Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2021
Воспоминания Татьяны Аркадьевны Борнштейн
(в девичестве Мельницкой, 1910–2006 гг.),
записанные её сыном по устным рассказам
в сентябре 2020 года
ДОБРЫНИ
– Да что ж ты всё бегаешь взад-вперёд, то в дом, то из дома?
Ну как им объяснить, взрослым, что вот этот чудный запах в деревянном доме – смоляной, яблочный, табачный – через какое-то время исчезает, и надо выскочить наружу, побегать немножко, и – снова в дом. И тогда он обдаёт тебя, как в первый раз.
Так мама рассказывала про приезд в родовую усадьбу Добрыни в Тверской губернии, где она проводила летние месяцы до 1916 г. А её отец, контр-адмирал Аркадий Александрович Мельницкий, уйдя в отставку, жил там постоянно.
Утром он тихонечко стучал в стенку: «Шишулька!». А она давно уже ждала этого стука, пулей неслась к папе и ныряла к нему в постель. Тут можно было заплетать косички в пышной раздвоенной адмиральской бороде, что доставляло огромное удовольствие обоим. На ночном столике стоял удивительный прибор, в который папа на ночь укладывал свои часы. Стоило нажать на кнопку, включался свет, и на потолке загорался крупный циферблат со стрелками. Все стены в спальне были испещрены пулями – это папа с маминым старшим братом Мишей стреляли из пистолетов по сучкам. А над кроватью висела большая фотография линкора «Севастополь», на котором папа ходил в кругосветное плаванье.
Дома он носил одни и те же белые морские брюки, в которых ходил в плаванья. Однажды бабушка (мамина мама, Елизавета Михайловна) решила их то ли выстирать, то ли выбросить, и тайком их забрала. Поднялся дикий скандал с хлопаньем дверей по всему дому, с криками «Подлецы, мерзавцы, где мои штаны?» – «Аркашенька, я их выбросила, – робко говорит бабушка, – надень другие». – «К чёрту другие! Подать мои штаны!» Штаны были возвращены.
Дедушка всегда сам занимался сельскими работами, ну и крестьян тоже нанимал, конечно. Однажды купил американский плуг, роскошный, чуть ли не никелированный. Все домочадцы и крестьяне вышли смотреть, как он будет пахать. И тут выглянуло солнце, и плуг засверкал. Мама от восторга завизжала. Лошадь перепугалась, махнула через забор – и плуг сломался. Нянька поскорее увела маму в дом, который так и трясся от дедова гнева. «Вот черти-то тебе приснятся!», – говорила нянька, укладывая маму спать. Но мама увидела во сне ангела, который смотрел на неё и улыбался.
Аркадий Александрович обладал какой-то сказочной физической силой. Нераспечатанную колоду атласных карт он рвал пополам. Однажды в каком-то портовом английском кабачке он увидел, как моряки безуспешно пытаются поднять стул за переднюю ножку. «Позови-ка мне того мерзавца», – говорит он старпому (здесь не было намерения обидеть, просто в лексиконе деда не было других обращений, кроме «подлецов» и «мерзавцев»). «Русский офицер просит вас подойти», – переводит старпом. «Ес, ватер-клозет», – говорит дед, указывая на стул (других английских слов он не знал). «Русский офицер просит вас сесть». Берет стул за переднюю ножку и, немного поелозив им по полу, ставит на стол вместе с мерзавцем. А вот этому эпизоду мама была свидетелем: настройщики рояля никак не могли подобраться к педали для ремонта. Отогнав подлецов в сторону, дед уселся на стул, поднял рояль на одной ноге и, обхватив её руками, так держал всё время, пока подлецы ремонтировали. Ему было около семидесяти лет. Аркадий Александрович до глубокой старости не был знаком ни с болезнями, ни с медикаментами. И Елизавете Михайловне стоило большого труда преодолеть медицинское невежество мужа.
– Аркашенька, ты принял лекарство?
– Конечно, Лизанька, ещё вчера.
– А сегодня?
– А сегодня ты мне не давала.
– Так я ж тебе вчера дала 30 порошков на месяц.
– Вот я их и принял.
Ещё маме довелось наблюдать, как Аркадий делал в подарок жене серебряную розу. Всякие ювелирные инструменты (валки, фильеры и пр.) у него водились. Раскатав серебряный рубль в тонкую фольгу, ножницами вырезал из неё лепестки, выгибал их, спаивал и сажал на стебель, который волочил из того же рубля через фильеры. Мама глядела, как зачарованная, на всю эту работу и не понимала, как можно этой здоровенной лапищей делать такие изящные вещи.
А однажды Аркадий поразил всех, поднеся Лизавете вальс собственного сочинения. Бабушка великолепно играла на рояле, была ученицей юного Александра Зилоти, того самого друга Рахманинова, которому он посвятил знаменитую польку. Дед на рояле не играл (пальцы были двойной ширины), но грамоту знал. Бабушка взяла ноты, села играть – действительно, чудесный вальс, хотя чуточку знакомый. Оказывается, хитрец перевернул ноты шопеновского вальса и переписал, расставив новые знаки.
Иногда маму спрашивали, что приготовить на сладкое. «Мороженое», – всегда отвечала мама. Крутили мороженое в специальном цилиндре с ручкой, закреплённом в тазу, в который накладывали лёд и посыпали его солью. В мороженое добавлялась ягода – клубника, малина, черная смородина. А подавали всегда на кленовых листьях, уложенных на тарелки. Раковое суфле подавалось в больших раковинах от моллюсков. Однажды мама попросила, чтобы обед ей накрыли на чердаке, где стоял одуряющий запах от хранившихся там яблок. И ведь послушались малышку!
Мама очень любила бегать в цыганский табор. Когда они приезжали, дед всегда разрешал ставить шатры на территории усадьбы, а ещё делал цыганкам мониста из принесённых ими монет. Маму угощали леденцами, которые готовили на костре на листе жести. А мальчишки научили прицельно плеваться сквозь зубы и свистеть. Но для побега в табор нужно было улучить момент, когда нянька пьёт чай с кухаркой. Приходит как-то к бабушке старуха из табора: «Лизавета Михална, уйми ты своего Клюя, ну что ж он Шурку смущает?». Николай Клюев (не поэт) – кто-то из родни, молодой человек. А мама однажды видела, как они с Шуркой-цыганкой целовались в малиннике.
