Рассказы
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2021
ПИСАТЕЛЬ И КАТЕР
Валерий Николаевич Приблюдов родился в самой простой семье, такой простой и обыкновенной, что он ее практически не замечал, а если и замечал, то только тогда, когда приходил очередной праздник и надо было находить какие-то слова, чтобы всех поздравлять. Хуже всего были юбилеи, когда зачем-то все собирались вместе и каждый старался напомнить юбиляру, что он делает в этой жизни, при том, что напоминать было, в сущности, не о чем. Все было как у людей: где-то работал, работа была скучная, но привычная, на ком-то женился, тоже без особого энтузиазма, имел какое-то хобби типа коллекционирования стеклянных сов или внештатной корреспонденции в многотиражку, появлялись дети, внуки – человек помнил все это сам, но зачем-то было нужно услышать все это от других. И снова и снова возникали холодные кабинеты и длинные коридоры, и вползала некрасивая, но любящая жена в коричневой кофте, и влетали, звеня и вибрируя, стеклянные совы, переливаясь всеми цветами радуги. «Зачем все это?» – думал Валерий Николаевич Приблюдов.
В этом коловращении рождений и смертей, принудительных суетливых праздников и медленных будней, он и не заметил, как вырос и стал тихим алкоголиком, спокойным человеком, никому не известным писателем в старой малосемейке на окраине.
Он был суров, и больше всего на свете любил шаурму и всякую доступную и демократическую пищу. Каждую свободную минуту он писал – но не как все, не ради щекотания своего тщеславия или денег, а ради постижения тайны жизни, ради того, чтобы ответить на вечные вопросы, над которыми бьется все человечество и о которых забывает в вечной сдавливающей его спешке – о цели, о смысле, о духовности в конце концов. Это его жгло и мучило, и не давало спать. В его душе жила неизменная тревога, в минуты вдохновения его волновала каждая мелочь – вот проплывает облако в форме динозавра, вот жена сморозила очередную глупость, вот пьяный смех слышен издалека и кто-то орет благим матом:
– Да вы понимаете, кто я?! Вы думаете, мне так просто жить?!
В такие минуты он уходил в парк, долго ходил по дорожкам, обдумывая будущие творения, и видел вдалеке, за грязно-желтыми многоэтажками, за мокрыми и кривыми ветками деревьев серого человека. Он шел медленно, глядя прямо перед собой, печально покачивая головой и чуть запинаясь. Валерию Николаевичу казалось, что этот серый человек идет откуда-то издалека, из глухих дворов и извилистых проулков, куда стекаются сумерки и холодный воздух, где бездомные собаки глядят на луну, тихо поскуливая.
Потом Валерий Николаевич шел домой, подходил к полке, на которой стояла его коллекция стеклянных сов, и заглядывал каждой сове в добрые сонные глаза, и гладил холодные изогнутые головки, и стирал пыль с причудливых хрупких фигурок, и ему становилось как-то спокойнее. Совы смотрели на Валерия Николаевича тихо и мудро, хотя и критически, крючковатые клювы поблескивали, а ушки стояли торчком. Сов было много, они были разные, но очень походили друг на друга и были как-то связаны и с тайной жизни, о которой он думал, и с дождем за окном, и с серыми облаками, и со сгущающейся тьмой.
Он был принципиально неизвестным писателем, располневшим от сидения за компьютером, с маленькой головой на узких плечах, похожим на больного синдромом Дауна. Он писал много и долго, но ни разу не попытался опубликовать свои произведения нигде, доверяя их только ручке и бумаге, помня завет классика о том, что рукописи не горят.
Но он был так занят поисками истины, что просто не имел времени на то, чтобы заниматься всей этой суетой, связанной с публикацией. К тому же, он был не чужд сомнения в себе, и помня слова другого классика, был уверен, что это и есть признак творческого духа. И как можно было представить на суд читателя промежуточные итоги, если тайна жизни еще не разгадана, несмотря на то, что ее разгадывали столько разных писателей, классиков и неклассиков, настоящих и ненастоящих. Он-то, конечно, был настоящий, но просто не был настолько уверен в себе. С этой гремучей смесью самомнения и сомнения, жить, в общем-то, было очень удобно.
Жена считала его гением, потом ушла, ушла далеко за горизонт, и стала беззвучно шевелящейся точкой. Дети тоже забыли о его существовании, толку от него не было никакого, кроме шуршания шариковой ручки по бумаге, скуки и пыли, чего еще ждать от этого человека, по-паучьи согнувшегося над письменным столом. И он не заметил, как пришла старость, почувствовал только потому, что все чаще и чаще возникали эти мечты Золушки – мечты о славе, посмертной, естественно.
Между тем серый человек появлялся все чаще и чаще. Уже не только в парке видел его Валерий Николаевич, но и на лавочке около подъезда, сидящего, ссутулясь, на солнышке, как простой пенсионер, интеллигентный и чуть полоумный. Но серый человек неподвижным взглядом созерцал асфальт, по которому летели лушпайки от семечек и бледные целлофановые кулечки.
И все чаще и чаще Валерий Николаевич подходил к полке с коллекцией стеклянных сов. Их становилось все больше, он расставлял их в одному ему понятном порядке – некоторые в его воображении составляли отдельные семьи, другие гордо стояли в стороне – и все они были в его доме не зря, и все они уже были целым миром, стеклянным миром – сероватым и голубоватым, звенящим и стерильным, не менее таинственным, чем тайна жизни, разгадка которой была уже недалеко.
Нет, ему не нужны были памятники, просто он представлял, что в один прекрасный день его произведения, романы, наполненные утешительными и возвышенными мыслями, извлекут из-под обломков и прочтут наконец, и поймут, что только он один… тут его внутренний голос пресекался, горло перехватывало, а из глаз лились слезы. Он понимал, что это уже старость, так же точно, как и его упорное желание писать ручкой на бумаге, когда все уже давно перешли на компьютер. Ведь писатель – это тот, кто пишет, а не нажимает на клавиши, и так будет всегда, и очень скоро люди все поймут и оставят это заблуждение, как и многие другие, которые он разоблачал в своих романах. Он был уверен, что когда люди прочтут его, они поймут, как жить правильно, и наконец-то вернуться к тому, как жили во времена его молодости, ибо старость тем и отличается, что надеяться остается только на обратный ход времени.
