пусть покрутит колёсико.

Да, много кнопок, не страшно, главное — не нажимай одновременно две.

Пультом от ящика ведь научилась?..

(Кстати, про пульт: привыкай уже класть его в одно место, например, вот сюда, рядом с телефоном!..)

Развиваем моторику.

Один клик — дополнительный час жизни.

 

Составляем алгоритм, диктуем, пусть запишет пока от руки.

Навести стрелочку на желтый квадратик, зафиксировать мышь, щелкнуть два раза, два раза не щелкается, значит — один, потом эту большую кнопку.

Всё откроется, вот увидишь, папа, главное — не паникуй.

Чо не сгибается, всё у тебя сгибается, видишь, а этот палец не должен сгибаться, им ты будешь печатать текст.

Ну, давай «абырвалг» для начала.

Шучу.

Мама мыла Сеню — печатай.

Видишь, палочка мигает — там печатай.

И сохраняйся, каждые пять минут сохраняйся.

Пользуйся «поиском»: поищи свою фамилию.

О ком же еще-то? — читай вот, гордись.

А туда не ходи, там голые тётки.

 

Алло, что опять не так?

Мамочка, видишь мое сообщение?

Поводи мышкой.                                      

Поймала стрелочку?

Там есть такая вертикальная полосочка, с бегунком.

Делай буквально то, что скажу.

Нет, это не трогай.

И это не трогай.

Как — всё исчезло?!

Какого он цвета?

Так, жми на крестик в правом верхнем…

Нет, косой такой крестик, как на Андреевском флаге.

«Поделиться» — значит, присвоить, подумай: оно тебе надо?

Мам, это не моя страница, это твоя страница.

Да, моя фотография на твоей странице.

Прекрати ставить мне «лайки», ставь иногда «энгри».

Напиши что-нибудь, одно слово — я сразу увижу.

Нет, я в этом году не приеду.

 

*  *  *

Одно из первых событий, связанных с несправедливостью и свободой.

Ты гуляешь во дворе с другом, невесть откуда возникает другой мальчик, и друг твой уже с ним.

О чем-то пошептавшись, они уходят в сторону гаражей.

Ты больше не нужен.

Справедливо ли он поступил по отношению к тебе? Нет.

Свободен ли он был так поступить? Да.

Бывает ли свобода справедливой?..

 

Особенно больно мне было, когда я поступил так с моим братом.

Он стоит и смотрит нам вслед.

Секунда — и мы скроемся за гаражами.

Скрылись.

 

 

*  *  *

 «Эй, Санджар-манджар, бер менга битта инжир!» — бегали за мной две такие.

Не дал я им инжира.

Мне было шестнадцать, им лет по девять.

Только однажды так разозлился, что взял ее — ту, что была зачинщицей, черноглазую Таню, — за две руки и крепко, до боли, сжал.

Вся выплеснулась, но и треснувшим женским нутром повторила: «Эй, Санджар-манджар!..»

И не было у меня никогда такой Тани.

 

*  *  *

Ты жила напротив, через футбольное поле.

На нем мы однажды и встретились.

Играли в «я садовником родился».

Ты заикалась; свою кровь до сих пор не слышу — твоя пела толчками: клапан иногда­  слипался, как веки при ячмене (есть так­ая детская болезнь, снимается мочой или ­крепким чаем).

«Ок-ккк-ксана».

Ты учила меня заикаться.

Я учил тебя велосипеду.

А больше ничего не было.

Мне сказали, что ты умерла.

Я прибежал; старухи обсуждали: че­твертый этаж, навзничь, не жизнь.

На тротуаре — маленькие тапочки, заботливо кем-то составленные, соединенные, словно их аккуратный хозяин только что прилёг на кровати.

Родители твои еще, наверно, трижды могли­ тебя родить и дважды потерять.

Да не хотели.

Представь, бывает и такое: люди друг друга больше н­е хотят.

 

*  *  *

А ты жил через улицу, улицу звали «Богдана Хмельницкого»; когда её переименовали в «Бобура», нас обоих там уже след простыл.

Я был Рахман, ты был Рахим.

Матерей наших вообще звали одинаково (два колокольчика одного тона).

В твоей квартире стояла настоящая газовая печь, а в нетленной коробке жили индейцы из каучука или полиуретана.

Каучук, каучук, Каучук Длинный Змей.

Что в этих фигурках вызывало больший трепет: неожиданная податливость материи или фантастическая расцветка — теперь не скажу.

«Немецкое качество» — вот чем пахли твои драгоценные штучки; отец, дирижёр военного оркестра, привез их тебе из Германии.

Жизнь не баловала нас игрушками; оловянный солдатик или деревянный щелкунчик являлись пропуском в лучший мир.