Вообще летом молодёжи в доме бывало много: двоюродные братья и сёстры, Мишины однокашники (он учился в Пажеском корпусе). Катались по Клещину озеру в челноке, который Миша сам выдолбил, играли в крокет, серсо, в горелки. И страшно издевались над мамой, перекидывая её котёнка Рыжика, как мячик, через каменное крыльцо. А мама в слезах бегала от одного к другому. Жили мальчишки в одной комнате рядом с буфетной, которая стала называться «воняльник». Миша с Лилей постоянно дразнили маму, называли её «плёдлесью» – у мамы не получалось правильно произнести название изысканного цвета «серо-буро-малиновый с продресью», зато брат с сестрой разрешили ей публично говорить «говнизия».
Гостил в Добрынях молодой польский скульптор Станислав Дерш. С ним у бабушки возник роман, и в 40 лет она забеременела. Дед принял это спокойно, но твёрдо сказал. что если родится мальчик, он ему имени не даст (фамилии Мельницкий). Но родилась мама, и дед полюбил её, как родную, даже больше. А имя ей дали Лиля с Мишей, которые были старше на 14 и 15 лет. Бабушка хотела назвать её Музой, но Миша с Лилей воспротивились не на шутку. Миша стал точить свой кортик: «Если назовёте Музой – зарежу!». – «Ох, да называйте, как хотите!» И назвалась она Татьяной. Не откажешь молодёжи в хорошем вкусе. Станислав был мобилизован и погиб на фронте. Мама помнит бабушку с телеграммой в руках, повторявшую: «Стасинька, Стасинька…».
Другом дома был ветеринар по прозвищу Сямчик. Когда он приходил к чаю, самовар тут же уносили, а появлялся большой, ведёрный. Сямчик меньше дюжины чашек не пил. Однажды его позвали спасать Рыжика – у него рыбья кость встала в горле вертикально. Сидит, широко раскрыв глаза и рот, и не может мяукнуть. Сямчик легко, в одно движение убрал кость, и Рыжик удрал.
Кроме Рыжика из маминой живности был ещё щенок Тютька, которого бабушка где-то подобрала и под дождём принесла в зонтике. А у деда были две большие собаки – Норка и Нептун. С Нептуном случилась беда: во время еды мама слишком близко подошла, и он на неё страшно зарычал. Дед увёл его в лес и застрелил из пистолета.
Потом из этого же пистолета чуть не насмерть застрелилась сестра Лиля, не получив от отца разрешения на брак с возлюбленным Петей, железнодорожником. Стрелялась в зарослях сирени. Мама помнит, как отец нёс её оттуда на руках, а из волос падали шпильки. Потом, наверно, уже после революции, они поженились и жили в деревенском доме в Окуловке. Мама там была. Против русской печки стоял концертный рояль, и Лиля, блестящая пианистка, в паузах меж хозяйских дел садилась нему и играла. Там и родились трое детей: Александр, Наталья и Аркашенька.
Брат Миша тоже женился весьма оригинально. Был послан другом к какой-то Лидочке (Лидии Васильвне Базловой) сделать от его имени предложение. Но увидев эту Лидочку, напрочь забыл о друге и сделал ей предложение сам. Получил согласие и женился. Мама помнит венчание со множеством флёр д’оранжей. Умер рано, в 1921 г. Остался сын, тоже Михаил.
Сам Аркадий Александрович свататься приехал к своему сослуживцу Михаилу Ивановичу Батьянову, впоследствии генерал-лейтенанту свиты, члену Военного Совета, в его имение «Золотое Яблочко» недалеко от городка Сарны, много позже назначенное в наследство внучке Татьяне, моей маме. У Михаила Ивановича было к тому времени четыре незамужних дочери: Елизавета, Елена, Вера и Машута. «Выбирай», – говорит Михаил Иванович, – «вон они за окном на лужайке в мяч играют». – «Мне бы вон ту», – показал дед на старшую, Елизавету. А на красавице Елене женился Николай Плещеев, племянник поэта. Их дочь Леночка вышла замуж за Васю Мельницкого, того озорника, что вместе с Мишей перекидывал Рыжика. Родили Ирину и Андрея, моих любимых брата с сестрой. Леночка пережила блокаду, но, упав на улице, сломала ногу. У соседей едва хватило сил дотащить её до дому и уложить поперёк кровати. Нога срослась на 11 см короче. Пришлось ломать вторую и подравнивать. А тётя Машута с дядей Володей погибли в Соловках.
Когда прадед получил орден Андрея Первозванного, это большая осьмиконечная звезда, усыпанная бриллиантами, он тут же заказал копию со стразами, а бриллианты роздал дочерям на украшения.
Однажды произошло вполне историческое событие. Бабушка с кем-то из сестёр возвращались в Добрыни и, проезжая какую-то деревню, услышали плач и причитания. Оказывается, умерла вдова Данилова, оставив двух девочек круглыми сиротами. Сёстры дали денег на похороны, а девочек взяли на воспитание. Бабушке досталась Шурочка. Спустя какое-то время бабушка заметила у воспитанницы постоянную тягу к танцу. Показала её Агриппине Вагановой. Той девочка так понравилась, что сразу была принята к ней в школу. Потом – революция, голод, а балерине нужно особое питание, нужны и силы, и фигура. Как уж бабушка выкручивалась, неизвестно. Но все ели, что придётся, а для Шурочки всегда был бифштекс. Наверное, помогал Первозванный. После учёбы Шурочку сразу взяли в Мариинку, где довольно скоро она стала получать главные партии. Партнёром был замечательный танцор Георгий Баланчивадзе, за которого она и вышла замуж. Он увёз её в Париж к Дягилеву, а потом в Америку. Имена Джорджа Баланчина и Александры Даниловой стали известны всему миру. Где-то на рубеже тысячелетий Александра навестила Петербург, но мама этого не знала, а Шурочка ничего не знала о маме. А могли бы встретиться! Александра дожила до 102-х лет, а мама всего до 96-ти.
А закончилась жизнь в Добрынях в 1917 году. Пришли к деду крестьяне: «Батюшка, Аркадий Алексаныч, надо вам уезжать, нам велено вас жечь. Поможем собраться и подводы дадим, прости нас. грешных». Уехали в Афимьино, имение гр. Отто. Там дед и скончался на следующий год. А в усадьбе был устроен клуб, который в том же 1918 г. и сгорел по-пьяни.
