Содержание Журнальный зал

Юрий Орлицкий

Долгий сон с продолжением

Геннадий Алексеев «Зелёные берега». Л., «Советский писатель», 1990

 

… Прав был всё-таки Александр Сергеевич, безусловно и далеко — как лёд и пламень — разведя по полюсам стихи и прозу. Особенно хорошо понимаешь это, читая то, что мы называем сегодня «прозой поэта». Именно к этому разряду литературы принадлежит роман Геннадия Алексеева «Зелёные берега», выпущенный ленинградским отделением «Советского писателя». 
«Нормальный», (т. е. средний, среднестатистический, обыкновенный — без малейшего уничижения) прозаик прекрасно понимает, что можно, а что нельзя в повести и романе, что «пойдет», а что нет. Поэт — другое: он будто бы и не читал никогда своих предшественников, будто и не знает, как она, эта проза, «делается». 

Так написаны и «Зелёные берега» Геннадия Алексеева. 

Те, кто не знаком со стихами Алексеева, не видел его картин, репродуцированных в последней «современниковской», посмертной уже, книжке, те вряд ли смогут понять главную особенность единственного романа поэта — максимальную приближенность его героя к автору. Тут — не привычный для русской прозы прием повествования от первого лица, служащий скорее для маскировки, чем для самораскрытия; совсем наоборот, поэт пишет именно о себе, о своих стихах и книгах, своих картинах, своей работе (он был доцентом архитектурного института, прекрасным специалистом по питерскому модерну), о своей собственной внешности, наконец. Многие сцены романа — домашние в том числе, и особенно описания встреч и бесед со знакомыми писателями и художниками, — словно бы застенографированы с натуры — недаром в них появляются характерные для документалистики обозначения персонажей: «В.», «М.», «Хорошо знакомый литератор», «Ещё один знакомый литератор» и т.д. Вместе с подробно выписанным петербургским пейзажем и авторскими рассуждениями о вузовской «службе», вместе с легко и точно набросанной любовной линией «герой — Настя», они с первых же страниц создают бытовой фон будущего романа. Фон вполне реалистический, словно бы и не предполагающий в будущем никаких неожиданностей.  Впрочем…

Впрочем, дело-то происходит в Петербурге-Петрограде-Ленинграде, городе Гоголя, Достоевского, Белого, который, по признанию автора, «любит сбить с толку, ошарашить, привести в изумление, потрясти до основания, одурачить, околпачить, закружить, завертеть, заморочить голову». Всё это и происходит с героем – автором этой необычайной книги.

…Вдруг, неожиданно, в вечерней зимней электричке, возвращаясь домой с дачи, замечает он женщину в костюме своего любимого времени – первого десятилетия нашего века, эпохи расцвета русского модерна. Пытается разглядеть черты лица – тщетно. Потом видит ещё раз и ещё, и с каждым разом она ближе, доступней для взора. А судьба между тем подбрасывает ему фотографию, случайно приводит к могиле забытой певицы Брянской, заставляет слышать разговоры о ней…

Как будто в судьбе возможны случайности…

Что-то подобное уже было. Да вот хоть бы у Достоевского в «Идиоте», где знакомство – и любовь Мышкина и Настасьи Филипповны оказываются столь же роковым образом неизбежными, сколь и невозможными. У Алексеева, правда, на пути героев к счастью оказывается одна «мелочь» — время: Ксения Брянская умерла в 1908 году, герой же романа родился в начале 1940-х.

Однако любовь Ксении и героя (мы даже не узнаем его романного имени – ещё одно проявление сугубо лирического субъективизма повествования) будет от того не менее реальна. Уходя вместе со своей героиней сквозь пласты времени в любимую эпоху, автор-герой чувствует себя там вполне естественно, не испытывая при этом ни удивления, ни стеснения, ни дискомфорта. Отчего так? – вправе поинтересоваться читатель. Да оттого, что написана книга  — поэтом. Это мечта, сон, фантазия. Впрочем, есть рассуждения на этот счёт и у самого автора. Обратимся к ним.

