Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2021
Илья Рейдерман назвал сборник избранного «Из глубины», так звучит начало псалма. Поэзия для него – не что иное, как погружение в непостижимые бездны души, в иррациональное подсознания: «в ту влажную трепещущую тьму, / в ту глубину, где лоно или рана, / в ту почву, что еще горчит от слёз, / в ту тишину, в ту сердцевину боли…». Не на поверхность, в волны житейского моря, где бушуют шквалы страстей, а лишь на самое донце роняют «слова, как семена. Чтоб смысл пророс…». Глубинный смысл бытия воссоздаёт язык поэта, его система символов, образный строй. «Я не молчу. Я говорю, как рыба. / Сквозь толщу вод кричу!», «…И шевелю, как рыба, плавниками, / и молча разеваю рыбий рот. / И слово, что накоплено веками, / внутри меня мучительно орёт…». Мироощущение поэта таково, что среда обитания представляется ему неким пространством немоты: «С аквариумом схож мой куб, в котором… как рыба, бьюсь, пока сорвётся с губ …взлетающее слово». Как тяготит его эта невысказанность, тяжесть смысла! Об этом его раннее стихотворение «Немота»:
Я онемел. Так стань моим,
язык огня, язык заката!
Сгорим, а там туман и дым
как тени уплывут куда-то.
Но как хорош костёр земной!
Но как велик костёр небесный!
Как жарко говорит со мной
язык огня над темной бездной!
Бросаю в топку свой словарь.
Слова как бабочки сгорают.
…Гудит огонь и повторяет
обрывки их, как пономарь.
Метафора «языки пламени – язык огня» перекликается с пушкинским «Пророком»: «глаголом жги сердца людей». Слово многозначно, в нём переплавляются смыслы, оно живо и изменчиво в своей стихии. Слово для поэта – воздух: «хочу быть словом на устах пространства, / легчайшим словом, высказанным вслух». Слово – одушевлённая материя, основа бытия:
За каждой мыслью – голоса других.
За каждым словом – ожиданье слова,
и созидают глубину живого
все те, кого и нет среди живых.
Слова существуют только будучи услышаны, поняты, когда они «задевают за живое». «О, ты, небесный рыболов, / ты корм бросаешь нам из слов», – смиренно обращается Илья к создателю, обращается без посредников: «Здесь – ты и Бог. Вас в мире только двое», с упрёком ко Всевышнему за то, что создал поэта таким. Что наделил тонкостью восприятия и отпустил на волю, сделал «вольноотпущенником Бога» – чтобы он смог пропустить через себя «поток времени». И возложил небывалую ответственность: «Ты отныне чист. Но и виновен. / Тяжкий крест – нести благую весть» («Крещение»). И позволил наблюдать беспристрастно, как бы со стороны, метаморфозы собственного бытия.
Илья явился в мир и… «выпал из времени в вечность». «Больше ведь и некуда было», – признаётся он.
Я рыба среди рыб. Я птица среди птиц.
Я – дерево среди других деревьев.
Ну а среди людей – Лицо средь Лиц.
– пишет он в своем сборнике медитаций «Я».
Я был всегда – и лишь сейчас родился. …
Я – в веществе молчащем, полусонном,
в космической материи слепой –
предчувствовался. Ибо мир был лоном,
он был и мной, а не одним собой.
Он принимает обличия библейских пророков: «Я к вам пришёл из Ветхого Завета…» («Библейские вариации» в кн. «Молчание Иова»), «…Но я с тобой, Экклезиаст, твоя печаль – моя». Так же органичен его слог в кругу классиков: «Пирую с вами посреди чумы! / Борис и Анна, Осип и Марина…». Или же условно отождествляет себя с одним из них:
Все стихи Мандельштама – написаны мной.
Я – безумец, ещё недобитый,
что стоит перед той же стеной,
и терзается той же обидой.
Поэт глядит в зеркало, в «зыбкий времени водоём», и видит себя, нет, не себя, а того, кто был им полвека назад. Некто из временной плоскости сливается с его обликом, возникает голографическая формация, «и судьба получает объём». Но отныне поэт неразделим с этим существом, которое остановится частью его экзистенции. Извечный дуализм сущностей проявляется в полной мере. Илья невольно проговаривается: «как частица – живу я жизнью отдельной, / как волна – я жизнью живу мировой».
