Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2021
СТИХ И КАМЕНЬ
Юношей, учась в Литинституте, я ежедневно с восхищением перечитывал пушкинские строчки, адресованные рано ослепшему поэту Ивану Козлову:
Недаром темною стезей
Я проходил пустыню мира,
О нет, недаром жизнь и лира
Мне были вверены судьбой!
Их отлили из бронзы на станции метро, откуда я после лекций добирался до общежития. Метафора на диво соответствовала вечной подземной ночи, сквозь которую со свистом нёсся поезд. Случайно ли выбор пал именно на эту строфу, или таков был замысел скульптора? Вряд ли нам удастся это выяснить. Но вот о чем я подумал: как часто люди пытались увековечить поэтическое высказывание в камне или в металле?
Порывшись в интернете, а также вдоволь напутешествовавшись, я обнаружил изваянные из прочного материала стихи Катулла и Тютчева, Мандельштама и Тараса Шевченко, а также Валентина Берестова, Гамзатова и сталинского акына Джамбула. Придавала ли трехмерность посмертного воплощения дополнительную нетленность их мнимым или реальным шедеврам? Ведь камень тоже конечен, как известно, не зря писал вещий Шаламов: «Моими ли руками / Построен город каменный, / Ах, камень, серый камень, / Какой же ты беспамятный. / Забыл каменотесов / Рубахи просоленные, / Тебя свели с утесов / Навек в поля зеленые. / Твое забыли имя / Не только по беспечности, / Смешали здесь с другими / И увели от вечности».
Кое-кто из ваятелей писал неплохие стихи: в первую очередь, конечно же, вспоминается Микеланджело. Правда, инструментарий принципиально разный: поиск созвучий – с гусиным пером или айфоном – явно уступает по трудоемкости резцу, зубилу или тиглю. Зато в части развития сюжета и метафоры у этих двух поприщ немало точек соприкосновения (хоть и нелегко представить, скажем, мемориальный комплекс, дотошно воспроизводящий одну за другой песни «Илиады»). Статуя бывает плоскостной, а стихотворение порой вбирает в себя космические пространства: в этом, вероятно, также проявляются диффузия и кооперация двух настолько, казалось бы, несходных видов искусства.
Насколько я сумел понять, ритмы и рифмы становятся осязаемой скульптурой чаще всего из патриотических, краеведческих либо похоронно-кладбищенских побуждений. Об этом свидетельствует и широковещательная имперская выдержка из «Медного всадника» на петербургской набережной, и пронизанное светлой грустью хокку Басё на гранитной глыбе в небольшой японской деревушке Хираидзуми. Надгробье Надсона увенчано его патетическим четверостишием про розу и арфу, а в Калифорнии на памятнике ветеранам Второй мировой войны вырезаны два куплета из песни про солдат и белых журавлей. Что же касаемо моих студенческих штудий на перроне, то в вашингтонском сабвее имеется аналог московской транспортной Пушкинианы: одна из тамошних станций украшена развернутым отрывком из старого хиппи Уолта Уитмена.
Существуют, впрочем, и другие способы наглядной «кристаллизации» поэтической речи – публичного её запечатления ради возможности не только лицезреть, но и при желании пощупать ладонью силлабо-тонику, дольник, верлибр. Так, в гарвардском Центре визуальных искусств Карпентьера я недавно посетил выставку некоего Джонатана Бергера, одно из созданий которого – набранное латунными буквами и вывешенное в вертикальной плоскости эссе о выдающемся португальском поэте Фернандо Пессоа. Идея хороша тем, что недостаток оригинальности и созидательной энергии скульптора в этом случае компенсируется глубоким содержанием цитируемого фрагмента. Вопрос лишь в том, насколько долго удастся эксплуатировать подобный художественный прием и не приестся ли он со временем не только публике, но и самому автору?
Или вот еще, например: в одном из общественных парков Хьюстона, среди тенистой и вечнозеленой техасской флоры, неподвижно застыли в сидячей позе объемные стихо-статуи. «Прочесть» их совсем не просто, для этого желательно заранее ознакомиться с текстом: чтобы уловить – где начало, где конец. Наверное, такого рода литературно-визуальных шарад на земле гораздо больше, просто я недостаточно осведомлен. А есть и такой способ увековечения: в Америке проводятся конкурсы на лучшее стихотворение – и затем, в качестве приза, творение победителя оказывается выгравированным на специально отведенной плите. Я бы назвал это культурным изъяном демократии: именно такого сорта уравниловка и породила в нашу эпоху небрежение к чеканному мастерству, подменив ристалище рыцарей пера тараканьими бегами прытких и тщеславных выскочек.
