Отрывок
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2021
– Не возникло ли за это время новых идей?
– Есть одна. Все эти ламентации мои – вздор. Мне стыдно, что я натаскиваю на себя ответственность за какие-то миллиарды… Что-то мямлю в пользу людей, подмёток которых не стою… Берусь осуждать серьёзных учёных и чистых духом учителей… Зря ты столько времени тратишь на моё нытьё. Мне не нравится жить… И я ищу виноватых. И это ложь, что я что-то там приемлю. Но у меня духу не хватает даже прямо тебе об этом сказать… Не приемлю. Если и есть у меня оправдание, то только в том оно, что не меня одного так скручивало. Но я и тут позорюсь, потому что никто не ныл. Просто уходили и всё. А я и на это не способен. Так что, кругом – полный провал… И ты уходи. Я уж сам как-нибудь…
– Сейчас. А способен ты в виде лёгкой кары выслушать чужое сказание? Проявить терпимость к моей любительской попытке? Мне очень хотелось бы отблагодарить тебя за твою историю.
– Вот это правильно – прямо к Патмосскому откровению…
– Нет, нет. Только завистливое желание попробовать свои силы в сочинительстве. Это из прошлого, никаких пророчеств.
– Я слушаю.
– Озноб. Неудержимая дрожь набросилась на человека в этот день прямо по пробуждении. Причина оставалась непонятной. Он постарался скрыть это от чужих глаз, но временами не справлялся. Окружающие вежливо делали вид, что не замечают. А, скорее всего, принимали эти конвульсии за признак какого-то его особого, особо возвышенного состояния.
Только к середине дня, уже по дороге к городу он понял, что судороги связаны с приближением конца, с осознанием, что он придвинулся к нему вплотную и остались считанные часы.
Он знал – добром это не кончится. И свидетельством тому были не горячие перепалки в храме и не слухи, доходившие из кругов высшего духовенства. Года два назад он поймал на себе взгляд одного из старших чинов храмовой охраны. Это был спокойный, холодный взгляд, подобный близко сверкнувшей молнии, за которой не последовало грома. Но гром предполагался оглушительный, он только задержался на время. С тех пор яркость впечатления рассеялась, и эти мертвящие глаза иногда всплывали в памяти, лишь как напоминание о чём-то неизбежном.
Сейчас воображение стали осаждать совершенно буквальные образы железного клина, с силой вколачиваемого в ладонь, так что озноб превращался в реакцию отталкивания. Ему удавалось разве что удержать крик. Он прогонял эти видения, едва только они являлись. Помогало смотреть вокруг, замечать, как можно больше подробностей. Но ему-то хотелось бы не отвлекаться, собрать оставшиеся силы, чтобы достойно провести эти последние часы. А внутри встречала боль.
И всё же он успел собрать воедино приметы своей недолгой жизни и взглянуть на неё со стороны. Итог был малоутешителен. И уже не оставалось времени что-либо исправить.
Что сохранится в памяти тех, кому он оказался близок, когда его не станет? На следующий день? Можно ли всё это соединить в простые слова, которые легко удерживать в уме и сердце, и которые определят их поведение в любых тревогах на всю оставшуюся жизнь? Смогут ли они передать такие слова другим?
Самому ему не нужно было слов. Переполнявшая его радость, с которой он чувствовал на своём плече руку того, кого называл Отцом, не требовала описаний. Единственным жестом, которым он решался подтвердить себе эту неразрывную связь, был поворот и наклон головы, как если бы он хотел эту руку поцеловать.
Ему казалось, что мужчины и женщины, считавшие себя его учениками, постепенно осваивали его трепет. Об этом говорили их терпеливые и внимательные глаза, их желание прикоснуться к нему, самоотверженная услужливость, готовность оставить свои дома и сопровождать его в пути. В их молчаливом ожидании он улавливал вопросы и только таким способом – на эти вопросы отвечая, мог на словах передавать им своё представление о мире. А мир этот был или готов был стать непередаваемо прекрасным…
Однако, он замечал и другое. Рядом с бесхитростным, бедным существованием своего народа, которое он так любил и не променял бы на роскошь храмов, шла развитая, обогащённая благосостоянием и удобствами жизнь иных, более могущественных народов. И казалось очевидным, что именно в этом направлении суждено двигаться человечеству, а, стало быть, и людям его рода и племени. Его смущала догадка о том, что, пока они не исчерпают все возможности усовершенствовать своё бытие, может быть и не опустится на их плечи рука Отца.
