Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2022
Serenissima [1]
Меж тем он глазами приветствовал море и радовался, что так близка – теперь, так достижима Венеция.
Томас Манн
O, Serenissima!
Опустила голову, уронила в воду волосы.
Обнажённая сидит на парапете Canale Grande, где-то совсем у Rialto…
– Так это ж прямо напротив Dogana Tedesca, да?
– Ну да… да…
Её косы сносит теченьем в лагуну. Несёт… несёт, а они всё текут, всё текут, ибо сами они – вода, истекающая из наклонённой головы густым купоросным водопадом.
Брента совсем рядом!
Он так мечтал о ней, мой милый Саша:
Адриатические волны,
О, Брента! Нет, увижу вас,
И вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас.
Он свят для внуков Аполлона…
Ты не услышал… услышал я и подтверждаю – да, Саша, свят!
Облако поэтического вожделения мгновенно, даже мыслью ты не успеваешь обнять её, ибо «её» – это всё желанное вместе с камнями парапета, древним торговым мостом, тяжеловесным зданием немецкой таможни, ближними и дальними дворцами, бесчисленными улочками…
O, Serenissima!
Нельзя обнять всю Венецию сразу, как нельзя обнять сразу всю женщину. То, что он, «повеса, вечно праздный», обнимал воображеньем, я обнимаю зрением, познаю, касаясь её сырых стен, усваиваю, обоняя её волнующие нечистоты, – и это истинно Венеция, вся она, – раз и навсегда данное, навсегда и всякий раз любимое каменное тело в драгоценных пролежнях мшистых древностей.
Вечно обнажённая и мокрая, скользкая на камнях парапетов, простоволосая и пахнущая стоячей водой каналов – маленькая, но бесконечная, как вечно притягивающее маленькое и бесконечное женское…
Ибо бесконечна ты, Венеция, о возбудительница душевной крови!
Нельзя тебя ни навсегда обнять, ни навсегда отпустить из объятий, нельзя поладить с тобой на добром регулярном визите туриста!
Тебя всегда меньше, чем хочется…
Тебя всегда больше, чем можно забыть…
Состарившаяся девушка, вечно юная старуха, пахнущая собственной старостью, но какой!..
Острая ностальгия ноздрей.
С кошачьей готовностью ты ждёшь вдохнуть возбуждающий аромат гнильцы, который дарит только она, только Венеция, великая куртизанка европейской истории, вечная дева европейской души, так медленно умирающая в лагуне, что кажется – бессмертна.
О, Serenissima!
Не город ты… ты тайный разврат сердца!
Imaginazione fervida![2]
Ispirazione perfida![3]
Ты – нимфомания жадных вспоминаний о миниатюрных, почти секретных площадях и бесчисленных мостиках, о тёплых закутках-закоулках твоей щербатой, морщинистой, желанной плоти… подставленной любому, обнажённой для всех, не принадлежащей никому.
А как же Campo San Polo?
Разве и это никому?
– Ну, давай, рискни, попробуй, найди слова… – ты помнишь, как это было?
– Я помню!
Затерянный, упущенный из виду прогрессом, и только что нечаянно открытый мною, но только мною… законченный, сам гармонию свою рассеянно хранящий, девственный мир.
Мощеный большими серыми плитами полукруг площади, широкой и свободной, заботливо ограниченной… нет, отграниченной по полукружию благородными венецианскими фасадами, – и среди них жемчужина, Palazzo Soranzo, познавший когда-то кисть Джорджоне, от которой и следа… А со срезанной стороны – совсем простые и незнакомые, но до сердечной интимности родные окошки старых четырёхэтажных домов.
Магия Венеции, её фокус, её секрет, её карнавальная бравада – внедрять в душу незнакомое как близкое, которое всегда знал… как домашнее, где родился, в чём всегда обитал; дурачить тебя каким-то нелепым, то ли идиотским, то ли святым родством с чужим и чуждым. Ни одна куртизанка, даже вобрав мужчину всеми отверстиями, не обманет его с такой захватывающей убедительностью, с какой обманывает душу Венеция: «На, бери меня… касайся меня, войди в меня, живи во мне, нюхай меня и дыши мною, щупай меня, пей меня, ешь меня… промокни и пропитайся мною – я вся твоя, всегда была твоя, всегда буду!..» – и так просто, как будто даже сомнений… – всегда и было твоё.
Только это…
Только твоё…
Как будто ничего роднее…
Как будто она – твоя жена.