Однако наиболее впечатляющим экспериментом из этой области несомненно является проект, сравнительно недавно запущенный у нас в Бостоне. Там-сям, в двух городских районах Гайд-парк и Роузлиндейл, на тротуаре проступают поэтические инсталляции. Но происходит это – только когда на улице идет дождь (таковы техника нанесения надписей и качество материала). Тексты отобраны под редакцией бостонского поэта-лауреата Даниэллы Легрос Джорджс и включают цитаты из таких современных авторов как Лэнгстон Хьюджс, Гэрри Дьёр, Барбара Хельфготт и Элизабет МакКим: имена, русскому читателю практически неизвестные…
Камни, принимающие нашу поступь,
словно черная вода – серые камни,
камни, украшающие шею самоубийцы,
драгоценные камни, отшлифованные благоразумием.
Камни, на которых напишут: «свобода».
Камни, которыми однажды вымостят дорогу.
Камни, из которых построят тюрьмы,
или камни, которые останутся неподвижны,
словно камни, не вызывающие ассоциаций.
Так лежат на земле камни, простые камни,
напоминающие затылки, простые камни, –
камни без эпитафий.
Этой цитатой из Иосифа Бродского, образца 1959 года, мне бы хотелось завершить свои чуть-чуть странные заметки. Ни к какому всеохватному выводу я, пожалуй, в них не пришел. Твердую породу разрушают необузданно бушующие стихии, так же как неумолимое время подтачивает и покрывает патиной любой проблеск лирического или эпического дара. Вечности нет ни для чего, ни для кого. Кроме, разумеется, самого Бога, вдохновляющего и скульптора, и поэта в их тщетном порыве к бессмертию.
ПОЭТ И НЕДВИЖИМОСТЬ
Живя под Тель-Авивом, я часто появлялся в районе Флорентин – грязном, кишащем клопами и нелегалами, где снимали тесные каморки мои собратья по перу: бывшая одесситка Рита Бальмина, которая с завидным упорством плела венки эротических сонетов, и питерский лихой бонвиван и рифмач Михаил Зив, то и дело закладывавший за воротник. Поэты буквально ютились друг у друга на головах: Рита обитала на последнем этаже, а Зив и вовсе облюбовал будку на крыше, откуда блаженно мерцал кусочек Средиземного моря. Впоследствии оба перебрались в не менее затхлый район Шхунат-ха-Тиква: там уже в роли Карлсона оказалась более предприимчивая Бальмина, а Мишка соорудил себе хибару из подручных средств, в духе Ниф-Нифа. Меня поражало, как он умудряется существовать в прорешливых фанерных стенах, без окон, с куском ржавой жести вместо кровли. Тем не менее, когда надо было где-то срочно разместить беременную дочь одной беспутной московской поэтессы, приехавшую в Израиль без денег и документов, гостеприимство проявил именно этот нищий усатый пропойца с берегов Невы.
Во все времена поэтам жилось нелегко, особенно опальным и в изгнании. Невольно приходят на ум депрессивный парижский чердак Ходасевича и вечные скитания по чужим углам Мандельштама, Цветаевой, Ахматовой… После разговора Сталина с Горьким, сообщившим вождю, что литераторы на Западе в основном вдохновляются пейзажами у себя на загородных виллах, неподалеку от реки Сетунь возник поселок Переделкино. Отнюдь не все его обитатели достойны упоминания, но нельзя обойти молчанием знаменитую дачу Пастернака. Там были созданы роман «Доктор Живаго», циклы стихов «Земной простор», «На ранних поездах», а также «Переделкино»: настолько Борис Леонидович дорожил новой обителью вдохновения. «Это именно то, о чем можно было мечтать всю жизнь. В отношении видов, приволья, удобства, спокойствия и хозяйственности, – это именно то, что… настраивало поэтически», – писал он отцу в Англию. Спустя пару десятилетий в Переделкино получили дачи и поэты-шестидесятники: Вознесенский, Ахмадуллина, Евтушенко, Окуджава. Дом Булата Шалвовича сразу же стал прибежищем вольнодумства: отсюда провожали за океан Аксенова – после скандала, связанного с «Метрополем», и здесь же впоследствии собирались «апрелевцы», вынашивая план борьбы с национал-патриотами из «Памяти». Параллельно, на даче у Евгения Александровича, автора ангажированных поэм «Братская ГЭС», «Голубь из Сантьяго» и острой антиэмигрантской сатиры «Мама и Нейтронная бомба», пировали представители писательского истеблишмента, а также именитые коллеги из «братских стран». Так или иначе, а пророчество Блока «За городом вырос пустынный квартал…» сбылось самым дивным образом.
