Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2021
Жениться нужно на хорошей вдове, любит повторять поэт Слава Лён, чтобы не только за могилкой ухаживала, но и книжки издавала!
Две «хорошие вдовы» – одна вдова поэта Александра Ожиганова, другая – вдова его близкого друга – поэта Олега Охапкина, подготовили и издали собрание ранних стихов удивительного, сокровенного поэта, человека напряженной внутренней жизни, сложных интеллектуальных переживаний, – Александра Ожиганова.
Что делает юное человеческое существо поэтом? Столкновение с тайгой жизни и смерти? Ощущение брошенности людьми, даже близкими, т.е. разближение с миром живых и близость мира «неодушевленного», того, который был и пребудет, который равен вечности….
Почему человек читающий испытывает неодолимое желание переродиться в человека пишущего и ни на минуту не задумывается – о чем? Как не задумывается и о том, что нужно сделать, чтобы вдохнуть полной грудью…
Каким должен быть ожог радости бытия или безрадостности, оставленности, чтобы захотеть НИКОМУ, именно так – Никому – рассказать об этом, самом своем внутреннем переживании?
Настоящий поэт рождается в момент онтологического одиночества, его стихи – письма в НИКУДА, НИКОМУ, НИЗАЧЕМ…
Да, все так и не так, потому что только в юности чувствуешь невероятное одиночество и… одновременно слияние с миром, словно еще не разрезана родовая пуповина, соединяющая тебе с мирозданием.
В ранних стихах Александра Ожиганова чувствуется такой удар током жизни, ее ужасом, тайной и прельстительной силой, что они способны переформатировать сознание того, кто обжигаем ими.
Вот написала эти слова и поняла тайный смысл фамилии поэта – Ожиганов, ожог…
Родившийся в самом конце последней мировой войны, на земле, которая, как разменная монета, переходила из рук одних завоевателей к другим, выросший без отца и хлебнувший горечи полусиротства при живой и любящей матери, которая, чтобы прокормить в голодное время сына, работала воспитателем в детском доме, и сын был наравне с остальными воспитанниками, он рано и на всю жизнь почувствовал, как хрупка гармония, которую, по мысли Александра Блока, создаёт поэт из первородного хаоса.
Этим ужасом полны стихи первой Книги «Шестикнижия», этот ужас шевелится и дышит рядом с трепетной красотой мира.
Стихи первой Книги свободны от обязательств ученичества, они представляют выход поэта один на один с читателем, без опоры на весь культурный багаж. культурный слой. То есть в этих стихах – истинная кровь настоящего таланта, дара и словесного жара Александра Ожиганова.
Неприкаянность, равная свободе, прирожденное ощущение полноты скрытого от глаз бытия окружающей самодовлеющей Жизни, проступает в этих стихах через кожу рифм и ребра строк.
А про это острое ощущение жизнетайны, про жгучую смесь правды и вымысла или правдывымысла пишет в своей попытке автобиографии:
«В детстве я фантазировал. Вымысел не был неправдой. А правда не была констатацией фактов. Все было волшебным, и я мог часами смотреть на огонек керосиновой лампы или сидеть на корточках перед какой-то травинкой. Жизнь была ко мне снисходительна, даже нежна, но я едва выносил эту нежность, отсюда постоянные слезы. Стоило матери тихо запеть, и я уже начинал плакать… Грусть вечеров, пыль на дороге, прутик в руке, звуки оркестра, мычанье коров – все это опять вызывало слезы».
Это пронзительное чувство было его кровью, оно не истончалось, не исчезало со временем, и в стихах конца 60-х оно присутствует, как главный мотив, пульсирует и тревожит:
Октябрь, дружок мой золотой!
Я видел времени источник
Во сне предутреннем, за той
Грядою звёзд и маятой
Пространств и выкриков истошных.
Где осыпается твой лес,
Пусть октябрём и я побуду!
Я б вместе с листьями исчез.
Прошу простое из чудес:
Нигде не быть и быть повсюду.
