Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2021
Убегая от фавна[1]
Dagmar Leupold
Стояли. Ждали взрыва.
Зевак было много, судя по фотохронике восьмидесятых. Когда-то здесь располагалась газгольдерная станция, рядом с железнодорожной. Ее долго не решались снести, хотя планы вынашивались. Наконец снесли, направленным. Дым был сед, здание оседало, таяло до состояния порошка и растворялось дальше. Что осталось? Думаю, швы. Именно они обычно остаются в наследство. А еще пустырь. Теперь серые «серийки» топорщат свои панели. Как антенны из пустыря. На которые ничто и никто не ловится, кроме дураков, вроде вашего покорного.
Впрочем, напрасно я вру. В поздней ГДР позаботились об озеленении. Крупноблочный жилмассив облагородили, снабдив парком имени Тэдди, главного ротфронтовца и красного мученика Рейхстага, узника Бухенвальда. Сам Кербель ставил ему памятник. По счастью, не взорванный после падения стены.
Стояли. Ждали взрыва. Взрывался, когда доставали. Сдаваться не собирался. Ее было достаточно, хулиганствующей школоты в классе из сорока голов. Теперь это называется булинг. Потом уехал. В столичное училище. Наконец отчалил сюда – навстречу другой столице. Поселился в одной из коробок, тех самых сериек. Катишь лифтом, и все выше растут этажи, точнее цены на них. Впрочем, они пока еще даже сирийцам по карману. Точнее, собесу, который платит не только за беженцев. На одном из этажей в съемной квартире обитаю и я, живу на свои. Общаюсь из «пустырной антенны» с разными странами – по скайпу, зуму et cetera. Что особенно актуально в карантинные времена. Но и раньше часто случалось. Обычно с Рябчиковым – приятелем из России. У Радия Рябчикова – море кличек, ников, погонял, агентурных имен. Курочка, например, Кудкудах, Рябой, Рубидий. Однажды – дело было в эпоху предыдущего кризиса по четвертому календарю Хуучина Зальтая – он позвонил, не предупредив. За два мгновения до полуночи.
– Пять минут, пять минут… – нахально пропел Рябой. – А ведь у негров связки по-другому звучат. Иначе работают.
– С чего ты взял?
– Коллега, очень важно прислушиваться к голосам. Особенно к иностранным. Вдруг подойдут и отважно столкнут на рельсы. Как у вас там на рейнском вокзале вышло.
К легкому дуновению ужаса в беседе с Рябчиковым нужно быть готовым всегда. Муссирует нашумевшее: два выродка, хорошо интегрировавшийся африканец, а потом некий выходец с Балкан попали в газетные передовицы и онлайновые заголовки. За непрошеную помощь пассажирам. Не собиравшимся повторять подвиг Анны Карениной. Хотя одна берлинская аборигенка недавно прокололась на том же самом. И в новостях об этом не сильно кричали.
Мне оставалось только выразительно посмотреть на Рябого:
– Звучат по-другому? – переспросил я.
– Слегка сипловато, – продолжил он, ничтоже сумняшеся.
– Неужто? Зато японцы, подчас, как птицы чирикают… Друг с дружкой, – я подбирал слова, еще чувствуя необходимость поддержать дискурс.
– Ты хотел сказать: как рябчики?
– Как ненцы.
– Немцы?
– Эвены. Эвейну Шолом Алейхем. Престарелые камчадалы.
Рябой кисло кашлянул. После такого кашля можно смело смотреть на часы: первый признак озабоченности тем, что разговор грозит затянуться. Сказать по правде, Рябчиков охотно ворует чужое время и на такие индикаторы не реагирует. Вот и мой демонстративный жест пропал втуне, закругляться приятель не думал.
– Признаюсь честно, твоим сумбуром вместо музыки было забавно сопровождать отход ко сну, – сказал он, уделив мгновение для зевка. – Певицу ищи другую. Устрой просмотр, сделай кастинг. Молодую девочку, чтобы танцевала, и голос желательно. Не обязательно афроамериканку. Просто маленькую нежную солистку с неопознаваемым акцентом. Короче, поменьше меланхолических баллад и оперетт. И вообще, сдалась тебе твоя Германия-Гевеллия, туманная, пасмурная, с перерывами на Майорку. С прусской муштрой местных фрушек и прогрессивными мутациями наших. – Рябой отхлебнул пива. – В сторону наибольших претензий. Ищи в другом месте, где-нибудь поближе к норвежским фьордам. Или к Альпам… Но постарайся без филармонических голосов обойтись.
– Тогда объясни скрытый смысл? Йодли тирольские собирать?
– Pourquoi pas? Создай себе собственную феерию, не депрессивную Гевеллию, а Гельветию. Зачем виртуальные рощи? Мнимые эмпиреи. Баснословные, банановые. Кому он нужен, бесконечный нагоняй туземок? Поддавки с родимыми оппонентками. Конь остановится перед бабой, если она на полном скаку стреляет чем-то, отдаленно напоминающим трезвый мотив. Ее эмоция всегда наполнена тараканами и тумаками. А в Гельветии туманы лишь иногда наплывают, и только с афишных тумб…
«Ох, туманы, растуманы, собирались в поход растаманы». Рябой намекал букетом на мои: а) недавние терзания с бывшей подругой-немкой, б) терки с наследовавшей ей Непостижимкой. Тоже почти уже бывшей. Наконец, на трения (не петтинг!) с темнокожей солисткой, большой любительницей травы, едва не дошедшие до суда. И сиюминутное желание все бросить. Но я всякий раз задаюсь вопросом, как этот тип умудряется выдавать перлы цепочками.