Но это было не его ума дело, он оставлял такие размышления на волю провидения. Его забота состояла в обучении своих подопечных тому, что ему открылось.
Он предложил всем этим милым людям смирение, всепрощение, милосердие, самоотречение, строгость по отношению к самому себе. Его изумляло, как они с трудом и скрипом, но всё же принимали от него все эти бесполезные, как им без сомнения казалось, вещи. И тогда он понимал, что дело не в ловкости, с которой он облекал эти невещественные предметы в слова, а в нём самом, в силе, которая от него исходила, в постоянном присутствии в его жизни этой неземной силы. Так в нём укоренилась и окрепла уверенность, что учение его – если это стоило называть учением – неотделимо от его собственной судьбы. И когда эта судьба встретилась с угрозой, та вошла в само учение, как неотъемлемая его часть. Объяснять тут было нечего.
Он не знал, когда и как произойдёт непоправимое, но чувствовал, что ужин с близкими ещё дарован, и что он, вероятно, будет последним.
Есть он не хотел. Достаточно было видеть всех этих славных людей. Он размышлял о том, как помочь им подольше сохранить память о себе – а, стало быть, и обо всём, чем он успел с ними поделиться. Что оставить им, как можно более простое, но вещественное, зримое, что постоянно напоминало бы об их коротком совместном путешествии. Но что же может быть проще и более осязаемо, чем хлеб, который они жуют теперь, не думая об учителе, ни даже о самом хлебе. А чтобы он не остался единственным напоминанием, которое можно в заботах пропустить, пусть будет ещё столь же простое и ежедневно присутствующее в их жизни вино. И этого хватит, так как можно множить приметы до бесконечности, но если им не помогут две, их не спасёт и десяток.
Было заметно, что они возбуждены. Но их волнение никак не связывалось с его предчувствием. Они, конечно, заметили необычное состояние наставника, а истолковали его по-своему и, как обычно – практическим и одновременно фантастическим образом. Им пригрезилось, что их лидер принял наконец решение соединить духовную силу новой церкви с одним из готовых восстать движений, и вскоре их ожидает победоносная война с власть имеющими фарисеями и лицемерами и страстно ожидаемое наступление Царства Божьего. В конце концов, что-то похожее уже случилось однажды, когда после гибели Предтечи они соединились с его неистовыми последователями.
Сказать надо было прямо, и он понимал, что образ, в который решил облечь своё желание, мог их испугать. Но было уже не до опасений. Он только попытался смягчить свои слова упоминанием о давно установившемся между ними обычае.
– Вы согласились, братья мои, – сказал он немедленно притихшим сотрапезникам, – что кроме простых правил есть ещё истины, которые позволено усвоить только в виде иносказаний.
– Так, Господи, – подтвердили несколько голосов.
– Вот вам ещё одно. То, что вы едите сейчас, – он взял со стола лепешку хлеба, разломил её надвое и протянул половинки соседям справа и слева, – тело моё…
И не давая изумлённому ропоту вырасти, продолжал:
– А то, что вы пьёте из чаш перед вами – моя кровь…
Одни продолжали переглядываться, смущаясь требовать уточнений, другие умудрённо кивали головой. Один оставался неподвижным и безмолвным. Он не отрывал взгляда от учителя, и по щекам его катились слёзы, почти невидные в тусклом мареве светильников.
Человек поманил удручённого ученика и усадил его рядом с собой.
– Не печалься…
Тот опустил голову.
– Если бы я молчал, заблудшие не имели бы стыда. Теперь они не находят извинения своему греху и возненавидели меня… Возненавидели напрасно… Они лишь откладывают раскаяние. Но разве лучше было бы им оставаться в неведении? Как если бы меня и не было вовсе – что равносильно молчанию.
– Я равно люблю тебя и молчащим, и красноречивым. Потерять тебя – всё равно, что самому умереть.
– Ты умрёшь. Но не прежде, чем разделишь эту любовь так щедро, как сумеешь. И, видишь ли… Не всё умирает… Я не покину тебя, если только ты не уступишь всего себя скорби. Я тоже тебя люблю… А это чувство как раз из тех, что бессмертны. Я знаю, о чём говорю.
