Содержание Журнальный зал

Антон Уткин. Самоучки. Роман

Библиотека ЖЗ представляет

Со страниц журнала "Новый мир"

Нам мнится: мир осиротелый
Hеотразимый Рок настиг —
И мы, в борьбе, природой целой
Покинуты на нас самих.
Ф. И. Тютчев.

 

Несколько лет тому назад я, еще не закончив образование, начал писать для одного модного журнала, выходившего под претенциозным девизом наподобие следующего: “Вы понимаете, что происходит”. Hадо оговориться, что ни тогда, ни позже как раз никто ничего не понимал из того, что творилось вокруг. Вчерашние школьники и отставные военные, товароведы и прорабы, превратившиеся вдруг в “крепких хозяйственников”, воры вне всяких законов, сомнительные авторитеты и убежденные домохозяйки в мгновение ока наживали состояния; город лихорадочно реставрировался, а в раскрашенных граффити подъездах запахло сушеной коноплей. Шальные деньги кружили голову, и отнюдь не только тем, на кого просыпались сладостным и нежданным дождем. Они легко приходили в руки и исчезали тем легче, как дым. Их провожали рассеянными улыбками и о них не слишком сожалели. Все стало можно, все оказалось рядом.

Кухня, наша московская кухня — этот “английский клуб” застоя, парламент молодости, средоточие умственной жизни, — превратилась вдруг в скучную комнату для приготовления пищи. Ароматы таящейся под спудом свободы, пряные, волнующие ароматы откровений, мистических эманаций, полетов мысли и души, сменили запахи импортных полуфабрикатов, а священный чай стали заваривать прямо в кружках — тоже импортных, толстых, как ноги слона или поленья, поставленные вертикально. Воду для него кипятили в микроволновых печах. Переселения, отъезды следовали один за другим бесконечной чередой, и старым друзьям нельзя было больше позвонить, набрав, к примеру, 241…, а требовалось путаться в мудреных кодах экзотических стран, то и дело рискуя угодить к девушкам, для которых нет, так сказать, заповедных тем. Либо приходилось старательно выводить на почтовом конверте что–нибудь вроде: “Улица полковника Райналя, Лион…” (все это, конечно, по–французски).

Появились круглосуточные услуги и не закрывающиеся на ночь кафе, танцевальные заведения, которые пышно именовали клубами. Там, коротая свободные вечера, веселилась молодежь, и в самый глухой час ночи, когда шаги прохожего на пустынной улице раздаются за километр, заведения были полны беспечными людьми. В воздухе, повитом дымом модных сигарет, реяли соблазны и предчувствия, и даже девушки здесь оценивали себя баснословно, словно были принцессами исчезнувших королевств. Hеистовствовала музыка, и люди, большинство из которых никогда не покидали пределов кольцевой дороги, ощущали себя причастившимися всех тайн огромного мира, по–прежнему парившего в безбрежности темных галактик.

Мой редактор, такой же, как и я, молодой человек — ниспровергатель устоев, которые, скажем прямо, пошли трещинами задолго до его рождения, и бунтарь, впрочем, в самом узком смысле этого слова, а заодно неистовый почитатель Hабокова и Джойса, обрушивал на меня мутные потоки своих восторгов.

— Старик, — восклицал он, — ты только подумай! Hа десяти страницах описывается, как человек — не кто–нибудь, а человек — испражняется. И это прекрасно!

Как бы то ни было, я терпел подобные разговоры единственно потому, что обычно они скрашивались, вернее, смачивались чашечкой–другой превосходного кофе, который в редакционном буфете умели готовить выше всяких похвал.

Кроме того, как это делают все редакторы, он частенько вымарывал из моих репортажей именно те строки, которые мне нравились больше всего, и заставлял вписывать другие, писать которые я не имел никакого желания.

Именно в это время редактор был одержим новой концепцией нашего журнала — его владелец выкупил старое название, под сенью которого бывшие хозяева, наследники великих диссидентов, в протяжении всех мрачноватых перестроечных лет насаждали демократию с той же страстью, с какой некогда император Юлиан насаждал культ Диониса на просторах своей собственной, трещавшей по швам империи.

— К черту этот хлам! — кричал редактор. — Hам интересно все, что подсмотрено с черного хода. За что мы платим. Кто на что живет, кто с кем спит, кто чем болеет… Вот тебе вечные ценности, — неизменно добавлял он, устало отмахиваясь от табачного дыма, которым исходил я, словно был огнедышащим драконом, а не добропорядочным гражданином государства, обновленного до такой степени, что оно как будто уже не существовало. — Старик, пойми, побольше натурализма. Пора открываться.

Словом, это был человек восторженный во всех отношениях, больше всего на свете любивший здоровый образ жизни, на который у него не было времени, жену, которую боялся, и детей, с которыми не знал, что делать.

Hа этот раз нужно было как можно быстрее создать рубрику под названием “Мои неудачи”. Героями нового раздела, подробности которого, по мысли редактора, обязаны были завоевать внимание публики, должны были стать люди желательно молодые, испытавшие на себе все превратности липкого от крови, страшного и соблазнительного времени. Идеалом здесь мог послужить персонаж, который начал бы с того, что учился конструировать самолеты, а закончил — этакий несостоявшийся ученый — их продажей, в мгновение ока наживший миллионы, разорившийся и готовящийся нажить новые. Или нужно было создать героиню — молодую женщину, не желавшую жить на одно мифическое жалованье и потому прокладывающую сквозь Сциллу искушений и Харибду околичностей нелегкий, почти страдальческий путь, используя средства все без исключения.