Волею судьбы мои друзья – Юлий Андреевич Рыбаков, художник и правозащитник, депутат двух сроков Госдумы, и его жена, Екатерина Михайловна Молоствова, учитель биологии, дочь другого депутата Госдумы и правозащитника Михаила Михайловича Молоствова, оказались соседями по Еремково, на другом берегу озера от Добрынь. Будучи у них в гостях где-то в начале тысячелетия, мы пытались найти следы усадьбы. Нашли краеугольные камни коровника, где мама в 5-летнем возрасте доила свою корову, яму, выложенную огромными валунами – ледник, куда свозили лёд с Клещина озера, и никаких следов усадьбы. Но через пару лет Юленька, их дочь, сумела разыскать её следы среди разросшегося кустарника. И я храню несколько обломков печных кирпичей и оплавленные кусочки оконных стёкол – всё, что осталось от Добрынь. Самое удивительное, что мы ходили по плану, нарисованному мамой в 90-летнем возрасте. План абсолютно точный. До сих пор не понимаю, как мог ребёнок 6-ти лет увидеть и запечатлеть на всю жизнь огромное пространство с соседними деревнями, ж/д станцией, почтой, клиникой доктора Морковина, который спас Лилю после попытки самоубийства, плана самого дома. И сейчас пишу эти заметки только по рассказам мамы, сохранившей эти воспоминания до конца своих дней.
ПЕТЕРБУРГ
Жили Мельницкие в Песках, где-то в 4-й или 5-й Рождественских (до сих пор Советских!). А мамин дедушка, Михаил Иванович Батьянов, в 20-м доме на Надеждинской (Маяковского).
Одно из ранних ярких маминых воспоминаний. На новогодней ёлке в гостях у товарища детства Коти Смирягина был подан горячий шоколад. Мама опрокинула чашку на белую скатерть. Все её успокаивали, но безуспешно. Пришлось увести домой. Поднялась высокая температура, и мама несколько дней провела в постели в горячке.
Как-то у Михаила Ивановича был приём по случаю Пасхи. Длинный стол был покрыт скатертями в цвета российского флага. А по средней, синей полосе, расставлены вазочки с гиацинтами. Ждали гостей, в зале никого не было. Мама забралась на стол и стала собирать цветочки в свой фартучек с кармашком. Была поставлена в угол. Но там она чувствовала себя превосходно: угол закрывался японской ширмой с вышитыми птицами и цветами. И во время наказания мама понемножку распускала ниточки вышивки. Возможно, это была та самая ширма, которую вышивала ее мама, Елизавета Михайловна. Там было 8 или 9 створок. Когда бабушка закончила последнюю, первую пришлось вышивать заново – слишком была велика разница между работой начинающей вышивальщицы первой створки и опытного мастера последней.
Однажды Михаил Иванович давал обед для званых гостей высокого ранга. Семья тоже принимала участие. Дети – подростки Лиля, Миша и Леночка, хорошо подготовились. В Знаменской улице (Восстания) недалеко от площади был замечательный магазин шуток и розыгрышей. Например, там можно было купить связку металлических пластинок, которые при падении издавали звук разбитой посуды. Очень хорошо было её бросить за дверью перед тем, как слуги должны были принести сервиз. Или, например, сухая чернильница в паре с лужицей пролитых чернил, которая начинала двигаться, когда её пытаешься снять промокашкой. Помню роскошный бокал с красным вином, которое при наклоне приближается к краю бокала, но не выливается (двойные стенки). В этом чудесном магазине дети купили несколько пар невинных игрушек: тоненькая резиновая трубочка соединяла маленькую резиновую грушу с миниатюрным подобием футбольной камеры, такой крохотный лепесточек, который раздувался при нажатии на грушу. Эти вот лепесточки были разложены под скатертью под все приборы, а груши гроздьями прятались за свесом скатерти возле детей. Обед начался вполне благопристойно. Но вот кто-то из гостей потянулся за соусом, а соусница слегка покачнулась. Другой захотел взять солонку – и та заколебалась. Потом задышали и тарелки гостей. Дети сидели непроницаемые. У всех вдруг оказались срочные дела, и наспех извинившись, гости заспешили к выходу. «Куда вы, Иван Петрович, а макароны?», – воскликнул вдогонку Михаил Иванович, еле сдерживая смех. Никаких макарон в меню не было. Когда зала опустела, прадед дал волю хохоту: «Ну, черти, показывайте, что это вы придумали». Тут уж и дети расхохотались.
Невысокого роста, со жгучими глазами, молдаванин по национальности, шутник и озорник, Михаил Иванович Батьянов был вместе с тем человеком какого-то органического бесстрашия. Участвуя совсем молодым офицером в Крымской кампании, он бросился в горящий пороховой склад на Малаховом кургане, и с двумя матросами потушил пожар. За это был представлен к Георгию. А в его кабинете над столом, где полагалось висеть царскому портрету, мама видела венок, поднесённый евреями из местечка Тульчина, которых он спас от погрома, подняв свой батальон.
Служил прадед и на Кавказе, где нашёл свою первую жену, красавицу-гречанку. В Хасав-Юрте родилась бабушка Елизавета. Жёны рано умирали, он женился снова, под конец уже путал детей с внуками. Ну поди тут разбери, когда племянник нянчит своего дядю, а внучка – сына. «Кто это?», – спрашивает он тихонько, указывая на младенца. «Это Боренька, ваш младшенький». Последней, третьей женой была Лидия Мстиславовна, фрейлина императрицы, у них детей уже не было.
Умер Михаил Иванович в 1916 году. Мама помнит, как его везли на лафете по Невскому в Лавру. Множество народу, военных, салют. Пришла под густой вуалью известная актриса Лидия Борисовна Яворская, его любовница. Дружила с Чеховым, с Ростаном, а в Пенатах у Репина после обеда тайком ела привезённую с собой ветчину. Все бабушкины сёстры демонстративно отвернулись от неё, а Елизавета Михайловна подошла к ней и протянула руку. Этот эпизод маме особенно запомнился. После чего бабушка рассорилась с сестрой Машутой. На похоронах мама впервые увидела папу в мундире, при орденах, с адмиральскими эполетами. Потом мама заставила его с ней сфотографироваться. Дед сидел на стуле, а мама стояла у него между ног. Мама помнит эту фотографию, но она не сохранилась. После этой церемонии дедушка отдал маме эполеты распускать на причёски куклам.