Встать в литфондовскую очередь за квартирой или связать себя узами Гименея с московской пропиской во времена моего студенчества мечтали почти все поэты-провинциалы. Большинство из них тихо спивались в коридорах общежития, и лишь избранным удавалось выпорхнуть на простор: по выражению Заболоцкого, «из мильона птиц». Наряду с этим и среди уроженцев столицы я встречал стихотворцев, чьи жилищные условия оставляли желать лучшего. Помню, в январе 1984 года Вадик Степанцов (уже тогда лелеявший идею создания своего «Ордена Куртуазных Маньеристов») привел меня и еще двоих сокурсников в гости к Алексею Дидурову, автору выпускного гимна «Когда уйдем со школьного двора…» Поэт вел жизнь люмпена, собирая пустые бутылки на бульварах, а его клетушка в коммуналке больше походила на купе общего вагона. От пола до потолка он понавтыкал самодельных полок: там кипами сгрудились подшивки выцветших газет. «А это мой Музей Голой Восьмиклассницы!» – гордо сообщил хозяин. Сомнительные черно-белые ню и «Письма Голой Восьмиклассницы к Голому Восьмикласснику» оказались главными экспонатами этой шокирующей выставки. Степанцов сиял, поглядывая на нас свысока: вот, мол, какие у меня продвинутые учителя! Затем мы долго пили чай, и Дидуров смаковал стихотворение Олега Чухонцева «Барков», где были такие строчки:
И вам почтение, отцы строптивых од!
Травите олухов с горячечным задором,
авось и вам по вышней воле повезет
и петь забористо, и сдохнуть под забором.
Да уж, в Истории такое случалось нередко: сдохнуть под забором довелось не одному служителю Муз. Лужиков Саша, пермяцкий поэт с улыбчивым лицом и чуть раскосыми добрыми глазами никогда не производил на меня впечатление сорвиголовы. Одновременно со мной отслужил в армии, активно публиковался где-то на малой родине с прицелом на карьеру… и вдруг! В некрологе у нашей общей знакомой читаю, что он в «нулевые», оказывается, стал бомжом и поселился на какой-то свалке под Сыктывкаром. Подельники его уважали за крутость, даже провозгласили своим паханом: ведь приходилось делить добычу, распределяя особо ценный мусорный улов. Однако неофициальный статус ему не помог ничуть. Суровый климат Республики Коми и тотальная коррупция во власти взяли своё. Лужиков замерз в сугробе по пьяни. А, может быть, и перейдя на тяжелые наркотики. Его мне почему-то особенно жаль: тем более что стихи на этом языке пишутся всё реже и реже…
В годы правления Ельцина предметом всеобщей зависти стал практичный поступок поэта Ивана Жданова: получив солидную по тем временам премию им. Аполлона Григорьева, он приобрел дом в Крыму. Ивана я знал с конца 80-х, он часто наведывался к родителям моей первой супруги (мы жили все вместе на Новом Арбате) и обожал макароны по-флотски, обычно прося у тещи добавку. Однажды телевизор был включен, крутили мультфильм «Бемби». Пристально следя за олененком, карабкавшимся на кручу, гость неожиданно гаркнул: «Вот бы навернулся!» Помню, я с трудом скрыл разочарование: настолько не вязалась циничная реплика с его умозрительной просодией. Однако цепкость в нем проглядывала уже тогда: родом из алтайского села, Жданов отпахал буровиком на Севере, но едва забрезжил шанс вступить в Союз писателей, он не преминул им воспользоваться. Тем паче, он ведь был чистокровный русак, «с правильной фамилией» – как он сам мельком сострил в одном телеинтервью.