Иначе ему нельзя, иначе – невыносимо. Иначе «бытие» сократится до убогого «быт». Неслучайно Илья противопоставляет эти понятия и повторяет, как заклинания: «Есть тяжесть бытовых вериг», «Украл у быта, суеты, у тысяч пустяков – хоть миг», «И каменные жернова / размалывают в прах слова, / в муку, пригодную для быта». «Безлюбый быт», не освящённый традициями и обрядами, чужд его существу. В хлопотах есть что-то святое, забота о ближнем священна, равно как и отшельничество, добровольная аскеза. Для Ильи нет ничего страшнее, чем «погрязнуть в быте». Для него это означает – потерять себя, лишиться того, чем человек отличается от любой биологической особи:
«…мы в быт зарылись, как в окоп, по грудь. / Что ж поднимает нас по вертикали, / как жар болезни поднимает ртуть?» В этой двумерной реальности ему тесно, он готов совершить усилие, чтобы подняться над бытом, принадлежать не только современности, но и всевременности. Ему нужно обособиться, а не приспособиться, чтобы остаться во времени, поселиться в нём и возвыситься до вневременного.
Илья Рейдерман буквально проповедует свою идею надмирного, экзистенциального, не только в поэзии, но и на своих лекциях в Одесском художественном колледже им. М.Б. Грекова, в авторских телепередачах на одесском ТРК Глас («Мгновения бытия», «Поворот», «Перезагрузка»), в клубе «Итака» (в котором активно участвовала и автор рецензии, и который существовал в Одесском объединении молодежных клубов с начала 1990-х в течение двух десятилетий), и в «Свободной школе философии и культуры», которую ведёт сейчас. Не будет преувеличением сказать, что за ним – целая школа последователей.
Так длить «серебряную нить», соединяя «серебряный век» и нынешний, «нить продевать сквозь ушко дня», может лишь тот, кто знает о себе: «Заполняю душою разрывы / в ткани ветхой. Скрепляю слюной, / словно ласточка – мысли, что живы». «Мы в потоке времени – даже не промокли», – с горечью констатирует поэт. Илья – врачеватель души, философ с библейским обликом.
Книга «Молчание Иова», одна из самых пронзительных исповедей, – это книга и о его личной судьбе, о его земном пути. И о судьбе всего «народа Книги»:
Когда нас хладнокровно убивают –
Бог в мире пребывает? Убывает?
Весь этот океан вселенской боли,
в котором разум наш идёт ко дну,
и явь, подобную кошмару, сну, –
признать ли проявленьем божьей воли?
Вопрос остаётся без ответа, происходящее непостижимо, неподвластно разуму:
Когда предсмертный слышен детский плач, –
Он может быть спокоен, счастлив, весел?
Сокрылся Он. Он облаком завесил
лицо. Равны и жертва, и палач.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Но ежели Ты слышишь всё и видишь,
но ежели всё ведаешь, не спишь, –
Ты тоже проклинаешь, ненавидишь,
и вместе с нами Ты в огне горишь!
Участвуя в безмерной этой драме
и нас не покидая до конца,
Господь бессмертный – умираешь с нами,
страдальческого не открыв лица…
Действительность оказывается страшнее библейской притчи, ужасней кошмарного сна, убийственнее ада. Историю Холокоста поэт пытается сопоставить с известными сюжетами древнееврейских сказаний.
Всё же Иов остаётся непоколебим в вере, он молчит, не ропщет, не порицает. Мир, переживший Холокост, лишается веры. Бессмертный Господь умирает вместе с жертвами палачей. Не об этом ли писал ещё в послевоенной Европе 20-х годов прошлого века в своей новелле «Мендель-букинист» Стефан Цвейг: «Мендель уже не был прежним Менделем, как мир – прежним миром»? Прежде, до Катастрофы, ещё возможна была такая форма существования, при которой ежедневно и ежечасно «Якоб Мендель сквозь свои очки …глядел в другой мир – в мир книг, …вечно движущийся и перевоплощающийся, в этот мир над нашим миром», и было возможно существование личности «с великой тайной безраздельной сосредоточенности, создающей художника и ученого, истинного мудреца и подлинного безумца, – с трагедией и счастьем одержимых» (С. Цвейг).
«У нас отняли вечность», – твердит Илья своим ученикам. Нынешняя реальность скорее узнаётся в сочинениях Кафки. Актуальным считается стиль постмодернизма, смесь беспощадной иронии и циничной усмешки над непосредственностью веры, над тщетностью идеализма. Социум становится глух к «трепетному творчеству», критериями популярности становятся механическое мастерство, эпатажность и эксклюзивность. Произведения искусства интересуют публику лишь тогда, когда их параметры умещаются в прокрустово ложе, ограниченное порогами этих качеств. «Наступает глухота паучья», по выражению Мандельштама.