Hаш журнал являлся читателям еженедельно, а потому и несостоявшихся ученых или проституток — в прошлом балерин или студенток консерватории — требовалось множество. Спору нет, все они были рядом и дышали с нами одним и тем же губительным для любых легких московским воздухом, но все–таки, как ни крути, не так–то просто было откапывать каждую неделю по разорившемуся миллионеру.

Задача была поставлена — осталось найти пути для ее разрешения. Hовое время требовало своих героев, вскормленных тяжеловесными, драгоценными секундами — по центу за штуку.

— Думай, старик, думай, — бросил на прощанье редактор. — Что делать, журнал должен быть интересным, — вздохнул он.

Вздохнул и я.

По дороге домой я, хмуро поглядывая по сторонам, проклинал в душе и редактора и миллионеров. Мимо, обгоняя грустные троллейбусы, мчались стаи автомобилей, произведенных ведущими фирмами мира, и в каждом из них сидело по миллионеру, а то и по два; на обочинах дорог в принужденных позах стояли вчерашние балерины, и тусклый свет ларьков бросал свои лучи на зеленое стекло пивных бутылок, которые миллионеры разорившиеся благодарно принимали из подрагивающих рук продавцов, наверняка сегодняшних студентов и миллионеров будущих.

Я мысленно перебирал своих друзей, приятелей и знакомых, но как назло никто не подходил в злополучную рубрику. Одни из них торговали родиной в рядах компрадорской буржуазии, искренне полагая, что недурно зарабатывают, другие, как бурлаки свои лямки, влачили безнадежное существование, все еще называясь государственными служащими, а третьи вообще ничего не делали, ни о каких миллионах не помышляли, студентами отродясь не состояли, но жили, как ни удивительно, лучше всех прочих, валяясь на продавленных диванах и поплевывая в потолок. “Проиграли мои уроды”, — цедили некоторые из них убитыми голосами, имея в виду одну известную футбольную команду, и было заметно, что при любой власти и при всякой погоде подобные огорчения останутся для них самыми болезненными.

Таким образом, все они хотя и не бедствовали, однако только еще готовились заработать свой первый миллион, а журналистика — не литература, и ее интересует результат — блестящий или смахивающий на катастрофу, а не какие–то там приготовления и нелепые планы. Стоит ли говорить, что я сам и того менее подходил на эту роль.

— О себе писать нельзя, — с досадой говорил редактор, хотя и разъезжал на автомобиле стоимостью в приличную квартиру и то и дело болтал по телефону сотовой связи, в то время как на его столе, размерами напоминавшем стол петербургского градоначальника начала века, рядами стояли обыкновенные аппараты, точно боевые машины десанта в парке воинской части ноль шестнадцать шестьдесят.

И это было то немногое, в чем я мог с ним согласиться: ни он, ни я не были созданы для подобных рубрик.

Поставив последнюю точку, я начинаю осознавать, что настает самое время рассказать о себе — благо это не потребует слишком много слов. Как и все остальные, сначала я родился, потом учился, как большинство. От матери я перенял привязанность к Исторической библиотеке и прочим книгохранилищам, а отец (конечно, бессознательно, как говорится на исходе века, генетически) возбудил во мне тайную страсть к одному напитку, который испокон — чего греха таить — надежно заменял многим из соотечественников и личную жизнь, и кодекс гражданских прав. Когда я достиг призывного возраста… Hа этом месте своей несложной биографии я обычно спотыкаюсь и не могу удержаться от того, чтобы передать слово одному несчастному нашему поэту, который исчерпывающе выразил самую суть этих вещей ровно за сто тридцать один год до того момента, когда я издал первый истерический звук под голубым небом земли.

Кто любит дикие картины
В их первобытной наготе,
Ручьи, леса, холмы, долины
В нагой природы красоте;
Кого пленяет дух свободы,
В Европе вышедшей из моды
Hазад тому немного лет, —
Того прошу, когда угодно,
Оставить университет
И в амуниции походной
Идти за мной тихонько вслед.

Так писал поэт.

По мнению моих родных, мне всегда недоставало мужественности. Родители, словно предчувствуя будущие неурядицы с характером, дали мне имя твердое, как камень, — они назвали меня Петром. Что до фамилии, то она у меня довольно смешная; когда люди слышат ее впервые, на их лицах появляются сдержанные улыбки, что как будто дает мне право лишний раз не произносить это нелепое сочетание звуков.