Каменность Campo San Polo смягчают несколько немолодых развесистых деревьев со скамеечками. Там можно присесть. А свободу свою она охраняет тем, что всё живое располагается вблизи палаццо под деревьями по большой полуокружности. Сама площадь всегда пуста, словно создана для одного созерцанья. Уже в намерении пересечь её есть что-то предосудительное.
И потому пуста.
Свободна.
Даже мальчишки для игры в мяч, – есть на площадях Венеции всегда такие специальные мальчишки, – не в состоянии зашуметь, заб?гать, заморочить эту свободу.
– Ты помнишь, вы были втроём, помнишь?
– Ну да… да!
– Ты помнишь там…
– Да, там!..
В ленивой полудрёме живого заспанного микрокосма, пахнущего утренней дымкой каналов… там – в утробно бестревожном, прохладном обитании рая с шумными детьми и молчаливыми мамами… – там всё ощущалось как мягкое и питающее, как плацента, вдруг облегшая душу. Там было нежное убежище, себя и своё от ран берегущее сам?й нелепостью факта, что посреди коммерческой суеты уже давным-давно ставшего тесным мира, среди косяков всемирного туризма, шарахающихся от одной торговой любезности к другой, может ещё, оказывается, жить и живёт тихой, счастливой, закономерной, как дыхание, неизвестной, но родственной всякому индивидуальному сердцу жизнью свободная и совершенная, самой себе равная, самой себе неведомая площадь.
Был бы Бринкман, написавший книгу «Площадь и монумент», менее хрестоматиен и более любопытен, он, возможно, отыскал бы Campo San Polo и записал бы в свою книгу, что есть в Венеции площадь без монумента, но самая монументальная, хоть и самая интимная на свете, потому что тут каждый может ощутить себя и зародышем, полным тревожно манящих образов ещё будущей жизни, и завершившим свой путь монументом, который, наконец, нашёл окончательное и единственное, то есть настоящее место на земле.
Вот здесь?
Да, здесь.
Цель достигнута, здесь надо остаться.
Лучше не будет.
– Ты, правда, помнишь?..
– Да-да, ну как же… под деревом, на скамеечке.
Трое под ветвями. Кто-то из троих открыто плачет, ибо мужественна и честностью чувств лишена стыда, кто-то, более трусливый, моргая слипшимися ресницами, слушает свой душевный лепет, силясь не выпустить из-под контроля воду глаз, а кто-то озирается по сторонам со спокойным любопытством подростка, не понимая ни ту, ни того, непонятная и той и тому в подмороженных своих ощущениях ещё (или уже?) не проснувшегося чувства жизни.
Ну что ж ты, Диночка?..
А площадь жила…
Царственная сиюминутностью, которая ведь вечности равна. Она была сплошь живая, от черноухого щенка-спаниельчика в красном зимнем кафтанчике, смирно, как первоклашка перед училкой, сидевшего на попе у ног своей хозяйки, до бледной мокрой пелены утренне розоватой Венеции, которая уже проснулась, но, потягиваясь, ещё не продрала глаза.
Campo San Polo невредима, потому что невидима!
Там ничего нет для туристов.
Ни одной достопримечательности, кроме жизни, а жизнь… ну какая ж это достопримечательность?
Они – все те, кто могли бы наводнить и сгубить её бесполезными толпами пустого массового любопытства, – просто не догадаются и не придут… ни за что не догадаются и никогда не придут… а если придут, то пройдут ?бок.
Campo San Polo живёт мимо… так!
Так остаётся она со мной навсегда.
В аэрозоле дымчатого сквозь раннее солнце декабрьского утра.
В румяности маленьких чернокудрых ангельчиков.
В смешной заботливости, с которой обнимают они ещё меньших… совсем крошек-путти, не умеющих пока летать.
Самокаты, коляски, вязаные шапочки, голубые свитерки, розовые комбинезончики… и всеобщая – ты и не понял, как стал её частью, – лишённая разумных, или, по крайней мере, значительных, смыслов неизбежно блаженная улыбка.
Вечно жить?
Или немедленно растаять?
Здесь?
…вот прямо?..
Да!
Никогда для тебя ещё не было так важно, чтобы ответ оказался верен… безошибочен, как надпись на монументе.
И горькое сомнение на всю оставшуюся: а так ли там теперь, как было тогда? А было ли оно вообще, это томительно незабвенное, это жестоко счастливое «тогда»?
[1] Serenissima (итал.) – Светлейшая. Так называлась республика Венеция в пору расцвета.
[2] Imaginazione fervida (итал.) – буйное воображение.
[3] Ispirazione perfida (итал.) – порочное вдохновенье.