Как было принято в дворянских семьях, маму учили французскому. Была приглашена мадемуазель Сидони. «Лё кок», – говорила она, показывая на петуха. «Нет, петух», – возражала мама. «Ля ваш» – «Нет, корова!». Учёба никак не ладилась. «Ля баль» – показывает мадемуазель на мячик, и тут маму прорвало, ей понравилось слово, она вскочила и побежала по комнатам, выкрикивая «Ля баль! Ля баль! Ля баль!..» На этом французский и кончился.
Однажды сестрички Лиля и Леночка (двоюродная) повели маму в зоосад. Запомнился только какаду. Его рекламировал восточный человек, похожий на армянина: «Ам-мериканский как-каду! Серет только р-раз в году! И пр-ритом – на ходу! Пр-ропустите барышень посмотреть!» Эту историю я услышал от тёти Лены, но она никак не могла вслух произнести, чем именно этот попугай занимается ежегодно. Наворачивала эвфемизмы, а я никак не понимал. Потом мама всё рассказала без купюр.
Ещё один замечательный эпизод, которого мама видеть не могла, героем его была маленькая Лиля. Дед вернулся из кругосветки (у него их было четыре) и встал на якорь против Адмиралтейства, там, где львы стерегут лестницу. Встречать вышел Государь со свитой. Моряки стоят в две шеренги, дед выходит из шлюпки, и его матросы (небывалый случай) подносят ему огромную бельевую корзину цветов. Музыка. Высочайшее поздравление с благополучным прибытием. И вдруг Лилин крик: «Мама, мама, вот он! Я его узнала!» – и показывает пальцем на одного матроса, который тайно встречался с кухаркой. Бедняга окаменел. Доносчицу увели.
Однажды дед взял бабушку в большое плаванье. Побывали в Каире, в Индии, на Цейлоне, в Японии. Как-то он привёз из плаванья ей подарок – подносит сжатый кулачище, раскрывает, – и оттуда выпархивает, расправляясь, огромная кашемировая шаль. А вот в Париже дед был зван на официальный приём с обязательным присутствием супруги. У него была парадная одежда, а у бабушки – нет. Отправились к самой знаменитой модельерше – то ли Мими, то ли Коко. Так мол и так, а завтра нужно вечернее платье. – Па де проблем! – А успеете? – В котором часу приём? – В семь. – Приходите к шести. А сейчас выберем ткань. Распахивает двери, а там – роскошный магазин. Выбрали шёлк модного цвета «танго» – такой шафранистый персик. Очень к лицу смуглянке Лизавете. Назавтра приходят к шести получать заказ, а там и конь не валялся. Дед было в ярость, но Мими-Коко мигом его успокоила. Её бригада мгновенно сшила холстинковый чехол по фигуре в обтяжку, а дальше начались чудеса. Мими-Коко прямо от рулона прикладывала ткань, где-то запускала складки, где-то бросала её от плеча к полу, где-то подрезала движение ткани в самых неожиданных местах. Всё это прикалывала булавками, а её мастерицы тут же примётывали. Десять минут – и готово ослепительной красоты платье. Дед глядел, разинув рот, на это колдовство. а бабушка боялась шелохнуться, чтобы платье не пришпилили к ней. Отблистав на приёме, вернулись в отель. И тут бабушка обнаружила, что платье не снимается. Мадам и в голову не пришло об этом предупредить. Пришлось срочно всё распарывать, а дома бабушке садиться за свой Зингер, чтобы Лиля с Мишей могли щеголять в рубашечках цвета парижского танго.
Несколько десятков лет мне не давала покоя эта история. Но вот в начале 80-х годов в Магнитогорском театре «Буратино» затеяли «Варшавскую мелодию», и я решился сделать концертное платье Гели по парижскому рецепту. Наверно, модель дома Мими-Коко была более изысканной, но зато моя не была одноразовой.
Как-то в гости зашла дама, по словам бабушки – высшего света. В прихожей шепотом спросила у мамы, как зовут новую прислугу. «Здравствуй, Грушенька!» – обратилась к ней по имени. А в следующий визит уже справилась о здоровье, о семье.
Довольно рано у мамы стали проявляться творческие наклонности, но музыкой с ней не занимались: рояль был постоянно занят то Лилей, то бабушкой, да и как-то было не до неё. Тогда мама самостоятельно по примеру Шурочки пошла в Вагановское училище, и была принята. Но бабушка, узнав об этом, увела её рыдающую из училища, решив, видимо, что одной балерины в семье вполне достаточно. И только в 30-е годы, уже будучи самостоятельной, мама смогла купить рояль и стала сама заниматься. Помню прелюды и мазурки Шопена, 8-ю и 21-ю сонаты Бетховена. Мама очень хорошо играла, хотя такой техники, как у Лили или бабушки, было уже не достичь.
В гостях бывали известные актёры Александринки Ходотов и Давыдов. Когда Владимир Николаевич Давыдов, будучи очень пожилым человеком, иногда на несколько минут засыпал за обедом, бабушка просила гостей сделать паузу в еде, чтобы он, проснувшись, не заметил своего отсутствия.
Вот припомнился ещё забавный случай. В Пажеском корпусе, где учился дядя Миша (это на Садовой, где теперь Суворовское училище) на церковной службе батюшка читал проповедь о благонравном поведении. И Миша в ответ пропел низким дьяконским басом: «Поста-раем-ся-а-а». Был посажен на гауптвахту, откуда его забрал дед Михаил Иванович в закрытой карете без ремня и фуражки.
Ещё несколько примет дореволюционного времени в маминых воспоминаниях. Сам ритм жизни был совсем другой, очень неторопливый. Пешеходы, извозчики, конки, автомобили крайне редки. Телефонов почти не было, так что в гости ходили на удачу. Дамы во время визитов всегда были со своим рукодельем (вышивка, вязанье). Попутные продукты покупались в небольших количествах – 50, 100 г, холодильников-то не было. Бумажный пакетик обвязывался бечевкой с маленькой деревянной палочкой, см 5-ти, и привешивался к пуговицам верхней одежды мужчин. Когда садились в конку, мама всегда просилась на империал, верхний салон. У Владимирского проспекта была остановка, и припрягалась ещё пара лошадей, чтобы подниматься дальше, к Знаменской (пл. Восстания). Невский и прилегающие улицы были мощены торцами (деревянные брёвнышки см 40 высотой шестигранной формы укладывались наподобие сот). По ним лошади и экипажи двигались почти бесшумно. Мне ещё довелось увидеть фрагмент этого торцевого мощения, сохранившийся в угловом проходе между ул.Декабристов и Львиным переулком. Потом закатали асфальтом.