Были и другие примеры наездников Пегаса, грамотно управлявшихся с недвижимостью. Соратник Жданова по группе метаметафористов и культовый поэт поколения Александр Еременко с развитием дикого капитализма подался в риэлтеры и вдвоем с женой достиг похвальных результатов. Однако всех на данном поприще обскакал Алексей Пинус, учившийся со мной в одном семинаре у Винокурова. Лёша стеснялся фамилии отца, кишиневского еврея, и взял псевдоним Сосна: якобы это перевод с латыни (хотя «пинкас» на иврите, или «пинхус» на идише, означает книгу записей долгов у ростовщика). Тем не менее, бизнес папы, инженера-строителя по профессии, его глубоко увлек с самого начала. Сосна учился у Пинуса-старшего строить коттеджи на заказ и втридорога перепродавать чужие квартиры. Он свел дружбу с умиравшим художником-нонконформистом Зверевым, завладел правами на его картины и возвел так называемый Зверевский центр современного искусства – продолговатый сарай, где он выглядит теперь калифом на час, наливая щедро собратьям и ожидая славословий в свой адрес. С синекурой его тягаться мало у кого достанет куража: в стихах же Алексей, увы, так ничего стоящего и не создал…
Тема любого пространного эссе предполагает экскурс в историю. Обратим же свои взоры к полуострову Малая Азия. В силу кочевого происхождения, турки никогда не имели наследственного дворянства, тем не менее их правители часто старались выдать себя за аристократов. И султан Абдул Меджид был весьма доволен, когда французский поэт Альфонс де Ламартин, которого он пригласил ко двору, обратил его внимание на то, что после Бурбонов Османлы были самой древней династией в Европе. За эту тонкую лесть предводитель правоверных впоследствии подарил французскому классику загородную резиденцию близ Бруссы, где тот с удовольствием предавался вдохновению. Вообще же, будучи политиком и дипломатом по совместительству, Ламартин отправился в путешествие по восточным землям еще в 1832 году. Он посетил Сирию, Ливан, Палестину и даже опубликовал книгу под названием «Voyage en Orient» три года спустя. Но во время паломничества в Святую Землю его юная дочь внезапно погибла при трагических обстоятельствах. Это стало поворотным моментом в его мировоззрении: поэт отошел от католической религии, погрузился в пантеизм и сблизился с демократами. А в 1840 году, противодействуя политике Тьера по восточному вопросу, Ламартин и вовсе высказался за уничтожение Турецкой империи, предложив отдать Константинополь – России, Египет – Англии, а Сирию – Франции.
Глава «Плеяды» Ронсар, будущий придворный поэт Генриха II, появился на свет в родовом замке Ла-Поссоньер, переделанном в новом вкусе его отцом: большие окна, украшенные барельефами с латинскими надписями, а вокруг – зеленые луга, сбегающие к Луаре, холмы, покрытые виноградниками, и леса, примыкавшие к королевскому Гастинскому лесу. Великому и безбытному Рильке тоже перепал от состоятельных поклонников пусть крошечный, но всё же замок. Владея портом в Гавре и экспортируя кофе и хлопок, богатые швейцарские меценаты помнили завет своего предка Теодора Рейнхарта: «Хорошо быть купцом, но не следует забывать красоту мира – надо помогать поэтам, писателям и музыкантам». Когда Райнер Мария Рильке приехал в Сьер, недалеко от Шамони, поселившись в гостинице, он увидел старое поместье XII века c симпатичной башенкой и мечтательно произнес: «Как мне хочется там жить!» И потомок негоцианта Теодора по имени Вернер решил: «Покупаем этот дом». В замке Мюзот, уже смертельно больной, австрийский лирик жил и работал все последние пять лет: в башенке был его кабинет, там он и создал самые известные свои произведения – «Дуинские элегии» и «Сонеты к Орфею». Хорошо обладать дорогой недвижимостью в Стратфорде-на-Авоне, пуская по миру своего героя – старого короля, отвергнутого дочерьми: а если всё наоборот?.. Зависимость от чьей-то милостыни крайне унизительна для творчества: но и в этом состоянии возможен прорыв через тернии к звездам.