Твоя резиновая армия выстроилась на полу пёстрой демаркацией, по эту сторону — нищета и запах хлорки, по ту — красивое будущее, классовая правота, бессмертие.

Тебя неудачно женили, довольно скоро ты растолстел, подался в торговлю и получил ощутимый срок.

В чем ошибся индейский вождь, на чем споткнулись твои храбрые воины?

Кони их съедены, земля выжжена, их отравленные стрелы торчат из их спин, словно спицы летучих мышей.

Всё пожухло, истлело, вышло вон.

Даже наши имена, коих суть Милость и Милосердие.

 

*  *  *

Какое насилие, я вас умоляю!

В младшей группе нянечка вымазала болтливому ре­бенку горчицей рот — изнутри и снаружи.

Продукт был несвежий, поэтому — ни горечи, ни ожо­га, только искреннее недоумение: я ведь молчал, молчал, я ведь старался…

В музыкальной школе все три педагога последователь­но били по затылку и по рукам, распластывали пальцы на клавиатуре: «диез, а не бемоль!..», «бекар, бекар, не видишь?!»

Ни про горчицу, ни про бекар я маме не рассказывал.

Господь с вами, какая травма?

И горчицу, и музыку я по сей день употребляю еже­дневно; первую — как приправу, вторую — как основное блюдо.

 

А вот жила в дальнем конце моего изогнутого двора девочка без возраста: Инна Два Колеса.

Ходить не могла, тянула шею, говорила гласными: «ия» (птица), «уа» (луна), «аа» (мое имя)…

Первый звук — всегда был выше, чем второй; спицы ее колес манили замкнутой клавиатурой, слепили дыхание своей неподвижностью.

Я любил с ней болтать, а может быть, любил ее саму, как любит ребенок то новое, что отнимает у времени цель.

Куда исчезла Инночка — я так и не узнал.

Знаю, что не взрослел, пока ее выкатывали во двор (кто выкатывал? откуда? — я никогда этого не видел); потом цирк разомкнулся, а листва…

Спустя лет сорок я вспомнил Инночку и ту вспорхнувшую листву, и ту луну, конечно, тоже.

Столько лет о ней не помнил! — вот это обожгло так обожгло.

Наверное, так же в какой-то непредсказанный момент я перестану слушать музыку: возненавижу и убью.

 

«Мама, почему волосы болят так сильно?»

«Потому что — на голове. Чем ближе к мозгу, тем больнее».

 

 

ЦЗАЦЗУАНЬ О СВОБОДЕ

 

Это две буквы, перегоревшие в слове БЛЯ.

Это явленная воочию картинка с верблюдом и иглой.

Это тридцать минут до удаления записи камер видеонаблюдения.

Это: каждый имеет право быть частью твоего предменструального синдрома.

Это смех адресованный глухому, например мне.

Это пыльца гризетки, раздавленной в одном из прошлых твоих воплощений.

Это жестокость, с которой это написано.

 

Это нежность, с которой я пишу следующее.

Это сюрикэн бадьяна, освежающий дыхание мысли.

Это цветы, передаренные тебе — тебе-тебе, не огля­дывайся! — на станции «Парк культуры» чьей-то разборчивой любовницей.

Это когда официант знает название звучащей по радио композиции — и ее автора.

Это лед в любимом напитке.

Это жар поблагодарить своих, например, за жизнь, и чужих — за своих.

Это: ты прощен тем, кто нуждается в твоем прощении.

Это договор с Богом, подписанный задним числом.

Это выйти из себя, чтобы войти в другого.

Это двигаться, чтобы устоять; это стоять, чтоб наблю­дать движение.

Это событие, сделавшее ничтожным все, что связыва­ло, радовало, ранило, примиряло.

Это игра на повышение.

Это любовь.

 

 

ПРИТЧА О КАЖДЫХ БРАТЬЯХ

 

Было у отца шестнадцать каждых сыновей.

Послал он их на войну — дом соседа побрать; восемь каждых ушли, восемь каждых не стали: чужой дом возь­мешь, свой потеряешь.

Не наказал их отец за ослушание, решил: достаточно им проклятий от восьми ушедших.

Не вернулись с войны те восемь.

Снова шлет отец сыновей на врага: подите и помстите за братьев: поглумился враг над их мертвыми телами, покощунился.

Четыре каждых брата вздохнули и ушли, ибо вспыхнул огонь в каждом их сердце от такой картины.

Четыре каждых брата остались, чтобы вымести месть из своего дома.

Послал отец братьев строить высокий забор: враг у са­мого порога, вот-вот поломится.

Два каждых брата пошли строить, два каждых брата остались изгонять врага из сердца своего.

Ночью встал один каждый брат и сжег ворота в том заборе.