Вот, в сущности, по-тютчевски точное и по-ожигановски расширительное определение предназначения не поэта, а самого существа поэзии.
Это, непередаваемое никак иначе, кроме стихов, чувство слиянности с миром и неукорененности ни в чем, в сущности, и есть мироощущение настоящего поэта.
Есть в стихах Александра Ожиганова суровое презрение к сочинениям не чудотворным, не вдохновенным, а измышленным, ему присущ горький и сухой лаконизм, он не метафорствует лукаво…
В стихотворении 1979 года он, подобно иконописцу, точно, без лишних деталей творит формулу чудотворного стиха:
…как будто чудотворный стих
легко, презрительно и сухо
суровый ангел горьким ртом
оцепеневшим за столом
шепнул на ухо.
Вот и его лучшие, чудотворные стихи, нашептаны «горьким ртом»…
Однажды, в беседе с другом историком, я услышала мудрую и запоминающуюся формулу: «Историк – шпион, заброшенный в прошлое». Сказано было давно и не имело сегодняшней отрицательной коннотации. Но можно заменить слово «шпион» на «следопыт» и применить формулу к поэту и читателю: «Читатель – следопыт, заброшенный, нет – забредший в душу поэта». А если он проникает в её глубину, то и происходит самое важное, что-то похожее на переливание крови, но не в материальной, а в эфемерной субстанции, тогда становятся не важны жизненные обстоятельства, которые со временем уйдут в реальный комментарий к опубликованным стихам, а на первый план выходит нечто, определяемое как метафизика, как глубина понимания всего сущего, но свойственная именно этому поэту.
Возможно, Александру Ожиганову ближе всех других поэтов, с которыми свела его в пору юности судьба в Петрополе, были Олег Охапкин и Дмитрий Бобышев. Первый – по искренней привязанности дружбы и роли Вергилия, указывающего путь по кругам литературного Ада, второй – по глубине и сокровенности миропонимания.
Но были в юношеские годы и отложившиеся культурным слоем стихов «Шестикнижия», страстно переживаемые литературные привязанности, усваиваемые новые просодии, соблазны «свободного говорения» стихом, попытки усвоения «конкретного» письма, увлечение творчеством Александра Кушнера и его точной «вещественностью», свободным движением смыслов и ритма стихов Иосифа Бродского, который, кстати, сразу опознал в Ожиганове равного по духу настоящего поэта, метафорикой Виктора Кривулина, любострастной повествовательностью Виктора Ширали, и… Можно продолжать этот великолепный список тех поэтов, которые были рядом и чьи голоса слышны в ранних стихах Ожиганова, но это не вопрос заимствования, а это – по формуле Пушкина – «твоя от твоих», равный от равных и современник от современников.
Читающий шесть ранних книг видит одновременно и явление настоящего поэта со своим голосом и сложным внутренним миром, и наблюдает его рост, если говорить высокопарно, взросление его музы.
Да, он мог в порыве самоуничижения написать: «Было бы неостроумно ломиться в открытую дверь с увереньем, что я не поэт. Кого бы я удивил? Это же очевидно…», но, вопреки этому утверждению, живут стихи совсем юного человека, рано осознавшего свой дар и предназначение, остро чувствующего боль и немилосердность мира сего.
Как объяснить предпочтения славы, известности, кто знает, что нужно сделать поэту, чтобы его стихи были прочитаны вовремя и он стал «притчей на устах у всех»?
Возможно, нужно родиться и сформироваться экстравертом, а интровертам в России «не климатит»…
Но вот передо мной книга, выпущенная достойным издательством «Пальмира», чутким к поэтам, на обложке которой шестнадцать раз воспроизведена одна и та же молодая фотография Александра Ожиганова, возможно, не потому, что фотографий мало, а с мыслью, что настоящий поэт неделим на прошлое и будущее, и для читателей всех времен важно понять и прочесть самое главное в его стихах – посланиях, написанных и ненаписанных…
И возвращаясь на круги своя,
Я пью нездешний воздух Ленинграда
За несколько шагов от бытия,
За несколько стихов, которых я
Еще не написал. Их и не надо.
