Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2021
1
Замереть перед зеркалом, вглядываясь в себя, как в портрет времени, тщась расшифровать бездну собственного «я», будучи спелёнутым заблуждением отождествления оного со своим телом…
Я, как дикое слово; подлинное «я», как отрицание «я» привычного, седеющего, стареющего…
Разворачивается жёсткое, жестокое к себе, хрестоматийное: «Я, я, я. Что за дикое слово?»…
Многим существует поэзия – своеобразная сумма сумм; многим она значительна; но есть в ней момент, связанный с мучительным пунктом: узнавание многими описываемой ситуации.
Или – ситуации живописанной: ярко и мощно, благодаря системе рифм и размеров…
И вот – кто не испытывал в определённом возрасте мук, переданных в шедевре Ходасевича?
Кто не сталкивался с напраслиной необходимого поиска?
…не говоря уже обо всех тончайших нюансах этого стихотворения – бархатного, чуть влажного, и вместе кристаллически-твёрдого… Стихи Ходасевича вообще тверды: лишнее в их устройстве не подразумевается: только суть.
А суть – от соли, чьи крупинки всегда находятся в соответствие с понятием «мера».
Отец его и дед по тем же шли путям.
Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю черную оно упасть должно.
И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрет и прорастет.
Тень Экклезиаста мерцает в дали, и нечто ветхозаветное (чуть ли не с тою же мощью) проступает через такие ясные строки.
Ясность выше простоты, ибо последняя бывает хуже известно чего…
Стихи Ходасевича – магические кристаллы, где смыслы нарастают новыми гранями, любая из которых сверкающая.
Картина ли жизни, пейзаж, психологический портрет, шутка – всё с блеском даётся в разнообразном мире Ходасевича.
Душе ясней, сквозь кровь и боль,
Неоцененная дотоль
Вся мудрость малых поучений.
«Доволен малым будь!» Аминь!
Быть может, правды нет мудрее,
Чем та, что вот сижу в тепле я
И дым над трубкой тих и синь.
Сухость и чёткость, и…нечто от пути дервиша, познавшего так много, что высказываться можно только кратко, предельно мускульно…
И вновь, точно совершив круговое движение, читательская душа возвращается к метафизической теме зеркала, и себя перед зеркалом (без нарциссических моментов, разумеется), и вновь звучит классическое стихотворение Ходасевича, не давая ответа на вопрос, но заставляя душу работать в предельном режиме напряжения…
2. ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
Путём зерна идёт цивилизация; история, всё усложняющаяся и усложняющаяся, вынуждена совершать этот же путь, коли нет вариантов роста.
…а всеобщий, постепенный, очень медленный рост есть цель истории: не слишком отчётливая, но очевидная, когда приглядеться.
И вот В. Ходасевич обозначает этот путь в кратких, библейски звенящих, очень ясных внешне и перенасыщенных раствором метафизики стихах:
Отец его и дед по тем же шли путям.
Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю черную оно упасть должно.
И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрет и прорастет.
Так и душа моя идет путем зерна:
Сойдя во мрак, умрет – и оживет она.
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, –
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.
Круг извечности: касающийся каждого: а любой есть клетка народа и социума; круг движения стран и цивилизаций ярко блистает в не большом стихотворение.
Есть и другой полюс – свидетельствующий о глубине восприятия жизни: стихотворение «Перед зеркалом» – там отвращение к себе, как следствие внутренней работы: постоянной, крепкой, тяжёлой; это отвращение, зовущее к совершенству – недостижимому, но такому желанному…
…помимо поэтических высот – пойманное состояние и ощущение знакомо многим, если не большинству, живущих; как и сомнение: неужели вот эта внешность, этот плотский куль и есть я?
Ведь должны же быть иные измерения…
Так, высоты, продемонстрированные Ходасевичем в двух этих перлах, убеждают во многом…
3. ХОДАСЕВИЧ-КРИТИК
Тютчев, Сологуб, Державин…
Ходасевич-критик чрезвычайно наблюдателен: ни одно движение мысли великих предшественников, воплощённое в строках, не ускользнёт от чёткого, остро сфокусированного взгляда…
Вместе – необыкновенная тонкость отличает его статьи: шкала этого качества не разработана ни в психологии, ни, тем более, в литературоведение, однако, читая и перечитывая статьи Ходасевича, думаешь именно о ней: о погружение в мир, где надо иметь дело с тенями и оттенками, с изумительными отливы, с привкусом неба, и ощущениями, касающимися тайных полей личности.
Он пишет красиво и выпукло; и выразительность статей такова, что вроде бы с детства известные стихи классиков воспринимается по-новому, словно стекло протёрли.
Мускульная сила и энергия фраз!
Они – точно продолжение собственных строк Ходасевича: таких сильных, столь пёстрых…
В «Некрополе» – книге и мемуарной, и критической – Ходасевич ткёт, соплетает, прорисовывает портреты поэтов серебряного века: тех, кто собственно и посеребрил его; он их вспоминает, и точно перевоссоздаёт; он их изучает, и вместе просто рассказывает о них.
История становится очевидней.
История литературы – как часть общего процесса глобальной истории – становится более выпуклой и интересной благодаря прозаическим работам большого поэта В. Ходасевича.