Молча качал головой внимающий, тщетно стараясь вместить его слова, в истинности которых не сомневался, а жало их продолжало терзать сердце.
– Мне нужна твоя помощь ещё в одном деле… Мы успеем поговорить об этом.
Там, на окраине его внимания совершались какие-то действия, влекущие его к погибели. Человек не очень понимал, какие именно, но вникать в них было поздно, да и скучно.
Последний свой долг здесь, в миру он исполнил. И испытал неожиданное облегчение, хотя озноб всё ещё его не отпускал.
Ночь предстояло провести по обыкновению в саду, среди дерев.
Сон овладел большинством, как только они улеглись под серебрившимися в лунном свете листьями олив. Лишь один, не смыкая глаз ждал от учителя
продолжения застольной беседы. Не желая тревожить уснувших, и даже испытывая благодарность за их согласие освободить его от своего внимания, человек выбрался на открытую поляну неподалёку и присел на крупный мшистый камень. Спутник его остался стоять.
Связь его дара с неминуемой кончиной была ясна. Неведомым оставался смысл – и дара, и кончины для продолжавшегося бытия, готового сглотнуть их вместе с трепетом жизни, спазмами страха, счастьем легкого и жаркого прикосновения отцовской руки и предвидением по-прежнему беспорядочного развития этого самого бытия на необозримые сроки.
Он вспомнил, каким был в последние несколько месяцев и, не узнав себя, ужаснулся. Оказывается, они всё-таки вынудили, заставили его выговаривать то, что не имело отношения к сути. И слова становились всё жёстче и острее. Пока, наконец не вырвалось однажды гневное: «Горе вам!..» – а он уже и не смутился тогда. И не позаботился оспорить чудеса, которые ему приписывали – очень просили, утверждали, что это поможет, облегчит распространить учение.
Наверно, это было ошибкой. Гнев…
– Сядь. В детстве я очень любил читать списки сказаний. Особенно одно из них. Там описывались страшные, бесчеловечные картины. Ужас пробирал от этих сверхъестественных видений. И всё – огонь, огонь, огонь, кругом огонь. Мне не очень верилось, что всё это буквально может быть. И вдруг – от простой подробности охватывало чистое чувство правды. Послушай.
Когда могучие падшие ангелы натворили на земле гнусных дел и подверглись гневу Господнему, стражи неба призвали обыкновенного человека, писца, и повелели ему возвестить преступникам высшую волю. Обречённые духи устрашились, и тpепет объял их. И они пpосили этого человека, жалкую персть земную, написать за них пpосьбy, чтобы чpез это они обpели пpощение, и вознести их пpосьбy на небо к Богy. Ибо сами они не могли отныне ни говоpить с Hим, ни поднять очей своих к небy от стыда за свою гpеховнyю винy, за котоpyю были наказаны.
И что же? Этот верный раб Божий составил им письменнyю пpосьбy и мольбy относительно состояния их дyха и их отдельных постyпков и относительно того, о чём они пpосили, чтобы чpез это полyчили они пpощение и долготеpпение. И даже решился представить прошение небесному Престолу.
Вот каков есть человек – открывалось мне! Сколько добра и сострадания способен он вместить! Это должно быть правдой. Такое нельзя сочинить, верно? Это уж не огонь всепожирающий…
Но прошение действия не возымело. И что же велено было передать просящим?
«Стyпай, скажи тем, котоpые послали тебя, чтобы ты пpосил за них: вы должны попpосить за людей, а не люди за вас». Вот как! Стало быть, и Господу ведома была эта душевная щедрость и бескорыстие человека.
И так свершилась воля Всевышнего. «Я написал вашy пpосьбy, и мне было откpыто в видении, что ваша пpосьба не бyдет для вас исполнена до всей вечности, дабы совеpшился над вами сyд…».
А скорбный упрёк им посланник скрыл, наверно не желая уязвить их совесть ещё одним грехом. Они и так обречены были пострадать без меры.
Удивительные подробности! Они и укрепляли мою веру в человека. И о ней должно повествовать учение. Понимаешь ли ты это?