Наутро отец говорит второму каждому брату: убей-ка его, он пожег нашу последнюю защиту.

Нет, говорит каждый брат, я лучше тебя убью.

Повернулся он, чтоб исполнить сказанное, — а отца-то никакого и нету.

 

 

*  *  *

Знакомьтесь: переученный левша.

Молоко наливаю левой.

Черного лакированного офицера беру правой.

Женщину обнимаю правой.

Пишу сразу двумя.

Ход ноги делаю — не замечаю.

Убиваю левой.

Смотрю левым.

Не вижу правым.

Ничего не вижу.

Дайте мне этого левого, левого этого дайте!

Я не хочу ничего повторять: уберите знаки, уберите ленты, засуньте себе в жопу свои зенитки и пилотки.

Вы не нюхали обугленную человечину, вы не поскаль­зывались на раздавленном гусеницами ребенке, вы не блевали своими зараженными легкими.

Я переученный левша: я прав, я всегда прав.

Мы сильная нация, мы умеем высасывать левый глаз через правое ухо.

 

 

КРОТКАЯ

 

                                  Beethoven. Allegretto из Cимфонии № 7 A-dur

 

Вышла из дома

R-хромосома

С пачкою соли

Нет — папирос

С накося выку

С банкой сивухи

С сушкою в ухе

Уркаборос

 

С грелкой и лаской

С пенсией пляской

С йодом и краской

С чистой мочой

С нарой и койкой

С междусобойкой

С барною стойкой

С хором «а чо?»

 

С веком железным

С оком жеребным

С сроком шлимазлым

С пуншем карбид

С молотом женским

С хоботом веским

С проном имперским

Гермафроспирт

 

С кушем хабарским

С носом варварским

С шомполом барским

С рабским кайлом

С хлебом и сором

С мутным рассолом

С мором весёлым

С «нахер» и «влом»

 

С верой неверной

С правдой и скверной

С веткою вербной

С «я б твою мать»

С «будем мириться»

С «кровь не водица»

С как говорится

В лоб да не в масть

 

Вышла из места

Времени теста

Среднего меццо

Что-то нашла

Брашно и пышно

Дёрнула дышло

Вышла — и вышла

Вон и вышлá.

 

 

*  *  *

Сказано: завтра съезжать.

И стали мыться три раза.

Готовить двенадцать раз.

Перекладывать посуду и открывать холодильник — бессчетно.

Потому что завтра съезжать.

И мне, и тебе, и всем.

Нету другого: вчера въехали, завтра съезжать.

Потому что СВОЁ не инстинкт, а рефлекс —

Говорит нам воскресший Rex.

 

 

*  *  *

 

В августе, в сумерках, две подружки,

Маша и Саша,

Ловят в траве кузнечиков на шорох.

(Кузнечики издают шорох и ловят на него Машу и Сашу.)

Потом, зажав им лапки — каждая своему, — сталкивают лбами: чей чьего первым сожрет.

 

Полжизни спустя Маша каждое лето ездит в Москву: пять монастырей обойти, губами к Матроне, лбом к Спасителю, в Кандалакше с этим похуже, да и тянет на малую родину, чо там.

Жирного палтуса Маша привозит Саше.

Пива берут авоську; вспоминают общего Борьку, что был Машкин, потом стал Сашкин, а нынче уж нет его больше нигде, бля, слышишь, подруга, НИГДЕ!

После к полуночной речке выходят, чтоб никто не мешал предосеннему стрёкоту и верещанью.

И Саша хрустит челюстями.

А бывает, что Маша.

 

 

*  *  *

 

Моя покойная тетка

Говорила моему брату:

Мальчики, не женитесь на вдовах и разведенных.

Девушку из неполной семьи не берите.

Не женитесь на тех, кто старше.

Тех, кто сильно моложе, берегитесь как в лесу дикого зверя.

Избегайте красивых.

Слишком умных тоже не надо.

Не сватайтесь к нищим.

Богатство – нет большего горя.

Образование — хорошо, но не всякое.

Слишком простых – ну, тут тоже понятно.

Пусть не делает различия между собаками и кошками.

Между зимой и летом.

Богом и чертом…

А попроси ее заварить тебе чай.

Пусть обдаст мытый чайник кипятком,

Пусть заварку берет не ложкой, а пальцами, не уронив на стол чаинки;

Пусть укутает чайник полотенцем, пусть слегка его потомит…

Пусть дважды нальет и дважды вернет обратно.

Пусть подаст тебе чашку, наполненную на две трети, пусть соединит свой взгляд с твоим…

А вы как хотели?

Жену найти – не легкое дело.

Но хорошую жену легче сделать счастливой.

И только это по-настоящему важно, только это.

Женщина должна быть счастливой.

