Листая новую книгу стихов Милены Макаровой
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2021
В санкт-петербургском издательстве «Алетейя» издана новая книга стихов Милены Макаровой «Новая мифология». Книга, которую ждали долго. Даже слегка устали от ожидания.
Милена Макарова в первых декадах ХХI века работает очень ярко и в поэзии, и в переводе с латышского, немало заметных проектов, авторских вечеров, публикаций. Ее стихи узнаются сразу. Прочитывается отточенный, с только ей присущим семантическим наклоном и эмоциональным нажимом, выверенный, но в чем-то сохраняющий таинственность «почерк с готическим прошлым» (42, Ю.К. – здесь и далее указание на страницу книги). Есть магия «ослепительных пауз» (63). Есть зеркало слушающего зала, в котором она придирчиво и – часто – удовлетворенно оценивает возвращающийся к ней отклик, эхо, отражение. Есть словарь, нет, словари! – за нею залы времен и библиотек, фолианты и инкунабулы…
Считал взглядом название книги – «Новая мифология», и память немедленно и порывисто, привстав над легким и плоским велосипедом, покатилась в давнее – в ранние школьные годы, когда на какое-то время чтением взахлеб стал томик Куна «Легенды и мифы Древней Греции».
По мнению словарей: мифология – способ сохранения традиций в изменяющейся действительности. И все-таки? И каковы же они, новые мифы? Ролан Барт пишет: «И в древности, и в наше время мифология может найти свое основание только в истории, так как миф – это слово, избранное историей».
*
Ведомый любопытством искушенного туриста (ведь, согласитесь, чтение – это своего рода интеллектуальный туризм) я входил в эту книгу, как в незнакомый замок, вспоминая и сравнивая ощущения ожидания, когда вступал под своды других замков, будь то прянично-коричный магистерский Мальборк, резиденция крестоносцев в дельте Вислы, или аскетичный Кронборг, периметр которого время от времени обходит дозором тень отца Гамлета, или поставленный среди баварских гор безумным Людвигом внезапный Нойшванштайн, с балкона которого можно увидеть в лесном недалёке зеркальце настоящего Лебединого озера, или же феерично-эпатажный, а в чем-то архитектурно-кондитерский, что ли, дворец Пена в португальской Синтре…
Когда-то в отклике на поэтический сборник Лианы Ланги «Вещество взгляда» в блестящем переводе Милены Макаровой я писал: «Остается только гадать, сколько часов провела Милена Макарова вблизи балтийских волн, пытливым, стерегущим взглядом сивиллы всматриваясь в сырую полосу пляжа…» Поэтому мне изначально было понятно, что предстоящее путешествие вдоль строк окажется чем-то вроде занимательного скитания по замку, в котором сивилла слагает свои стихи. Я еще не знал, каков он изнутри, но уже понимал, что мне предстоит квест, что предстоит, преодолев себя и щекочущую под кожей тревогу, «забыть на минуту, что в замках живут привиденья» (42).
Уже в самом начале книги, стоило мне лишь пройти под аркой ворот, которая ощерилась над головой потемневшими от снега и дождя острыми деревянными зубьями, и оказаться во внутреннем дворе замка, как каким-то ошеломительным прорицанием, (впрочем, почему – ошеломительным, ведь – сивилла же), до смущения удивительно сегодня зазвучали строки, датированные 1995 годом: «Порожденный страхом танец – то Европа в карантине…» (27).
Стихи – всегда – хотя бы отчасти ясновидение, хотя бы на чуть-чуть, но алхимия. Поиски философского камня, панацеи…
*
Главная цель сформулирована поэтом уже в самом начале творчества, в канун миллениума, еще в первом сборнике, в «Амальгаме», стихи из которой, затевающие, предваряющие событие этой новой книги, ведут ко входу, словно ступеньки парадной лестницы замка: «Какое-то зло переплавится в благо» (17).