Иногда, впрочем, и сами поэты оказывались способны на широкий жест. Много лет подряд, бывая в Лондоне, Иосиф Бродский останавливался в доме у своего переводчика Алана Майерса и его жены Дианы в Северном Финчли. Когда же Диана развелась с супругом, нобелевский лауреат (хорошо запомнивший те пресловутые «полторы комнаты» в Ленинграде) любезно помог ей приобрести собственное жилье: здесь же, на тихой улочке Хэмпстед Хилл Гарденс. Эта квартира стала и главным его лондонским пристанищем – вплоть до самой его смерти в 1996 году… Ну, а несравненный Коктебель, этот громокипящий кубок человеческого и поэтического радушия, и вовсе является апофеозом в этом смысле. Десять лет Макс Волошин строил свой дом на берегу моря, заранее видя в нем «художественную колонию для поэтов, ученых и художников». В лучшие годы там гостило до шестисот человек за лето. «Он был вдохновителем мудрого отдыха, обогащающего и творчество, и познание», – вспоминал Андрей Белый. 17 марта 1893 года Максимилиан записывает в своем дневнике: «Сегодня великий день. Сегодня решилось, что мы едем в Крым, в Феодосию, и будем там жить. Едем навсегда!.. Мне кажется, что вот именно теперь, только теперь начинается настоящая жизнь… там, около Феодосии купил вместе с мамой маленькое имение. Всего в версте от моря, недалеко от гор… Боже, как хорошо!» Откуда ему было знать, что грядет великий передел собственности? А откуда было знать поэту-авангардисту Ивану Жданову, что грядет перекройка государственных границ?..
Исторической качкой, бывало, поэтов подбрасывало вверх-вниз, и страдали при этом, как правило, наименее приспособленные. Так, один из столпов русского символизма Вячеслав Иванов перекочевал из своей надмирной «башни» в подвалы ватиканского книгохранилища; автор «Лолиты» – из дворянского гнезда на съемные квартиры аж в трех странах, хотя в итоге, к счастью, на полный пансион в альпийском Монтрё; а переводчик Мильтона и большой недооцененный поэт Аркадий Штейнберг – из респектабельной квартиры одесского врача в тюремную камеру, затем в окопы Второй мировой, потом опять в советский концлагерь, и лишь к концу жизни в собственную избу в селе Юминском под Тверью, которую он и отремонтировать сумел своими руками, и оборонить от хмельного соседа, ворвавшегося туда с топором и истошно вопящего: «А, расселились, нехристи!»
Когда я очутился на Бермудах, я первым делом посетил бывшее жилище Томаса Мура, автора «Вечернего звона». Три года ирландец служил регистратором в местном Адмиралтействе: своё бунгало он украсил всеми видами пальм, лиан и кипарисов. До сих пор это чуть ли не самый экзотический сад на целом острове. «Но остался ли хоть след от хижины проклятого поэта Артюра Рембо на Кипре, где он решил перезимовать, направляясь в Эфиопию?» – спросите меня вы. О! Там я тоже побывал когда-то и готов засвидетельствовать: ни камешка, ни бревнышка, ни сухой былинки от времянки гения не сохранилось. Экскурсовод, приветливая курносая гречанка, цитировала нам его «Пьяный корабль» по-французски. Вот и вся недвижимость, как говорится… Хотя бывает ли надежней, с другой-то стороны? Ведь и обитель Овидия в Томах – это его «Письма с Понта», а не сарматская глина, которую давным-давно вымесили полчища безграмотных завоевателей. Дом поэта – это сами его творения: его идеи, эмоции, образы и созвучия. И китайские отшельники, выводившие стихи иероглифами в горных пещерах, верили, что своды рухнут, а их свиткам, возможно, удастся пережить землетрясение.
ГИЛЬДИЯ МЕНЕСТРЕЛЕЙ
Недавно одна моя знакомая провела опрос в фейсбуке: чем зарабатывают на жизнь ее собратья по перу? Посыпались самые постмодернистские ответы: «контент-менеджер», «креативный продюсер», «оформитель витрин модных бутиков», «бухгалтер-калькулятор в ресторане актив-отеля», «разработчик компьютерных игр», «косметолог, руководитель онлайн-школы для эстетистов». И я тут же вспомнил, как в Москве, на рубеже 80–90-х, поэты в основном сторожили и дворничали, пахали на бензоколонках и в ночных киосках, самые отвязные – декламировали вирши на Арбате, обходя толпу с обтерханной шляпой, а наиболее удачливые – выцыганивали себе местечко литсекретаря или плюхались в редакторское кресло, обзаведясь литфондовским удостоверением. Что ж, если бы Иппокрена сделалась еще и источником дохода, было бы куда проще!