 

 

Я УБИЛ

 

Она спала под фанерой, за окном,

рядом с сохнущим бельем.

Мне кажется, их было много,

теплых мохнатых комочков,

перемогающих день в мокричном убежище.

А я отогнул фанерный лист

и извлёк на свет слепое крошечное существо.

Я не хотел его убивать, это вышло случайно.

Мы часто в детстве ломаем машинки и куклы —

с единственной целью: понять их устройство.

Мне было четыре года.

Наверное, еще раньше я убил

несчётное количество жуков, муравьёв, мотыльков —

не говоря уже о мухах;

и совершенно точно — одну ужалившую меня в глаз пчелу…

 

Когда я оттянул прижатое к телу,

похожее на веер, крыло летучей мыши,

нечто близкое к восторгу,

трепету перед невиданной красотой мира,

его ужасом и хрупкой соразмерностью

ослепило меня —

не помню, как это произошло,

я проткнул одну из нежных перепонок,

и то, что в борьбе мужчины и женщины

даёт начало новой жизни,

принесло божественному рукокрылому созданию

скорую гибель.

Оно даже не пискнуло и, возможно, жило еще целую вечность.

Вы скажете: ты не ведал… — да, я не ведал.

Вы скажете: все дети… — да, отвечу, все дети.

Но я помню ее глаза, которые пытался разжать —

и помню чувство сопротивления материи,

которым не всегда измеряется

рождаемое нами зло.

 

Полжизни помню, дурацкой и ничтожной

своей жизни.

Возьмите вторую ее половину!

Вот моё покаянное письмо.

Я ведь буду теперь прощён?

Не молчите — ведь буду?!..

 

 

ЦИКЛ

 

каждый один

раз в жизни

теряет ключи

простужается

моет посуду

выпивает снотворное

делает аборт

мечтает о собаке

открывает крышку рояля

меняет лампочку

лежит в ванной

целует ребенка

лезет на крышу

рвет книгу

умирает

блюет

стрижется

разбивает лоб

пишет письмо

покупает рис

плачет

лишается чести

ломает ноготь

произносит молитву

нюхает кровь

заваривает чай

хотя бы раз

каждый один

при чем здесь я

 

 

ГОЛОСА

 

«Круг вращается, сверху мне видно все».

Аушвиц. Биркенау.

«Я слеп и я глух, но вот нос, как выключить нос?!»

Аушвиц. Биркенау.

«Люблю кладбища, здесь так хорошо дышать».

Аушвиц. Биркенау.

«Э-э… Маленькая подробность: у нее было три соска».

Аушвиц. Биркенау.

«Я из семьи лилипутов, мне повезло».

Аушвиц. Биркенау.

«Раньше бесконечность меряли песком, теперь волосами».

Аушвиц. Биркенау.

«Зеленый — цвет кожи, красный — травы».

Аушвиц. Биркенау.

«Природа простит и это, простит и тебя».

Аушвиц. Биркенау.

«Мысль враждебна и лжива — чувства честны».

Аушвиц. Биркенау.

«А я ничего не чувствую, позвольте тут переночевать».

Аушвиц. Биркенау.

«Рядом прокат велосипедов, пешком тяжело…»

Аушвиц. Биркенау.

«Смотри-ка: лисы! Вон, вон побежал!»

Аушвиц. Биркенау.

«Чем они тут питаются, птичьим молоком?»

Аушвиц. Биркенау.

«После смерти душа вселяется в нас».

Аушвиц. Биркенау.

«Свобода — зачем? Мы едем в Семикаракоры!»

Аушвиц. Биркенау.

«Растет моя вера, жалость сходит на нет».

Аушвиц. Биркенау.

«Об этом невозможно больше говорить».

 

 

НА СМЕРТЬ ДЕРЕВЬЕВ

 

                                                      — У меня смола проступила на ванной полочке…

                                                      — Тридцать лет пользовался этим стулом…

                                                      — Повалило тополь и зашибло человека…

                                                            Из разговоров людей

 

Забавы вроде шашек, карт и музыкальных труб

оставим лучшим временам:

нас больше нет.

То есть мы есть. Но здесь мы — труп.

Древесный сок, небесный снег

посвящены не нам, не нам.

 

Теперь

верните нас домой. Верните всех домой.

Ну вот, все дома. И никто не жив, не лжив.

Камоэнс, Рильке, Фрост, мы к вам.

Тамом*.

Шекспир, мы к вам! Блейк, Пушкин, Беранже.

Мы к вам.

 

Вы знали, знаете, чем ветка нам не ветвь:

та голая, а эта — никогда.

Что корень — это ночь, а кожа — это свет.

Вы лучшие фотографы земли.

Вы нас произнесли.

Мы общая среда.

Мы — это вы, в конце концов…

Не нет, а да!