В ИЗГНАНИИ
Воспоминания об Афимьине, куда переехали из Добрынь, связаны с нуждой и голодом. Бабушка очень мучилась без папирос. Пробовала покурить чай, но сразу – сердечный приступ. Миша устроился работать счетоводом в сельсовет. Отдали маму в школу с большим опозданием, сразу в 3-й класс (по возрасту). Мама считала, что её забыли вовремя отдать. Не знаю, но осень 17-го года была не лучшим временем для поступления в школу. Эти пропущенные два года тяжело сказались на всей дальнейшей учёбе, мама никак не могла догнать программу. И самым трудным была математика. Мама пропустила даже таблицу умножения, и до старости ходила в магазин с вырезанной из обложки школьной тетради таблицей. Отличницей была только по географии – это от папы-мореплавателя. Огромную мамину косу ниже спины школьники привязывали к скамейке парты. Когда маму вызывал учитель, она вставала, и тут же падала обратно. Класс смеялся.
Посреди озера, где все купались, был островок, куда дети плавали собирать землянику. Мама не умела плавать, это было до слёз обидно. Но однажды ей приснилось, что она плывёт, во сне это было очень легко, и даже побывала на островке. На следующий день мама сразу поплыла и добралась до заветного островка.
С разрешения властей в каком-то огромном пустующем сарае Мельницкие устроили театр. Строительством занимался Миша, а репертуаром и режиссурой бабушка. Играли в основном водевили. Как-то Миша после антракта забыл приклеить усы. Выйдя на сцену, увидел страшные глаза бабушки, прикрыл рот рукой и со словами «пардон, пардон» попятился в кулису. Через минуту вернулся в усах. А однажды кого-то из партнёров понесло: он стал чесать весь текст подряд, весь диалог. Бабушка как хлопнет рукой по столу: «Позвольте, это же я вам всё хотела сказать!». И диалог продолжался, как ни в чём не бывало. Потом театр прикрыли.
Мама ходила по заброшенным домам и обрывала провода ненужных звонков. Вытаскивала из них золотистую проволоку и делала серёжки, которые у местных девок шли нарасхват. Это был её первый самостоятельный заработок. Расписывала шарфики химическим карандашом, не подозревая, что это станет её будущей профессией.
Потом мама с бабушкой оказались в Вышнем Волочке, в гостинице. Мама заболела корью. И тут же началась страшная болезнь – маме стало казаться, что бабушка её бросит, и не отпускала её ни на шаг. Это продолжалось довольно долго, и только когда бабушка слегла, мама немного успокоилась – теперь не сбежит. Бабушка лежала без сознания, но вдруг приподнялась с подушек, широко раскрыла глаза, и ясным голосом спросила: «Танюрочка, что это?». После чего снова легла и отошла. Маме было 14 лет.
Какое-то время мама была в детдоме – там же, в Вышнем Волочке. Там на улице увидела большую чёрную собаку на поводке и позвала: «Тютька». Собака бросилась к ней – и ну целовать. Хозяин подошел, спросил: «Девочка, ты – Мельницкая?» – «Да». – «Так это ваша собака». Однажды мама наступила на ржавый гвоздь, торчащий из доски, и насквозь пропорола стопу. Доктор во время операции повесил ей на ногу свои очки: «Если дёрнешься, я больше никого не смогу лечить». И мама лежала, не шелохнувшись, терпя адскую боль.
А потом маму забрала к себе Лиля, в избу с роялем. Однажды мама прибежала к Лиле, возбуждённая радостным открытием: «Представляешь, я прочла такую книжку! Там юноша и девушка полюбили друг друга, но не могут пожениться – их родители в ссоре. А потом он ещё нечаянно убивает её брата…» – «Ну так это «Ромео и Джульетта», это все знают», – невозмутимо сказала Лиля. Так и мне однажды в девятилетнем возрасте повезло найти в соседском дровяном сарае, куда сносился всякий хлам, разрозненные книжки журнала «Вокруг света». И там я наткнулся на повесть без начала и конца про каких-то гёзов, про герцога Альбу, про кошачий клавесин короля, про убийцу рыбника с вафельницей… Через много лет я узнал, что это был «Тиль Уленшпигель», знаменитый роман Шарля де Костера. Но первое впечатление при свечке в пыльном сарае было гораздо ярче.
ЛЕНИНГРАД
В 18 лет мама вернулась уже в Ленинград. Наверно, вместе с Лилиной семьёй. Леночка тоже вернулась, жила с детьми в коммуналке в Дмитровском переулке, 11. Потом и мама получила комнату на Коломенской, 20. Сделала попытку поступить в Академию Художеств, но у неё даже документов не приняли, поскольку она «непролетарского происхождения». И тут сторож Академии, увидев расстроенную девочку, решил ей помочь: «А ты попробуй, девонька, в ГХПТ». Только что открылся при Академии художественно-промышленный техникум, где было отделение росписи тканей. Мама решила, что это ещё лучше. И её приняли! Там были замечательные педагоги: Георгий Траугот, графику и шрифт преподавал Бейер, композицию – Лина Осиповна Короткова, которую иногда подменял её муж – Иван Андреевич. Потом он стал главным художником Большого театра кукол и преподавателем в Театральном институте. У него-то и я учился, уже в 60-е годы. Увидев у меня на защите диплома маму, он воскликнул: «Таня? Мельницкая? Я ж тебя по ногам узнал!». А у мамы до самой глубокой старости были необыкновенной красоты и изящества ножки, и всегда на каблучках. «Что ж ты раньше не объявлялась?». А мама не хотела, чтобы их знакомство как-то влияло на мою учёбу.
И вдруг на последнем курсе ГХПТ студентам объявляют, что их отделение закрывается, а кто хочет – может перейти на педагогическое. Мама перешла, и по окончании была распределена в Институт Народов Севера преподавателем ИЗО (изобразительных искусств). Мама очень полюбила северян – ненцев, нанайцев, чукчей, эвенков, лауроветланов – за их открытость и доброту. Она никогда не раздражалась, если после объяснения задания кто-то поднимал руку и спрашивал: «Пер-подаватель, что мы будем делать?». И они платили ей такой же любовью. Что касается ИЗО, мама их только знакомила с разными материалами, а рисовать сама у них училась.