«- И всё-таки, что же это было? – спросит он как-то, разглядывая дно стакана. – Затмение ума? Особая, редко встречающаяся форма безумия, в котором есть логика, есть система, есть гармония и красота? Уникальная, изумительная, прекраснейшая форма безумия, которая встречается раз в тысячелетие и потому неизвестна ещё медицине? Или это были галлюцинации, это был сон наяву? Сон, в котором всё так чётко, так выпукло, так реально, до неестественности реально, реальнее, чем сама реальность? Долгий сон с продолжениями,  с захватывающим сюжетом и с продуманной до мелочей композицией? Многосерийный цветной, широкоформатный, стереофонический и стереоскопический сон? Или это эксперимент неведомого гипнотизёра, обладающего чудовищной силой внушения, от которой нет никакой защиты? Но почему именно я избран объектом для гипнотических манипуляций? Почему именно я погружен был в иную жизнь и обречён был наслаждаться в ней и страдать? Или со временем что-то стряслось? По какой-то таинственной причине оно вдруг расслоилось, перекосилось, пласты его сдвинулись, между ними образовались пустоты, и прошлое стало просвечивать сквозь настоящее? А если время – цепь, то оно, вероятно, запуталось, завязалось в узел, и далекие его звенья внезапно оказались рядом? Что же, что это было?»

«- Всё очень просто, — ответит на это некто «А.», ближайший друг героя. – Он и она были предназначены друг для друга. Но произошла ошибка – он опоздал родиться. И вот, прорывая толщу лет, она бросилась к нему, в его время. Она торопилась, боялась опоздать. И она успела. И ему повезло. И они были вместе почти год. Почти год – значит почти вечность».

Читателя фантастики, наверное, не убедит такое объяснение с нарочитым пренебрежением «механизмом» перемещения, а вот читателя Гоголя и Достоевского – убедит вполне. Тем более, что Петербург-Ленинград у Алексеева изображен, безусловно, с их «акцентом». И большинство героев, кстати, тоже. Например, художник Знобишин, сошедший с ума после встреч с давно умершей женщиной, — персонаж вполне гоголевский. А из «Идиота» в книгу попали не только аллюзии, но и главный «злодей», трактирщик Ковыряхин – настоящий двойник Рогожина, убивающий в конце романа Брянскую, дабы неземным пением своим не соблазняла она души человеческие…

Мелькает в «Зелёных берегах» и тень Лермонтова, точнее его Максима Максимовича – в облике, речи и поведении воронежского литератора Евграфа Петровича, который и на дуэль героя идёт секундантом, и журит его по-стариковски, не понимая, но любя. Описывая их последнюю встречу, и особенно прощание, Алексеев даже речь – свою и героев – строит в лермонтовском ритме, с лермонтовскими интонациями, подчеркивая тем самым значимость этой реминисценции.

Хотя важна она ему и не только для развития главной – любовной – линии романа, но и для понимания собственного места в литературе. Вот, для примера, бессвязный монолог этого милого старого консерватора, сплошь состоящий из общих мест критики уже на стихи самого Алексеева: «…вы берете на себя тяжкую ответственность… есть ли у вас полная уверенность? […] разрушать старое всегда заманчиво… традиции – это не бремя, а сокровище, которое надо беречь… не стоит игнорировать то, что вас не понимают, и, тем паче, гордиться этим… дерзость не всегда благо… стихотворная форма оттачивается веками, а вы хотите… разумеется, в этом-то что-то есть — вы многое можете, вы чувствуете слово, ритм, интонацию… но не жалко ли вам свой талант?.. мне кажется, вы давно не перечитывали классиков: дабы прыгнуть далеко вперёд, надо отойти сначала назад… и что такое современность?.. стоит ли быть рабом своего времени?.. Пушкин современнее всех нынешних поэтов…»

«Прописям» Евграфа Петровича вторят в романе Алексеева конъюнктурные рассуждения его знакомых литераторов, художника Знобишина. Они не могут (художники же!) не понимать, что имеют дело с талантливым человеком, но равно не могут и принять его пути в искусстве, его неумения, нежелания быть «как все»… И ещё одно…

Вдова самого Геннадия Алексеева Майя Абрамовна рассказывает, как после окончания школы Алексеев поступал по настоянию родителей в военно-инженерную строительную академию. Сдал все экзамены, вышел во двор, постоял там – и пошел в канцелярию за документами: представил себе свою жизнь в этих стенах и не выдержал. Вновь сдал экзамены – и стал учиться в архитектурном.