Ведь все, что следовало взять из сада,
Взяла сырого воздуха струя.
1973
Я прочла ранние стихи Ожиганова, получила их из рук друга и его, и моего – из рук Олега Охапкина, и «античный замес» в них мне показался могучим и неожиданным для холодного Петрополя…
Потом читала его стихи с восторгом в удивительном журнале, точнее, как нынче представляет себя это издание, «аналитическом вестнике современного искусства» – «Цирк-Олимп», издававшемся в Самаре, куда к этому времени перекочевал Александр.
Спустя много лет, в начале 2000-х, во время монтажа выставки «Поэзия в Самиздате», которую я придумала, собрала и в двух огромных клетчатых бебихах, в таких же, в каких мешочники перевозили тряпье, на своем горбу привезла еще в старое здание Фонда Солженицына на Радищевской, неожиданно пришёл туда Саша, Бог весть как узнавший о выставке и влекомый памятью о петербургском времени своей жизни, о друзьях, о братьях «по музе, по судьбам»… перебирал фотографии, рукописи, читал, перечитывал, говорил мало, да и был он не суесловен, а сокровенен.
Среди привезенных экспонатов была известная ныне фотография Бориса Смелова. На ней – четыре поэта: ККК (Констатнтин Констатнтинович Кузьминский), Виктор Кривулин, Виктор Ширали и Александр Ожиганов…
Еще живы были все, кроме ушедшего в 2001 году Виктора Кривулина. ККК – в американском Делавере, Виктор Ширали в Петербурге, Ожиганов в Москве…
Потом ушёл и ККК, затем Ширали, последним Саша…
Мы виделись еще несколько раз, он приходил на выставку Валерия Мишина, посвященную Евгению Замятину, в уже новый Дом русского Зарубежья – Фонд Солженицына, пришёл – и когда я читала стихи в Музее Серебряного века… Был добр и благожелателен, подарил свою последнюю книгу с пронзительно искренней и понимающей надписью, а в ответ на подаренную мою отозвался глубоко и щедро.
Он был долго болен, но старался перемогать болезнь, радовался приглашению, кажется, в Малаховку на авторский вечер, понимая, что это, возможно, вечер последний, отважился поехать на перекладных…
Но… По какой-то роковой «невнятке» его никто не встретил на перроне в Малаховке, а, возможно, в согбенном старике не узнали поэта Ожиганова…. Всё… Саша с горечью написал об этой невстрече в ФБ, читать было больно… Мы с Валерой Мишиным звали его в Петербург, он надеялся, что это случится…
Но случилась иное – вышло «Шестикнижие», вышло в петербургском издательстве, так Саша вернулся в Петербург.
С обложки «Шестикнижия» смотрят на нас шестнадцать молодых фотографий большого поэта Александра Ожиганова, родившегося в Одессе, жившего в Кишиневе, Ленинграде/Петербурге, Куйбышеве/Самаре, Москве, а мечтавшего умереть в Петрополе, в его Летнем саду:
Среди сухих бледно-зелёных трав
В сыром саду, должно быть, я умру,
Как сумасшедший, горестно припав
Перед рассветом к серому бедру.
От ожиревших злобных голубей
До шпилей золотых и чёрных труб
Весь город, как родник, с ладони пей
Или плесни на побуревший труп.
Пусть потечёт гранитная вода
С твоей неловко поднятой руки
По опустевшей площади, когда
У медных лент увянут уголки.
О, пусть вберёт холодная рука
Летучее тепло души живой
Так же легко, как эти облака
Над осторожно стынущей Невой!
Дыши! живи! Здесь свет – изнанка тьмы.
Здесь жмётся жизнь между широких плит.
Здесь застывал в предчувствии зимы
На трепетных глазах сырой гранит.
1967