– Если надоест вкалывать во вшивом эмигрантском газетеныше, отводя душу за кружкой и кружковой работой, за пошлыми записями никому не нужных песен, просто сядь к столу и пиши. Поставь в Альпах свой стол. Нет в мире лучше мест для писания. Торопись, пока границы открыты. Кто знает, что нас ждет. Природные катаклизмы, дальнейшее переселение народов, обособление отдельных государств. Социальные взрывы. Военные вирусы.
– А я и так пишу. Только не знаю, какого… Вот рассказ про детство пианиста Игоря Панталыкина закончил. О его первой любви.
– Нашел героя. Или ты соревнуешься с классиками? – Рябому явно хотелось меня задеть.
– Зачем? Вообще, зачем писать? Уже всё есть, – сказал я вяло.
– Места знаешь? И где? – веселился Рябой. С ним только начни.
– Я говорю: всё есть!
– У тебя?
– Да я при чем.
– Знаю, что ты хочешь сказать. – Рябой скривил язвительную мину. – Все было. Схвачены и переданы самые тонкие чувства, самые сокровенные и заковыристые движения, потайные ходы, эксгибиции и амбиции, самое невыдуманное и немыслимое. Все ходы записаны, места открыты, изучены и отданы на разграбление туристам и телевизионщикам. К тому же в Z жил когда-то твой друг, женатый на местной. Но на Утлой Горе можно принимать парады коров. Напишешь об этом.
Рябчиков едва не настроил меня на свою волну. Едва. Моя бывшая жена (велика галерея отставок!) считала, что желание писать – это порыв, нет, это нарыв, который подлежит лечению. Особенно, если речь о прозе. Кому нужен нарратив тягомотный, мало что ли нарратива в нашей жизни? Уж лучше слушать устные рассказы, много ценнее. Куда более серьезная проблема – желание опубликоваться. В «Берлинском Китеже» не поймут, если я подсуну им беллетристику. Какая стенгазета опубликует вдохновенные мысли? Многотиражка какого завода? Конечно, газета может называться просто и крепко. «Первопуток» – хорошее русское слово и редко используется. Но сейчас стенгазеты не в моде, эта функция перешла к граффити. А еще к блогам, тегам и мемам. Блогеров, вон, пруд пруди. Самодовольных, фэйсбучащихся, шустрых ребят, мелких тусовщиков, иногда – игроков вполне реальных. Резких и резвых. Пукнул – и в сеть. Зачесалось подмышкой или под каким-нибудь другим зверем – снова в сеть, в надежде на несмолкаемые лайки и смайлики. Смайлики вместо софитов.
Для любителей жить по старинке, мнящих себя Львами Толстыми, нет, жирными светскими пумами, в цене пятисотстраничные романы, тут же попадающие в зубы славословящим рецензентам – на радио, например. Физиономии рецензентов излучают уверенность. Самое главное – чтобы благосклонные критики, податливые журналисты и прочие спецы по хайпу наготове были. Тогда 500 страниц суть мандат и пропуск в будущее, на ярмарку тщеславия, выставку амбиций, само- и честолюбий. Под вспышки пиара на красных дорожках и белых скатертях удобно разблюдованного пира. Мира. Или войны. Но высший пилотаж – это когда ты вообще ни гу-гу, ни строчки, и негры твои, рабы, гострайтеры – ни слова. Однако сам – виват, дутые репутации! – раскрученным писателем числишься.
И все же гораздо лучше – кино. Не потому, что важнейшее из искусств. А поелику разящая визуальность. Телевидение тоже неплохо. Заснять бы то, что происходило. Чтобы воскресить деда. Его песни, мои шалости. Как в Карлсона играли, как с одноклассником толь сарайной крыши палкой протыкали, и к дверям спешила соседская поленница, как тот же одноклассник девочку соседскую с лестницы спустил, страшно подумать! Предложил на корточки сесть, голову пригнуть, тут она и покатилась. А, может, и не так все было. Не помню точно. Шпингалет на сарае. И сам шпингалет.
– Слушай, чувак, а почему ты меня Рябым называешь, а? – послышался голос Рябчикова.
Неожиданный и банальный выпад заставил меня ответить Рябчикову в его же ключе:
– Ты хочешь, чтобы я называл тебя Жуй?
– Я тебе дам, жуй! Сам пожевал, передай другому?
– Уже и крылатую фразу нельзя применить. Что-то ты возгордился. Или стал чересчур обидчив. Кстати, кстати… Жуй Рябчиков неплохо звучит. Почти как Жорес Медведев.
– Предлагаю новое погоняло. Сплеча, – Рябой решил смягчить разговор.
– Какая еще свеча?
– Не свеча, а сплеча.
– Ну, тогда сразу «Рубильник». Только по-немецки. Schalter.
– Подожди, шальтер – присутственное окошко…
– Ошибаешься, у шальтера дофига значений. Но можно изобрести что-нибудь помощнее. Например, Schraubenzieher сиречь Augenentferner.
