Содержание Журнальный зал

Елена Лапшина. Стихи

Избранное, составленное автором для Библиотеки ЖЗ

 

 

Елена Лапшина – поэт; постоянный автор журналов «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Арион» и других.
    Лауреат V Открытого международного литературного Волошинского конкурса (Коктебель), премии литературного журнала «Кольцо А» (Москва, 2008) и Международного поэтического конкурса им. Н.С. Гумилева «Заблудившийся трамвай» (СПб, 2010),  дипломант премии «Московский счет» (Москва, 2019).

 

 

* * *

Неужели, Господи, так и сгинем

на бескрайнем белом под синим-синим…

Запечатляясь письмом, портретом

(что на том – неведомо, пусть на этом!),

фотоснимком переживать живое,

комаром впечататься в лобовое,

слепком, следом ли на подталом,

чтобы здесь остаться хоть чем-то малым.

Ладно книгой, хотя бы культёй абзаца,

парой строк куда-нибудь да вписаться,

расшибая лоб, матеря иное,

всё ломиться в мнимое, плотяное,

пробивая бреши в небесной гжели,

вопрошая: Господи, неужели?..

 

* * *

Анне Гейжан – девушке,

покорившей время.

 

Здесь ночь под стать маслинам и паслёнам,

а после – день, залатанный зелёным –

тугой листвы калёной колотьё.

И сквозь неё – белёные скульптуры

дичатся пережитками культуры,

приморскими реликтами её.

 

Где прошлого упорная проруха,

где воздух сух и дрожь важнее слуха:

бьют простыни (та – ластом, та – хвостом),

морское largo переходит в lento –

солёный всплеск, слоёный запах лета

и птицы, – как чаинки в золотом.

 

Потом досмотр дневных приобретений –

укусы ос, царапины растений –

лежи-считай, пока не надоест.

Здесь августа число сороковое,

поросшее колючею травою,

да моря исполинский палимпсест.

 

* * *

Кто в доме лубяном? Насельник, отвори –

поговори, согрей продрогшего на стуже.

Послушай, если ты тот, кто сидит внутри,

то почему коришь стоящего снаружи?

 

Чего тебе ещё?.. – за тридевять ходить,

носить тебе рожна и быть во всём повинным?

Да как тебя ни тешь, ничем не угодить –

ни птичьим молоком, ни рисом муравьиным.

 

Молчи себе, а нет – с любовью обличай,

по мелочи пеняй, оправдывая случай.

Не нарочито – нет, – как будто невзначай.

А лучше ничего не говори, не мучай.

 

* * *

…И найденное – не было искомым.

Никто из сыновей не утаит

то яблоко, что встало в горле комом –

Адамово – так в горле и стоит.

 

А у меня – оскомина и сладость,

предательство Адамово, враньё

и Евы – не бессилие, но слабость –

влеченье, наказание её.

 

В каких бы ты садах ни шёл тропою,

к каким бы ни притронулся плодам,

любой из них, надкушенный тобою,

тебе напомнит яблоко, Адам.

 

* * *

Вот получишь ремня и реви в темноте, голоси

и прощенья проси, выноси справедливость прещенья.

Иже Кто там еси? – Но тебя заставляют: «Проси».

Ну, конечно, сначала ремня, а потом уж прощенье.

 

В темноте – никому, ничего, ни за что, никогда –

не признаешь вины, и ремень тебя не застращает.

Но в темнотах такое живёт, что не имет стыда

и не знает любви, потому – никого не прощает.

 

Пустяковая взбучка – горячка пониже спины, –

всё до свадьбы ей-ей заживёт – хоть назавтра и сватай.

Справедливость живуча – и с той, и с другой стороны,

ибо все мы равны – наказующий и виноватый.

 

 

* * *

В детских поисках жизни привольной

пыльным полднем пришли ты и я

под гудение высоковольтной

на промзону Его бытия:

ни пчелы, ни цветка, ни ехидны,

над прудами – сухие кусты.