Но вот в году так 36–37-м на Ленфильме открывается студия мультипликации. Дело совершенно новое. Мама пришла со своими работами, и её сразу взяли – увольняйтесь и приходите к нам. Уволилась, пришла в отдел кадров. Посмотрели документы – нет, вы нам не подходите. Почему? Происхождение-то непролетарское. Что делать? В институт уже не вернёшься, пришлось идти в артель по росписи шарфиков, галстуков, платков, косынок батиком (древняя индийская технология, закрывающая горячим воском части рисунка для следующего слоя краски). Её работы высоко ценили, назначили мастером.
А потом привели учеников, молодых людей. Выбирайте. Мама, не колеблясь: «Мне – вот этого». Это был Иосиф Григорьевич Борнштейн, будущий мамин муж и мой отец. Его тоже не приняли в Академию Художеств, хотя допустили до экзаменов. Ему просто поставили двойку за рисунок. Отец пришёл к профессору и спросил, правда ли его рисунок так плох? «Ваш рисунок лучший, – сказал старик-профессор, – но я не могу бороться с этими комсомольцами». Папа сдуру пришёл на экзамен в белых штанах, да и с происхождением тоже не всё было в порядке: его отец, Гирш-Лейб Иосифович, купец 1-й гильдии, торговал сибирскими лесами, а Елена Михайловна Кушак, его мать, – тоже купеческого сословия. Не получив образования, папа всё-таки стал художником. Его оформительские, художественно-графические работы для меня были начальной школой будущей профессии.
Отец любил поэзию!!! И маму-то он пленил стихами Киплинга. Был дружен с Валентином Стеничем, переводчиком Киплинга, со многими молодыми поэтами. С Борисом Корниловым, ближайшем другом, в весёлых компаниях молодых поэтов было много разгульного пьянства. Пили на пари «аршин», это, когда периметр аршинного квадрата выстраивался из напёрстков водки, а середина заполнялась закуской по требованию спорщика. Назначалось время (час, например). Проигравший платил штраф. Иногда играли в «большой аршин» – это уже не периметр, а вся площадь аршина уставлялась напёрстками. И конечно, чудили. Однажды кому-то из компании засунули половую щётку с длинной ручкой в рукава застёгнутого пальто. Он так и ходил, распятый, не имея возможности освободиться без посторонней помощи.
Когда папа привёл Бориса Корнилова домой – у того разбежались глаза: шесть сестёр одна другой краше. Потом всё-таки остановились на одной, на старшей, Люсеньке (Цыпе), и они поженились. Это произошло через несколько лет после его разрыва с Ольгой Берггольц. И вторая папина сестра Нюсенька (Хана) тоже не без папиного участия познакомилась и вышла замуж за поэта и журналиста Николая Слепнёва. Жили в «Слезе» на Троицкой. Дом №7 на улице Рубинштейна (тогда – Троицкой) был построен специально для литераторов. Назван был «Улыбка социализма», там была архитектурно реализована социалистическая идея: у каждого литератора своя спаленка, но столовая, кухня, залы для работы и отдыха, туалеты – общие, чтобы творцы могли постоянно общаться. Довольно скоро обитатели переименовали его в «Слезу Социализма», так и вошёл в историю. Сейчас на нём висит памятный барельеф Ольги Берггольц, а у тёти Нюси с Николаем постоянно бывала неразлучная парочка – Евгений Шварц с Даниилом Хармсом. И Корнилова, и Слепнёва в 38-м расстреляли. Хармса чуть позже. У мамы много лет хранилось последнее письмо Бориса Корнилова Люсеньке из тюрьмы на Шпалерной. Недавно я его обнаружил и передал их дочери Ирине, живущей в Париже.
Поженились родители в 1940-м году, 30-го апреля. Папа был немного суеверен, и, спохватившись, что в мае жениться нельзя, чтоб весь век не маяться, бросился с мамой в ЗАГС. Дело было вечером, и ЗАГС уже закрылся. Но (надо знать характер отца) он уговорил работников его открыть, и их расписали. Свадебный подарок папы был глубоко символичным. Это был молоток. Нельзя сказать, что у папы руки не из того места росли, он делал тончайшие графические работы, но всё же первые уроки столярного ремесла мне давала мама. Отец стал её вторым мужем. Первый – Николай Струбинский – работал в лаборатории Шора по созданию звукового кино. С ним она прожила недолго. Вскоре его арестовали (37 или 38 гг.), и вслед за ним всю семью. Маму, конечно, тоже должны были арестовать, но она по девичьему легкомыслию забыла поменять паспорт и осталась Мельницкой. Её и не нашли. Хотя в Большой Дом зачем-то всё-таки таскали. Следователь, молодой и воспитанный человек с безукоризненными манерами, предложил ей стул, был вежлив. И мама вела себя не как перепуганная подследственная, а как молодая красивая женщина. Отпустили. Но в коридоре за открытой дверью увидела на полу гору паспортов: репрессированных? расстрелянных? Больше о Струбинском ничего не слышала.
До знакомства с папой мама понятия не имела, что такое еврей и еврейство. И вот отец приводит новобрачную в родительский дом для знакомства. Дед Григорий, сидя за столом, демонстративно закрывается газетой. Мама разговаривает с Еленой Михайловной, с сёстрами, а дед отсутствует. И несколько лет он не признавал гойку (не еврейку) за жену сына. Мама не знала, как быть, как себя вести. «Ты ему жена?» – спросила маму её педагог по пению. «Жена». – «Ну так и веди себя, как жена». С Екатериной Александровной Волковой (урождённой Вернер), педагогом по пению, маму познакомила её сотрудница Ирина Сергеевна Теодорович, урожденная Квашнина-Самарина, тоже неправильного происхождения, настоящая русская красавица древнего дворянского рода. Екатерина Александровна после окончания консерватории попала в Мариинку. Но вскоре её заметил режиссёр и стал делать ей такие предложения, что ей пришлось уйти из театра. Стала заниматься частной педагогикой классического пения, образовался кружок из десятка учеников. Занимались у неё дома, в довольно большой комнате в коммунальной квартире на Большой Зелениной против сквера, где сейчас метро «Чкаловская». Странные соседи – не возражали, не доносили… Вот к ней-то маму и привела Ирина.