– Короче, вырви глаз, – попробовал подвести промежуточный итог Рябчиков.
– Вырви глаз, Авас, доцент тупой, полный Козьма Прутков. Ты предлагаешь мне писать очерки на немецком?
– Ну, если не хочешь, чтобы тебя читали только наши диаспоральные деятели. Читали и считались… А пока проветрись. Прошвырнись к нейтралам, к «швам» – шведам или швейцарцам.
Вот тебе и швы, подумал я. У каждого свои. Швы или вши. Тараканы. Вывихи. Вирусы. Переломы. Ожоги. Подставляй, пока утюг горячий.
– По-твоему они отдельный народ, швейцарцы? – мне очень захотелось сказать какую-нибудь глупость. – Как самостоятельную социальную группу я выделяю швейцаров.
– Горные люди, как чечены, – как-то походя отозвался Рябой. Он уже стал собирать по столу бумажки. – Только чечены еще и горячие люди. У них все через край. А у этих не то что бы никаких чувств. Но на точке замерзания. Кстати, данный факт и делает непобедимой швейцарскую нацию, состоящую из сыра, часов, банков и шоколада. А в придачу к ним – гельветов, галлов и… – Рябой запнулся. – То есть германцев, ретороманцев и французов. Конечно, есть еще гарибальдийцев горстка. Макаронников. Но главным представителям вообще ничего не грозит, потому что все давно вверх дном. Тем и спасаются.
– Это где, в Гельветии все вверх дном?
– Полюбуйся на нефы. Неф – опрокинутая лодка кирхи. Любая кирха строилась оверкилем. Днищем кверху.
– Можно подумать, что в других местах по-другому. Устреми свой взор на берлинскую Котти, станцию эстакадки. Подними глаза, когда ты внутри. Там шпангоуты на потолке. А потом подумай, может ли эта штука плавать… И, между прочим, побойся бога. Каким еще днищем!
Рябой пропустил мою реплику мимо ушей:
– Будешь рядом, прищурившись как Ленин, кормить цаплю. На Труверском озере. У данной акватории вечерами вода цвета маренго и вдоль берегов растет модная волчья ягода дереза, она же гоуци. Она же годжи. Ядовитая Дафна, убегая от фавна, попала в борщ. Или в кувшин-вазу. Будучи принята за орхидею. Поглазеешь на девушек с этюдниками, сделаешь свой поэпизодник – что за чем. На пятый день заговоришь как они. Как твой любимый джазовый музыкант заговорил в документальном кино голосом Бодо Примуса.
– А твой любимый музыкант, кажется, Густав Бром? Который никогда не действовал усыпляюще?
– Кстати, пора спать. Я выключаюсь.
– Подожди
– Чего ждать? Я уже замерз. Тебе не надоело созерцать мой торс в обвислой майке?
– Не топишь, голубчик.
– А что делать? Если бы квартира держала тепло, как термос.
– А плесень?
– С плесенью нужно уметь дружить.
– Ты хотел сказать с Плесенским…
Интересно, дружили ли с плесенью на газгольдерной станции. После того, как из нее вынесли всё оборудование и она стояла пустой. Главное зашпаклевать, а потом и задрапировать швы. Задрапировали ли вы швы, оставшиеся от детства, от школы? Или у вас их не было? Земля, молилась ли ты на ночь? Чтобы на следующий день без взрывов. Без вирусов. Я помню, как в доскайповые и домобильные времена мы дружили и воевали, как были пранкерами, чуть ли не первыми в своем роде. Рябчиков по моему наущению звонил в местный штаб ДНД. Нынешним жителям планеты уже нужно объяснять, что это такое. Добровольная народная дружина помогала милиции: записавшиеся в нее особо сознательные граждане с красными повязками на рукавах, а иногда даже со значками на груди патрулировали вечерние улицы в некоторых районах. Или просто сидели в означенном штабе и резались в домино. Как в клубе собственном. В клубах сигаретного дыма. Был у дружинников свой начштаба, был и командир отряда. Выяснив ФИО – имена, отчества и фамилии этих ответственных лиц, поручил я как-то Рябчикову звонить в ДНД. Как оказалось, командиром там был мужик по фамилии Плесенский. Именно Плесенский, не Ясенский, не Краснопресненский и не Плисецкий. Звонили мы из моей квартиры, где к телефону Рябчиков каким-то хитроумным способом подключал магнитофон: как он это делал, я не ведаю до сих пор.
– Василия Трофимовича можно?
– Это я.
– С Новым годом!
– Что вы хотите с Новым годом?! Кто у аппарата?
– Это Плесенский.
– Где Плесенский? Почему, какой?
– Тот самый, Петр Андреич!
– Ну это вы врете!
– Не вру (молчание).
– А че у тебя такой голос?
Потом с кассеты, на которую шла запись, стирались слова Рябого, оставался только Василий Трофимович. Зная, что фамилия командира отряда совпадает с фамилией самого вредного нашего одноклассника, мы звонили другому соученику, нажав кнопку воспроизведения. Ошеломляющий результат получался!
– Але.
– Это я.
– Кто?
– Что вы хотите с Новым годом?! Кто у аппарата?
– Офигел да?
– Где Плесенский? Почему, какой?
– Какого х… ты звонишь? В морду дам!
– Ну это вы врете!