И вот – Валерий Николаевич Приблюдов лелеял эту надежду, и писал. Наконец-то, наконец-то можно было заниматься только любимым делом, не думая ни о чем другом, ни о затхлой работе, ни о неизвестно куда пропадающих деньгах, ни о детях, которые не уважают. Вместо всего этого у него теперь был котенок, случайно подобранный у подъезда. Валерий Николаевич назвал его Катериной, думая, что это кошечка, однако при ближайшем рассмотрении оказалось, что это кот, так что пришлось назвать его Катером. Это был черный, щуплый зверек, желтоглазый и всего боящийся, он никуда не выходил из квартиры.
Но он вносил беспорядок в давно уже отлаженную жизнь – с утра он вил гнездо среди тетрадей и листов бессмертных творений Валерия Николаевича, и потом спал там, мурлыкая, как паровоз. Катер так и жил в этом гнезде, и еще он время от времени гулял по квартире. При этом он навещал коллекцию стеклянных сов, обнюхивал и трогал каждую. Естественно, это очень напрягало Валерия Николаевича, который тут же вылезал из-за стола, хватал котенка и запирал его на кухне. Но Катер скреб когтями дверь и так жалобно мяукал, что он его выпускал, но потом все повторялось сначала, пока он не разбил одну фигурку – самую маленькую и самую любимую.
Так был разрушен этот стеклянный мир, который так любил Валерий Николаевич. И если вдуматься, не Катер, а он сам был в этом виноват – ведь сам подобрал этого черного котенка, сам его выходил, а котенок… разве он понимает?
И Валерий Николаевич уже сжился с потерей и простил, но однажды, разбирая очередное гнездо Катера, Валерий Николаевич обнаружил, что его творческое наследие нуждается в обновлении. Он вдруг увидел, что на многих листах чернила выцвели и расплылись, так что, если не начать немедленно восстанавливать текст, он будет непоправимо утрачен и не дойдет до потомков. Предстояла огромная работа – надо было собрать старые произведения, отобрать выцветшие страницы и переписать их заново. И он взялся за эту работу с той суровой методичностью, с которой писал.
Теперь его утро начиналось с чашки растворимого кофе, после чего он шел за письменный стол к вороху исписанных мышиным почерком бумаг. Бумаги шевелились и шуршали, от малейшего ветерка вспархивали и кружились по комнате. Валерий Николаевич знал, что будет трудно, и не роптал на судьбу, ведь все это сделал он сам – и значит, самому надо и все переписывать, когда-нибудь это поймут и оценят. Но сколько он ни переписывал – количество листов не убывало, казалось, они размножаются, и буквы, растрепанные и кривые, скакали со страницы на страницу, и не хотели складываться в слова, а слова не хотели складываться в предложения. Валерий Николаевич понял, что написал слишком много, но самое главное – он вдруг осознал, что все это можно было сказать и по-другому, а можно было и совсем не говорить, потому что, сколько он ни постигал тайну жизни – а жизнь продолжалась, и продолжалась уже давно без него, потому что свою жизнь он потратил на то, чтобы постигнуть эту тайну, и вся жизнь ушла в эти мышиные буквы.
Устав, он уходил в сквер, и снова видел своего серого человека, который, казалось, ждал его.
– Ну что ж, – бормотал Валерий Николаевич, – у Моцарта черный человек, а у меня серый… Я же не Моцарт, я другой…
Однажды серый человек посмотрел на него и сказал:
– А вы хоть знаете, что все это значит?
Вопрос был странен… Но Валерий Николаевич был начитанным и знал, что иначе и быть не может. И потому он промолчал, ожидая, что же будет дальше.
– Пишете? – продолжал серый человек. – Истину ищите? Поглядите-ка вокруг, а не слишком ли вас много?
Валерий Николаевич оглянулся. Странное зрелище представилось ему. Почти в каждом доме в освещенном окне сидел согбенный, как богомол, унылый человек, и шуршал ручкой по бумаге. Потом он вставал, перечитывал написанное, самодовольно улыбался и вытирал пот и гладил испещренный мышином почерком лист бумаги, а буквы извивались в ответ.
– Неужели же нас много?! – воскликнул Валерий Николаевич, но никто не ответил, только медленно гасли окна и слышался собачий лай
Он пошел домой. В голове был хаос, мысли, как мухи, носились в голове, жужжали, роились, будоражили.
Он посмотрел вокруг себя. Листы, которые он переписал, устилали весь пол и выползали на кухню и снова сыпались со стола с шуршанием и свистом, и он уже не пытался разобрать, что там было написано, просто следил, как ветер из форточки их колышет и в комнате уже наступает зима.
Он поднял листочек, разорвал на мелкие-мелкие кусочки и высыпал себе на голову:
– Вот и до снега дожили, Валерий Николаевич, приблудная твоя душа… – прошептал он и подошел к полке со стеклянными совами.
Совы не стояли, как прежде, в причудливом порядке, семьями и поодиночке. Они толпились, как беженцы на вокзале, они смотрели на него навсегда испуганными и печальными глазами. И вдруг они сгрудились в стаю и полетели, тоскливо ухая и хлопая крыльями, и вылетели в окно, глядя, не мигая в темноту и тихонько позванивая в вечерней тьме.
А ветер носился по пустынной комнате, поднимая к потолку пуль и мусор, и бумажные листы, с запечатленной на них непостижимой тайной жизни.
– Господи, как же теперь жить! – воскликнул Валерий Николаевич. – Котик, котик, помоги мне!
– Но как я тебе помогу? – ответил котик. – Я же котик маленький, черный, у меня копыта! А рукописи не горят, они просто так валяются, никому не нужные. Серый ты, однако, человек.
РАССКАЗ О ЗЕЛЕНОМ ПОПУГАЕ
Мы все такие сложные, что говорить о нас можно только самыми простыми словами. Но эти простые слова – где их найти? В сердце? Но сердце – просто кусок мяса, который тонкой ниточкой связан с душой. В душе? Но душа – это просто ранка в районе солнечного сплетения, давняя, но глубокая, ее залепливают лейкопластырем. Да, хилая конструкция, к тому же лейкопластырь сдирается, ранка расковыривается, саднит, дергает, кровь капает. Может быть, эти слова – в крови? Но ее столько нами пролито и столько из нас выпито, что едва хватает этой сладковатой жидкости на то, чтоб выжить – какие же тут слова? Ах да, самые простые, потому что только они выражают нашу сложность.