 

Мы — время, вы — часы, мы рады вам служить

богами, космосом,

пустыней, гумусом,

Арденнским лесом и

Бирнамским лесом и —

уроком той (теперешней) зимы,

вот этой тьмы,

когда друг друга нам не пережить,

когда всё глохнет…

Не да, а нет.

 

Мы — ваша Тайна

(и, возможно, только мы).

 

___________

* Конец (тюрк.).

 

 

БАНДАЛИК*

 

А., Б.

 

…И ровно в полдень мы тронулись в путь.

На мне было стеганое атласное одеяло,

Напомнившее чапан, в котором я когда-то женился,

И, словно в дополнение к этой синей памяти,

Два пушистых зверька с белыми животами —

Я и моя жена — сопровождали процессию до поворота,

Где начался встречный поток автомобилей,

Где начался встречный поток жизни.

 

Незнакомые люди забывали, куда шли до встречи со мной,

Они выходили из машин,

Они говорили детям: «Ты иди, я догоню»,

Они пристраивались спереди —

В единственную на земле очередь,

Начинавшуюся не с хвоста, а с головы, —

Чтоб хотя бы метр пронести мои носилки,

Чтоб хотя бы на минуту приобщиться к шествию.

 

Мы двигались вдоль пустынных трамвайных путей,

Которые через месяц разберут:

Уже теперь они напоминали йодистую сетку

На спине вчерашнего пневматика,

Однако ни один из моей свиты

Не пересек границу мелкого гравия.

Через час мы прибыли на место

И возблагодарили Бога, что путь окончен,

И возблагодарили Бога, что путь — был.

 

Никогда еще мы не были такими зрячими, такими чуткими.

И хотя я не мог приложить ладони к своим ушам,

Я видел, как это сделали все до единого

Мои попутчики, мои советники, мои незнакомцы.

Потом подходили к крану и полоскали руки.

И не было полотенца. И стряхивали капли,

Пробуждая мириады чертей, бесенят,

Которые — кому могли повредить?

 

Наконец, меня поднесли к моей землянке,

И человек — кажется, мой сын, кажется, мой старший сын —

Помог мне в нее спуститься.

Он придерживал мое почти невесомое тело,

Покуда оно занимало место в выложенной кирпичом нише,

Он бережно меня посадил, приобняв напоследок,

Он сказал: «До свидания, папа»

И оставил меня с моей мыслью — один на один.

 

А еще он сказал: «Бандалик» — или это была моя мысль?

Бандалик, дорогой мой.

Бандалик, мой самый счастливый день.

Бандалик, мое пешее солнце.

На-най, на-най,

Бандалик!

 

________________

* Слово соболезнования, сочувствия, сопричастия (узб.).

 

 

 

ПОСЛЕДНЕЕ

 

                                                        Milhaud. La Creation du Monde

 

И чего у кого отвоевал, Время?..

Разве было такое, чтоб меня не было?

Разве было такое, чтоб я был кем-то одним?

Для прогулки с собакой выбираю ночное.

Для разговора с природой выбираю сон.

Из двух зол выберу третье.

 

Почва готова, Гора начинает движенье.

 

Я бы хотел фотографировать маяки.

Хотя собирательство не должно принимать форму материи:

вот есть у меня Мелисса — иногда она боится щекотки,

но не сегодня, и какая ловушка

сохранит мне ее верность, ее текучесть

(даже если это — ловушка слова)?

 

А в маяке что-то от костяной башни или минарета.

Не верите — поезжайте в форт Ворден.

Там стоит один, напоминающий все прочие:

архитектор не слишком печалился об авторском начале,

поскольку ничто в маяке не должно заслонять его назначения:

посылать звук или свет как можно дальше.

 

Но маяку не стоит чересчур возноситься,

ибо все башни имеют общий прообраз:

мы до сих пор за него платим мычаньем,

взамен получая одутловатое счастье —

от того, кто обыкновенно стреляет не целясь,

но чаще целится не стреляя…

 

И чего я кому не вернул, о Великий Лучник?

Просто готовил плов — отливал колокол:

Прожигал изнутри его жидким золотом…

Мургах — пело золото, хагрум — отвечал чугун,

Впитывая молочный шорох,

Словно будущих граны детей.

 

Две вещи: колокол и шахматы;

два состояния: сосредоточенность и покой —

не тот покой, которого не заслужил, — зелен виноград! —

а тот, который растет изнутри, как форма знания

(знания, дающего равновесие;

равновесие, укрепляющее дыхание;

дыхание, выбирающее движение без цели,

ибо любая цель нечестна, когда преобладает над действием).

 

…Мухаммед встает, Мухаммед говорит: «Дай мне время!..» —

и Гора дает ему время.