И «Зелёные берега» вполне можно назвать романом архитектурным: не только город, но и каждый дом в нём имеет своё лицо. Вот, например, как описывается один из них: «Настин дом построен в том стиле, который когда-то почти у всех вызывал негодование, а теперь почти всех приводит в восторг. Фасад живописен и претенциозен. Он благоухает цветами и женской парфюмерией. Цветы растут на карнизах и прямо на стенах, образуя подобие плотно засаженных клумб. Их вялые, длинные стебли, слегка загибаясь, безвольно тянутся вниз и опутывают оконные наличники. Над окнами виднеются головы красивых печальных женщин с распущенными змеевидными волосами. Волосы тянутся к цветам. Цветы вплетаются в волосы. Печальные красавицы выглядывают из зарослей экзотических растений.

В вестибюле остатки мраморного камина. Он тоже украшен женской головой. Но эта женщина почему-то весела – она улыбается. Потолок вестибюля сплошь покрыт гипсовыми листьями. Вероятно, это листья тех цветов, которые на фасаде».

Нетрудно заметить, что автор этих строк одновременно профессиональный знаток модерна и поэт, способный шутя, парой слов, оживить своего каменного «героя».

            «Зелёные берега» вообще – из тех книг, которые невозможно понять, не узнав близко автора, того главного, что было в нём. При всей сложности личности Алексеева, он всё же в первую очередь был поэтом. Причем поэтом, который выбрал главным своим языком свободный стих, верлибр. А в годы семидесятые, когда начали выходить его книги, само слово «свобода» вызывало у властей (в том числе и литературных) вполне понятную настороженность. Тем более, что верлибр Алексеева был не похож даже на классический свободный стих Блока или Хлебникова – подражательность-то, может быть, и «пропустили» бы …

Стихи Алексеева присутствуют и в его романе. И не только в виде открывающего его эпиграфа или размышлений о поэзии, переданных главному герою. Порой в том или ином фрагменте книги возникает сразу узнаваемая интонация его свободного стиха: спокойная, логически выверенная, словно бы уговаривающая читателя. Например, в таком рассуждении: «для поэта так естественно быть убитым на дуэли! Для поэта прямо-таки почётно погибнуть на дуэли! Стало быть, он не бездарь, если кому-то хочется всадить ему пулю в живот. Значит, он чего-то добился, если кому-то не терпится продырявить ему голову». Или в этой «картинке», особенно во второй её половине: «Огромный дом, с бесчисленными дворами. Все они чистые, опрятные, тщательно асфальтированные и пустые. Людей нигде не видно. Полутёмными туннелями проездов перехожу из одного двора в другой. Они не кончаются. Их несметное количество. Я попал в лабиринт. Мне не выбраться из него, не выбраться! В следующем дворе меня поджидает чудовище с головой быка. Оно сожрёт меня! Я обречён! Надо было захватить с собой катушку ниток. Надо всегда, всегда носить в кармане катушку ниток! Какой непростительное легкомыслие, какая бравада – хожу по городу, не запасшись катушкой ниток! Из дверей выходит женщина с сумкой для провизии. Бросаюсь к ней.

— Спасите! Я заблудился в лабиринте ваших дворов!

— Идите за мной, — говорит женщина. – И не отставайте! Минотавр сейчас спит, но всё равно не отставайте».

Для тех, кто знаком с лирикой Алексеева, эти фразы его прозы покажутся удивительно похожими на его стихи: то же «кружение» повторов, усиливающих мысль, та же прозрачная афористичность, та же ироничность общего тона. Чего стоит, скажем, сцена в Эрмитаже, где герой – в самой, казалось бы, реалистической ситуации, разговаривая с Настей о её семейных проблемах, срывает ей виноградину с только что описанного натюрморта. А она – «… она берёт её, кладёт в рот и жуёт.

— Кислый виноград, — говорит она. – Чуть-чуть бы послаще.

— Какой уж есть! – говорю я и снова тянусь к винограду. При этом я задеваю рукавом ножик с костяной ручкой. Он с лёгким звоном падает на пол. «Ну вот, — думаю, — испортил натюрморт!» Нагнувшись, подымаю ножик и осторожно кладу его на место.

— Не трогай ты ничего, я тебя умоляю! – говорит Настасья».

Ситуация в точности из стихов Алексеева: грань между реальностью и условностью переходит легко и изящно, а ирония помогает уйти от претенциозности, от «декадентства».