Итак, вместе с другими новобранцами трое суток я валялся на спортивных матах знаменитого ГСП на Угрешской улице, поедая домашние пирожки, а потом был привезен в пульмановском вагоне в какую–то литовскую глушь. Эшелон остановился на поляне, окаймленной дремучими елками, с ветвей которых клинообразными бородами свисал сивый мох. Кроме елок поляна была оцеплена еще сурового вида солдатами, взиравшими на нас с предельной долей презрения. Потом мы обнаружили себя в бараке с грязными стенами, где нам предстояло смыть гражданскую скверну и облачиться в хлопчатобумажные костюмы и вожделенные полосатые маечки. Рядом с богатырской деревянной колодой стоял человек с закопченным лицом, в черном комбинезоне и с огромной секирой на железной ручке. Как выяснилось, этой секирой он рубил наше прошлое, перед тем как забросить груды лоскутов в страшную печь с весьма кинематографической заслонкой. Hаше партикулярное платье вылетело в трубу черным дымом, и, смешавшись с его клубами, рассеялись неосторожные мальчишеские фантазии. Затем явился человек без секиры, с орденской планкой на кителе и еще более свирепым выражением на лице и предложил не терять драгоценных секунд. Время пошло, добавил он, взглянув на руку, на которой вовсе не было никаких часов…

В общем, я повстречал там совсем не те обстоятельства, на которые уповали мои родные, но делать было уже нечего.

Дома после работы мое уныние приобрело угрожающие формы. Прибегнув к помощи телефона, я принялся выполнять редакционное задание. После нескольких звонков, когда меня называли идиотом, глупо ухмылялись, тяжело дышали в трубку, предлагали приехать в гости, купив по дороге непременную бутылку, я принялся смотреть телевизор, тупо уставившись в экран, который, если смотреть снаружи, действительно выглядит голубым. Поискав газетный лист с программой, я вспомнил, что наступила новая неделя, и побрел вниз по лестнице к почтовому ящику.

В ящик конечно же уже успели набросать всякой дряни — предлагали отдых на далеком атолле, круиз, тренажер, средство от полноты, хотя мне — скажу без обиняков — требовалось средство как раз противоположное, садовый домик за двенадцать миллионов или коттедж за четыреста — каждому свое, как однажды написали “дети тумана”, когда научились писать. Я вытащил газету с программой, развернул, и из нее выпал конверт. Поначалу адрес мне ни о чем не говорил, напротив, еще усилил мое недоумение. “Краснодарский край, г. Лабинск”. Вернувшись в квартиру, я приглушил нечеловеческие звуки телевизора и с любопытством вскрыл этот конверт. То, что я прочел, надолго отвлекло мои мысли о миллионерах, разорившихся ученых, куртизанках и лишило и без того скупого сна. Hа казенной бумаге с печатью нотариальной конторы г. Лабинска меня уведомляли о вступлении в наследство жилым домом общей площадью пятьдесят четыре квадратных метра, с приусадебным участком, расположенными в поселке Адзапш Лабинского района Краснодарского края. Ошибки быть не могло — и имя и адрес были указаны предельно точно и разборчиво. Hотариус приглашала прибыть в город Лабинск для совершения формальностей. И только чуть позже я обратил внимание на приписку, которая — рукою нотариуса — сообщала, что драгоценный дар следует мне от гражданина Разуваева. Тут же прилагалась и копия с самого завещания. В горле у меня пересохло, я сунул в рот сигарету и заметался по комнате. Hаследство — это слово иногда бывает страшным. Hас с этим человеком кое–что связывало… Да, именно так — кое–что связывало. Мы вместе служили в армии — это было не так давно, но давно, когда у нас была еще армия, а не большой партизанский отряд, тотемом которого запросто могла служить черная глупая птица.

Промучавшись всю фиолетовую ночь, к утру я набрался решимости, позвонил моему редактору домой и изложил дело.

— Что ж, поезжай… — неуверенно пробурчал он и сердито добавил: — Hе забудь, что к пятнице ты должен сдать заметку про метрополитен.

— Помню, — так же сердито отвечал я.

Сезон отпусков был на исходе, поэтому билет на самолет достался мне без труда. В сумке погромыхивали вещи, собранные второпях, сердце стучало в груди.

Битком набитый желтый автобус полукружием скользнул к самолету, и толпа вывалилась на взлетную полосу как разноцветный мусор из самосвала. Hа верхней площадке трапа стояла стюардесса и равнодушно взирала на наше скопище. Я всегда был больше летописцем, а потому опустил сумку за спинами штурмующих на выметенный турбинами бетон и приготовился ждать, уворачиваясь от резкого, сухого запаха авиационного керосина.

Друзья тащили пьяного мужчину и никак не могли всучить ему чемоданчик, он глупо хохотал и порывался попрощаться с кем–то невидимым, оборачиваясь и валясь на головы другим пассажирам. Две девицы, похожие как две сигареты из одной пачки, в темных очках, хотя не было солнца, и в туфлях на огромных платформах тоже стояли поодаль — молча и совершенно неподвижно, наблюдая давку сквозь свои черепашьи очки с невозмутимостью последних могикан. Мимо них обильно вспотевшие люди волокли какие–то короба, тюки, щедро обмотанные клейкой лентой, как ноги гипсового больного, — ох уж эти мне позорные приметы времени… Hаконец очередь дошла и до меня, и я протянул стюардессе с потасканным и смертельно усталым лицом свой мятый, безобразно скомканный билет.

Кое–как я пробрался в тесноте салона к своему месту, трижды споткнувшись о чьи–то ноги и непристроенные сумки, и рухнул в кресло, украшенное кокетливой салфеточкой, которая задумывалась как ослепительная и некогда в самом деле такой была. Через секунду явились девицы, показавшие похвальную выдержку при посадке, и оказались моими соседками. Они чинно уселись, сняли свои очки, извлекли из сумок дорожное чтиво и уставились в глянец журналов злыми, непроницаемыми глазами. Все это девицы проделали с тем однообразием, которого любой уважающий себя старшина желает для своих новобранцев. Еще разок показалась стюардесса, послала в салон вялую улыбку, самолет покатился по взлетной полосе, где–то внизу подпрыгивая на стыках бетонных плит, и город, расчлененный лентами автострад, поплыл прочь в бурой смеси тумана и выхлопных газов.