И вот, если говорить о нас очень простыми словами, то самая главная сложность в том, что каждый человек – на самом деле не один человек. Нет, никакой шизофрении, все в норме, и о том, что внутри каждого из нас сидят самые разные сущности, об этом говорили в общем-то умные люди: там фигурировало Оно, Эго и Супер-Эго, а еще Тень и Персона, Анима и Анимус, не говоря уже о Женщине, Мужчине и Ребенке.
Жила одна старая писательница, которую никто не хотел читать. Она писала – а ее не читали. Она старалась писать сложнее – ее не читали все равно, она старалась писать проще – ее тем более не читали. И это было как поезд, который ушел, – чужой город, запах горячих пирожков, ветер в лицо и опустевший перрон. Эту писательницу никто не знал, и не было у нее никакого имени. Зато у нее были ее Внутренняя Женщина, ее Внутренний Мужчина и ее Внутренний Ребенок.
О своем Внутреннем Мужчине она не могла сказать ничего плохого. Впрочем, и ничего хорошего она тоже не могла о нем сказать, кроме того, что он большой, как холодильник. И в него действительно вмещается очень много еды и водки, но голос у него писклявый, потому что где-то в глубине души он добрый человек. Но об этом ничего не знала ее Внутренняя Женщина, которая все время себя чувствует, как улитка, у которой птица расклевала домик. И у нее есть мечта – собрать коллекцию туфель. Так много – бессчетное количество, и чтобы все туфли стояли в специальном месте, которая называлось бы «тапкина комната», и она каждый день заходила бы их навестить и пожелать спокойной ночи. Время от времени Внутренняя Женщина влюблялась, выбирая молодых и странных, замкнутых и молчаливых мужчин, которые очень быстро пропадали. Но самое главное – это ее Внутренний Ребенок. Этот ребенок был большой и рыхлый, к тому же капризный, к тому же какой-то заторможенный. И еще он хотел увидеть море.
Подружиться с этим Внутренним Ребенком было очень трудно – вот она и не дружила с ним. Он, один-одинешенек, в пустой комнате, холодной по утрам, смотрел в окно на серое небо, на чужие балконы, на которых болтались какие-то тряпки.
В принципе, старая писательница не дружила ни со своей Внутренней Женщиной, ни тем более с Внутренним Мужчиной. И вообще ни с кем не дружила – в какой-то момент она почувствовала, что времени у нее нет. Ведь писательницы – они пишут, и это главное. Они все время пишут – от каракулей в школьных тетрадках до кривых закорючек, выцарапанных на больничной стенке, и этим они отличаются от остальных людей. Драма была в том, что у старой писательницы было очень много слов – простых и сложных, умных и глупых, приличных и неприличных. Их надо было написать все, они все просились наружу, говорили, что если она их не напишет, они завянут и осыплются, и их выкинут на помойку. Писательница была старая и жалостливая, и не могла этого пережить, и потому все время писала. И все было хорошо, только по ночам ее преследовал один и тот же сон – она шла по раскаленному песку, под белым и тревожным солнцем, она искала море – но моря не было.
Это случилось одним дождливым гадким утром, где-то на втором месяце пандемии. Подняв глаза от своего компьютера, писательница вдруг увидела, что на перилах балкона сидит огромный изумрудный попугай с оранжевым хохолком. Старая писательница подумала: «Начинается маразм», но потом поняла, что это в самом деле огромный попугай, заблудившийся в огромном городе. Приглядевшись, она увидела, что у него выдраны перья из хвоста и он едва держится на периллах балкона. Она открыла дверь. Попугай не улетал, а дышал глубоко и часто, широко открыв клюв. Она вышла на балкон и, обернув вокруг попугая полотенце, унесла птицу в дом. Попугай громко орал и клевался, так что пришлось его тут же выпустить, и он взмыл к потолку, а потом, перепуганный, стал носиться по комнате.
Что было делать? Писательница налила в кружку водички, посмотрела в интернете, чем кормят попугаев, и не нашла у себя ничего, кроме пшенки и морковки.
Но весь день птица в панике носилась по комнате, роняя перья и помет. Старая писательница сидела за столом, смотрела в окно, но сосредоточиться ни на чем не могла. В ней проснулся Внутренний Ребенок, он горько плакал и боялся эту яркую, жуткую и когтистую птицу. К вечеру попугай сник, сел на шифоньер и только тяжело дышал. Стало тихо, и к писательнице вернулось вдохновение, она села за компьютер, и слова лились, как река, и образы всплывали из подсознания, и, как всегда, находились сложные слова для самых простых вещей. Попугай же возился на шифоньере, и тяжело вздыхал, и тяжелый запах мокрых перьев растекался по комнате. Писательница легла спать, и во сне она снова брела под раскаленным солнцем, и снова там не было моря.
А утром писательница нашла на шифоньере попугая – мертвого.
Она положила попугая в цветной пакет и пошла на кладбище животных. Старая писательница выкопала яму, положила туда попугая и зарыла. Она вздохнула, постояла над могилой, поглядела вокруг. Шел дождь, и по длинной блестящей дороге грохотали грузовики, как мастодонты, и тополя роняли на могилы серо-зеленые листья. Никого и ничего. Надо было что-то сказать – но не было слов, ни простых, ни сложных. Она подумала, что когда-нибудь потом обязательно про все это напишет… Но не сейчас… вот когда закончится пандемия… Если она выживет, конечно… Уже вернувшись домой, она подумала, что вот она умрет – и, в принципе, все будет также, только вот гроб надо будет где-то купить. И она увидела себя в гробу – а за гробом – ее Внутренний Мужчина, Внутренняя Женщина, и упирающийся руками и ногами Внутренний Ребенок.
И снова во сне она брела к морю, и солнце палило, как сумасшедшее, и небо скрылось, растворилось в жаре, и песок засыпал глаза, а ноги заплетались, и она понимала, что еще минута – и она не выдержит, просто не выдержит. Но моря не было.