Эти земли, как прежде, безвидны.

Эти воды, как прежде, пусты.

До Адама и Евы над бездной

мы в молчаньи глядели с тобой,

как в текучей лазури небесной

округляется кит голубой.

 

* * *

Там на реке, плескаясь и хохоча,

шумной ватагою, – только один не в счёт.

Будто река другая с его плеча

жилкою голубой по руке течёт.

 

Если бы я не думала о таком –

тонком и нежном с шёлковым животом…

Мальчики пахнут потом и молоком,

а молоком и мёдом – уже потом.

 

Там по реке вдоль берега – рыбаки, –

тянут песок и тину их невода.

А у него ключицы так глубоки, –

если бы дождь – стояла бы в них вода.

 

Я бы купила серого соловья,

чтобы купать в ключице, да неспроста:

я бы хотела – этого – в сыновья,

чтобы глаза не застила красота.

 

 

* * *

Сломанными флажками сверху сигналит птица.

Кто её разумеет? – нет никого окрест.

Только над прудом ива – будто пришла топиться.

Ива стоит и плачет, чёрную землю ест.

 

Бездна небес глядится в тёмный нагрудник пруда,

видя в нём только птицу, рваный её полёт.

Небо само не может жить ожиданьем чуда.

Ива стоит и плачет, чёрную воду пьёт.

 

Что у неё за горе? Кто её здесь оставил?

Но прибежит купаться – выгнется и вперёд! –

тонкий и голенастый, с виду как будто Авель.

Ива ему смеётся, – кто её разберёт.

 

* * *

Медведицей, утицей – всем, чем кажусь,

тебе я, царевич, ещё пригожусь.

На край и за край – за тобой по пятам

[куда ты подался? чего тебе там?

какой молодецкою блажью гоним?]

И я побежала за ним…

Остался на ветке в чащобе ночной

рукав лебединый да жемчуг речной.

Острастна крапива, горька лебеда –

по следу, по следу – а нету следа…

[Не имамый правды соделался пуст…]

И вся эта жизнь – как-сквозь-куст.

Чтоб хлеб с голодухи железный глодать,

и кровью давиться, и зубы глотать.

…Отнимешь глаза от земли, а над ней

и кроны редеют, и небо видней.

Ан вот он, родимый, лежит налегке

с калёной стрелой в заскорузлой руке,

на каждой глазнице – железный кружок:

Ну здравствуй, царевич, – заждался, дружок? –

Прилягу и я отдохнуть под кустом,

тебя поцелую оржавленным ртом.

 

* * *

И вроде бы ле́та короче, а зимы лютей,

и ночи бессонней, а сны наяву – беспробудней.

Уже фотографии стали дороже людей,

а воспоминания ближе сегодняшних будней.

 

И вещи уже тяготят, хоронясь по углам,

теснят в неуюте квартиры (тоска городская) –

желанные прежде – теперь превращаются в хлам.

Лишь те, что из детства, упорствуют, не отпуская.

 

И вот бы проснуться отсюда, и там – наяву –

себе постаревшей, как старому другу, доверя

и ключ от квартиры, в которой уже не живу,

и запахи комнат, и звук открываемой двери…

 

И чтобы все живы, и в воздухе пыльная взвесь,

воскресное утро, на кухне вещает столица.

И всё, что даётся, и всё, что кончается здесь,

вне места и времени длится,

                                                   и длится,

                                                                     и длится…

 

* * *

В той тишине, где яблони обветшали,

яблоко стукнет ржавый в траве ушат,

сумерки подошли в комариной шали,

листья шуршат.

 

Под одеялом то зазнобит, то жарко.

Склянкою ночь в проёме окна блестит.

Дождь шелестит, как лук шелушит кухарка,

дождь шелестит…

 

Дождь шелестит, и слыша его вполуха,

против теченья в горнее уходя

и засыпая, сгорбишься, как старуха,

тая столпом соляным в глубине дождя.