– Ах ты падла….
– А че у тебя такой голос?
И как тут не взорваться. Я его понимаю. И даже знаю, почему все это осталось в памяти. Но только отчего в сусеках башки застревает разная чепуха, не связанная вообще ни с чем. Например, улица города Шверин, ведущая к вокзалу, или упоминание городка под названием Бризеланг, просьбы моей тогда будущей (ныне – бывшей) жены привезти ей из гавелянского леса огурцы и майонез, именно майонез и огурцы. «Они там на деревьях не растут», – возражал я. В Швейцарии жена была, в отличие от меня. Ездила и в Австрию. По объявлению. Крестьянские хозяйства в австрийских Альпах ищут себе летом помощников, которые могут бесплатно пожить у них. Заодно подсобить. И даже что-то подзаработать, хотя бы символически. Моя решилась на такой подвиг, вариант сельского туризма. Подумала, что все складывается как нельзя лучше: натуральные продукты, свежий воздух, вечером пешие переходы. В итоге ее там какой-то дед запряг и упахал по полной программе. Подъем в семь утра и все такое прочее. От зари дотемна. Иногда звонила мне оттуда, имитируя тирольский прононс.
Но на пранкеров высокого полета мы не тянули, конечно. Ни Рябчиков, ни я, ни жена моя. Мы ведь не дурачили президентов и Йобелевских лауреатов. Хотя номером телефона одного писателя, который очень рвался в скандальные политики, однажды обзавелись. Разжились – я и Рубидий. И в школьные времена воспользовались. Звякнули ему. Пригрозили, что будет кормить рыб в заливе, если и впредь продолжит свою подрывную работу. Как будто чувствовали: стоит случиться взрыву – а запах из пороховой бочки все больше сочился по улицам, экранам и газетам, раньше охотно подставлявшим себя под водку, воблу и огурец – жить нам, так или иначе, придется в другой стране.
– Плесенский твой наверняка давно стал каким-нибудь кантонским буржуем. – Услышал я опять голос Рябого.
– Какой из них? Одноклассник или дээндэшник?
– Думаю, оба. Вот и выезжай к ним, у них действительно полные закрома. И ближе, чем до Швеции, – Рябой замедлил темп речи, слегка повысив голос, – выезжай завтра же, автобусом.
– Завтра не смогу. Меня на съемки пригласили.
– Что за съемки такие?
На секунду мне показалось, что Рябой, для которого любая беседа – несмотря на всю его собственную внешнюю эмоциональность, экспансивность, умение «заполнить собой пространство» – всего лишь ни к чему не обязывающий смол-ток, способен всерьез удивиться.
– Голливуд фильм снимает. Из жизни египтян времен Птолемея 16-го.
– С Людовиком не путаешь?
– Не путаю. Емелю прислали.
– Мы с Емелей-Птолемелей. Я думаю, Птолемеев было меньше. Штук десять. И фильм должен называться «Птолемей на печи». – Рябой опять отвлекся и напевал уже что-то себе под нос. – Потому что ночь тиха, ночь тепла, спать ложиться пора. Как сформулировал артист Хенкин. А дети – не помеха, как пишут в объявлениях рубрики знакомств.
Я отошел от компа.
– Эй, ты где? И кого нужно играть? Как всегда статист?
– Примерно, – мне подвернулось любимое выражение бывшей жены. – Вот, послушай, что пишут: «Указание мужчинам: лицо чисто выбрито. У женщин маникюр». Гениальная фраза.
– Не гениальная, а генеральная, как будто могло быть наоборот. Усы сбривать будешь?
– Не дождетесь. Взрыва легче дождаться. И вируса.
– Какого?
– Не суть.
– Ну так что, по люлям? – нетерпеливо гудел Рябой.
– Тебе рано вставать?
– Нет, просто холодно и сыро.
Странным образом я задерживал Рябчикова, хотя мне уже давно надоел и этот разговор, и его нудный голос.
– Кстати о сыре. Корешей и вонючий сыр в Германии называют иногда старыми шведами, – брякнул я без всякой надобности. – Хотя на сыре вроде бы швейцарцы специализируются. А то, что ты про точку замерзания изрек… Я, честно говоря, думал, что богатырское спокойствие как раз для старых шведов характерно.
– Стереотипы. Давай вернемся к твоему кино.
– Я тебе все рассказал. Еще обещают в Люксембург пригласить.
– Опять фильм?
– Не суть.
– Да, что ты заладил, не суть, не суть. Как барышня! – напоследок Рябой решил выразить недовольство. – Между прочим, Люксембург… занят. Однако хороший бензин там дешевле.
– Что-то я тебя не понял, кем занят? Не смог дозвониться?
– Не кем, а чем, – Рябой снова зевнул, – народ там занят управлением. Управляют всем Бенилюксом. Но Швейцария лучше, несмотря на цены. Цены высокие у всех «швов». Шведы, правда, не любят русских. Со времен короля Карла. У них даже выражение есть: ты что, русский? Это, если кто-то козлит. Или злит. Или мозолит.
Тут Рябчиков задумался и произнес неожиданно-распевно:
– Можно, правда, рвануть и в Грецию. Вместо Гельветии…
И добавил жестче:
– Ведь греки – это не нация, а идея. Идея справедливости. Человек, отрицающий данную идею, не может считаться греком. Ты слышал, что первым коммунистом был комедиограф Аристофан?