В конце концов она проснулась и слушала, как дождь говорит на непонятном языке, говорит что-то именно ей, и что она вот-вот расслышит слова, пусть не по-русски и не по-украински, но что-то очень близкое, давно когда-то слышанное, но все равно ускользавшее от понимания. Она вслушивалась и вслушивалась до тех пор, пока не услышала:
– Поговори со мной! Мне скучно…Пойдем гулять!
Голос был капризный, и шел как будто бы с балкона, о крышу которого бились капли дождя.
– Здесь же все засыпано микробами! Тут умер попугай! Может, у него коронавирус?
Старая писательница с трудом узнала свою Внутреннюю Женщину и уже хотела что-то сказать в ответ, как услышала другой голос – мужской и писклявый:
– Коронавирус у попугая? Все может быть… У моей бывшей кошка ветрянкой заболела…
– А мы гулять пойдем? – спросил Внутренний Ребенок.
– Ага. Из комнаты на кухню, – ответил Внутренний Мужчина
– А что мы будем там делать?
– Выть на луну, – это отозвалась Внутренняя Женщина
– Зачем? – спросил Внутренний Ребенок.
– Мы ее напугаем! – хором, не сговариваясь, ответили Внутренняя Женщина и Внутренний Мужчина.
Старая писательница, засыпая, подумала, что у нее все не так плохо, как можно подумать, те люди, которые живую в ней, прекрасно обходятся без нее, нашли общий язык и собираются на прогулку. Это никакая не шизофрения, а самая настоящая внутренняя гармония, и эти голоса, теперь уже совсем не взвинченные, а теплые и ласковые, и трепетные, как перелетные птицы, заблудившиеся в большом городе, и они плыли, лились и сливались в самых неожиданных сочетаниях, окликали друг друга и затихали.
И во сне она снова шла по песку, под огромным солнцем, в разреженном воздухе. И спотыкалась, и падала, и снова поднималась и шла, а солнце палило, и от жажды язык приклеивался к небу. И, в какой-то пятидесятый раз поднявшись, она вдруг увидела море – наконец-то увидела море. И вот уже берег, и море шумит и шевелится, и ветерок, и соленые брызги в лицо, и огромный изумрудный попугай летит над ней, и блестят его перья, и ярко-оранжевый хохолок топорщится, и он хрипло кричит:
– Полундра! Мертвые в городе! – и испуганно воет на луну.
Она пошла быстрее, а потом побежала, все быстрее и быстрее, но чем дальше она бежала, тем дальше уходило море, а она все шла за ним, а потом упала прямо на берегу, и прижалась щекой к влажному и холодному песку – но моря не было, оно убежало и плескалось где-то вдали, и смеялось и над ней, и над всеми простыми и сложными словами, которые она должна была написать, и над всеми голосами, которые, не прекращаясь, звучали в ней, и неслись в раскаленное небо.
ПИСЬМО ИЗ БУДУЩЕГО
Это будущее мы когда-то ждали, и не какое-нибудь туманное и непредсказуемое, а светлое и чудесное. А потом это светлое будущее наступило – и стало нашим ужасным прошлым. Между тем настоящее как раз становилось все чудеснее, только чудеса были жестокие и мрачные. Это настоящее нападало на нас из-за угла, будто сумасшедший с ножом, и никак не кончалось, хотя концы света следовали друг за другом с неотвратимой регулярностью. Толпы сумасшедших нищих ходили по улицам и просили хлеба. А просто сумасшедшие сидели по домам и ждали, когда им принесут бутылку водки, потому что все остальное уже отравлено.
Я не знаю, вспомнилось или приснилось, или вспомнилось во сне. Я маленькая, я сижу за столом и пишу письмо. Мне восемь лет, я уже взрослая и грамотная. Я пишу письмо в будущее, своему неизвестному другу, который будет жить при коммунизме вот в этом доме и в этой комнате. За окном пыльный тополь шевелит серыми листьями, и кошка с хромой лапкой свернулась в клубок на подоконнике. Забытое радио на кухне тихо плачет стихами.
Я писала письма в будущее постоянно – когда что-то было непонятно, когда мама ругала и когда я сама себя ругала, когда болела душа или когда видела плохой сон. Я часто видела плохой сон: холодная тихая рыба падала на меня с потолка, скользила по лицу и целовала в губы. Когда я видела во сне такое, я садилась и писала письмо. Ждала ли я ответа? Конечно, ждала, потому что если пишешь – всегда ждешь, что кто-то ответит. И неважно, что будущее все никак не наступает, а в этой квартире живу по-прежнему я.
Писать письма в будущее у меня вошло в привычку. Вначале я рассказывала о своей жизни и о снах, которые меня тревожили – я ходила по потолку, но потолок был паркетный, и паркет сыпался вниз, а я прыгала с паркетины на паркетину, с паркетины на паркетину, пока не полетела.
А потом я поняла, что я не человек, а девушка, и начались совсем другие письма. Я узнала, что для красоты надо было носить каблуки, но только они не принесли мне ничего, кроме страданий, и не только каблуки… Кажется, тогда я больше всего ждала ответа на мои письма, потому что как-то вдруг ощутила, что вокруг – стена. Толстая стеклянная стена. Ничего не слышно, только странные телодвижения и угрожающие взгляды влажно блестящих глаз. Только кошка – зеленоглазая кошка с хромой лапкой – была тогда вместе мной. По ночам я слышала ее дыхание – и мне становилось спокойнее.
Ответа не было, но я все равно писала письмо за письмом, просто потому что стеклянная стена превратилась в душную целлофановую пленку. В тот момент в этом уже не было смысла, потому что я уехала из того дома, и дом был совсем другой, точнее не дом, а съемная квартира в спальном районе, продутом ветрами и пропахшем пивом, и где-то в глухих дворах слышался отрывистый свист, и по улицам ходили люди с остекленевшими глазами и носились стаи беспризорных собак. Там у меня началась вторая юность, агрессивная и алкогольная, с самой большой любовью в жизни, которая – как ядерный взрыв – всё уничтожала вокруг, просто потому, что жить невозможно без уничтожения. И не осталось у меня никого, кроме кошки с хромой лапкой.