 

* * *

В бессилии слова, в молчании немоты,

когда холодеет воздух до ломоты

и тянутся длинные тени со всех тенет, –

он так обнимает меня, будто смерти нет.

Но всё ж – разделённые смертною пеленой, –

и я лишь на ощупь знаю, что он со мной.

И каждый из нас объятьем земным пленён,

и ночь, – как стремнина, и мы в темноте плывём,

до боли ладони стиснув, разъяв умы.

И нам не спасти друг друга от этой тьмы,

где мы – в наготе, в бессилии, без прикрас,

где должен быть Кто-то Третий промежду нас…

 

* * *

Осень с мешком наливных на горбу

ходит каргой по дворам.

Спит златоглазка  в стеклянном гробу

меж заколоченных рам.

 

Мнится на улице злой хохоток,

ветхое вьётся тряпьё.

Спит златоглазка, свернув хоботок.

Кто поцелует её?…

 

* * *

Мне говорили: «Всё без толку.

И то – какой с ребёнка спрос», –

когда заваливал на ёлку

кроваво-красный дед мороз.

 

Я упиралась со слезами,

пока зловонием дыша,

тот шарил красными глазами

соседа «с пя́той» – алкаша.

 

А взбудораженные предки

велят читать ему стишок.

…Я высоко на табуретке,

как будто пеночка на ветке.

А тот – берётся за мешок.

 

Я ничего не понимаю,

я свой подарок обнимаю

под сиплый кашель горловой.

Оцепеневшею фигуркой

стою с пластмассовой снегуркой,

и звон плывёт над головой.

 

* * *

Дерево-дерево – ствол трубой,

крона, – как дым голубой.

Дай постою с тобой!

 

Ночью идёт от земли тепло,

Дерево-дерево расцвело.

Дай загляну в дупло?

 

Дерево-древо в моём саду –

ветви во облацех, корни – в аду.

Дай я в тебя войду…

 

ЗНАЧЕНИЯ  ИМЁН

 

1.

Ещё не пепел – пух летает в кущах,

пока раздвинув облачный альков,

Невидимый глядит на мотыльков

и меж цветущих вересков снующих

голубоглазых лис и корольков.

 

Благословенна твердь стоит земная.

И в чаще – пробудившись ото сна, –

идёт Адам, дающий имена, –

и ничего о будущем не зная.

И спит вода во о́блацех, темна.

 

Ещё не знают ветхости живые.

Но незаметно тля сосёт лозу

и тлеют листья в мыслящем лесу.

И скоро незатейливо – впервые –

солжёт лиса на голубом глазу.

 

2.

В начале лета изгнанный Адам

иную жизнь читает по складам.

 

Бежав из детской, знаний восхотев,

рогатку взяв и сапоги надев, –

 

стрелять, ловить лягушек в камыше

и делать всё, что хочется душе.

 

А Ева колет пальцы о шитьё,

и он вполуха слушает её.

 

– Я забываю прежний наш приют.

Здесь ангелы с рассветом не поют.

 

А по ночам заглядывают те,

что тьмой иной таятся в темноте.

 

Я чувствую, как звери голодны,

как травы под ногою холодны.

 

И ныне в этом теле – во плоти –

наш первенец стучится взаперти…

 

– Не ро́пщи, же́но, не моя вина…

здесь всё, чему давал я имена:

 

вон там – река и солнце на воде,

а вот блоха ползёт по бороде,

 

деревья, звери, птицы и цветы,

и в кожаных одеждах – та же – ты.

 

Здесь каждый вечным именем клеймён.

Но я забыл значения имён…

 

А всё ж привольно!.. Погляди, как там

олени поклоняются цветам,

 

как сокол бьёт голубку налету,

и как прекрасно терние в цвету!..

 

3.

На задворках великого мира – окраине света,

где помойная куча гниёт и цветёт золотарник,

пахнет мёдом и тленом златое Господнее лето,

на останках забора пирует упорный кустарник.