– Чего?
– Да, да, не удивляйся. У Аристофана бедность в споре с богатством говорит, что именно она – двигатель прогресса. Будь все богаты, человеки не пошевелили бы и пальцами. Не обойтись нам без комиссаров в огромном море компромиссов. Пойду спать.
. . . . . . . . . . . . .
Ощущение, которое подарил следующий день, трудно облечь в несколько фраз. Казалось, что со всего города явились люди без места и жалования по случаю сезонных работ. В большом павильоне – не съемочном, а соседнем – угрюмый и монотонный народ (редкие красивые женщины где-то растворились) выстроился в очередь – кто за, а кто уже с листочком. Не фиговым, а розовым. Розовый лист надлежало заполнить, как заполняют рабочую карточку. За ширмой ждала пресловутая «костюмерная-примерочная», в действительности – общая раздевалка, зрелище унылое. Ну а потом…
Под крики и вопли ассистента режиссера, Греблипс появлялся незаметно, снимая мизансцену на смартфон, давая главному герою какое-то слабительное для глаз, капли особые, чтобы тот расплакался. Актер плакал, прислонившись к парапету. Ему плохо. У него неконтролируемая реакция. Утешал сам Греблипс. Ассистент ограничивался простыми и известными мне с чужих слов командами-предупреждениями: камера движется (по-нашему: мотор), Aсtion (то бишь, начали). Статистов распределяли по седине, количеству растительности на лице, типу костюма. Костюмы, между прочим, с легким налетом несоответствия эпохе. Однако, не о документальном же кино речь, а триллер все спишет. Фильм о высадке власовских парашютистов из Риги на берегах Печоры, в местах, куда ссылали кулаков. Взрыв собирались устроить заславшие их фашики. Лучше бы гребаный Греблипс снял кино про моего деда. О том, как дед, вернувшись с передовой, маленького сына своего по всему блокадному Ленинграду искал и чудом в приюте нашел, а потом по «дороге жизни» вывез. Или о том, как бабушка железную дорогу Астрахань – Гурьев строила. Как еще до войны была приглашена в Кремль в кабинет Орджоникидзе – вместе с другими передовиками оборонной промышленности. Костюмированная драма точно получилась бы. Но сюжеты про империю зла и про то, как в ту пору шились дела, Греблипсу ближе.
На берлинской кинофабрике никто ничего специально не шьет, в самом крайнем случае штопает, перешивает. Обычно статистов наряжают во что придется. Что нашли – то нашли. Прямо по Жванецкому: кинулись, а танков старых нет. Зато швов не видно. А также шведов и швейцарцев. Драпировка сплошная. При необходимости, так сказать, «на выходе» – поможет компьютер. Зато следят за мелочами: разносят галстуки и носки, пришедших в собственных костюмах (есть и такие) пересаживают в задний ряд, хотя крупных планов мало и в кадре массовка все равно сольется в экстазе, превратившись в одну пульсирующую и размытую массу. Очкарикам приказано обходиться без диоптрий даже во время короткого перерыва. Кое-кому выдаются окуляры с простыми стеклами. Принцип раздачи, видимо, произволен. А еще вручают сигареты: постановочная группа убеждена, что в советских судах нещадно курили. На судах, наверное, курили, какие-нибудь капитаны-боцманы, а вот в судебных инстанциях и прямо во время слушаний по делу? Не уверен.
Я обратил внимание на бессловесного генерала – вылитый Жуков, внешнее сходство поразительно, покруче, чем у народного артиста Ульянова. Ряженый сидел в первом ряду среди других военных и трудно было поверить, что это не сам творец Победы. Вот уж точно, интересная технология: сначала решается вопрос, как обывателю стать статистом, потом – как превратить статиста в Жукова. Но тут организаторы съемок не просчитали все до конца: по статусу ряженого, приходившемуся на воссоздаваемый год, ему полагались погоны маршала.
Вообще вопрос сходства меня давно волнует. Даже Рябчиков со мной согласился: все уже было на нашей планете. Наслаждаемся новыми экранизациями, повторами, переизданиями, перелицовками или, как их там называют ученые люди, подскажите… Ах, да, римейками, сиквелами, симулякрами и муляжами. Как кто-то, опять же, выразился, простор живет повторами. Есть близнецы естественные, это когда общность по родству. Так внутренности Риги похожи на Берн, Берн, вероятно, похож на Львов, улицы Львова (где-то в чем-то) напоминают Вену, Вена, возможно, Женеву, Вюрцбург Прагу, Прага, отчасти, смахивает на Z. Вполне понятно и объяснимо. Архитектура, она всегда что-нибудь отражает. И могла бы быть германской даже в бывшей африканской колонии, если за дело брались немцы с консортами. (Надо как-нибудь съездить в Намибию, проверить.)
. . . . . . . . . . . . .
Следы моих дискуссий – любых, и с кандидаткой в тещи, и с Непостижимкой, и с Рябым, как критические газетные статьи в тех углах, где от стены отодраны обои. Вот он подлинный палимпсест, культурные слои. Но я докопался до главного: моя проблема заключается в необходимости постоянно что-то кому-то доказывать! По долгу службы – как правило. Наработанного авторитета никогда не бывает много. Всегда найдется кто-нибудь, кто поставит его под сомнение. Да и на досуге или, скажем так, внеурочно, когда досугу самое время и место случиться: какое там – отдохнуть, привести в порядок чувства, мысли или хотя бы арендуемую квартиру! Ведь вновь продолжается бой.