И всё же таких фрагментов в романе немного, и это очень хорошо: проза не становится стихоподобной, она лишь иногда выявляет, выделяет из своей структуры фрагмент, адекватный стихотворению, — и вновь движется дальше «нормальным» путём, от обстоятельного описания – к живому диалогу и обратно. Искусственности в романе нет – и это ещё одно его достоинство. Ведь написать книгу о земной любви современного поэта и давно умершей популярной русской певицы и не впасть ни в «фантастику», ни в «мистику», ни в «декадентство», кажется, невозможно. А Алексеев — сумел.

… Он написал единственный роман. И, читая его, невозможно представить, что мог быть ещё и другой, — столь полно выразился в этой фантазии весь поэт.

В самом начале книги есть её авторская самохарактеристика, вложенная в уста «Хорошо знакомого литератора»: «А не взяться ли тебе за роман? Страниц эдак на триста пятьдесят или четыреста? Чтобы была любовь, настоящая, романтическая, чуть-чуть старомодная и прекрасная любовь. Быть может, даже печальная, даже трагическая любовь. Чтобы герой был незауряден, а героиня блистала красотой. Чтобы все было поэтично, слегка иронично, но все же возвышенно. Чтобы сюжет был строен, логичен и увлекателен. Чтобы повествование было последовательным и вполне воспринималось средним интеллектом. Чтобы обозленному читателю не приходилось то и дело вновь листать первые страницы, дабы понять, о ком и о чем идет речь на последних. И попытайся обойтись без потока сознания, без кокетливой хаотичности, без изощренной дробности, без напускной многозначительности, хотя некоторая загадочность и многозначность тебе, я думаю, не помешают. И чтобы фразы были недлинные, чтобы не обвивались они вокруг головы читателя наподобие бороды Карабаса, которую хитрец Буратино так ловко накрутил на толстое дерево. Пусть в романе будут лишь маленькие странности, лишь отдельные мудреные кусочки, которые не проглотишь не разжевав. И пусть читателю сначала покажется, что все это довольно просто, но захочется прочитать роман еще раз. И пусть читатель не поленится перечитать роман в третий раз и, прочитав его внимательно, не торопясь, воскликнет: «Нет, это удивительно!» 

Точнее трудно и сказать об этой действительно удивительной книге, вообще об этом удивительном человеке – поэте и художнике, ученом и – как теперь выяснилось – прозаике.

 

Чудо обыденной речи

Не обладая основным формальным признаком поэзии – рифмой, стихи, представленные в данной рукописи, имеют к поэзии самое непосредственное отношение. Это, так сказать, родное дитя без портретного сходства. Стихи эти написаны свободным стихом, так называемым верлибром, который ещё не завоевал себе в русской поэзии ни места, ни популярности, ибо чрезвычайно трудно добиться того, чтобы строки «держались» сами по себе, без поддержки рифм и твёрдого  метра. Это мало кому удавалось, и глаз и ухо русского читателя к верлибру пока ещё непривычны. Едва ли в русской поэзии верлибр может рассчитывать на большое будущее, но право на существование он имеет наравне со всеми другими формами организации речи. Тем более он имеет на это право, когда он обладает такой выразительностью, как у Г. Алексеева.

Стихи Г. Алексеева читаются так же свободно, как если бы они были написаны любым рифмованным четырехстопником, но без тех гармонических  (и, в общем, лишних) ассоциаций, которые связаны с любым часто употребляемым метром.

Поэтому взгляд наш становится как бы пристальней, и пристальность эта вознаграждается. Главный эффект, производимый верлибром, это – чудо обыденной речи. То есть это даже не главный эффект, а главное средство. Мы видим доселе не замечавшуюся нами пластику обыденных оборотов, их своеобразную гармоничность, и тем самым наше отношение к словам, к собственной ежедневной речи и сама эта речь углубляются.

Рифма и метр, обеспечивающие гармонию, с успехом заменены в стихах Г. Алексеева диалектикой сюжета, пафос – точностью слов, эффектные концовки – логикой мысли.

Декабрь 1969 г. 

Иосиф Бродский

Следующий материал

Вячеслав Курицын. История мира в пяти кольцах

  Вячеслав Курицын — прозаик, критик, журналист, сценарист. Родился в Новосибирске, окончил факультет журналистики Уральского государственного университета. Публиковался в большинстве российских толстых журналов. Автор множества книг, изданных в России и...