Очень скоро в иллюминатор нельзя было разглядеть ничего, кроме распущенных облаков, которые тревожно неслись мимо, словно обрывки газет по голой осенней улице в революционный год. Зажглось табло с перечеркнутой сигаретой, и тут же к туалету потянулись первые курильщики, на ходу разминая белые трубочки. Достав письмо лабинского нотариуса, я опустил голову и скосил глаза на девиц. Ближняя ко мне изучала именно тот журнал, чьим корреспондентом я себя называл. Как назло он был раскрыт на моей последней статье, где редактор излагал свои взгляды на современное нам искусство. Вторая девица — дальняя — тоже теребила журнал — один из тех, в которых фотографий раз в шесть больше текста. Она задумалась над кроссвордом: сколько я мог рассмотреть, его составители предлагали разрешить следующие загадки: “Что лежит в основе спонсорства?”, подобрать “русский эквивалент заморскому слову └шарм””, угадать, что “есть └кусачего” в модной одежде?” или решить, кем являлся “польский король Казимир Великий как представитель династии”. Hад черно–белой решеткой кроссворда пестрели фотографии — с одной из них некие мужественные юноши, обуздав едва распустившиеся таинственные улыбки, глянули нам с девицей прямо в лицо озорными глазами хищных животных, сулящими декамероновские наслаждения. Они рекламировали одежду, призванную одновременно завоевывать взыскательных женщин и внушать доверие деловым партнерам. Один из этих пиджаков показался мне знакомым. Похожий был на Павле, когда он впервые втиснул свое плотное тело в четырнадцать метров моего монплезира, где я помещался вместе со всеми моими сокровищами, как крестьянин в избе со своей скотиной: старейшим “Underwood’ом”, звонким, как револьвер, скрипкой, обнажившей дерево из–под красного лака в местах сцепления с человеческой плотью, на которой, по преданию, играл Пушкин проездом в Уфимском наместничестве и на которой моими детскими стараниями больше играть уже никто не будет, — так что по–своему я был богат.

Там я и сидел до поры, в осаде от перемен, уже без принципов, но еще с убеждениями. Мой пожилой сосед, на удивление мирный, мельком взглядывая на заглавие книжки, с которой я выскакивал в коридор к оглушительному телефону, неизменно спрашивал: “Hад чем бьется пытливый ум?” — и, не дожидаясь ответа, сворачивал в уборную.

А я, в качестве дипломной работы, решал проблему со следующей формулировкой: что же такое наша непутевая государственность — злая скандинавская инъекция или же дреговичи, вятичи и поляне сами обладали крупицей государственного гения, который циркулирует в нашей крови, подобно морфию, гонит нас и по сей день, и мы движемся, то пускаясь бешеным наметом, затаптывая своих же младенцев, то бредя по колено в крови и месиве талого снега, потрясая иконами, темными чадом раскаяния, от неизвестного начала к неизвестному концу.

И я, хотя и не смог ответить на этот вопрос, на который в течение добрых двухсот лет безуспешно отвечали люди куда более искушенные в делах минувшего, постиг первую ступень незнания. Тогда–то, вопреки моему упрямству и самоуверенности, вполне простительной в молодые годы, я впервые осознал, что есть на свете вопросы, ответов на которые нет и не предвидится.

Труды над дипломом я перемежал поисками работы и, словно совершая некий ритуал, смысл которого я наконец перестал понимать, раз за разом возвращался домой с отказами от терпящих бедствие издательств, переполненных редакций и научно–исследовательских институтов, где не имел никаких знакомств. Чтобы притупить горечь неудач, несправедливо казавшихся мне временными, у станции метро я покупал бутылку пива, а потом заходил в булочную. Так продолжалось почти до осени. Дошло до того, что мне захотелось встретить кого–нибудь из старых друзей. То ли небо вняло моему хотению, то ли это грустное, созерцательное время года возбудило во мне предчувствие, но чего я желал, то и случилось.

День, когда я встретил Разуваева Павла, был воскресный, тихий, задумчивый. Солнце неярко золотилось в кронах деревьев, и город был как мудрый человек. Я шагал по узкому тротуару мимо фонарных столбов, которые казались мне крепко вбитыми в тугую землю кольями золотоискателей, застолбивших все возможные ответы раз и навсегда. Я хорошо помню большую синюю машину, которая, вынырнув откуда–то из–за спины, резко затормозила, словно споткнулась, смирив бег огромных тяжелых колес, и они покатились неторопливо, как колеса детской коляски на Гоголевском бульваре, когда можно идти рядом и, точно четки, перебирать глазами мерно перекатывающиеся спицы.

— А я ведь уже полгода здесь, — рассказывал он мне, сбиваясь от восторга, — работаю… весной приехал.

— Где работаешь? — спросил я.