Илья учит нас понимать происходящее, верно строить систему ценностей, ставить превыше всего личность, индивидуальность. В своём памфлете «Революционеры с молотками» из цикла «Чугунные сердца», пробуя себя уже в качестве прозаика, он ставит современности точный диагноз: «Развращённое зрение – воспринимает только ядовито-яркие цвета, а если не раздразнить его аппетита, оно на всё глядит рассеянно, невнимательно. …Мы можем смотреть, но разучились видеть! Мы не видим того, что еле заметно, – доброжелательного взгляда, скрытого горя, души, на миг распахнувшей ставни лица и выглянувшей наружу. Мы бы вгляделись – но нам некогда! Нас приучили следить за сюжетом: чем всё кончится! И вот, кажется, что мы уже все живём в каком-то телесюжете и лихорадочно стремимся к концу – мчимся в автомобиле по дорогам, спешим, бежим, спотыкаемся, не глядим по сторонам…».
Не впустить в себя озлобление не смотря ни на что – высшая мудрость: «…всё то, что враждует вовне – не должно враждовать во мне». И всё же конфликт с миром неизбежен, он может проникнуть и вовнутрь, отнимая самых близких. Рано ушедший из жизни Карл Рейдерман бунтовал против отца-интеллигента. Но в тюрьме он писал стихи (под псевдонимом Карл Ольгин), и в них он оказался парадоксально близок к тому, что отец всю жизнь исповедовал:
И каждый стих – как крик в ночи –
Чтоб разорвать оковы сна.
Коль двери заперты – стучи.
За ними прячется весна.
Хоть я, увы, не Мандельштам,
Но мне б хотелось быть не хуже,
В своей душе построить храм,
Убрав оттуда грязь и лужи.
Оттого поэт и вживается с такой полнотой в образ Авраама, считая себя вправе возразить Всевышнему:
Твой помысел – натянутый канат
в пространстве между небом и землёю.
По воле по Твоей – иду над бездной, над
бедой (к Тебе – лицом, и ко всему – спиною…)
Поэт учится переводить «вопль из недр болящей плоти» на библейский язык:
Я – древо без листвы. Я – крик беды.
Своих птенцов утратившая птица.
Как непосильна тяжесть правоты
божественной! Но я готов смириться…
Это уже голос ветхозаветного Иова.
…«Последний шестидесятник», которого некогда благословила сама Анна Ахматова, находит в себе силы быть, обретает второе дыхание. После ещё одного житейского удара, потери жены, – он завоёвывает стихами юную девушку, которая станет спутницей его жизни, музой, соавтором – Анастасию Зиневич, психолога, а теперь и кандидата философских наук, да ещё и прозаика. К его псевдонимам прибавляется ещё один, Борис Осенний – этому уместней писать отнюдь не старческие, поразительно страстные стихи о любви!
Издавая за свой счёт тоненькие стихотворные сборники в своей «провинции у моря», трудно рассчитывать на признание, а тем паче славу. Что же даёт поэту силу внутренней веры в своё поэтическое призвание, свою правоту? Понимание поэзии и философии как концентрированного выражения самого духа культуры. Илья Рейдерман – поэт и философ одновременно (редкое сочетание), но и в каждой своей поэтической строке он философ. Он проповедует бытие культуры, в которой есть бытие вечного, идеального, не умещающегося в тесных рамках социума, но возвышающегося над ним. Но этот дух культуры должен быть воплощён в личности, стать экзистенциальным, превратиться в судьбу поэта. И на это уходит вся жизнь.
Она из его книг называется «Вечные сны» – в ней множество стихов под эпиграфами, в ней торжествует духовное братство пишущих, мыслящих людей культуры. А последняя книга, целиком вошедшая в Избранное – называется «Дело духа». У духа есть дело. Работа. Повседневная. Нужно кропотливо «связывать день с днём. А дни – с тем, что за краем дней». «Я жизнь прожил в предощущеньи чуда» – говорил о себе Марк Шагал. «И нет ответа на немой вопрос. / И словно жаль несбывшегося чуда…» – так завершает Илья Рейдерман своё стихотворение «Снежинки, что невидимы почти…» – о тающем на лету мартовском снеге. Южный снег обречён. Но стихи, может быть, остаются. Хотя, по словам Тютчева, «нам не дано предугадать, / как наше слово отзовётся». Может быть, чудо всё же сбылось, и имя ему – подлинная, такая редкая в нашем мире Поэзия?