4. ФОРМУЛА СОЗНАНИЯ
Жизнь, густо наполняющая сознание разной разностью, не фильтрует содержание оного, и процент нелепого и ненужного здесь очень высок.
Плюс – поднимающиеся из бездн оттенки всех сортов страха, страстей, индивидуального, не столь опасного безумия…
Можно ли всю эту крепко заваренную кашу адекватно отобразить?
Не говоря – отменить, очистить сознание до пределов, когда человек становится нищим духом: то есть столь чистым, что готов приняв высшее, золотящееся содержание?
На счёт последнего сложно, а вот выразить вечное бурление в краткой, компактной, поэтической формуле оказалось возможным:
Перелети, пере- что хочешь –
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял – теперь ищи…
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
Так звучит маленький шедевр Ходасевича, показывающий постоянную интенсивность работы сознания, подсознания, надсознания…
От последнего – плохо изученного и вообще мало постижимого – здесь «перелети» – всё низовое, пустое, скверное, и «звезда», и «камень из пращи» – вполне достаточно, и всё это из поэтического арсенала, манящее, сулящее…
Вечное стремление взлететь логично для поэта: он и взлетает – в лучших своих творениях.
Но снова приходится низвергаться: в плотскую реальность, в бездны быта…
Снова.
Финал стихотворения об этом.
Но никто, кажется, лучше не передавал неистовость вершащегося постоянно в сознанье, чем Ходасевич этим семистишием.
5
Есть нечто математическое в стихах Ходасевича: великолепный расчёт, выверенность слов, точно входящих друг в друга, исключающих другие варианты:
Тугой и теплый ветер колыхал
Гирлянды зелени увядшей. Пламя плошек,
Струя горячий, едкий запах сала,
Взвивалось языками. Тени флагов,
Гигантские, шныряли по стенам.
Равномерный, красивый баланс между существительными, глаголами, прилагательными; и вместе – высота порыва, влекущего поэта ввысь и ввысь, сколь бы мрачным он ни был.
Никто не назовёт Ходасевича оптимистом.
Никто не упрекнёт его в избыточном жизнелюбие.
Он точно свято верующий – без формальной религиозности: суров, справедлив.
Таковы и стихи.
Ущерб, наносимый весной: так мало кто чувствует:
Как узок этот лунный серп,
Как внятно говорит ущерб,
Что нет поры многострадальней!
Так чувствует Ходасевич – этого вполне достаточно, ибо способен он выразить нечто тончайшее, прихотливое, сквозящее, что и выражению поддаётся так плохо…
* * *
Краткость стихотворения: Перешагни, переступи – включает в себя такой бурный космос.
Словомешалка, вечно крутящаяся в голове любого, круто составленная из планов, мыслей, расчётов, страхов, мечтаний, обрывков песенок или мелодий – клочья и клочки противоречат целостности жизни, которой нет, которая необходима.
Несколько строк стихотворения будто иллюстрируют бурю сознания: у каждого своя, в каждом – такая непохожая, столь однообразно общая у всех…
Ключи найдены.
Не найдены те, метафизические, что позволили открыть бы двери, за какими таятся образы всех отгадок.
К 20-ЛЕТИЮ СМЕРТИ БОРИСА РЫЖЕГО
Его стихи, обладая своеобразным, очень сильным гипнозом, создают редкое ощущение продиктованности: так не напишешь, можно только услышать, записать:
я сейчас докурю и усну –
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.
Стихи Бориса Рыжего залиты алкоголем, сочатся грустью, переходящей – буквально на глазах – во всё крепнущую трагедию; и нежная их воздушность, наполненность любовью к миру – какой уж есть – так причудливо мешаются с трагедийностью ощущений.
Снегопад, завершившийся так же внезапно, как и начавшийся, оставит ощущение совершенной чистоты, подсказав самоопределение, от которого повеет счастьем:
не силы, чтоб с врагами поквитаться –
возможность плакать от чужого горя,
любя, чужому счастью улыбаться.
Счастьем, которое виснет на волоске, какой порвётся вот-вот, если совершишь лишнее движение: и если не совершишь – тоже…
Рыжий описывал чёрный свой, родной и сказочный Свердловск… почти детально: называя улицы, обозначая глухие и гнилые тупики; он гулял по нему, как Джойс по Дублину: о чём пело одно из стихотворений поэта.
Он всё время находился под гипнозом смерти: словно избыточным было любопытство: а что там? Есть ли что-то вообще?
Всё равно, но порой, иногда
я глаза на минуту закрою,
и открою потом, и тогда,
обхвативши руками коленки,
размышляю о смерти всерьёз,
тупо пялясь в больничную стенку
с нарисованной рощей берёз.
Разгадка не даётся живущим; и снова мелькают больничные коридоры, наркологические отделения, психи, что, поужинав, курят на лестничной площадке, прежде чем отправится в прекрасное неизвестное в стеклянном шаре, призвав любимых посмотреть на их лица.
Нечто потустороннее перевивало стихи Рыжего; точно прекрасная, янтарного отлива плёнка была наброшена на них: и сквозь неё под другими углами возникали советское детство, пионерлагеря, драки, приблатнённость…
Весь роскошный, печальный, и такой драгоценный мир – щедро переданный Борисом Рыжим миру обычному.