«Золото дней» (18) становится «золотом воспоминаний», чтобы впоследствии можно было, поглядывая в стрельчатое окно замка, на досуге «судьбу развернуть как написанный золотом свиток» (71).
Вознамерившись «бродить по лабиринтам и петь в ночь полнолуния» (106), я заметил подсказку: на мраморном столике лежала «связка ключей, открывающих разные двери» (47). С ключами куда как сподручнее…
В железных, покрытых аллергической ржавчиной времени запорах дверей, в стрельчатых сводах, куда подобно летучим мышам вспархивают тени, ощутимо жила – живет! – ностальгия по Ренессансу, самый воздух которого, кажется, обеспечивает существование этих стихов. Что это? Романтизация наших представлений о той далекой эпохе, которая подобно грядущим барселонским куполам собора Саграда Фамилия головокружительно взметнулась над историей последнего тысячелетия? Воспоминание о мире, в котором устанавливала свои страшные правила чума? О мире, затянутом тяжелым смрадным дымом костров, на которых горели еретики и ведьмы? «Душа переходит на шепот… Но все-таки я жива! Как погребенный заживо чародей…» (70).
Сивилла умеет уноситься на машине времени своей фантазии далеко вспять – ведь, окунувшись в готический воздух Витербо, она, нимало не удивившись, ощущает, как ей навстречу «раскрывает объятия Ее Возлюбленное Средневековье» (92), с которым она, вне сомнения, знакома накоротке…
Ее стихи часто похожи на витражи. Которые скупясь пропускают внутрь стихотворения не слишком много солнечного света. Пригашенные готические мизансцены требуют крупных деталей. Пространство и время – это тоже помещения, интерьеры, где поэт совершает магические ритуалы, в которых свойственно отражаться мифам. Оттого в стихах непременны карильоны, грифоны, амулеты, алтари – эти атрибуты повседневной жизни сивилл.
Именно поэтому поэзия Милены Макаровой – изысканная, отточенная до блеска – контрастирует с современной речью: сбивчивой, торопливой, бессвязной – «поколения нервный вокабуляр» (78). Она порой бросает лексическую милостыню новейшему, «облому», времени: то «ноутбук» (51), то «хай-тек» (65), то «девайс» (124). Но каждое слово ее – как точная нота в партитуре мелодии стихотворения – на своем месте. Миф – это всегда немного пафосно, ибо сущность мифа – очередная попытка преодоления хаоса, это очередная попытка подняться в высоты космоса, оказаться ближе к таинственной колыбели творения. Впечатляюще звучат в авторском исполнении стихи, полные продуманных и обоснованных, «звенящих лакун» (56).
Мифы любимы и желанны, они подобно колыбели укачивают, убаюкивают, принося ощущение – пусть недолгое! – гармонии: и с человеком, что оказывается на расстоянии руки, и с обществом, что на расстоянии окрика, где «мы – куклы. Мы за все заплатим» (117). И с космосом, что и на расстоянии взгляда, и далеко – везде, но который, волшебно уменьшившись до размеров пичужки, может оказаться на твоей ладони, доверившись тебе на то мимолетное время, пока поэт читает, а ты слушаешь стихи…
Иногда – строки, отзвучав, не рассеиваются, а остаются там, где им должно существовать: паря в воздухе над нами, как прорицание, отстраненное и печальное: «Как же ярко светит Бетельгейзе… // После нас останется не слава. // Битое стекло. Пустые гильзы. // Шелковая ткань с пятном кровавым» (84). Милена Макарова впервые читала это стихотворение в начале памятного 2014-го года.
Ей дан талант одним словом определить пространство поэтического текста. Бетельгейзе. Это яркая звезда, расстояние до которой не менее 500 световых лет, далекая, но различимая искушенным астрономом без посредства оптики. Масштаб, достойный поэта! Сивилла сдержанна в игре, «где осколочки льда или ожоги // притворяются звуками или словами» (53), она понимает, что «горе осилит молчащий» (43).