Modus vivendi безусловно влияет на творческий облик поэта, накладывает отпечаток на его менталитет. На первом курсе мы дружили с Эвелиной Ракитской. Она писала диссидентскую лирику, ругая войну в Афганистане, – чем ужасно нервировала Винокурова, руководителя семинара: он шепотом умолял её перестать играть с огнем, во благо им обоим. Но вскоре Эвелина основала кооперативное издательство и принялась, постепенно снижая планку, открывать читателю платежеспособных авторов. В какой-то момент у нее развилась мегаломания, она перекочевала в Израиль – и запустила «международный конвейер славы». Клиенты жаловались: их книги издавались небрежно, большая часть тиража бесследно пропадала на мифических складах. В результате, как и следовало ожидать, сама она полностью отошла от стихосложения: испытав к нему отвращение как к таковому… Два альтернативных примера: Игорь Меламед и Саша Закуренко. Оба, после коллапса СССР, вынуждены были, с литинститутским дипломом, торговать букинистикой на книжных развалах. Проходя мимо Никитских ворот, я часто видел, как они приплясывают на морозце, задрав воротники и трепетно листая двухтомничек какого-нибудь Бена Джонсона или прижизненное издание Флоренского. Спустя несколько лет Игорь устроился сотрудником в Дом-музей Пастернака и буквально на глазах превратился в выдающегося русского поэта, а Закуренко – стал преподавать литературу в гуманитарном колледже и писать глубокие по интеллектуальному анализу и языковому чутью монографии и статьи.
Тем не менее, рассуждая о всевозможных профессиях поэтов, я хотел бы абстрагироваться от смежных с их непосредственным призванием специальностей. Переводить иностранную классику, редактировать книги и подборки коллег, писать рецензии, составлять комментарии к собраниям сочинений – всё это, несомненно, очень важная часть литературного процесса. Но куда интересней изучить, скажем, тягу стихотворца к преподавательской деятельности. Не сказалось ли основное занятие Василия Жуковского – воспитание цесаревича – на балладной, почти колыбельной плавности его стихотворений? Не провозгласили ли акмеисты Анненского своим предтечей чисто автоматически – основываясь лишь на том, что он как директор гимназии терпеливо наставлял вихрастого Гумилева? Ну, ладно, с Сологубом всё более-менее ясно: его magnum opus «Мелкий бес» – плоть от плоти порождение педагогического опыта. Но не проникла ли школьная дидактика в александрийскую просодию Александра Кушнера? Не отразились ли классные штудии некрасовских трехсложников на фольклорной интонации Олега Чухонцева?.. Поэты, руководившие в Литинституте творческими семинарами, за редким исключением делились на три категории: ветераны войны, горланы партийной идеологии и просто устроившиеся по блату. С годами бывшие фронтовики отошли в мир иной, а две других категории ненавязчиво переплелись между собой: да так, что уже и не отличишь – who is who…
Но обратимся к биографиям поэтов Серебряного века, чья жизнь, казалось бы, неотделима от литературы. Социальный статус родителей, наличие уютного гнезда не всегда избавляли от необходимости бороться за выживание. Пастернак одно время давал частные уроки и работал на заводе помощником по деловой переписке и торгово-финансовой отчетности, а Маяковский в 15-летнем возрасте выжигал по дереву и раскрашивал пасхальные писанки. Смена общественного строя сказалась и на занятиях небожителей. Цветаева полгода составляла архив газетных вырезок в Народном Комиссариате по делам национальностей, а Ахматова год после революции выдавала книги и заполняла карточки в библиотеке Агрономического института. Даже богатый наследник Блок три года правил в ЧК стенографические отчеты по расследованию преступлений царского правительства, а не отличавшийся приспособленностью Мандельштам заведовал в Наркомпросе сектором эстетического развития отдела реформы школы. В этом смысле показательна судьба Гумилева: в 1918 г. ему помогли устроиться в шифровальный отдел Русского правительственного комитета в Париже, но чиновничья работа его не устраивала, и через два месяца он вернулся в Россию – где, как мы знаем, неприязнь к бюрократии обернулась для него трагедией. Впрочем, если учесть, что практически всю Первую мировую поэт провел в окопах, нельзя не признать, что с ремеслом пушечного мяса он был знаком не понаслышке.