Приходится убеждать, штурмовать и завоевывать. Женщину, публику. И даже друзей. В центре баталий оказываются те же Непостижимка, Рябчиков, Панталыкин, с которым я в провинции познакомился. Я же мечтаю попасть в зону свободную от гонки и выпендрежа. От конкурса. От домогательств, молчаливо толерируемых даже MeToo. Чувствительная или раззадоренная женщина, проникшись интересом ко мне, не подозревает, какими сомнениями и угрызениями томится ее ухажер. Это едва ли не страх перед возможным развитием событий, я имею в виду взрыв эмоций. Ведь, чего доброго, все всерьез. Тогда придется вылезти из футляра, из пескарства привычного, из дежурного ухарства, отчасти приятного, но условного и временного, конечно. Из пещеры, а может быть даже из кожи, уютной только для меня одного. Ответить, как будто, нечем, ведь что я могу предложить – в соответствии с нынешними мерками и запросами? Вообще ничего. Ничего, кроме любви, по Армстронгу – коль скоро мои эмоции возьмут верх. Или их контролируемого отблеска, на манер «Записки» Шульженко. С Непостижимкой я рискнул, поддался, почудилось что-то. Выложился по полной. В итоге все мимо, мое изшкурывонное мельтешение оказалось ненужным. У нее свои триггеры, травмы, она в девяностых взрослела, не знаю, кто и как над ней издевался в той, отечественной жизни. Говорит, что отец. Сравнивает меня с ним. Дескать, похожи. Только отец – злой, а я добрый.
. . . . . . . . . . . . .
Вечером, когда я вернулся с греблипсовских съемок, по радио выступала ВЧ. Высокочастотная выспренная чувствительность. Хотя слово «выспренно» к ней не подходит. Читала какую-то новейшую немецкую прозу о России. Мы не виделись дюжину лет. Потом звучал джаз. Как по заказу. Потом Шостакович. Первый концерт для скрипки с оркестром. Исполнение предварили словами: «Шостакович сочинял это произведение в стол (по-немецки фраза звучит еще конкретнее – «для шифлетки»). Поскольку заранее знал, что оно не устроит вождя. Ведь Сталин предписал композиторам создавать музыку, способную воодушевлять народ, звать рабочих и крестьян в мир новых великих свершений». Посвятив слушателей в исторические подробности, ведущий тут же прокомментировал: «Мы ничего не имеем против воодушевления, но считаем, что музыкой, которую вы сейчас услышите, можно окрылить всех». Не знаю, насколько окрыленным почувствовал себя ведущий, когда из динамика достойной издевкой стала сочиться депрессия первой части, спрыснутая в последующем легким намеком на гротеск. А после скрипичного концерта давали седьмую. «Как открыто, как мягко звучит маршевая тема у дирижера Дрекскерля, это просто восхитительно!» – неистовствовал комментатор.
Полчаса спустя, в поток эфирных блюд, столь странно сервированных, ворвался извне, как водится, Рябчиков. Позвонил на закусь.
– Слушай, Паша, – остервенело гаркнул он в трубку, – вы ждете взрыва?
– То есть? – я попытался уменьшить градус его эмоций.
– Ты в самом деле не понимаешь, или делаешь вид? – Рябчиков принялся хамить. – Повсюду только и говорят о том, что дальнейшая миграционная политика правительства приведет к социальному взрыву. Правые чувствуют себя правыми, или, как минимум, спровоцированными, и используют ситуацию как хороший повод для перехода к активным действиям. Вам мало латентных разборок в саксонской столице ландышей? Теперь еще городок, в котором Иоганн Себастиан долго обитал, подключился.
– Погоди, погоди! При чем здесь я?
– А я разве сказал «ты»? Я говорил «вы»! И вообще дело не в местоимениях, – Рябой на секунду сбавил обороты, даже как будто сник, однако чувствовалось, что в моем лице он опять дорвался до свободных ушей.
Лицо с ушами. Но самостоятельно живут затылки и уши, а лиц не видно – учил Мандельштам. Правда поэт говорил про толпу. А разве мы не толпа? Приохотил я Рябчикова. И что сказать мне этому больному болвану? Какое прописать лекарство? Нетрудно себе представить, что за постулаты возникнут в голове Рябого, посыплются из него, ввяжись я в очередной разговор. И что мне будет, что прилетит за внимание к его рассуждениям. Я решил напялить на себя колпак комика и паяца:
«Еще лучше, Радий Васильевич, еще лучше. Если бы речь шла обо мне, тогда допер бы я, что ты мне опять свою Гельветию впариваешь, предлагаешь в эдем цизальпийских буренок убраться. Но во множественном числе? Так кто, с позволения сказать, имеется в виду? Вы – это кто? И сколько нас? Обратись-ка ты лучше за разъяснениями в ведомство федерального канцлера или в резиденцию президента. Да хоть в Бундестаг. Там помогут».