Они с мамой не просто подружились. Екатерина Александровна относилась к маме, как к дочери. Я тоже считал её родной бабушкой. Где-то в 30-х годах она взяла с собой маму в плаванье на колёсном пароходе по всей Волге, до самой Астрахани. Помимо грандиозных впечатлений у мамы сохранились акварели Жигулёвских гор. Что касается пения, у мамы оказалось чудесное меццо-сопрано. Разучивала песни и романсы русских композиторов: Даргомыжского, Глинку, Гурилёва, Варламова, Рахманинова, Римского-Корсакова, и западную классику: Моцарта, Керубини, Россини, Грига… огромный репертуар. Иногда вместе с другими учениками давали концерты в частных домах. Когда мама купила рояль, к ней зашла племянница, Лилина дочь Наташа. Мама ожидала, что Наташа поздравит её с покупкой (она ж знала о маминой мечте), проверит звук, поиграет – Наташа закончила консерваторию по классу вокала. Но Наташа рояля не заметила! Мама была поражена.
ВОЙНА. ЭВАКУАЦИЯ
А потом началась война. Папу на фронт не взяли – у него была одна почка: в детстве упал в пролёт лестницы, катаясь на перилах. А маму и других женщин-сотрудниц прямо с работы, в чём были, отправили на рытьё противотанковых рвов под Кингисепп. Выдали кирки и лопаты. И вот в платьицах, в туфельках били землю кайлом. Жили в землянках. Там у мамы случился выкидыш. Когда участились немецкие налёты и началась бомбёжка, женщины бросились в блиндаж к командирам, но там никого не оказалось, сбежали. Женщины побросали кирки-лопаты и двинулись в сторону Ленинграда. Сожжённые деревни, разбомбленные дома, немецкие самолёты. Навстречу – грузовик с нашими военными: «Куда вы идёте? Там – немцы!» Поворачивают. Нагоняет военный на мотоцикле: «Туда нельзя – немцы». Шли несколько дней, на заброшенных полях находили какую-то еду. Дошли всё-таки. Мама пришла на Дмитровский, к Леночке. Её уложили в постель, накрыли одеялами, дали горячего чаю, а Андрюшка побежал за Осей на Фонтанку.
Потом эвакуация. Дедова семья с дочерьми, с папой, с мамой отправились в Новосибирск. Старший папин брат Володя (Вульф) сидел в лагерях в Хабаровском крае. Сохранилось его письмо оттуда к отцу (дедушке Грише). Лиля с детьми, Леночка с детьми, Екатерина Александровна с Ириной остались в Ленинграде, пережили блокаду. Сохранились их письма маме в Новосибирск. Старший сын Лили Шура ушёл на фронт, выжил. А сын Екатерины Александровны Степан погиб в самом начале войны.
В Новосибирске деду Грише удалось снять комнату на Октябрьской, главной улице города, а папа устроился художником-оформителем в Дом Красной Армии, и там ему помогли снять комнату. Ещё на вокзале мама, сидя на вещах, увидела со спины мужчину в папином пальто. Позвала: «Ося, Ося», а он только прибавил шагу. Это был просто вокзальный вор. И хозяева квартиры, у которых родители снимали комнатку, тоже постоянно их обкрадывали. Даже картошки мама не досчитывалась. Однажды и мама всерьёз задумалась о воровстве. У Михрютки, хозяина квартиры, был патефон, и однажды мама услышала какую-то потрясающую ектинию (Господи, помилуй!) Хозяин наотрез отказался продать пластинку, а мама всё думала: ну зачем она ему? Вот тогда-то и возникли грешные мысли.
Однажды папу изловили и привели в милицию, как немецкого шпиона. Одна бдительная гражданка, увидев его на улице с противогазом через плечо, решила, что он – парашютист, и донесла. Папа в противогазной сумке носил эскизы оформления и документы. Отпустили довольно быстро. Мама расписывала туркменские и персидские ковры на байковых одеялах, которые приносили заказчицы. Дело было нужное – население нуждалось в домашнем уюте и красоте. Папа иногда приносил с работы старые лозунги – куски кумача, на которых белой гуашью было написано «Слава Сталину», или что-то подобное. Мама отстирывала и шила нужные вещи. Помню у папы красные трусы, а у меня – «генеральское пальто», из чего-то перешитое, но на красной подкладке. В другой раз папа где-то раздобыл немного кофейных зёрен. Мама их понемножку грызла, пытаясь заглушить голод.
И вот, наконец, мама попадает в роддом. Рожать первенца в 33 года, дистрофику, в условиях эвакуации было рискованным делом. В роддоме не было ни простыней, ни одеял. Маму уложили на один тюфяк и накрыли другим, такой же свежести. Это было нормой, и никто не удивлялся. На другой же день после начала войны в столовых пропали кружки, вместо них чай давали в консервных банках. Пропали и ложки, суп мама пробовала лакать по-кошачьи, чем очень насмешила папу – он-то догадался пить через край. И на всё одно объяснение – война! Зато сами роды прошли успешно. Врач даже созвал студентов: «Смотрите, какие красивые классические роды!» Ну что тут красивого? Вылетел, как пробка из шампанского, не дав сделать гигиенических приготовлений (это мамин комментарий). У новорождённого почему-то свисали большие пейсы, а глаз он не открывал три дня. На четвёртый соизволил распахнуть. Молока у мамы-дистрофика было хоть залейся. Кроме меня, она кормила ещё двоих младенцев. Однажды по палате прошёл шорох: «Мужчина, мужчина!» И мамочки стали прихорашиваться. Отцов в те поры в роддом не допускали, и мама сразу догадалась, кто это – папа только сквозь стену не мог пройти. И действительно, появляется Иосиф. «Танечка, какая же ты страшненькая!» – были его первые слова. Есть мамин рисунок трехмесячного младенца. Кстати, в отсутствии УЗИ ждали девочку, которую даже назвали Катей, и мама ей шила приданое розового цвета.