 

Нету имени месту – оно безназва́нное «где-то»,

где умолкли язы́ки – ни Азии нет, ни Европы… –

терпеливых жуков, жадных гусениц тайное гетто,

катакомбы червей, муравьиные торные тропы.

 

Захолустье вселенной, где полдень стоит, как впервые,

где блуждает вино по дичающим лозам агдама.

Всюду Божии твари – носители чуда – живые

забывают свои имена по уходе Адама.

 

РОЖДЕСТВЕНСКОЕ

 

Где зимний ветер навевает сны

о реках неземной голубизны, –

земля застыла, не истратив глины.

Но ангелы в привременном аду

летят и отражаются во льду.

А тот – отставший – смотрит на долины,

 

застыв на миг в небесном витраже.

И наши отражения уже

одно в другом сквозят неотделимо:

он – с трещинкой кровавой на губе,

играет солнце на его трубе

за долгий миг до гибели салима.

 

А это – я на новеньких коньках,

как будто пролетаю в облаках,

а подо мной – долиною молчащей,

минуя горы, равно – города,

в безмолвии неведомо куда –

бредут волхвы заснеженною чащей…

 

Неуловимый отблеск золотой

качается над вечной мерзлотой.

А я скольжу по чёрной глади пруда, –

живущая в надежде и нужде

с молением о хлебе и дожде, –

и жду чудес, и не вмещаю – Чуда.

 

* * *

От земли поднимутся холода,

незаметно с ночи повалит снег.

Ты увидишь небо из-подо льда,

ты проснёшься рыбою, человек.

 

Неусыпным оком гляди во тьму,

серебристым телом – плыви, плыви…

И не думай: «Это зачем Ему?» –

всё, что Он ни делает – от любви.

 

Не ропщи, что речь твоя отнята,

не по небу ходишь, не по земли.

Если рыбе дадена – немота, –

то самим дыханьем Его хвали.

 

* * *

Кукареки-кукареки-курике,

в небе голуби, пескарики в реке.

 

Едут сани,

едут сами,

едут задом-наперёд.

Никто замуж не берёт.

 

Кукарекать-кукарекать-куковать.

У соседушки скрипучая кровать.

 

А синица –

ей не спится,

ей не спится, хоть убей –

сразу снится воробей.

 

Как пошла синица в гости к воробью…

А у Боженьки журавлики в раю.

 

В небе птицы –

голубицы,

а пескарики – в реке.

Всё у Боженьки в руке.

 

* * *

Выну красоту,

выйду – погоржусь:

и на то – сойду,

и на сё – сгожусь.

 

Не таюсь-боюсь,

погляжу окрест.

Ан не выдаст гусь, –

и свинья – не съест.

 

Покажу врагу –

эвон как могу!

А они – дурни –

попадут в рагу.

 

Вот и выйду я,

да во всей красе!

И во всей красе –

всё равно, как все.

 

* * *

Тупая усталость, предсмертная дрожь, –

как будто по снежному полю идёшь.

Как старая Герда – любовь во плоти –

застыла, забылась и сбилась с пути.

И меркнет рассудок, и сумрак – вокруг,

и дремлет под снегом ненайденный друг.

Забвенье, затишье, и дело – к утру,

сухие былинки звенят на ветру.

И слышно, как в норах – во мраке парном –

полёвки хрустят припасённым зерном.

И манит подземный мышиный уют.

Но белые волки призывно поют…

И кто-то по следу – из далей иных –

уже подъезжает в санях ледяных.

 

* * *

Оставишь ненадёжный дом,

в лесу слоняясь спозаранку,

убогим нищенским трудом

добудешь на отпу́ст зарянку-

синичку-пеночку-клеста

и – осторожная до дрожи, –

пугаясь каждого куста,

ты на ловца нарвёшься тоже:

предтеча птичьих похорон –

помещик, спятивший от лени, –

стрелок-миляга-враль-барон,

гоняя в ельнике оленя,

глядит, застав тебя врасплох,

как, переняв повадку птичью,

ты стриганёшь в чертополох

и станешь до́бычею – дичью

и, пережившая пальбу,

очнёшься, как в дурном романе:

с вишнёвой косточкой во лбу

и мёртвой ласточкой в кармане…

 

* * *

Не спится в дому полуночном за ветхой стеной,

где ходики ходят и мучит их звук жестяной.