Но я продолжала писать письма, просто было интересно, уезжая с одной съемной квартиры на другую, еще дальше и глуше, оставить письмо тому, кто придет на мое место, рассказать о себе, обо всем, что со мной происходило в этих стенах, какая я была, в сущности, хорошая, всегда готовая помочь ближнему дойти домой, где ему не очень-то радовались, о том, как вновь и вновь снятся тревожные сны – тяжелые и мокрые куски хозяйственного мыла лежат штабелями в комнате, ничего нет, кроме хозяйственного мыла, куда же все делось?
А в самом деле – куда все делось? Однажды я поняла, что в этом маленьком городке, куда я переехала, не осталось района, где бы мы с кошкой ни снимали квартиру за все эти годы. И вот – каждую ночь передо мной встает череда моих оставленных домов и потерянных вещей, и каждую ночь мне снятся покинутые мною комнаты и люди, которые ходят по этим комнатам и которым я когда-то написала письма, – как смешные и грустные жители музеев, зябнущие поутру на кухне за стаканом чая в железном подстаканнике.
Однажды поутру я открыла почтовый ящик – а там конверт без обратного адреса, а в нем маленький листочек в клеточку, исписанный неровным детским почерком. Вот что там было написано:
«Здравствуйте, дорогие и неведомые люди!
Довожу до вашего сведения, что будущее, о котором мечтала вся прогрессивная общественность, наступило и теперь уже не отступит. Самые главные люди будущего – люди в форме и спецодежде. Помните об этом и относитесь к ним с уважением, а иначе они войдут в вашу жизнь. А жизнь ваша теперь такова, что по каждой нашей дорожке за вами ходят воспоминания, каждый ваш дом кто-то уже бросил, и эти щепочки и веревочки чужой жизни тянутся за вами, и каждая тень холодна и уклончива, и мертвые с косами стоят, и тишина…».
– Что же это такое? – спросила я неизвестно кого.
– Письмо из будущего, – ответил внутренний голос.
Я его получила. Только вот – зачем оно мне теперь? Что с ним делать? Нести его в еще одну съемную квартиру? Читать его чужим людям? Почему-то вдруг стало жалко, что я не успела родить ребенка… Жалко – это могла бы быть девочка, она бы подросла и однажды решила бы написать письмо в будущее… Жалко – она бы писала письмо в будущее, своему неизвестному другу, который будет жить при коммунизме вот в этом доме и в этой комнате. Жалко – за окном пыльный тополь шевелил бы серыми листьями, и кошка с хромой лапкой лежала бы на подоконнике, и забытое радио на кухне тихо плакало бы стихами.
Но нет, ничего этого нет, только ночь. Тьма сгущается. Боль сгущается. Вот теперь действительно пора спать… Кошка, кошка с хромой лапкой, одна ты у меня осталась… Кошка ложится на грудь, перебирает мягкими лапками с острыми коготками, мурлыкает, как маленький паровоз.
– Кошка, ты почему ворчишь, бормочешь, спать не даешь?
– Я не бормочу и не ворчу, я пытаюсь тебе объяснить смысл жизни.
Я погладила ее, как ребенка, которому только что сделала больно.
РАССКАЗ О ПОДСОЗНАНИИ
У всех людей есть подсознание. Непонятно, какая от него польза, но оно есть, и многие люди с ним даже дружат. Но вот у моей школьной подружки Анюты Пустовит подсознания нет и никогда не было. Во всяком случае, она мне так говорила и особенно подчеркивала, что подсознание – это глупость, которую придумали психологи для того. чтобы зарабатывать деньги, и философы – чтобы дурить народ и все запутывать. Анюта же была уверена, что мы, люди, так устроены: стоит нам только прочитать в газете или журнале, что у нас что-нибудь есть, – так мы сразу это и обнаруживаем. Так случается с болезнями, так случается постоянно с концом света, не говоря уже о глистах.
Анюта была всегда очень умной девочкой и не поддавалась панике. Не было у нее подсознания, не было – и все. Не было никогда тайных и стыдных желаний, не блуждала она во сне в покинутых комнатах, заросших плесенью и паутиной, загроможденных пыльной и скрипучей мебелью и засыпанных листьями клена, похожими на оторванные куриные лапы. И тем более не позволяла она себе никаких странных поступков, хотя и родилась в очень странной семье.
Ее мама, Ляля Пустовит, была очень влюбчива, она только и делала, что влюблялась, каждый месяц у нее была новая вечная любовь, пока она не встретила своего тренера по йоге Софию и не влюбилась в нее окончательно. Она, наверное, бы все бросила, в том числе и новорожденную Анюту, и стала бы жить с ней, но муж не дал ей развода. Муж ее Сергей был очень тихий и даже по-своему веселый, он говорил только о своем сахарном диабете и о войне, которая в конце концов и началась.
Им не хотелось никуда уезжать, в чужих городах тоже страшно, Ляля была опять увлечена местным поэтом-альпинистом, и каждый день говорила: «Мужчина должен быть красив дикой красотой». А он ничего не делал – только сидел в кресле на балконе и следил за игрой света и тени на стенах домов, за бегом вечерних облаков, он любил смотреть на молнию и слушать раскаты грома. Он сидел так часами молча, а потом прислушивался к чему-то вдали и заявлял: «Конечно, я могу ошибаться, но мне кажется, что все это что-то значит». А по ночам он просыпался и бормотал: «Что ни говори, а жизнь – странная штука…».
Ну вот, а Анюта – совсем другое дело. Все странности идут из подсознания, считала Анюта, а подсознания у нее не было, потому что Анюта была очень сознательная. Сразу после переезда она осознала, что у нее повышенная тревожность, нервозность, немотивированные страхи и склонность к депрессии, но с этим надо как-то жить, рассчитывать, в общем-то, не на кого. Самое главное – думать над каждым моментом своей жизни, не давать себе ничего делать автоматически, в этом автоматизме – главное зло.
Утром, проснувшись, Анюта говорила себе: «Я проснулась. О чем бы мне теперь подумать?». Обычно она решала подумать о виденном во сне, но во сне ей не снилось ничего, кроме родителей и пустых балконов. И она тихо говорила:
– Пустые балконы, вы зачем в моей голове? Я понимаю, это от того, что на балконе всегда лежат старые ненужные вещи, банки, коробки и даже велосипеды…Теперь все понятно.