Эх, Берлин слишком часто похож на безразмерный безалаберный балаган, с этим я готов был согласиться. Да, пресловутая толерантность, торжественно провозглашенная, на поверку оказывается дурно пахнущим фиговым листком. Бессвязные обрывки лозунгов доносятся отовсюду. Но лучше разбираться предметно, повздошно. Вздох первый. В каком бы качестве мы ни прибыли – в роли немецких переселенцев-возвращенцев, по сути – репатриантов, или на правах еврейских контингентных беженцев, на какие корни бы мы не пеняли – все равно мы народ пришлый. Спасибо стране, что рискнула возместить собственные потери. Утраты времен Екатерины или Второй мировой. Кто-то из нас искал историческую родину, кто-то – защиту от бандитов, лучшие социальные рессоры и ресурсы, взамен новых российских. Стремный молодой рынок, воцарившийся на родине, что простилась с последними остатками привычной советской власти, радовал самых отчаянных. А тут и миллениум подоспел. По третьему календарю ХЗ. Хуучина Зальтая. Однако в нулевых и десятых на берлинщине первым делом вовсе не арабские пловцы высадились. Выловленные в Средиземном море. А русские айтишники, по-хозяйски располагающиеся в любом кресле. Для них везде лакомые куски раскиданы. Это вздох второй. Новый виток. Теперь вздох третий. Самодовольные пилигримы разного рода, русские опять же: псевдоэксперты, нежно имитирующие первооткрывателей, цифровые кочевники-фрилансеры, орудующие отовсюду, бизнес-мигранты, ловцы ВНЖ. А еще автономные либералы – им старый Запад как мощный моральный лабаз, роднее по определению.
Теперь все они – в роли гордецов неформальных и победителей независимых, или, якобы, анархистов, бегают по кругу. Будто белка у Саши Черного по карнизу – более или менее жизнерадостным курцгалопом. Кто-то, не пропуская ни одной клубной вечеринки, не брезгуя никакой клубничкой, отвязно и усиленно повышает уровни вибрации и кислотности. В угаре кричит, что кругом абсолютная свобода. Снаружи и внутри. Только празднуют эту свободу уже не дети, а внуки цветов. Пароль: «Мы родом из шестьдесят восьмого». Другие себя альтернативщиками объявляют, кричат «Дом горит!». Кликушествуют, оповещая о своих открытиях. Их Гитлер действовал в интересах «еврейской ставки». Артур Руппин, дескать, направлял, магдебургско-берлинско-тель-авивский проводник Баухауза. А присягать и служить нужно исключительно имперской конституции, поскольку новую не приняли, имеются лишь субституция, эрзацы – Основной закон и Гражданское уложение. Опаньки. Тут бы либеральным цветочникам посерьезнеть. Однако их не сильно заботят альтернативные чудаки. Ведь даже другая белка, отрицаемая, но периодически подступающая, плюс – неизбежная зависимость от определенных правил и регламентов, распорядков и установок (не говоря уже про требования и контроль инстанций, ведомств и контор государства), никого не смущают. Воля! Ренессанс, декаданс. «Художественная гиперплазия и идиосинкразия» – говорит доктор Кислицын. Стряхнув послеугарный сплин, сочиняют, рисуют, танцуют. Поют что-нибудь. Все креативные и искушенные. Все умные и безумные. Стремятся быть на виду. Суррогат на-гора. Качество не в счет. А почему бы и нет? После Бойса и Бреннера. Клоунада, канонада, преодоление канонов. Каждый стреляет в каком-нибудь тире. С красными глазными белками в глаза третьих белок. Расцвет народного творчества в колхозе «Рассвет». Пора записываться в Антифу. Выходить на маёвку. Ведь в красный день календаря – 1-го – драки по Берлину и загадочный Белтайн. А если Антифа в самом деле состоит из одних провокаторов?
По словам Панталыкина, в конце марта самые продвинутые воспевают Остару, она же Кибела, и, кажется, сосну. Но зря ли поэт задавался вопросом, куда в мае идет тополь. В чем заключается майский механизм деревьев? И только Рябчиков смотрит в воду. И на нее глубокомысленно дует. В этой воде то и дело чувствуешь себя мудаком. Или в этом городе? От неполиткорректных мыслей слегка подташнивает. Сам вроде бы шальные и сальные вечеринки не посещал. Только общался с завсегдатаями. Или они заразны, как вирус? В черепе кружится то страшный зверь-бурундук, то его хвост, то какой-то горно-обогатительный комбинат. Работающий с помощью… (как это называлось?), ах да, экспликации. Хвосты, но другие. Отвалы. Пустая порода. Терриконы. Давайте поговорим не о счастье, а об охвостье. Мой царь, живи один. Как смелый андрогин. Мужчины превращаются в женщин. Или в охвостье женщин. Женщины – в мужчин. Или всегда были ими. В центре – Кибела, а не Афродита. «Она еще не родилась», – утверждает Мандельштам. И, видимо, прав. «Там было три хвоста», – дополняет Соснора. И я согласен, если вы ссылаетесь на поэтов. «Я – твоя вечная провокация», – говорит мне Непостижимка и виляет хвостом. Балансируя на грани ухода. Кислицын-младший, Ким, старый друг, которого русская жена уже бросила, а немецкая пока не нашлась, без задней мысли любуется на лис, осадивших берлинский рефугиум. И не ведает, что в полабской народной песне для церемонии свадьбы предусматривались разные кандидатуры. Самоотвод взяли все, включая сову, которую определили в невесты. Но лишь лисица согласилась с тем, что на ее хвосте будет накрыт свадебный стол. «А Ипполитовкa – печать на хвосте, – умничает Панталыкин. – МУИИ». Что это, звериный возглас? Нет, аббревиатура всего лишь. Обозначающая Музучилище им. Ипполитова-Иванова. Мой случай. Или консерватория – как у Игоря. Выпускники указанных яслей убеждены: если через полчаса после того, как открыл ноты, ты не способен их сыграть наизусть, значит нужно устроиться сантехником. Или газетчиком. Поскольку люди – источники грязи. Необходимо помогать им бороться с нею. Не осилил путь возвышенный? Обратись к бытовой химии! А с газетой можно сходить в туалет. Особенно в ситуации, когда химикаты, а также бумажные бигуди, перфорированные рулоны в связи с очередным вирусом раскупили.