 

 

ЭЛЕГИЯ

 

Я в контрах с контрой, я с борьбой в борьбе.

Два верных стражника, два кормщика тебе

На полную отверженности ночь,

В которую ты нам замыслишь дочь…

Войди в мой дом — не в тот, что летний парк

Подпер спиной, а в тот, что хной пропах

Ташкентской осени. Я двадцать лет его

Не навещал, ты видишь: никого

Теперь в нем нет, и значит — самый срок

Глотать творящей пустоты комок.

 

Пришли. Продолжим. Тут вот под стеклом,

Стоит за красным томом — черный том…

Сними-ка аккуратно первый ряд;

Да, то, что нужно, умница. Я рад,

Что тень от этих букв всеядный свет

Не сжег за столько затворенных лет;

Что лица двух моих учителей

Он пропитал; и типографский клей…

Нет — дух древесный, как лесной орех,

По ним — то сверху вниз, то снизу вверх.

 

Тебя встречают капитан Смоллетт

И доктор Ливси. Опоздавших нет.

 

Я с контрой — в контрах, я в борьбе с борьбой.

И ты, и я — нам не бывать собой,

Затем, что непреложность — не закон

В любви; игрой уравновешен сон.

Твой свет — на мне, и тень моя тебя

Ведет туда, где мы играем — спя.

Где на любом борту, в любом дому

Себя не знаем мы — и потому

Уберегут нас там от многих бед

Смоллетт и Ливси, Ливси и Смоллетт.

 

Еще не рождена, пусть наша дочь

Двойной портрет их повторит точь-в-точь.

Пусть унаследует — избави Бог,

Не твою верность, не мою любовь, —

Ум с простотой (две стороны лица):

Честь сильного и смелость мудреца.

Когда прочтет — как книгу ли, клавир —

Вот этот мир или… не этот мир —

В какой бы ни вошла, — с ней будут там

Мой смелый док, мой честный капитан.

 

А мы себя, найдя с таким трудом

Друг в друге, — отдадим за этот дом.

 

 

*  *  *

 

Мужчина без женщины дичает.

Покрывается шерстью.

Начинает пахнуть непотраченными гормонами.

Бросает под ноги окурки и кусочки рифленой бумаги.

Разбивает машину.

Перестает отжиматься от пола и экономить электричество.

Идёт в Макдональдс.

Обзаводится старыми друзьями.

Приобретает микроинфаркт.

Бросает пить.

Изобретает средство от рака молочной железы.

Возвращает женщину.

 

 

*  *  *

 

/На размер песни Жоржа Брассенса «Негодный мальчуган»/

 

Мой белый человек, две трети этой жизни

Я с ним делю и сон, и благородной лжи — с ним —

Искусство — и любовь — делю.

Но с нынешних третей я стану скуп и точен,

Поскольку речь зашла о нерожденной доче —

Ей будешь ты. Благодарю.

 

Я не отдам тебя, ни наши ухищренья,

Ни змейку, что свистит июльно и ошейно,

Ни уровня иван-чаёв

Над здешней муравой, когда лежим и дышим

Друг в друга и горим согласием бесстыжим,

Земных не замечая швов.

 

Мой белый человек, он требует напиток

Ему из этих трав подать; он долгий свиток

Взаимных векселей приплел.

При этом намекнул на строчку из духовной…

Но как покойнику живых тыр-пыр альковный —

Так мне его кошерный флер.

 

Он надо мной висит, что нетопырь лядащий,

На спицах растянув словесный шум, но дальше —

Не спи — ему заказан слой.

Лишь изменив природу, сбросив оперенье,

Лишив меня примет особых, т.е. зренья

И голоса, — он станет мной.

 

На то ты и любовь, что на Сиаме — братство.

Какой тут … пойдет, какое распроблядство —

Ни сном, ни духом не скажу.

Раздайся ж ввысь, звучи и в дереве, и в бронзе,

Мой Requiem! А что со всеми нами после —

И белке внятно, и ежу.

 

 

*  *  *

 

И я слежу во все свои глаза

твоих суставов плавную работу;

как, точно в бездну хрупкая лоза,

спускается луна по пищеводу.

 

Я этой кожи тайный землемер.

Твоих ручьев и клеток летописец.

И не прозрел еще один Гомер,

чтоб этот Сад возведать и возвысить, —

 

«я знаю, я»… А что такое я

сам, как не хромосома «форте — пьяно»,

в которой с детства наблюдает явь,

как «я» кристаллизуется неявно?

 

Во мне самом вот-вот возгонит кровь,

черты подправив, генная машина…

Но столь же неисповедима роль

хорька в мешке или в кармане шила.

…………………………………………..

 

Да, предков обозначится устав,

проступит дедов соль и бабок эхо…

Но ведь и прах почудится, воспряв,

иных каких-то псов и человеков.