От того, что все понятно, становилось как-то спокойнее, и Анюта решала подумать о том, чтобы встать, позавтракать и пойти на работу. На работе было забавно, но скучно, и Анюта давно уже не понимала, кем она работает в этих длинных коридорах, пахнущих сладкими булочками, кофе и половыми тряпками. И Анюта говорила себе снова и снова: «Все хорошо, все нормально, вот небо, сейчас пойдет дождь, вот туалет, в него надо зайти». Сознание работало прекрасно, каждый шаг был ясен, как стекло, и все шло так, как должно было идти.
Одно только расстраивало: время идет, и чтобы чувствовать, что все впереди, приходится каждый день придумывать новую дату рождения.
Но ведь это было не самое страшное, потому что все шло своим чередом: все живы и относительно здоровы, есть работа и жить не страшно. Страхов же нет, потому что нет подсознания.
К тому же, работа была все-таки интересная, потому что там был Миша, и Анюта не знала, что с этим делать. Миша, который комплекцией напоминал Бруклинский мост. Анюта видела этот мост в детстве на картинке и почему-то запомнила на всю жизнь. А Мише было очень мало лет, всего каких-то тридцать пять, между тем как Анюте уже стукнуло сорок. Миша каждую неделю писал стихи и посылал их в газету под названием «Пульс города», только эту газету никто никогда не видел. Однако самым главным его трудом была «Поэма о карантине», которую он предполагал издать примерно через девять лет в одиннадцати томах, и каждый день старательно обдумывал.
Потому что начался карантин, и их отправили в отпуск за свой счет, и надо было сидеть дома. Анюте было очень трудно, потому что неожиданно оказалось, что она никому не нужна. Один раз позвонил Миша, прочитал новый отрывок из «Поэмы о карантине», а когда Анюта сказала, что это никакая не поэма, в ней же нет героя, он ответил:
– Ты такая умная, как газета «Правда», – и повесил трубку.
И больше она его не слышала и не видела – он не звонил и не брал трубку, когда звонила она – уже и наладили работу через интернет, и жизнь вроде наладилась, и даже к маскам попривыкли. Он не звонил, и никто не звонил – даже родители, даже по работе. Анюта сидела возле молчащего телефона, смотрела в окно на деревья, грустно качающие головами, на тусклое медленное солнышко и бледное небо – бледное, как рыбий живот. Стены комнаты сдвигались все теснее и теснее, вдруг началась тишина, и каждый день ее становилось все больше и больше.
И в этой тишине вдруг зашевелилось подсознание – то самое, которого у Анюты не было.
Вначале она услышала, что в ее комнате не просто тишина – шорохи, стуки и жалобы доносились откуда-то сверху, слышалось, как кашляет кто-то через стенку и ворочается в постели, а потом хрипит и ругается:
– Отстаньте… надоели!
А потом, через несколько минут:
– Ой, скучно… Ой нудно…
Потом приснилась покойная бабушка. Она грозила палкой и требовала, чтобы ее срочно отвезли в Неаполь – там будет конкурс исполнителей танго, и она просто обязана принять участие. А Анюта плакала и говорила: «Ну зачем же в Неаполь? Это же так далеко… И потом, в Неаполе все сумасшедшие…»
Анюта проснулась в слезах и поняла, что ее подсознание разыгралось не на шутку.
– Но так всегда бывает в одиночестве, – бормотала она, наливая себе рюмку водки. – Ничего страшного… И потом – я же осознаю, что это у меня подсознание… Значит – никакое это уже не подсознание, а сознание, только совсем другое…
Однако это другое сознание Анюте решительно не нравилось. И она снова села к телефону – позвонить кому-нибудь. Миша не брал трубку. Мама трубку взяла, но сказала, что очень занята – она решили переселиться в подвал, потому что на поверхности очень страшно. Анюта сказала, что позвонит в другой раз и стала набирать всех коллег по очереди – но никто не отвечал.
Почему никто не берет трубку? – бормотала Анюта. – Что же это – им всем на меня пофиг? Неужели всем пофиг? Что же делать?
Она села к компьютеру, открыла свою страницу на Фейсбуке и написала своим друзьям, которых у нее было целых двадцать четыре: «Дорогие друзья и те, кто меня знает! Я не понимаю, что происходит! Напишите мне или позвоните, скажите что-нибудь! Вирус не передается через телефон и через компьютер! Мне очень одиноко и страшно! Со мной что-то происходит! Если вы не откликнитесь – я брошусь с балкона!». Она села у компьютера и стала ждать комментариев. Долго не было ничего – где-то в два часа ночи какая-то незнакомая женщина написала комментарий: «Не надо бросаться с балкона. Если вам тяжело, обратитесь по телефону доверия». И дальше были какие-то цифры и непонятные буквы. Анюта посмотрела, кто же ей прислал это сообщение. «Элеонора. Неаполь» – значилось на страничке. «Странно, почему Неаполь? – удивилась Анюта. – Туда же бабушка хотела поехать… А я ее не повезла… Почему? Ведь во сне все можно было! Вот за это мне все это наказание с подсознанием…».
Анюта заплакала и заснула, а потом проснулась, но подсознание продолжало бушевать. Была ночь, шел дождик, и вначале она подумала, что это просто капли дождя ударяются о стекло. Но звук был совсем не похож на капли дождя, было похоже, что кто-то спотыкается и снова ползет по крыше балкона, и оступается опять.
«Наверное, это голуби, – подумала Анюта. – Или покойники».
Она задремала и слушала сквозь сон, как во дворе галдели птицы.
Страх исчез. Стало тепло и спокойно. И уже не надо было никаких людей. Неизвестно откуда появилась кошка, замурлыкала и прилегла рядом. Откуда-то вылезла белая мышка, потянула воздух розовым носиком. Анюта дала ей конфету из вазочки, и мышка сказала спасибо. Пришел ежик, взял яблоко и тоже сказал спасибо. И целый день, и целую ночь, и еще длинные дни и длинные ночи приходили к Анюте зверушки, прилетали птички, и давала она им яблоки, печеньки и конфетки, а они говорили ей спасибо и оставались рядом, и было тепло и спокойно, и было совершенно все равно, сознание все это или подсознание, потому что теперь она играла в шахматы с волком – и выигрывала, пела утренние песенки вместе с воробьями, и они говорили, что у нее прекрасный голос, и жизнь стала сказкой – доброй, длинной и немного скучной.