В саду не шелохнется ветка, не хрустнет сучок.

Глаза призакроешь и тут: то заскрычит сверчок,

то в старом буфете впотьмах, нагуляв аппетит,

упорная шушера-мышь вермишелью хрустит,

то стукнется тихо о землю неспелый ранет.

И маятник чиркает воздух, а времени – нет.

А есть полотно на стене и сюжетец на нём:

дырявый котёл в очаге с неподвижным огнём.

Вглядишься, а там на холсте – ничего уже нет.

И только в прореху сквозит немерцающий свет.

 

* * *

На даче – лепота: пионы и люпин

толкутся у стола, заглядывая в чашки.

Теплынь, а ты с утра ворчишь, и ты – любим

до каждой клеточки на клетчатой рубашке.

 

Смородиновый чай, кузнечики у ног,

сомлел соседский кот на плиточной дорожке.

Ты отгоняешь прочь цветочный табунок,

встаёшь из-за стола, отряхивая крошки.

 

И всё ещё – оса над чашкой голубой;

и всё уже – как есть, и не в чем сомневаться.

И фотку бы в альбом: «Вот это – мы с тобой…»

Но это – я и ты – в свои невосемнадцать.

 

И надобно опять – в прозябшее жильё –

отважиться на жизнь с повадкой постояльца –

в болезни и нужду, в безлюбие твоё, –

чтоб не пускать корней и смерти не бояться.

 

* * *

 

                                                      О.И.

 

Как речная рыба по стуже мрёт, –

по любую сторону правоты

изгибайся, бейся об этот лёд,

умоляя: воздуха и воды…

 

Золотою сукровицей кропи

эти льды и воды угрюм-реки,

проходи насквозь, выживай, терпи,

раздирая жабры и плавники.

 

Чтобы после – в долгий июльский зной –

в наступившей неге и немоте

прикоснуться выструпленной спиной

ко ступне Идущего по воде.

 

* * *

                                                    С.К.

 

Я знаю эту хворь на грани невозврата,

когда с бельмастых глаз спадает пелена,

хотя ещё земли – не пять локтей на брата,

и воды – через край, и воздуха сполна,

 

и глохнет тишина от голосов утиных,

и пахнет первачом опавший прелый лист,

холодная роса висит на паутинах,

и яблочный послед скуласт и мускулист.

 

Тончает и сквозит всё зримое воочью,

но хочется ещё отодвигать итог,

и рано засыпать, и просыпаться ночью,

и слушать между стен мышиный топоток,

 

до ветхости носить простые плоть и платье,

и Бога не гневить, и бровь не гнуть дугой.

Надломленный ломоть, ездок на самокате –

я всё ещё пылю, топчусь одной ногой.

 

* * *

Я видела – в лугах его, далече, –

как, обгорев, но ран не замечая,

он бродит, пряча розовые плечи

среди густых метёлок иван-чая.

 

И я слыхала – смертная, мирская, –

как на чужом наречье незнакомом

он пел, тяжёлых век не размыкая,

кому не знаю: птицам, насекомым…

 

И мне казалось, будто в этом теле

ему легко среди травы и зноя…

И облака всё посолонь летели

кибиточками в Царство неземное.

 

Уже звала не Волга, но – Валгалла,

и отцветало пёстрое, простое…

И я жила, пока ещё мелькала

его спина в зелёном травостое.

 

* * *

Через целую жизнь, – отгордившись грехами отцов

и наделав своих, – наконец принимаю сиротство.

Чёрно-белые карточки милых моих мертвецов

в неопрятном альбоме теряют портретное сходство.

 

Я вас помню не так… Я за вами иду по пятам.