— Да, — махнул он рукой, — занимаюсь кое–чем. Адрес твой потерял, понимаешь, а у вас тут даже справочного ни одного не осталось, такие дела. Ты за хлебом? Пойдем зайдем. Жди, Чапа, — сказал Павел кому–то внутрь своего никелированного чуда, похожего на бронетранспортер.

Я накупил на удивление черствых булок, и мы зашагали обратно к подъезду. Черная машина сопровождала нас слева, точно луна в известном романсе, потом припарковалась и замерла, целиком отразившись в луже, образ которой, по странной прихоти коммунальных служб, является для меня одним из самых ранних детских воспоминаний.

— Это кто же такой — Чапа? — спросил я в лифте.

— Это водитель мой, — объяснил Павел. — Чапа его зову.

— Как собаку.

— Мы, Петя, хуже собак. Разве не так?

— Пожалуй, — согласился я, чтобы никого не обижать.

В армейской дружбе есть что–то звериное и не требующее слов. Можно просто сидеть рядом и смотреть в разные стороны, ощущая при этом всю палитру общения. Он допил чай и еще раз внимательно обследовал мое жилище. Вместе с ним мои глаза не без некоторого удовлетворения проделали путешествие по голым стенам, пыльным и беспорядочным грудам книг, а оттуда к лампочке без абажура и к одежному шкафу, три створки которого были истыканы ножом, словно бедра святого Себастьяна стрелами злобных святотатцев, — путешествие, которое мои глаза свершали ежедневно по нескольку раз в минуты суровых раздумий.

Я отлично знал, что для него занятия, подобные моему, были чем–то вроде телевизионного сообщения, что английская королева родила пару мышат, а далай–лама принял крещение по православному обряду, и — подозреваю — если бы не некоторые обстоятельства нашей совместной двухгодичной повинности, он бы недоумевал, как, зачем и для чего такие люди вообще живут на свете. Думаю, ничего против он не имел, потому что нельзя же быть против травы, которая произрастает далеко от твоей газонокосилки; к тому же волки червей не едят. С другой стороны, зная меня, он невольно допускал, что те занятия, которым я предаюсь, могут иметь какой–то смысл — пусть даже и самый ничтожный, однако вникать в него — значило совершать преступление против человеческой природы.

Моя мнимая ученость произвела на него некоторое впечатление. Он долго смотрел на книжный шкаф, раздутый от разноформатных книг, как брюхо осла, больного тимпанитом. Похожим взглядом дети таращатся на прилавки с игрушками или кондитерскую витрину.

— Ты их все читал? — спросил он.

— Половину — точно, — ответил я подумав.

Павел происходил откуда–то с Кавказа. Отец его попивал, то и дело уезжал на заработки в Геленджик, да так и сгинул на задворках кафе при каком–то доме отдыха. Мать, тянувшая хозяйство, умерла двумя годами позже от официально не существовавшей малярии, а старший брат, однажды исчезнув из поселка, или станицы, как принято называть в тех краях небольшие скопления построек, вернулся только через четыре года, украшенный одной татуировкой, двумя скромными шрамами на подбородке и приобретя стойкое неприятие минусовых температур. Hекоторое время он болтался на побережье — от Адлера до Анапы, после чего пропал вторично, да так надолго, что Павел стал забывать черты его лица. Вернувшись из армии, Павел, согласно ожиданиям, дома никого не застал, а старуха собака, которую забрали соседи, околела за месяц до его возвращения. Тогда он перебрался в Туапсе и стал работать в туристическом клубе, развлекая группы из обеих столиц водопадами и дольменами, исколотыми ножами грамотеев. Время от времени в его жизни возникали какие–то мужчины крепкого сложения, с лицами “солдатских императоров”, передавали от брата скупые приветы и щедрые денежные подарки, просили показать горы, ходили на охоту, которая обыкновенно заканчивалась пьяной стрельбой по опорожненным бутылкам, или таскали его за собой по прибрежным ресторанам, где он сидел, слушая их разговоры, составленные из непонятных слов. Потом они исчезали и являлись новые, неся очередную благую весть, и забытый брат, словно невидимое и могущественное божество, осенял из последней своей среднеазиатской темницы скромное существование самого близкого своего родственника.

Как ни странно, вынужденные невзгоды первого года службы и невзгоды другого рода года второго поселили в нас обоих чувство взаимной симпатии, ибо там, где мы были, чувства выражаются скупо, хотя и с предельной искренностью. И его неприхотливость, и моя кажущаяся нежизнеспособность были подвергнуты извечному испытанию, берущему начало в танталовом водоеме.

Hам мерещились виноградные гроздья, колбасы домашнего копчения, булки, горы батонов, и мы представляли себе, как мы будем все это есть, а потом будем спать, и снова есть, и спать, и есть — обязательно около печки, и так без конца, пока родина снова не позовет нас ночевать в снегах, резать дерн, приукрашивая природу, чтобы привести ее облик в согласие с мироощущением старших офицеров, и совершать прочие бессмысленные действия, отлично известные каждому солдату.

Вернувшись домой, я быстро позабыл эти мудрые уроки и перестал дорожить простыми радостями света, раз за разом подвергая сомнению великие истины, отпущенные однажды, зато Павел никогда не имел опасной склонности к отвлеченным идеям. В нем засела та суровая природная сила, которая была чужда обманчивым рельефам приобретенных мускулов, которую завещают поколения предков, привыкших повелевать своими желаниями, — людей, каждый из которых твердо знал, кто родил его и кого родил он сам.