*
Иногда стихи – почти заклинание, ворожба: сивилла, явно вхожая в алхимическую гильдию, водит дружбу с гаруспиками и авгурами, умеет «в листве услышать предсказание друида» (118).
Хотя в ее стихах практически нет природы в традиционном смысле. «Здесь птицы не поют, деревья не растут…»
Лишь иногда – «среди дубрав священная омела» да «горсть английской черной ежевики» (119). А все остальное, замеченное где бы то ни было, вот, скажем, на октябрьском бульваре, становится по ее мановению или замыслу: либо золотом – клены, либо бронзой – каштаны. И поступает в ее казну, вместе с «соверенами, дукатами, динарами, эскудо» (18), потому что «золото дней моих трачу столько безрассудно, // что даже страшно самой» (18).
Кустарники, соцветия, мотыльки, метелки травы не живут там, где царствуют готический камень и магический огонь.
Птицы, звери крайне редко – разве что скрываясь от погони или ведомые лунным повелением – забредают в сдержанные пейзажи, где обитает поэзия Милены Макаровой, в пейзажи, в чем-то схожие с вулканическими ракурсами, скажем, канарского острова Лансароте, на котором Педро Альмодовар снимал эпизоды одного из самых ярких своих фильмов «Разомкнутые объятия».
Если птица у нее – то непременно райская, если зверь – то, конечно, мифический дракон. Если розарии – то розарии кармы, которая непременно зацветает карминовыми розами с безжалостными шипами….
Направляясь в анфиладу залов, в глубине которых тьма «чернее, чем в гадальных зеркалах обсидиан» (51), я, конечно, опасливо думал о том, что ведь может так произойти, что случится «споткнуться о тень, поцеловать привиденье, // фантом приголубить, о призрак щекой потереться» (68). Однако все бестелесно-бессмертные обитатели замка лишь приветственно покачивались под касаниями воздуха, разбуженного моим движением, словно облака или парящие оболочки.
И еще я подумал, что, собираясь в магический замок, зря забыл написать «на подметках имя врага // и стирать его шаг за шагом» (106). Впрочем, – мелькнуло в голове, – я ведь наверняка вернусь сюда, и уж в следующий раз не забуду, если к тому времени враг не проплывет по ручью, как обещает фэншуй любому, прилежно и послушно сидящему на берегу.
*
«Холодно сердцу приморской сивиллы» (62), которая, созерцая людей и наблюдая за человечеством, вспоминая отметины на своей судьбе, полученные от одних и от другого, знает: «сердце – камень, конечно же, груда больного базальта» (33). Но – тем не менее! – ей дано расслышать биение сердца – в камне. Александриты, агаты, янтари, сапфиры драгоценны не только для ювелира, где они выступают всего лишь сырьем, материалом, мне кажется, они еще более драгоценны для историка, ибо, созданные длительными процессами в толщах земных, говорят с ним на равных, ибо они – это пресуществленное время. Ведь историк, всенепременно, еще и геолог, археолог… Историку (а ведь это специальность, особая сердечная расположенность поэта Макаровой, примыкающая к творчеству) зачастую присуще – и это отрадный талант – различать жизнь там, где иные, проскальзывая взглядом, не ощущают дыхания бытия, жизнь, настойчиво и неустанно ведущую свои дневники, летописи, блоги и хроники, жизнь медленную, еще от времен Большого взрыва, миллионнолетнюю, сокрытую от многих взоров и сознаний поверхностями – гладкой или шершавой, отражающей или матовой, запыленной табунами ветров или вылизанной псами ветров – крепостной стены ли, скалистого пейзажа ли, готической мостовой… Еще в первой своей книге сивилла недвусмысленно обозначила это свое магическое умение – «так алмазы живут в кимберлитовой мгле» (20).
