Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2021
Она не была похожа на Кэмерон Диаз[1].
Вообще не понимаю, почему так её прозвал. Помню, услышал визг тормозов, повернул голову и увидел волшебные испуганные глаза и побелевшие пальцы, вцепившиеся в руль. Ещё успел подумать: «Ух ты! Кэмерон Диаз!»
И всё.
Нет, помню ещё полет: бешеный кульбит, стекло – или небо? – покрывающееся сеткой трещин, пробивающееся сквозь них ослепительное солнце, её темно-русую, ровно подстриженную чёлку, вóрона на столбе, его внимательный взгляд. И лёд с прожилками асфальта.
Теперь точно темнота.
Все вокруг называли меня героем. Хотя я никогда не хотел им быть… да что там – боялся им стать. Хвалили. Завалили всю палату цветами и апельсинами. Говорили, что я кого-то там спас, в последний момент вытолкнул с дороги. Детей, что ли? – они пришли, принесли какие-то рисунки с радугами и плюшевую игрушку; пока самый мелкий обсасывал спинку кровати, их мать – или воспитательница? – благодарила, благодарила и разревелась в итоге.
Симпатичная, кстати. Но совсем не Кэмерон.
Ещё приходил какой-то начальник с целой делегацией – замы, телевизионщики. Положил на гипс коробочку с грамотой, что-то бубнил… Я его не слушал – ждал Её. И пытался вспомнить мелодию, что звучала в машине.
Когда смог говорить, первым делом спросил у санитарки тёти Маши – она как раз убирала завядшие цветы:
– А Кэмерон не приходила?
Потом задал тот же вопрос Ане, когда она вытирала меня губкой – жутко стыдно, скажу я вам…
Аня ничего не ответила, только улыбнулась. У неё была красивая улыбка. Вообще мне повезло с медсёстрами. Добрые.
Меня должны были выписать 29 января. А я боялся выйти из палаты – думал, вдруг Она придёт, не застанет меня и исчезнет навсегда. Как же тогда мы найдёмся? Зря я, что ли, на Новый год загадал встретить ту единственную, с которой проведу жизнь?
Меня никто не беспокоил. Ожидалось, что в фойе встретит то ли мэр, то ли начальник из МЧС, но у них на заводе что-то взорвалось, и про меня, к счастью, все забыли. На кровати лежала моя одежда – девчонки её починили, выстирали и выгладили – а я всё сидел в больничной пижаме, прижавшись спиной к раскалённым ребрам батареи, и глядел на дверь.
От цветов пахло душистым сеном. Тени становились всё синее.
В тот день Она так и не пришла. И на следующий. И в воскресенье, 31 января. И тридцать второго…
Во вторник, 33 января, пришёл доктор, что-то спрашивал, ма-хал перед лицом молоточком… Но я его не слышал: я напевал песню – вспомнил! – что звучала в Её машине:
– Gimme just a little bit… kill me just…[2]
*
На похоронах было холодно. Землекопы тихо матерились, ворочая мёрзлые комья и задаваясь вопросом, почему все мрут весной – нет чтобы протянуть до лета! Родственники терпеливо ждали, кутались, опасаясь простыть на промозглом ветру, и избегали смотреть на застывшую – и тем жутковатую – улыбку. А вoроны шумно били крыльями воздух.
Тело, при жизни накачанное антибиотиками, тлело ещё долго, источая горечь и убивая живое.
А потом между досок пробился солнечный луч.
*
Я росла в тихом дворе Старого города: двухэтажные дома, которые строили пленные немцы, деревянные лавочки, мальва в палисадниках, поскрипывающий фонарь, подвешенный на проводах, кинотеатр за углом, горка, песочница, дядя Коля, вечно возящийся со своей «Победой» кремового цвета, бабушки, зовущие внуков обедать, тополя, засыпающие всё белым, и клёны – золотым, тишина зимой и летом – даже парочка, поздними вечерами забредавшая сюда пить вино и целоваться, разговаривала вполголоса. Сначала у меня было много подружек – прятки, догонялки, секретики с фантиками под зелёным бутылочным стеклом, классики, скакалки – и друзей-мальчишек: они то делали духовые ружья, то гоняли мяч, то мастерили самолётики или приколачивали скворечники к берёзам.