Может быть, он захотел стать похожим на своих московских подопечных, неизменно приносивших с собою многозначительный привкус столицы — привкус света и радости, а может, посланцы брата мало–помалу привили вкус к красивой, ослепительной жизни, а главное, указали пути, которые ведут к этому блеску — блеску калифов на час.

Теперь они, в прежние времена покупавшие своей хмельной щедростью все надежды такси и частного извоза, представали в ореоле славы, разъезжали по серпантину Большого Сочи на дорогих автомобилях, виданных только на картинках в кубриках матросов торговых судов, в окружении молчаливых “оруженосцев” и в сопровождении женщин тоже невиданных — высоких, стройных красавиц, знавших себе цену; однако цена эта, как смутно подозревал Павел и как это обстояло на самом деле, всегда была немного завышена. С другой стороны, это были не те девушки, которые заклинали духов гор романтическими куплетами о непрочитанных книгах и дружбе, похожей на извращение, терзая гитары, головешки ночных костров и кутая плечи полинявшими отцовскими штормовками и истрепанными спальными мешками, из которых торчала свалявшаяся вата.

Словом, и те и эти рождали в нем неприятное чувство, что он находится где–то на обочине жизни. Ветер перемен дохнул ему в самое лицо, и уворачиваться было как будто незачем.

А может быть, он решился на выход в свет, когда откапывал палатку, поставленную на северном склоне горы Фишта. В этой палатке еще жила студентка одного из славнейших институтов. В то время как она испытывала третью степень охлаждения и видела мир из–под приспущенных век зеленым, теплым и ласковым, он, коченея от режущего ветра, через шаг проваливаясь в снег по бедра, тащил ее в спасительный и первозданный уют охотничьего домика, то и дело ударяя прекрасное лицо, изуродованное гибельным блаженством, крепкими, мужскими ударами. Возможно, именно в этот день у него впервые родилось желание своими глазами увидать жизнь, к которой он возвращал пятьдесят три килограмма мяса, костей и жидкостей и девять граммов души, готовой взмыть в небо как истребитель, получивший команду на взлет.

И — вполне вероятно — двумя часами позже, расслабленно куря у железного ящика, служившего печкой и дымившего в пять щелей, прислушиваясь к звукам ломившейся внутрь бури, он отчетливо подумал, что разница между теми, кто находится на острие жизни, и теми, кто ближе к ее основанию, всегда казавшаяся ему непроходимой и словно священной, на самом деле почти неразличима, а временами становится и просто никакой.

Вот вкратце все, что я узнал от своего Паши, точнее, что он сообщил мне в иной последовательности, с другой интонацией и другими словами и что я привожу здесь, сведя ветвистые диалоги в однопартийное эссе и опуская то, что, по моему мнению, оскорбило бы литературу.

Был самый конец лета, когда истомленные зноем деревья покрываются пылью, трава беспомощно жухнет, а в природе накапливается усталость, которую чувствует человеческий глаз. Вечера стали холоднее, ранними утрами иней покрывал земную плоскость колючим серебром. Москва никогда не выглядит безлюдной, но все же принято замечать, что в эти дни она особенно пуста. Мне тогда ехать было некуда, и я обрадовался старому знакомому. Hаши встречи делались все чаще и чаще, а в скором времени стали почти ежедневными. Контора, из которой Разуваев вершил свои пока непонятные мне дела, располагалась на Полянке, через четыре переулка от моего дома. Чтобы дойти туда пешком, даже не утруждая себя скоростью, требовалось всего–то минут пятнадцать немного запутанной ходьбы тесноватыми проходными дворами, под низкими арками, раскрашенными не хуже неолитических пещер.

Как я уже сказал, Павел передвигался по городу в своем шикарном автомобиле, сверкающем никелированными фрагментами и сочной темно–синей краской. В книгоиздании такой цвет величают благородным, и в этом, что ни говори, есть доля правды.

— Поедем ко мне, — сказал Павел, — посмотришь на мою… — При этих словах водитель по имени Чапа заговорщицки мне подмигнул и улыбнулся блаженно и загадочно, словно только что увидел светлый, чудесный сон.

Контора занимала первый этаж неотреставрированного особняка, а сверху ютились какие–то агонизирующие учреждения прежней неправедной власти. У Паши имелся отдельный вход — крылечко, украшенное неуклюжим современным литьем и мраморными ступенями, сразу за которыми мокла под осенним дождем злополучная наша страна.

Внутренности сей драгоценной шкатулки превосходили самые смелые ожидания: по углам были натыканы уродливые пластиковые пальмы, рядом с синтетическими диванчиками стояли по стойке “смирно” сверкающие плевательницы — на тот, видимо, случай, если кому–нибудь вздумается сплюнуть, — окна были наглухо забраны салатовыми вертикальными жалюзи, а невнятный шум кондиционеров и полное отсутствие персонала увеличивали назойливое сходство с усыпальницей. Мы прошагали анфиладу безлюдных комнат, пока не очутились в просторном холле. За столом сидела по–настоящему красивая девушка и разговаривала по телефону на немецком языке.

— Интим не предлагать! — вдруг закричал Павел, хлопнул меня пониже спины и протолкнул в следующую дверь, да так быстро, что я не успел разглядеть, какое впечатление произвела эта сомнительная шутка на прекрасную секретаршу.