 

 

ЭЛЕГИЯ ТРИ

 

Мы встретились спустя девятнадцать лет, и позволь, я скажу, о чем ты думала, глядя на меня.

Что нищета пожизненна, как группа крови.

Что давай, как в юности, заменим любое слово на «потебня».

Что после Фриды не надо брить лобок, ни выщипывать брови.

Что хочется выдернуть из-под самодовольной задницы крашеный стул.

Что никто не гений, раз этот продул.

 

…Мы шли мимо торговцев ичигами и кавушами, абрикосами и кремниями, мячами и мечами…

Не помню, кто шел впереди — но вдруг, спустя девятнадцать лет, это проявилось во сне.

Зачем? — стал думать: кто ты была и кто я?

Мы что-то покупали — шли к Петру Муслимовичу.

Я вёл тебя с ним как моим божеством знакомить.

 

А выяснилось: все эти годы он тебя помнил.

И помнил всё, что говорил нам тогда.

Много лишнего нам говорил, тебе говорил.

Откровенного, непостижимого говорил.

Ты не должна была это слышать, и приходить не должна была — со мной, к нему.

Поэтому память ранена, всё еще ранена, да.

 

Воспарить мешает, предначертанному — стать.

И вот я дал ему слово, что ты всё забыла — как только ушла.

Что тебя попросту не было, я сам почти в это верю…

Я снял с него груз: простить — значит забыть, сколь воды ни глубоки.

Простите оба, Петр Муслимович и ты.

Будьте счастливы, как память богомола, счастливы и легки.

 

 

*  *  *

 

Всей правды ни ты не узнаешь, ни даже

я, которому в бок —

двузубые вилы злосчастья. Не дай же

Бог

 

услышать, как лопается сердце

в каретке — вниз-вверх — седока,

когда измышляет последнее средство

крутящаяся башка.

 

Воздушный путь — он, что память, наструган

соломкой: живи, не живи —

как миленький примешь на грудь верхнерусской

и глупости, и нелюбви;

 

и кран оседлаешь на фоне экрана,

чтоб воздух сна искрошить;

и камень выпьешь в сто три карата;

и прежде чем жить—не жить,

 

решишь арихметрию башни, разъятой

на смысл, как какой-нибудь Босх,

и звук, как какой-нибудь Янышев: дай-то

Бог.

 

Ведь пчелы не пахнут ни йодом, ни фтором.

И смерть тут уже ни при чем.

А мыло с названием «Свет», которому

обмылок тьмы причинен.

 

 

*  *  *

 

Снова мои братья дождевые

Вышли на дорогу подышать.

В их подзорные, раздвижные

Легкие весь майский купол сжат.

 

Чем рассвет — забиты виноградом

Поры их жилищ. Чем белый день —

Каждый первый кажется мне братом

Каждому второму из людей.

 

Путь на электричку. Что мне в малых

Сих? Куда важнее без тебя

Лето, что набрякло, словно манна,

И вот-вот прорвет купель тепла…

 

Но: не также ль, выйдя на дорогу,

Выверяю прямоту угла,

Чтоб стрела, вернув себя истоку,

Точка в точку поразить нашла?..

 

Потому, целуя, — ни настолько

Вот не жмурюсь, что, живя в упор,

Сам двоякодышащий, а то и

Боле — по числу открытых пор.

 

 

*  *  *

 

В конце концов, у нас ведь есть

                                         часть завтрашнего дня.

Рассвет, помноженный на тень

                                        колен и интервалов.

И тишина, и глубина

                                        и птичья мельтешня

на антресолях, чай, нават

                                        и миндаля навалом.

 

В конце концов, мы из пыльцы

                                        египетских камен

меж рам оконных — новый сорт

                                        сообразим варенья;

сольем вино ослиных пасх,

                                        ром греческих календ.

Глядишь, к полудню будет нам

                                        еще одно время.

 

В конце концов, и я не здесь,

                                        и ты ложишься в дрейф,

и кровь по-новому звучать

                                        воспитывает мышцу.

Но до четвертых петухов

                                       у луковиц дерев

я книгу рощ твоих ношу,

                                       как ртуть, подмышкой.

 

 

*  *  *

Спалось? Спалось. Но как!.. Какие трели

Нам под подушку проводил сверчок!..

О чем веретено в лимонном чреве

Скворчало, как расплавленный пичох.

 

День завтрашний без внешних вспоможений

Селился под махрушками у бра.

И сон с тобою был кровосвершенье,

Смещенье материного нутра.

 

Росло? Росло потом в тебе такое,

К чему по отношенью мы одни,

Что не рассечь на женское-мужское,

Не застирать, как пятна простыни.