Ещё у нас рос огромный дуб с большими, как у платана, листьями. В его ветвях морозными рассветами галдели ворóны, ближе к весне бегали поползни и отдыхали стайки свиристелей, а в жаркие июльские дни в его уютной тени, на вытоптанной площадке, купались воробьи, предвещая дождь, который тяжёлыми каплями выбьет фонтанчики пыли.
С годами детей стало меньше – все выросли, разъехались. Я осталась. Смотрела, как с северной стороны начинает таять снег и там, пока сугробы ещё лежат в тени дома на юге, распускаются одуванчики; как тропинки становятся асфальтированными дорожками и как около них засыхают вязы; как провожают в последний путь тетю Настю, за ней – дядю Колю; как заселяются новые соседи с новыми машинами, которым не хватает места; как единственного на весь двор ребёнка отправляют погулять, и как он катается на качелях, потерянно озираясь вокруг: играть не с кем. Печально было видеть его одиночество. И больно. За себя тоже – у меня как-то не сложилось с детьми.
К счастью, друзья у него появились: к нам въехала молодая мама с двумя детьми. Мужа у неё, похоже, не было, потому что каждое утро, около половины седьмого, она куда-то вела малышей – наверное, договорилась в садике, что ей разрешат оставлять их пораньше и забирать попозже. Они не плакали, как все, по пути туда, и так же молча шли обратно часов в 8–9 вечера. И она ни разу не повышала голос.
Я очень переживала, когда услышала, что дня через три после Нового года – их маме уже пора было на работу – они чуть не попали под машину. Но всё обошлось. Для них – не для меня.
Тот одинокий мальчик стал заводилой их маленькой компании. Он-то меня и убил: разжёг в моих корнях костёр, и я засохла. На последней ветви, тянувшейся в сторону дуба, оставались пара вишен, но и их склевал вóрон.
А потом пришли озеленители с бензопилами.
*
Люди нас боятся. Люди вообще пугливые создания – ими правит Страх. Ну, ещё страсть. Они не слышат наших предостережений. Они не знают, что когда у умирающих на поле битвы мы вынимаем глаза, то не ослепляем их, а помогаем искать тропы песен внутри себя. Не догадываются, что своими острыми, как иглы, клювами мы латаем ткань бытия, расползающуюся под гнётом их свободы. Или пронзаем её в тонком месте – и тогда из прокола льётся всесжигающий свет.
Да, мы пересмешники: за смехом скрывается истина. Да, мы часто спорим с тем, чьих рук дело «это всё». А кто с Ним не спорит? Люди?! О, это заядлые спорщики! Как кровь пить дать, они приведут тысячу и один довод, чтобы меня опровергнуть. И потому я вычеркну свои слова, лишь прокурлычу последнюю песню – ту, что звучала в машине у Диаз: «Я – пущенная стрела».
*
Мне повезло с Вóроном. Он бросил мои семена в жирную, словно сочащуюся маслом, почву. Место оказалось удачным: огороженная горка, которую никто не потревожит. Дождавшись дождя, я потянулась сначала вниз, потом вверх – я умею расти в противоположные стороны, – дала побег, распустила листочки, пробралась меж комьев земли, наткнулась на доски, сделанные из сестры моей, сосны, нашла в них щель и протиснулась в пустоту.
Вслед за мной туда проникла частица солнечного света. Она помогла мне найти мумифицированное тело, и я обняла его корнями так, как не умеют обнимать люди.
Чтобы вернуть – любимого? – в круг Жизни.
Через год, когда его родня – моя новая золовка с деверем – приехали помянуть, мы встретили их белым, как юный снег, покрывалом моих лепестков.
[1] Диаз, Diaz – игра слов: 1) Dios – исп. «Бог»; 2) días – исп. «дни»; 3) Дия (طباء) – «сияние, свет»; 4) Διας – Зевс.
[2] Gimme just a little bit – «дай мне ещё немного», строка из Desperate Religion («Отчаянная вера»).