Воинами по профессии были многие поэты в истории. Храбростью не отличался Гораций: он служил в армии Брута в должности военного трибуна, а при поражении республиканцев благоразумно подался в дезертиры. Хотя еще за 600 лет до него похожим образом поступил древнегреческий лирик Архилох, служивший наемником и, с приближением опасности, покинувший поле боя. Вот что он сам пишет об этом:
Носит теперь горделиво саиец мой щит безупречный:
Волей-неволей пришлось бросить его мне в кустах.
Сам я кончины зато избежал. И пускай пропадает
Щит мой. Не хуже ничуть новый могу я добыть.
Зато уж демонический поручик Лермонтов проявил чудеса отваги на речке Валерик – сколотив свой собственный именной отряд и предприняв ряд дерзких вылазок в тыл врага! Он, как свидетельствовал один из его подчиненных, «сумел найти путь к сердцам солдат. Отказавшись от всяких удобств, он вел тот же образ жизни, что и они, – спал на голой земле, ел из общего котла, небрежно относился к соблюдению формы и своему внешнему виду». Оказавшись в действующей армии в результате ссылки, Лермонтов отшлифовал до блеска ту тенденцию разжалования до низших чинов, которая наметилась в России по отношению к легкомысленным фрондерам: до него в кандалах на гаупвахте из-за поэмы «Сашка» мучился Полежаев, а связавшийся с дурной компанией и укравший золотую табакерку Баратынский – мерз в гиперборейской Финляндии, добиваясь ничтожной пенсии прапорщика. Как писал французский романтик Альфред де Виньи: «Венец воина – терновый венец, и среди его колючих терний нет, как мне кажется, ни одного, которое бы заставляло человека страдать сильнее, нежели слепое повиновение».
Сам де Виньи в 15 лет поступил на военную службу, состоял в охране Людовика XVIII и четверть жизни отдал казарме (хоть ни разу и не участвовал в сражениях). В его «Неволе и величии солдата» читаем такой вывод: «Солдат – человек, нанятый за сольдо, т.е. за жалованье, – это гордец, вызывающий к себе чувство жалости; это одновременно и осужденный, и палач, это – козел отпущения, постоянно приносимый в жертву своему народу и ради своего народа, который над ним потешается; это – мученик, ожесточенный и вместе с тем безропотный, которым попрекают друг друга то Власть, то Нация, непрестанно враждующие между собою». Что ж, нередко поэты в армии становились инакомыслящими: сказывалась несовместимость избранных натур, их утонченного мироощущения, с ежедневной муштрой и звериной жестокостью. Австриец Георг Тракль, мобилизованный в 1914 г. и определенный на должность военного провизора, с трудом справлялся с обязанностями по уходу за ранеными, страдал от депрессии и покончил с собой в больничной палате, приняв смертельную дозу кокаина. А поэт Самуил Киссин (Муни), старший товарищ Ходасевича, служил делопроизводителем в головном эвакуационном пункте по другую сторону фронта – однако, тоже не справившись с приступом отчаяния, решил застрелиться из чужого револьвера.
Разумеется, наиболее престижной социальной нишей для поэтов (равно как и для простых смертных) считалась государственная служба. Как тут не вспомнить Гаврилу Державина – генерал-прокурора Сената и министра юстиции, которому, чтобы занять свое место в иерархии, приходилось то засылать лазутчиков и разоблачать мятежников, то руководить внешнеторговыми операциями и составлять записки об экономической вредоносности иудеев? Творчество свое он изначально подчинил карьерным интересам – о чем свидетельствуют многочисленные хвалебные оды сильным мира сего. Но так поступали многие литераторы во все времена. Аристократ по рождению и выпускник Оксфорда Филип Сидни (бравый служака, впоследствии геройски погибший на войне) сперва исполнял обязанности кравчего в Виндзорском замке, затем – посла в Праге, но Елизавета не разделяла его протестантского рвения – и поэт, удалившись в свои поместья, сочинил и посвятил ей пастораль «Майская королева»: после чего Её Величество незамедлительно произвели его в рыцари. Завидная изобретательность присуща поэтам!