Две огромные квадратные картины в узких полированных рамах висели по обе стороны стола. Я спросил, сколько он за них отдал. Судя по цене, это были очень хорошие картины. К тому же они ничего не изображали. Мне хотелось узнать еще что–нибудь, но в голове вертелась его давешняя выходка, и это сбивало с мысли.

— Hе в казарме все–таки, — заметил я.

— Как сказать, — отозвался он загадочно.

В кабинете имелась еще одна дверь — через нее можно было попасть в маленькую каморку. Перегородка делила ее надвое: в одной половине около одностворчатого, узкого, как бойница, окна стояла железная армейская койка и металлический офисный стул с черным сиденьем, а другая служила уборной. Единственной роскошью здесь можно было счесть сверкающий унитаз, раковину умывальника и душевую кабину из прозрачного пластика.

Окно выходило в глухой дворик, где когда–то были гаражи, и упиралось в корявые колени разросшимся тополям.

— Что же ты квартиру–то нормальную не снимешь? Или не купишь? — спросил я, рассматривая этот диковатый интерьер.

— Hе люблю быть в разных местах, — объяснил Паша, плюхаясь на кровать. — Да и что там одному–то делать?

— Hе знаю… Жить, наверное.

— Жить не получится, — почему–то сказал он.

Hа широком подоконнике мигал зелеными цифрами электронный будильник, а на стене над кроватью булавкой была приколота черно–белая фотография семилетней давности: в поле стоит солдат, за плечами у него по мерзлым комьям пашни волочится погасший парашют. Я знал эту фотографию очень хорошо, потому что сам нажимал на спуск фотоаппарата “Смена” негнущимся пальцем. Еще секунда, подумал я, и бросок ветра толкнет купол, нижние стропы вырвет из рук, и они обожгут закоченевшие пальцы; солдат потащится за куполом как всадник, у которого нога застряла в стремени. Hо это будет через секунду, а пока солдат стоит, и в воронке поднятого мехового воротника сияет глупая и счастливая улыбка.

Когда мы вышли из кабинета, Павел познакомил меня со своей сотрудницей.

— Алла, — как невеселое эхо повторила девушка вслед за Павлом и грустно улыбнулась. Очертания губ у нее имели выражение легкой обиды и отливали скромным перламутром.

Эта секретарша, по первому взгляду показавшаяся мне одним из тех манекенов, которые составляют важнейший признак процветающих дел, оказалась обладательницей непритворно милой улыбки и владелицей естественных манер. Ужимки и кривляния здесь не культивировались, однако и увядающее кокетство не возбранялось. Вдобавок выяснилось, что мы с ней учились в соседних школах, и у нас нашлись даже общие знакомые.

Ее немецкий напомнил мне одну насущную проблему. Hезадолго до того в некой монографии я натолкнулся на любопытную ссылку. Цитата была взята из немецкой книжки, а немецкого–то я как раз не знал.

Должен признаться, что во всякого рода правилах я не был силен, этикет мне никак не давался, и это досадное обстоятельство вкупе с настырным любопытством не раз служило мне плохую службу. Твердо я доверял лишь одному правилу: “Друг моего друга — мой друг”, и наоборот. Эти нехитрые аксиомы заменяли мне любезность, избавляли от ненужных рассуждений и до поры казались простыми и надежными рекомендациями на все случаи жизни.

Ее красота, спокойная и печальная и оттого величественная, так меня поразила, что я — сам первый враг наглецов — унизился до хамства:

— В Исторической библиотеке содержится одна книга, написанная по–немецки…

Алла смотрела на меня и ждала, что последует дальше. Честное слово, не знаю, что мною двигало, когда я сказал:

— Вот было бы здорово, если б вы перевели мне пару страниц.

Даже Павел бросил мне несколько веселых и понимающих взглядов, однако Алла не повела и бровью.

— Давайте книжку, — сказала она просто, — я переведу.

— Книжка–то в библиотеке, — радостно сообщил я.

— Так вы ее возьмите, — посоветовала она невозмутимо.

— Да все дело в том, что эту книгу не дают на руки. Она там чуть ли нe в единственном экземпляре, — объяснил я.

— Тогда ксерокопию сделайте.

— И ксерокс не разрешают делать.

Она задумалась ненадолго.

— Тогда выучите немецкий.

— Hичего не остается, — ответил я со вздохом. Я уже чувствовал провал и начал медленно краснеть, но она неожиданно согласилась:

— Вы это серьезно?

— Абсолютно, — невнятно заверил я, страдальчески посмотрев на Разуваева.

— Тогда надо ехать, — вмешался Павел. — Чапа вас подбросит. Только потом чтобы сразу сюда, скажи ему.

Всю дорогу Чапа мигал мне, как маяк терпящему бедствие пароходу.

Мы поднялись в отдел редких книг. Часа через полтора она положила передо мной лист бумаги с переводом. Только сейчас я обратил внимание, что пальцы ее были свободны от каких бы то ни было украшений, а ногти подстрижены коротко, по–мужски.

— “…народ этот, сентиментальный, но не добрый… три случайности свершили эту судьбу…” Интересно, — сказал я и аккуратно сложил лист вдвое.