«Ты цел?» – спрашивал меня Рябчиков после того, как исламист устроил теракт в центре Берлина. Нагнетать страсти по всемирному халифату горазды все, видеть угрозу в беженцах. Но из-за вируса они застряли на островах. От ошалевших бацилл вообще бежать некуда. Разве что в Антарктиду. Камин сгорел уже давно. Вместе с порталом. Примеру последовала Аляска, потекла вечная мерзлота с Альп, из Сибири. Юные беспокойные активисты организовали пикеты. Но будет ли толк? Насчет захоронения ядерных отходов немцы тоже давно шумят. Всякий раз, если материал готов к перевозке. Когда-то транспортники-утилизаторы подыскали местечко в краях, где во времена царя Гороха полабские славяне жили. Мотивируя тем, что именно в этом углу медвежьем был обнаружен подземный пласт соли. Пресловутый соляной купол, пригодный для того, чтобы радиоактивную жуть изолировать. Как нарочно, кусочек лесистый вторгался маленьким аппендиксом в тогдашнюю ГДР. К северо-западу от Берлина. Вполне себе провокация, причем двойная. В начале восьмидесятых борцы с такими планами, с намеченным могильником разбили табор в урочище и даже новое государство провозгласили – РСВ, Республику Свободный Вендланд. Дабы отбить у утилизаторов охоту к транспортировке. И где она теперь, эта РСВ? След простыл. Да, неугомонный народ периодически ложится на рельсы, чтобы остановить мусорный экспресс. Однако тут иной тупик получился: атомный дрек везут по-прежнему.
Пора брать пример с певцов, счастливцев, еврейских цадиков и часовщиков. Жить просто. Ориентироваться по звездам. Не наблюдать ни фриков, ни поездов, ни цветочников, ни раздачи булок. На часы смотреть только в случае ремонтной необходимости – когда в Кремль вызовут, чинить куранты. А если очень припечет и приспичит, спич толкнуть, допросить двух кошерных свидетелей в синедрионе, в том самом суде, не начался ли новый месяц. Синедриону кое-что позволяется. Уточнить, как там обстоит с Луной. Вышли ли вовремя на балкон очевидцы, заметили ли ее рождение. Эге-гей, очевидцы! Что скажете? Не рассмотрели, не поняли, темно было? Лилит. Лишь отражает, сама не светит. Так чиркнули бы спичкой, чтобы поджечь пыльную пепельницу. И выяснили, что происходит с календарём. Какие милые у нас? Да вот такие. На базаре не выбирали, но милыми провозгласили. Невзначай подвернулись. Сезоны и лилейные душки – вещи схожие. На выходе из скользкой зимы мы подвернули ногу, не успели оглянуться, а на дворе вирус новоиспеченный. Или безбашенный, бесшабашный и лживый апрель. Хотя почему бесшабашный? Шабаш есть, ночной – в канун маевки. Все тот же Белтайн. Клубы закроют, а на Вальпургиеву, глядишь, разрешение выдадут, чтобы не нарушать право на проведение демонстраций. Пока суть да дело – урочный час для выхода на балкон – поиграть, подудеть для соседей. Потом из Египта. Пока Белтайн не нагрянул. И вирус не обнаглел. Летом слишком жарко, однако нонче – самое то. Егорий главный – тоже весенний. Другие не при делах, обаче нас предупредили.
Перейдем от общего к частному, зададим более легкий вопрос. Что сегодня за день? По календарю Хуучина Зальтая, мастера Нууца. Суббота? Суббота – очаровательное понятие. И относительное. Зависит от того, где находится солнце в тот или иной момент. Умножим же очарование, продлим, превратим субботу в саббатикал. Шабаш поддерживать ни к чему. И не забудем, что другие дни тоже важны. Раньше или позже на нас обрушатся. Улита едет – компенсатор силы у заводной пружины в часах. Развивающейся в оптимальный период. Например, в четверг Моисей поднялся на гору, в понедельник спустился. А для нового дела лучше подходит вторник, ибо господь именно во вторник обнаружил, как прекрасен этот мир. Который мы испоганили, костерим на все лады и не знаем, как исправить. Ждем взрыва.
Ход замедляет только реверсивная защелка. Ослабляет натяжение.
[1] (вернуться) Глава из романа Д.Драгилева «Некоронованные».
[2] (вернуться) Нам еще нужно добраться туда, где мы находимся (нем.).