Кстати, на дипломатическом поприще поэты приобретали не только истовый патриотизм, но и хорошее знание языков – что расширяло их культурный диапазон и придавало им философской глубины, обеспечивавшей мировое признание («Молчи, скрывайся и таи…» – разве это не сформулированное в чеканных строчках кредо посольского работника?) То же относится и к профессиональным связям: внештатный атташе Тютчев познакомился в Мюнхене с Шеллингом и Гейне, а работавший синхронистом в ООН Геннадий Русаков благодаря этому контактировал с американскими и европейскими собратьями по перу. Развитию в человечестве глобального мышления немало способствовали и поэты-ученые. В Веймаре Гете курировал дворцовый театр и служил советником герцога, попутно развивая горнодобывающую и лесную промышленность, ботанику и остеологию, сельское хозяйство, геологию и минералогию: в какой-то момент жажда универсализма вынудила его покинуть затхлые стены – и он, подобно своему персонажу, превратился в странствующего мудреца. Его петербургский собрат по «комплексу Фауста» Ломоносов (оговоримся: заметно уступавший ему в мастерстве литературном) открыл наличие атмосферы у Венеры и основал научное мореплавание, заложил основы для производства стекла и создал молекулярно-кинетическую теорию тепла. Но для нас во всем этом перечне принципиально важно то, что на государственную службу поступали люди, изначально наделенные поэтическим талантом, а не наоборот. В отличие от нынешней ситуации – когда стишки вдруг начинают кропать министр иностранных дел Лавров, экс-глава администрации Сурков и даже сильно пьющий шеф Роскосмоса Рогозин…
Но особую касту среди обитателей Парнаса составляли первопроходцы. Британский поэт Роберт Бёртон, владевший 29-ю языками, первым из европейцев, переодевшись паломником, посетил запретную для кафиров Мекку, а позже возглавил экспедицию в Восточную Африку, где открыл озеро Танганьика. Из-под пера его вышло множество как художественных произведений, так и статей, посвящённых географии, этнографии и фехтованию, но его переводы на английский «Камасутры» и сказок «Тысячи и одной ночи» пользуются спросом до сих пор. По следу его (и, конечно же, авантюриста Артюра Рембо!) тянулся неукротимый конкистадор Гумилев. Из своего третьего вояжа в Африку он писал Вячеславу Иванову: «Я прекрасно доехал до Джибути и завтра еду дальше. Постараюсь попасть в Аддис-Абебу, устраивая по дороге эскапады. Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны. Я совсем утешен и чувствую себя прекрасно. Приветствую отсюда Академию Стиха. Сейчас пойду купаться, благо акулы здесь редки». И Академия Стиха поныне благодарна его неподражаемо точной, тройственной – как и его путешествия на Черный континент – метафоре, покрытой свежим загаром и обветренной хамсинами:
Здравствуй, Красное Море, акулья уха,
Негритянская ванна, песчаный котел!
На утесах твоих, вместо влажного мха,
Известняк, как чудовищный кактус, расцвел.
Будучи 17-летним юнцом, в заштатном и безоблачном Шарлевиле, Рембо сочинил свой знаменитый «Пьяный корабль» – гимн всех бунтарей и скитальцев. Предвидел ли он уже тогда предстоявшие ему приключения в Египте, Эфиопии, Йемене, торговлю пряностями, кофе, шкурами и оружием? Быть может, он таким образом запрограммировал свою беспокойную судьбу, и текст, сочиненный поэтом – это та же перфокарта, модифицированный генетический код, носитель информации о неотвратимости грядущих пертурбаций? Или же всё устроено противоположным образом – и родившийся в сельской канаве эпикуреец Вергилий, проведший детство в имении отца, скупщика леса и пчеловода, не мог не создать идиллические «Буколики»?.. Близорукость не позволила Киплингу сделать военную карьеру, и он двинул в репортеры – благодаря чему отточил перо и сумел запечатлеть в экзотических строчках картины своего бомбейского детства. Случайность не менее значима в жизни человека, чем предопределенность… Уолт Уитмен занимал должность в драконовом департаменте генпрокурора и альтруистически трудился в госпиталях Вашингтона – но при этом стал певцом полной свободы и крайнего эгоцентризма. Противоречия столь же важны в формировании личной эстетики, сколь и очевидные закономерности… Размышлять о связи творчества с профессией можно до бесконечности. Зарабатывать на хлеб насущный, любыми способами, жрецу фантазии порой необходимо, но добывать пищу реальной жизни для своего истощенного воображения – необходимо всегда.