В стихах Милены Макаровой как маркером эксперта помечено лучшее, высшее, вызвавшее восхищение, поклонение, случившееся и запечатлевшееся длящимся оттиском в истории культуры: Серебряный век, «Вечная весна» Родена, Кант, Рабиндранат Тагор, «Декамерон», лак Страдивари, куклы Гофмана. Любой из таких ориентиров, маяков немедленно выстраивает уникальные декорации, создает вокруг, как принято нынче, говоря с ковидным акцентом, «пузырь» соответствующего пространства, в котором ощутима и верхняя нота эпохи, и касающийся сердца основной аромат эмоции, и длящийся шлейф ассоциативного ряда… Слова, избранные историей. Элементы мифа должны быть вечными, неизменными. Непререкаемыми.
Преодолев скрежет ключа, встретившегося с замком, толкаю тяжелую дверь, она отворяется в темноту зала, прорезанную конусом вызывающе старомодного киноаппарата, – и передо мной разворачивается стихотворение «СИНЕМА» (113): мгновенно раскатывается красная ковровая дорожка Каннского кинофестиваля, по которой во второй половине ХХ века к лауреатству восходили и Федерико Феллини, и Ингмар Бергман, и Лукино Висконти, и Педро Альмодовар, и Ален Фанфан-Тюльпан.
Поэт взмахнет властной рукой, завершая стихотворение, и картина немедленно, неотвратимо смешается, словно по мановению пальцев художника, рисующего песком, а строки на глазах изумленного читателя начнут угасать – fade out – и исчезнут, словно были написаны симпатическими чернилами.
Сивилла, любя «играть словами не замечая // как слова уже играют тобою…» (124), склонна давать новые формулировки аксиомам, которые вроде бы уже до блеска отполировало время. Скажем, выражение «Каждый умирает в одиночку» из стиснутого, сквозь зубы выдохнутого тезиса обретает бесконечные координаты далианского пейзажа: «И ушедший в закат остается один» (20).
В наше невзыскательное время, неудержимо скатывающееся, как детская коляска по ступеням Потемкинской лестницы Одессы в знаменитом фильме Эйзенштейна, к постмодернистскому стебу и брюзжанию по поводу и без, особенно отрадно читать прозаические фрагменты, каждый из которых начинается со слов «Я люблю…» Это стихи в прозе. Милена иначе не может.
*
Кому-то может показаться, что изысканный слог ее нарочит, словно встревоженный прохожий, что, возмущенный настоящим, испуганно оглядывается в прошлое, где многое было иным – ярче, чище, искренней…
Горы не высокомерны, они – just – горы, и комментарии излишни.
По сути, сивилла с усталой и, кстати, не слишком тщательно скрываемой иронией, в книге своей неспешно размышляет о том, что новая мифология (да и есть ли она вообще?) вряд ли достойна стать мифологией для грядущего времени, той мифологией, что пополнит (и пополнит ли?) новую Александрийскую библиотеку?
Ведь миф – это, согласитесь, прозрачный мир, в котором точно расставлены ударения и знаки препинания: там, где зло, – растет борщевик и от недобрых помыслов рушатся исторические памятники, там, где добро, во время цветения черемухи не ударяют заморозки, а лишь становится прохладнее, и люди любят и понимают друг друга, мало того, что он, миф, грамматически безмятежен в своей правоте, так как своим нарративом он еще и порождает в нас мечту… А мечта, она – комета, сполох, зарница, что-то небесное, неуловимостью своей понуждающее нас стремиться к ней! А что у нас нынче? Пойдите к зеркалу.