– Страшусь понять… Не веру твою понять, а не укладывается в моей голове, что такое учение может встретить ненависть и насилие. И что проповедь его, чтобы победить, тоже должна обзавестись собственным гневом и насилием…
– Такое понять трудно. Мне это тоже не всегда вместимо… Но получается, что никакого иного пути пока не дано? А вести всех под руку Божию надо…
– О, как бы я хотел, чтобы Господь исправил пути! Прямо сейчас! Чтобы тебе не покидать нас…
– Хотел бы и я, чтобы отпустила меня эта дрожь… Я не хочу умирать, брат…
– Проси Отца! Вместе будем просить. Не можеть быть, чтобы Он учинял такое горе…
– Это не Он. Лишь извилистые тропы мира здешнего. И о таком просить Его нельзя, как и о любом чуде. Всё стало бы слишком легко и пусто, и ни в ком из нас у Него не оказалось нужды… Не следует обманывать Его ожиданий. Но мне становится особенно тяжело, когда я боюсь, что не могу надеяться на вас. В вас теперь спасение моё. Больше мне рассчитывать не на кого. Спасибо тебе за крепость… и за слёзы…
Вскоре время остановилось и, вместе с тем, стремительно понеслось. Из кратких мгновений, когда сознание его прояснялось, запомнилось живое тепло тела того, который подошёл и назвал его, и которого он крепко обнял, чувствуя, что это последний человек, с которым дано обняться…
Стало шумно, его связали, повели в дом, где шум многократно возрос. Человек плохо улавливал суть происходящего, только отдельные слова: «Соблазнитель». «Посягательство». «Разрушить храм…».
Он никогда не восставал против храма. Но люди сравнивали: «А как же, мол, Закон говорит «суббота»? Приходилось пояснять, и получалось вразрез с учением Закона. Пустое…
И ещё: «Мессия, помазанник, царь…».
Ничего не объяснить…
Ночью в узилище он спал тяжёлым, вязким сном без сновидений.
Утром его привели к наместнику. Поднимаясь по ступеням, он обернулся и увидел восходящее солнце, вспомнив, что вчера пропустил закат, видимо последний в жизни.
Вот и последний разговор с человеком. Этот важный чиновник, с умными, внимательными глазами, умело скрывал отвращение к своей незавидной, судя по всему, должности. Вопросы его скользили мимо ушей и ответов не требовали. Но показалось человеку, что между ними возникло нечто вроде взаимопонимания. А что делают, всё ещё не понимают. Вот наместник, как будто, догадывается, но действовать это не мешает… Сколь же беспомощны и самые сильные, втянутые в этот круговорот! Ведь может быть совсем иначе: ты – и лист, и ветер, который его гонит… Но пора иносказаний прошла.
Неожиданной лаской одобрения, он вновь ощутил похлопывание по плечу лёгкой, горячей руки…
Привиделась долгая грядущая тьма на Земле, и он испытал печаль и вместе с тем – облегчение, что не придётся ему жить в это время.
Дорога к холму была недолгой. Или долгой. Он перестал чувствовать время. Потом ему подали чашу – добрый жест высокой цивилизации – напиток смертного часа, предназначенный облегчить страдания. Он отказался. Пока было не очень больно. Хотелось дожить, не дотерпеть…
Боли от гвоздей, которая так мучала его в прежних видениях, он почти не почувствовал. И с любопытством глядел на свои, бессильные теперь руки, из которых он не сумел сделать хорошего употребления.
…На место жалких сумерек, которые мы называем днём, живой и чистый свет засияет с вышины… И люди, увидев друг друга при этом свете, скажут: «Мы не знали ни самих себя, ни других; мы не знали, что есть человек. Теперь мы знаем…».
Прошло много времени, никак им не сосчитанного. Сознание угасало. Потом он услышал, наконец, гром. События себя исчерпали, и время исчезло окончательно.
– …
– …
– Браво…
– …
– Браво, браво. Ты, оказывается, к мифам неравнодушен.
– Это, может быть, сюжет из истории другой вселенной.
– Вот как. И там потёмки… Но ты называешь героя «человеком»…
– А ты как бы предпочёл его назвать? Человек – и в вашей вселенной явление довольно редкое.
– Ладно, я понял. Мы далеко продвинулись, распятья нам не грозят.
– Распинают пока ещё направо и налево. Можно, правда, уже без них обойтись… Я не буду тебя насиловать, но, поскольку ты кое-то замечаешь, хочу освободить тебя от лишних впечатлений. Просто, чтобы тебе легче было решения принимать.
– …Мне надо покурить.