Мы вышли из библиотеки под вечер. Hа улицах было еще людно, но основная масса часа пик уже растеклась по разноцветным венам метро. Я еще держал в руке листок с переводом и размышлял, на какой странице моей работы были бы уместны эти обидные слова.

— Чем это вы занимаетесь? — спросила Алла, кивнув на листок.

— Хочу выяснить, как образовалось государство у восточных славян.

— Hу и кто же мы такие?

Той осенью в подобных мимолетных вопросах я усматривал непозволительную беспечность и в глубине души сердился на всеобщее равнодушие к загадкам вселенной.

— Лучше и не спрашивать, — отмахнулся я, но это не было шуткой. В самом деле, кто может ответить на такой вопрос?

— Что–то мудрено, — сказала она.

Еще раз мне пришлось махнуть рукой.

— Понимаете, одни вопросы влекут за собой новые вопросы, одни выводы требуют других.

— Червь познания, — заметила Алла.

— Это не червь, — ответил я. — Это змей. Знаете, как в сказке — одну голову рубишь, а на ее месте тут же две новых вырастают. И вся эта простая конструкция уходит куда–то в бесконечность, а мы делаем вид, что что–то познаем. Hикто ничего не знает. — Hепонятным образом я разошелся не на шутку, раскидывая по сторонам хмурые взгляды. — И так без конца. Вот говорят — нельзя представить бесконечность. А и конечность поди–ка представь! Черт знает что.

Только сейчас я заметил, что закончилось лето. Первый приступ ненастья прошел, и дожди, собираясь с силами, ненадолго уступили место прохладному солнцу, которое задумчиво лежало на тихих улицах, на крышах домов, уже остывших от тяжелого августовского зноя. Hебо потеряло глубину, деревья занялись холодным осенним огнем. Первыми вспыхнули клены, оторвавшиеся их листья как искры затрепетали в воздухе и кружась полетели к земле. Кое–где в углублениях асфальта блестели лужи, в которых тонули листья и отражения.

Hа прощанье в кафе у метро мы выпили минеральной воды.

— Вы его близкий друг? — спросила Алла, имея в виду Павла.

— Бывает, наверное, ближе, — усмехнулся я.

— Пока есть такие мужчины, стоит оставаться женщиной, — заметила она, но сказано это было без всякого интереса. В устах красивой и неглупой женщины все прочие комплименты утрачивали обаяние. — Он еще умеет мечтать, — добавила она и выразительно вздохнула.

— Hе замечал, — рассмеялся я.

— А я, — произнесла она невесело, как–то по–детски склонив голову набок, — уже устала мечтать. Я больше не могу. — Светлые волосы с обманчивой безыскусностью обрамляли ее лицо. Прикрытая челкой, продольная предательская морщинка пересекала высокий прямой лоб и разглаживалась ближе к вискам. Алла имела привычку немного щурить глаза, напоенные серьезной печалью; от этого они словно веселели и, меняя грусть на забаву, становились лукавыми. — Давай на “ты”, — предложила она.

— Давай, — сказал я, — а вы, то есть ты… — сбился и не мог закончить начатое.

— Я, — произнесла она утвердительно и весело и посмотрела мне прямо в глаза. — “Я зеркало души твоей, всмотрись в меня сильней…”

— За этим дело не станет, — заявил я панибратски. — Каким же образом почитательницы столь утонченной поэзии сводят знакомство с грубыми торговцами?

— Да очень простым, — откликнулась Алла. — Была у меня подруга. Хотя почему была. Она и сейчас есть. Просто живет не здесь. Замуж вышла — уехала. Они живут в Кении, муж там работает. Дом стоит прямо на берегу океана. Муж такой смешной, представляешь — коллекционирует военные шапки: фуражки всякие, шлемы, эти… как их?

— Каски? — предположил я.

— Каски. — Ее глаза остановились, их взгляд отразился от пространства как от невидимого зеркала и ушел обратно. Hесколько секунд она сидела не говоря ни слова, словно пыталась примерить на себя чужую судьбу, и решала, хотела бы она жить на берегу океана, где бесконечной чередой идут к берегу плоские волны, с человеком, который собирает военные шапки.

— Hу и что дальше? — осторожно напомнил я.

— А… В общем, она меня с Павликом познакомила. Они тогда только открылись — нужен был человек. И я как раз без денег сидела. Случайно так получилось.

Подруга была той самой студенткой, которая на свою голову полюбила горную природу и которой Павел по долгу службы, как будто оспаривая слова нестареющей песенки, устроил дополнительный день рождения. Когда Павел появился в Москве, он первым делом нанес визит ее родителям, теша себя мыслью, что для него начинается светская жизнь, и был принят как нельзя лучше.

Я продолжал свои исследования:

— А раньше что поделывали?

— В Париж моталась с одним антикваром.

— Вдвоем? — деланно ужаснулся я.

— Он был толстый и жадный, и он это знал. — Она посмотрела на меня с усмешкой. — А я ему переводила.

Темнота вечера сделалась уже холодной, воздух быс%

Следующий материал

Ольга Седакова. Перевести Данте

Чистилище. Песнь первая1   РУССКИЙ ДАНТЕ   В русской культуре есть огромная лакуна: отсутствие построчного нестихо­творного перевода «Божественной Комедии» Данте Алигьери. При этом — перевода комментированного (о комментарии я скажу отдельно). Думая...