ГАЗЕТА И ЛЮДИ ЕЕ
– И, боже вас сохрани, не читайте до обеда советских газет.
– Гм… Да ведь других нет.
– Вот никаких и не читайте.
М.А. Булгаков. Собачье сердце.
Одно известно точно – нормальный человек с газетой не имеет ничего общего. Нормальный человек никогда ничего не напишет в газету, не станет рассказывать непонятным людям о том, что настало время, когда все извратились и испоганились, и как нам все эти извращения обустроить. Нормальный человек не будет читать газеты и находить там указания, как жить и что делать, когда все испоганилось и извратилось. Человек, который считает, что все в газетах правда, – идиот. Человек, который считает, что все в газетах ложь, – олигофрен. Человек, у которого есть любимый журналист и который созывает семью, чтобы зачитать наиболее удачные места из очередного репортажа этого красавца, – кретин. Человек, у которого есть нелюбимый журналист и который пишет на Фейсбуке, как его уже достал этот продажный писака, поливающий грязью все самое святое, – дебил. Короче – нормальный человек ничего общего с газетой иметь не захочет, для него газета – это странное место, куда попадают за тяжкие грехи пропащие души всех недоучившихся, недочитавших, не обремененных ничем личностей, где живут существа с песьими головами, десятью рогами и с петушиными шпорами.
И самое главное – нормальный человек никогда не станет работать в газете. Никем и никогда. Валечка Лущанская это знала абсолютно точно, потому что работала в одной очень частной и очень особенной газете, которых в те баснословные года почему-то вдруг стало очень много. Работала она завотделом по связям с общественностью, состоящим из нее одной. Она видела, правда, издали, своих коллег-журналистов, ужасно честных и очень особенных, которых только здесь наконец поняли и которые еженедельно собирались на редакционную пьянку, называемую профессиональной тусовкой.
Она общалась и с теми, кто приходил в газету. И каждый день шли и шли к ней бедные и несчастные, униженные и оскорбленные, ненормальные и сумасшедшие люди, и рассказывали о своих бедах, и делились гениальными идеями, и просили совета, и требовали вмешаться и навести порядок. А Валечка прекрасно понимала, что сделать ничего не может – и только слушала и слушала их, сочувственно кивая головой и думая о том, куда бы спрятаться от всего этого, чему нельзя помочь, и как бы выйти покурить, потому что уши уже пухнут.
А люди приходили все время, и не было им конца. Самыми назойливыми были непризнанные гении. Это были старички – тихие, аккуратненькие, с блеском в глазах, сначала грозившие рассказать всю свою боевую и трудовую биографию, а потом останавливающиеся на своих идеях – и тут уже их невозможно было остановить. Они рассказывали о том, что надо срочно издать их замечательные размышления на тему: «Кто виноват? Что делать? Куда ж нам плыть?», или просили помощи в реализации гениального проекта надувного моста-батута через весь наш город – и предлагали немедленно взглянуть на расчеты. Среди них было очень много философов, создавших свою собственную философскую систему, от которой вроде бы был в восторге сам Хайдеггер, с которым они находились в многолетней дружбе и переписке на Фейсбуке. Но философия – Валечка это знала точно – не имела никакого практического применения в жизни, – на что и указывала этим людям, и они уходили обиженные, но с новыми планами. А еще было много стихов и песен, как же иначе.
Было очень много людей абсолютно бескорыстных, испытывающих огромное любопытство, но неизвестно к чему, и видевшими в газете чистый источник, который, если и не удовлетворит это любопытство, то хотя бы направит на какую-нибудь мирную цель. Эти люди приходили и рассказывали о своих удивлениях в этом мире, о том, как много странного и необъяснимого в нем творится, надо обязательно все это напечатать.
– В парке имени Щербакова, – рассказывала Валечке одна милая старушка с блестящими и беспокойно бегающими глазами, – на мою голову написял попугай. Когда на голову писяет голубь – это к счастью, я знаю… Но если попугайчик, да еще и маленький, да еще и зеленый? К чему это, скажите мне?
Валечке же было любопытнее, откуда попугайчик в этом городе, где было всего две достопримечательности – дом, в котором жил известный авиаконструктор с немецкой фамилией и музей литературы.
– А вы уверены, что это именно попугайчик? Мало ли кто там в небе писяет нам на головы…
Но старушка была неумолима и требовала, чтобы газета обязательно напечатала информацию об этом странном случае и совала Валечке в руки тетрадный листочек, исписанный аккуратным ученическим почерком.
Выставив старушку, Валечка начала писать статью на очень животрепещущую тему: «Куда же нам отвести свою душу?». Она знала, насколько назрел вопрос о душе в то время и предлагала не пускать его на самотек, а срочно создать стратегию, тактику, методику и методологию душеспасения, чтобы душа не пропала… «А что такое душа? – вдруг задумалась Валечка. – Такое слово странное, вроде бы все понятно, а если подумать – ничего… И где она? И куда она пропадает?».
Но додумать не удалось, потому что в комнату ворвалась еще одна посетительница – молодая всклокоченная поэтесса, показавшая ей целых два диплома участника фестивалей, которая просила срочной помощи в виде двухсот долларов за квартиру, плату за которую ей неожиданно несколько месяцев назад повысили, а ее не предупредили. История была странной даже для этой странной газеты, и Валечка с несвойственной ей резкостью потребовала рассказать, что было на самом деле. И тогда девушка расплакалась и сказала, что она эти деньги проиграла парню соседки, а он бандит и теперь грозится ее убить… Валечка подумала и сказала:
– Опять врешь!
И стала писать статью. Но ей опять помешали. Влетела известная всему городу Эвелина Богус, владелица газеты. У нее был муж, известный широкой общественности с плохой стороны, а в официальных кругах – как меценат и спонсор. Именно он дал газете это оригинальное название – «Экзистенциальный информатор».
– Люди настолько умны, что поразить их может только явная глупость. Мы не должны рассказывать им новости – пусть этим занимаются другие. И недолжны их воспитывать – это бесполезно. Наше дело – поражать их тупостью, чтобы на нашем фоне каждый мог почувствовать себя человеком.