Под силу ли новейшему времени сотворить новые скрижали? Куда ни обернись, добры молодцы с отбойными молотками дробят мифы. Невооруженный глаз замечает, что время нивелирующего постмодерна, взахлеб, «по самое не хочу» ушедшего в сумрачную игру и передергивающего цитаты, время, в котором «глянцевых манекенов не сосчитать в витрине» (55), начало стесывать их, скрижали, переиначивать мифы, подгоняя формулировки под нынешние разрушительные стандарты, размытые безудержным плюрализмом мнений, делиться которыми не стыдится современный, теряющий базовые знания контингент, электорат или как там еще можно назвать эту массу, печально колышущуюся между «быть или казаться» (55).
Конечно, главный миф – это Любовь, у которой «золотые зрачки» (23). Он вечен, как мир. Есть ли она, любовь? Или нет ее вовсе? Способны ли мы постичь любовь? Способны ли мы достичь любви? Каждый прикасается к этому мифу по-своему, вплетая свое волоконце в нить бытия, а память о смерти делает эту нить более упругой. Помните, у Батюшкова: «Без смерти жизнь не жизнь: и что она? сосуд, где капля меду средь полыни…»
Эрос ходит на пару с Танатосом. «В слово “Танатос” вплетенное “Эрос” // Вспыхнет горячими каплями крови» (72). Так это было у Овидия, у Петрарки, у Лорки… Так и у Макаровой: «душа … словно рифмует неловко – “эрос – танатос“» (74). Любовь побеждает, ибо в ней – до тех пор, пока роботы не убедили нас в ином – корень жизни, ибо «душа – забытая Даная – // от дождя проснется золотого…» (103).
Да и какую иную силу, кроме пронзительной искренности и магической глубины, поэзия может противопоставить нынешнему хаосу рассыпающихся чувств и испаряющегося рассудка?
Именно поэтому на страницах книги – Теночтитлан, Летучий Голландец, Латинский квартал, перстень Нерона, капитолийская волчица, Великий потоп, Шервудский лес, капитан Немо, Макиавелли, Артур и Ланселот…
Все должно быть по гамбургскому счету. Пускай он и оплачен уже давно, великими, еще тогда, на исходе Серебряного века! О чем обмолвились? Звезда с звездою говорит? Ну, это вы, право же, шутить изволите, когда это было – совсем-совсем тогда… А для нынешних – так просто никогда…
Сивилла, так а что же здесь и сейчас? Хозяйка замка, словно Джулия Ламберт, тянет ослепительную паузу.
Слегка запыхавшись, я скорым шагом устремился в последний зал, в дальнем углу которого бледно, как теряющий электрические силы фонарик, мерцал выход к берегу, и почти увидел в испаряющемся с поверхности огромного зеркала отражении, как сивилла, намерившись выйти из замка, убирает «со стола // ту рукопись, что стала Мной» (50). Мне осталось оставить связку ключей на инкрустированной полке открытого бюро и последовать в открытый проем, откуда, окликая, тяжело шумело море и тянуло влагой. И мне стало ясно, что ТУ рукопись, написанную гиацинтовыми чернилами, «которыми из-под земли пишут письма Аполлону» (89), мы еще не прочитали. Потому что «счастье осилит живущий» (43)!
Ощущая на лице прикосновения византийских ветров, она идет вдоль скупых прибрежных пейзажей одиночества: порой вдоль январской кромки затаившегося холодного Балтийского моря, которое «колышется… как серебристый от снега рахат-лукум…» (57), порой вдоль прихотливо изломанных киммерийских скал «средь полынного зноя, где бродят античные тени» (59).
Выйдя из замка, я увидел, как сивилла, «вечная женственность, приговоренная // к вечному отчаянному мужеству» (86), прихотливо дернув плечом, стряхивает боль-тоску-печаль по серебряным-золотым векам, и, не оглядываясь, скрывается за изгибом берега, потому что «бьется сердце в ожиданье слов, // еще неслышных, словно ультразвук» (51), потому что там, за поворотом случившегося полдня, где «бирюзой грохочет море» (45), можно вслушаться в диалог волны и камня, времени и пространства.
Под патронажем вечности.
Рига, 2021