 

И дней тех межеумочная птица

Такую высь нашла, что посейчас

Оттуда наши сны с тобой и лица

Видны как ее целое и часть.

 

 

ИЮЛЬ

 

Ни влагу, ни сквозняк

из спального квартала

день не принес. Итак:

ТЕБЯ МНЕ НЕ ХВАТАЛО.

 

Затем пришла гроза

и тишину обстала.

Из зеркала креза

(тебя мне не хватало)

 

обрызгала чело

песком и целовала.

Но всё бы ничего —

тебя мне не хватало.

 

Ты рядом не спала,

ты родинки считала;

на том конце весла —

тебя мне не хватало —

 

ты, чтоб не расплескать,

как мёд меня черпала

до гальки, до песка…

Тебя мне не хватало.

 

…Потом, уткнувшись в брег,

ты юбкой подвязала

мой голос, этот бред

(тебя мне не хватало?)

 

и унесла туда,

где смерть переживала

тебя, меня — когда

тебя мне не хватало;

 

где взмыленный, как лук,

шашлычник из мангала

обугленный мой слух

поддел (мне не хватало

 

тебя!) витым ногтем.

И слышно во все стало

концы (перед дождем?):

Тебя. Мне. Не. Хватало.

 

Ты этот слух что стих

вдыхала и глодала;

я наконец постиг:

тебя — мне не хватало.

 

Ты жизнь мою, как сон

во сне, припоминала.

Мы спали в унисон.

Тебя — мне — не хватало.

 

И сколько бы, любя,

ты мной ни прорастала —

с тобой, в тебе, тебя

мне мало.

 

 

ЖЕНЩИНА

 

У него рассвет, как нить.

                          У тебя закат, как масло. —

                                                    Говорила она мужчине.

 

[У него хвост спереди.

                         У тебя он сзади. —

                                                   Так она не говорила.]

 

Он гений порыва.

                        Ты гений осады. —

                                                   Утешала она мужчину.

 

[У него позвоночник.

                        У тебя живот. —

                                                  Так она не сказала.]

 

У него минута.

                       У тебя вечность. —

                                                 Напоминала мужчине.

 

[У него вершина.

                     У тебя плато. —

                                                 Об этом она молчала.]

 

У него песок в ботинках.

                    У тебя гравий. —

                                               Беспокоилась за мужчину.

 

[Он умрет в будущем.

                   Ты умрешь в прошлом. —

                                              Молчала и сосала язык.]

 

Это меньшее, что она могла.

                  Это высшее, что она могла.

                                             Верная с молодых ногтей. Верная дотла.

 

 

*  *  *

Мне бы легкости взять для восхода —

Не у бабочки и самолета,

Не в листве выходного дня,

А в твоем основанье, Природа,

В темном царстве, где нет огня,

Где ни воздуха, ни меня…

 

Только тут и простор для веры —

Я хочу быть понятым верно —

Только тут и гнездится бог-

Экстраверт: между мной и прошлым,

Сном и памятью, меньшим — большим,

Кем угодно — самим собой.

 

Я хочу быть понятым. Точка.

На хрена мне другая боль?

Время есть во все стороны то, что

Разбегается из одной

Тьмы-потьмы. Вот на сём и встану,

Прикормив губам своим стаю

 

Новых звуков, листвы иной,

Точно вешенка, обрастая

Выраженьем икры земной…

Ни мечты, ни вины, ни скорби —

Лишь змея в запаянной колбе,

Как молчания перегной.

 

 

ДВА УТЕШЕНИЯ

 

Гори, моя листва. Бежи в тупик, строка.

Тебе, увы, не все едино, чья рука.

Терпи, совсем не боль. И лучшая финаль:

Когда опять пуста, когда чиста скрижаль.

 

Ведь на худой конец — сколь ни были темны —

Вот этот темный лес, вот эту Книгу мы

В таком порядке честь сумеем — и хранить, —

Какой запечатлен на уголках страниц.

 

Ведь цифра нас ведет логических загад —

Верней, чем эхолот. Смиренней, чем талант.

И нет у этих тел иных, чем эти, душ.

А ты всю жизнь был тем, к чему всю жизнь идешь.

 

 

*  *  *

но эта сложность вдруг наверное

становится благоволением

к такому существу в ком энное

оказывается — последнее

 

к такому свету чье создание

любому языку — обратное

как мы меняем состояние

из птичьего в листообразное

 

*  *  *

Ушел в осень.

Уехал в зиму.

Уплыл в весну.

Улетел в лето.

 

 

Следующий материал

Владимир Губайловский. Точка покоя

  At the still point of the turning world.   T. S. Eliot. Four Quartets. Burnt Norton[1]     Если взять сухой лист, прогладить его утюгом, положить между двух страниц в...