После моего рождения (в октябре 43-го) отношение деда к маме резко переменилось. Во-первых, мама нисколько не противилась совершению обряда обрезания. А когда вскоре после выписки из роддома дед пришёл увидеть внука, то застал маму за глажкой пелёнок. Ничего не сказал, подошёл к столу, перевернул зачем-то пустую тарелку, провёл пальцем по дну, потом подошёл к ребёнку, поглядел, сказал одно слово: «Наш» – и ушёл. На следующий день принёс мезузу (небольшая деревянная коробочка чёрного цвета с молитвами, охранный амулет) и прибил её над дверью. А ночью расталкивает жену (видимо, полночи не спал, всё думал): «Еленча, Еленча, ведь она ему пелёнки гладит!». С тех пор мама стала любимой дочерью, и он постоянно ею тыкал в нос родным дочерям. Это была другая крайность, и маме стоило больших усилий не поссориться с золовками. Хуже того, дед Григорий стал склонять маму следить, соблюдает ли бабушка правила приготовления кошерной пищи. В условиях эвакуации соблюдать кошерный стол было почти невозможно, но дед задавал маме конкретные вопросы, и маме приходилось лукавить, чтобы не подвести бабу Лену.
Потом, в этом же году, пришла телеграмма от Володи, что он едет на фронт, и два часа эшелон будет стоять в Новосибирске. Понимая, что в лагере ему точно не выжить, он напросился на фронт «кровью смыть вину», как это тогда называлось. И был направлен в штрафбат. На вокзале, где собралась вся семья, мама с ним познакомилась (значит, его посадили до 40-го года, когда мама встретилась с отцом), и он ей очень понравился. В начале 44-го пришла похоронка. А тут ещё умерла от туберкулёза папина младшая сестра Ниночка в 17-летнем возрасте. И тогда дед, цадик (правоверный набожный еврей), бывший старостой ленинградской синагоги, покачнулся в вере. И мама, отнюдь не набожная, но крещёная, помогала ему вновь вернуться к Богу. Мама никогда об этом не рассказывала, а я узнал эту историю не так давно, когда разбирал мамин архив, из письма Екатерины Александровны.
И ещё одно письмо из блокадного Ленинграда в Новосибирск я там обнаружил – от Наташи, Лилиной дочери. Рассказывает, что жили вчетвером – с мамой, братом Аркашенькой и новорождённой Наташиной дочкой. Брат Шурка был на фронте, а отец, Пётр, жил отдельно. Страдали голодным поносом, мечтали об эвакуации, но опасались за Наташину грудную дочь. Наконец, незадолго до снятия блокады, решились. Девочка-грудничок простудилась и умерла ещё на Ладоге, а больные Лиля, Аркашенька и Наташа доехали до Борисоглебска, где их сняли с поезда, и Аркашеньку поместили в больницу. Он был весь раздутый водянкой и вскоре умер. Это был необыкновенный мальчик, все его звали «небесненький», какой-то неземной доброты и кротости. Плакали медсёстры, плакали врачи, а с Лилей случился «разрыв сердца», как тогда говорили, – инфаркт. Наташа осталась одна. Уехала жить в деревню Жулёвка в Воронежской области, вышла замуж за рабочего депо Николая. Детей больше не было. Мы с мамой её навестили летом 50-го года. Мама не узнала в этой деревенской бабе выпускницу ленинградской консерватории, Лилину дочь.
А в Новосибирске однажды зимой маму с кульком из одеял остановила на улице какая-то женщина: «Да что ж это ваш ребёночек так долго болеет?» – «Да нет, что вы, он здоров». – «Так вы же каждый день его носите, к врачу, наверное?» – «Нет, мы просто ходим гулять». – «Гулять? В такие морозы?» – этого сибирячка понять не могла. А вот с чем была настоящая беда – так это с манной кашей. Пришёл домой доктор, проверил состояние малыша и выписал рецепт на манную кашу (вроде продуктовой карточки на месяц). Мама проводила доктора до дверей, возвращается – рецепта нет. Ни на столе, ни под столом. Обыскалась – нету! Смотрит – ребёнок что-то жуёт. Запустила палец в рот – и вытащила кашу. Бумажную. Где-то различимы буквы рецепта. Ужас! Чем кормить ребёнка? Наутро побежала к доктору и, чуть не плача, показывает эту кашу. «Вот богатырь!», – рассмеялся доктор. – «В один присест месячную норму съел!». И выписал новый рецепт. В другой раз, варит мама манную кашу. И вдруг видит, что сверху в кастрюльку льётся какая-то струя. Проследила за ней взглядом – это сын, лёжа в кроватке, пустил струю через всю комнату. Пришлось варить заново, а эту – с удовольствием съел отец.
Мама продолжала расписывать ковры с грудничком на коленях, а папа устроился художником-декоратором в Новый ТЮЗ, созданный Борисом Вульфовичем Зоном, знаменитым театральным педагогом, из ленинградских актёров, оказавшихся в эвакуации. С театром удалось и вернуться в Ленинград. Тогда это было очень непросто – эвакуированных ленинградцев всеми силами старались не пускать домой.
По дороге мама варила сыну кашу в паровозной топке в ковшике с длинной ручкой, а сын в это время развлекал актёрскую братию лепетом. «Как дела, Марик?», – с этого обычно начинался разговор. В ответ – что-то невразумительное. Наконец, Серёжа Боярский (отец Михаила Сергеевича) сказал: «Ну что они всё к тебе пристают? Ответь им просто – ни хухры и ни мухры». В следующий раз артисты услышали в ответ что-то вроде «хуырр-хуырр-хуырр». Эта серьезная беседа продолжалась бы до самого Ленинграда, но в Орехово-Зуево была большая остановка. В гостинице, где мы жили, у мамы вдруг стали пропадать чайные ложки. Она терялась в догадках, пока не застукала меня, засовывающего ложечку в щель между половицами. И там же мама вновь встретила своего ангела – он стоял на кухне среди развешенного белья и улыбался, как тогда, после злополучной истории с американским плугом. Мама его сразу узнала. А через несколько минут он как-то растворился в воздухе.
Вернулись в Ленинград в марте 45-го года. И отцовская квартира на Фонтанке, и мамина комната на Коломенской были заняты другими жильцами. Пришлось первое время жить в Октябрьской гостинице у Московского вокзала, в старом корпусе по нечётной стороне Лиговки. Потом папе удалось получить комнату в 20 кв. м в огромной коммуналке на проспекте Маклина (сейчас опять Английский). Там и жили до 85-го года, пока дом не пошёл на расселение.
Но день Победы встретили ещё в гостинице. Люди высыпали на площадь, незнакомые целовались. А меня даже подняли на танк (какое счастье для мальчишки!). Это одно из самых первых моих воспоминаний. А мамины воспоминания на этом заканчиваются.