Вы такие, как есть, – это мой коленкор изменился.

Призакроешь глаза – и как будто проснулся не там.

И как будто не жил, а кому-то навязчиво снился.

 

В подмосковье весна – захолустному снегу каюк,

мать-и-мачеха прёт, и на Пасху такая отрада!..

Улетевшие птицы, ну как там обещанный юг?

А у нас тут земля проседает, корёжа ограды.

 

За любой недогляд плотяное пуская на слом,

землеройствует жизнь… Но, порою, привидится снизу,

будто небо меня задевает своим подолом –

я тихонько лечу, ухватившись за синюю ризу.

 

* * *

Отпустишь калитку, горний покинешь сад,

и мнится: не то казарма, не то барак…

И бродишь, торя насквозь коммунальный ад,

тараща глаза в густой коридорный мрак,

 

касаясь рукой замшелых чужих пальто,

плечом задевая лыжи, тазы, тряпьё.

Как будто – один из многих, но как никто –

упорствуешь в Лете – в мутной воде её.

 

И вроде нашаришь двери (а вдруг не те?)

и медлишь полжизни: минуть или войти?

Но это твоё стояние в темноте –

торопит моё старение взаперти.

 

И ветхую дверь шатаем туда-сюда,

и пробуем крепь щеколды сторожевой.

А хочется задыхаться – не от стыда.

И нужен – один единственный, но – живой.

 

* * *

Вольнолюбивый, боли моей внемли…

Но каменисто тело моей земли:

как ни жалела – не приняла нигде.

Так на Итаке прах предают воде:

тлеющим телом, лодкою слюдяной

он уплывает, благословлённый мной,

в меркнущей славе – силе его былой,

с горлом, пробитым бдительною стрелой.

То ли ласкает, то ли блажит вода –

лижет солёный мёд его живота,

блик на лице, запястья его излом…

Всё помавая, как золотым веслом,

смуглой ладонью правит в предел иной

летом печали изгнанный Антиной.

 

* * *

Мне дашь ещё тридцать – к полудню, но скоро – не дашь:

прошло, пролетело – тщета-суета-камарилья.

Последняя хитрость – слегка послюнив карандаш,

оправить бровей отыгравшие ломкие крылья.

 

И жить терпеливо, и делать простые дела,

свой малый возок волочить из безлюдного леса.

И брать эти скорби, как лошадь берёт удила,

усвоив солёный устойчивый привкус железа.

 

И ждать утешенья под этой тяжёлой рукой, –

за слёзы по нашей тщете даже Бог не осудит –

где только тупое терпенье приносит покой, –

хотя бы немного покоя, раз счастья не будет.

 

* * *

Засяду за Псалтирь – замучает зевота

(всё к Богу не иду, хоть без него невмочь).

Как девочка в саду, аукаю кого-то

в душистым табаком прокуренную ночь.

 

И сколько ни зови, докличешься кого там… –

из детской позовут, напомнят о родстве.

И, кажется, пойди да встань перед кивотом,

а хочется лежать в стрекочущей траве

 

и слушать голоса лягушечьи и птичьи,

и близиться к земле… и – Господи, прости –

 

мне кажется, что я живу в чужом обличьи,

а мне бы – по листу улиткою ползти.

 

* * *

Всяко хищного хитрого зверя во мне излови,

облегчи не ручную поклажу – сердечную кладь.

Научи меня, Господи, той нетелесной любви:

не лицо дорогое – любить, не объятья – желать.

 

Зверь и впроголодь жив – не кормлю, не давала бы пить,

да сама угасаю – близнец не по крови родной.

Научи меня, Господи, так незлобиво любить,

чтобы алчущий зверь не метался по клетке грудной.

 

Научи меня, Господи, видеть очами любви

не своё отражение в муже – подобье Твоё,

чтоб не выло, не корчилось, изнемогая в крови,

то дитя, одичавшее с голоду, яко зверьё.

 

* * *

Бесстрашный мир до дерзких десяти

с лишайной кошкой, мучимой под лавкой,

когда не больно говорить «прости»

и бабочку прокалывать булавкой.

 

Где фольговые золотца конфет

на пять мгновений делали «богачкой».

Где сразу было ясно – смерти нет,

и боль всегда становится – болячкой.

 

Где с каждой тварью Божьею на «ты»

(помимо взрослых – им родства не надо).

Когда боялась только темноты,

как юный Дант, ещё не знавший ада.

 

* * *

А жизнь, как ни спасала – не спасла.

И в темноте – далёкий плеск весла

да огонёк – чуть движущийся – дальний.

А там – страданья вечная страда,

и эта жизнь, идущая – туда,

уже не принимает оправданий.

 

А тут покуда – проводы зимы,

да молодые, взмыленные – мы, –

теряя оперенье в круговерти,

ни с тем, ни с этим светом не в ладу,

пленённые, как лебеди во льду.

И нам ничто не предвещает смерти.

 

* * *

Сколько ни славословь

пламя того куста, –

это ли – не любовь,

это ль – не красота?

 

Здешняя, злая вся –

ангельским бьёт крылом,

на волосах вися,

словно Авессалом,

 

смутной своей тоской

смертному отслужив.

Но в красоте плотской

замысел Божий жив.

 

Чтобы Высокий Глас

не угасал в кусте,

плачу о смертных нас,

плачу – по красоте!

 

В мире дерев и трав,

вторящих небесам,

голову потеряв,

плачу по волосам.

 

* * *

Она коротала морозную ночь до утра

у зоркого зеркала, прежнюю прыть вспоминая –

о том, как была молода, да вот стала стара,

и дом у неё ледяной – не изба лубяная,

 

где топят по-чёрному, въедливым дымом дыша,

и где по щелям догнивают смола и солома,

где греют еду и ладони, но зябнет душа,

и лисьего духа не любят, и лисьего дома.

 

А дом ненадёжный и светел над ней, и высок.

Весна далеко, и дождаться-то многим дано ли…

И лисий за стёклами заиндевелый висок,

и вполоборота в окошке лицо ледяное.

 

* * *

Бедствуя в будке, долго ль приноровить

тело к цепи, и цепь по земле возя,

можно ходить по струнке, почти не выть,

но заслужить – увы – ничего нельзя.

 

Благо хозяин добрый, пока не пьёт

(псине всё радость – был бы хотя живой):

кормит почти исправно, нечасто бьёт, –

много ли надо дуре сторожевой.

 

А пришибёт бывало – так не слабак.

Тут бы в бега, да праздновать свой побег!

Но испокон не цепи держат собак.

Холодно в будке, и падает с неба снег.

 

где топят по-чёрному, въедливым дымом дыша,

и где по щелям догнивают смола и солома,

где греют еду и ладони, но зябнет душа,

и лисьего духа не любят, и лисьего дома.

 

А дом ненадёжный и светел над ней, и высок.

Весна далеко, и дождаться-то многим дано ли…

И лисий за стёклами заиндевелый висок,

и вполоборота в окошке лицо ледяное.

 

* * *

Бедствуя в будке, долго ль приноровить

тело к цепи, и цепь по земле возя,

можно ходить по струнке, почти не выть,

но заслужить – увы – ничего нельзя.

 

Благо хозяин добрый, пока не пьёт

(псине всё радость – был бы хотя живой):

кормит почти исправно, нечасто бьёт, –

много ли надо дуре сторожевой.

 

А пришибёт бывало – так не слабак.

Тут бы в бега, да праздновать свой побег!

Но испокон не цепи держат собак.

Холодно в будке, и падает с неба снег.

Следующий материал

Читательский рейтинг Журнального Зала за 2019 год

  Данный рейтинг составлен на основе данных счетчика Google Analytics. Публикации из толстых литературных журналов за 2019 год ранжированы по количеству просмотров. Этот «годовой» рейтинг имеет определенную специфику. Журнальный Зал...