Так говорила Эвелина в припадке откровенности, во время редакционных тусовок за бокалом ямайского рома, произнося слово «человек», она широко открывала глаза и помавала ярко-синим маникюром. Валечка не знала, к какому разряду посетителей ее отнести, но входила она как будто бы в сопровождении несмолкаемых бурных аплодисментов, слышных только ей одной.
– Я знаю, что нужно делать! – произнесла с порога Эвелина.
– Что на этот раз, Эвелина Эдуардовна? – спросила Валечка.
– Надо срочно писать!
– Да я вот пытаюсь написать о душе, но люди мешают…
– О душе? Она уже устарела! Надо писать о сне! Я вот проспала восемнадцать часов – и вся обновилась! Такое ощущение, что пришла в гости к собственной голове… В общем, пишем о сне. Это будет гениально!
Валечка понимала, что эта ее работа – очень тяжелый случай. «Неужели так до самого конца? – думала она. – Так же можно и самой умом тронуться…».
Чтобы не тронуться умом, Валечка стала записывать все, что ей рассказывают. И вдруг поняла, что у нее получаются рассказы – короткие, странные, грустные. И однажды она послала свои рассказы в журнал – но не получила никакого ответа. Тогда Валечка послала их в другой журнал – но снова ничего. Послала в третий журнал – но и там было глухо, как на кладбище. Но потом из издательства «Зеленый дым» ей пришло на почту предложение издать сборник за свой счет. Она решила попробовать – и попросила деньги в долг у Эвелины. Странно, но та согласилась.
И так Валечка стала автором, хотя на самом деле никогда ничего не сочиняла. И теперь больше всего боялась, что этот поток непризнанных гениев, феноменальных личностей и необычных философов закончится – и ей будет не о ком писать.
Была она автором скромных достижений, зато чрезвычайных амбиций. Впрочем, сама она с этим вряд ли бы согласилась. Даже если бы ее единственная недавняя подруга Элеонора Богус, человек на редкость мягкий, сказала бы ей: «ты автор скромных достижений, зато чрезвычайных амбиций» – в опровержение последовала бы целая тирада. Валечка рассказала бы ей, как уже рассказывала миллион раз, о том, что она бедна, как церковная мышь, хотя на самом деле церковные мыши – совсем не бедные, а жирные и самоуверенные, как кардиналы. Рассказала бы о том, как тяжко ей приходится теперь, когда никто ее не понимает, кроме местных кришнаитов и Элеоноры Богус, и утешить ее может только звание члена союза писателей.
– Потому что, – говорила Валечка, – я тогда буду действующим членом союза писателей по специальности «свободная журналистика».
Валечка рассказала бы ей, что работает каждый день, запивая гидозепам коньяком, но мозги у нее крепкие, не то что у какой-нибудь кисейной барышни, вроде той поэтессы, которая к ней недавно приходила. Валечка как раз накануне прочитала про какую-то молодую поэтессу, которая пропала без вести, и на душе скребли кошки.
Время шло. Оно всегда идет, как холодный дождь, как пригородная электричка, душная, полная рюкзаков, палаток, плачущих детей. Скромные достижения, как водится, реализовались. Чрезвычайные амбиции, как водится, остались неудовлетворенными. Валечка так и не стала действующим членом союза писателей, но это ей не мешало ни действовать, ни писать. Эвелина Богус умерла, но Валечка этого не заметила, сидя в своей комнате в окружении книг, которые она написала и которые так никто и не прочитал. Книги были аккуратно сложены стопками в углах, но валялись и на полу, раскрытые где-то посередине, шевелили страницами, как бабочки, пытающиеся взлететь и улететь из этого мира далеко-далеко, в голубое небо.
А Валечка сидела посередине этого развала и тихо разговаривала сама с собой:
– Вот казалось, что литература – это мир, гармония, идиллия… Как я ошибалась! На самом деле литература – это джунгли, пестрый шевелящийся ковер растений и змей, и на рассвете крики хищных птиц, рычание тигров и львов. И там, внутри, каждые две минуты – убийство, каждые три минуты – изнасилование, и каждые четыре минуты – роды.
Но что же делать? Ведь мы – писатели, и обречены оставаться на своем месте, пока не протрубит последняя труба и долговязые белесые трупы не встанут из-под земли, ища свои пропащие души.
ЖЕЛТАЯ ТЕТРАДКА В КЛЕТОЧКУ
Папа у меня черт-те что, и его давно уже нет, а мама работает в школе и пишет. Умеет стихами и прозой тоже, но говорит, что стихи ей больше нравятся. Там есть рифма – и ее надо найти. Рифма – это когда два слова оканчиваются одинаково. Например: галка-палка-скакалка. Ночью она сидит на кухне перед желтой тетрадкой в клеточку и ищет рифму. Рифму очень трудно найти, она все время куда-то прячется. Не знаю, куда можно спрятаться в нашей квартире. Я пробовала – но меня никто не искал. Но искать рифму – это же совсем другое. Она же маленькая, а я большая и все время пристаю. И не иду гулять. А рифма, бывает, совсем теряется. Поэтому мама ходит, как потерянная, по всей квартире, и бормочет, бормочет, бормочет, а иногда жужжит.
Но на самом деле рифмы никуда не теряются. Почему-то они приползают ко мне. Шуршат около лица, как бабочки, ползают по коже, как комашки, бегают по стенкам, как тараканы. Каждую ночь они около меня, я их гоню к маме, говорю им, что они мне не нужны, но они не слушаются меня, я же маленькая…
Часто к маме приходят ее подруги поэтессы. Они пьют чай и читают друг другу стихи, а потом пьют вино и плачут. Это у них называется «заседание литературного клуба». Мама в такие дни важная и торжественная. Она говорит, что они все – обалденные. А я посмотрела – ничего особенного, просто толстые тетки в кофтах. Это хорошие дни – телевизор можно смотреть хоть всю ночь. Там показывают много интересного, не то что дома и в школе. Там все время новости, а в новостях взрывы и убийства и еще девушки в красивых купальниках, которые танцуют и поют непонятные песни. И никто не дергает и не кричит, что я ее достала.
Они все время обсуждают стихи и то, как их не печатают. Не печатают… как странно! Вот я пишу упражнение по языку – и меня тоже не печатают. Но это понятно, это же только упражнение. А если ты ночью после работы, попроверяв тетрадки, сидишь и ищешь рифму – это же совсем другое! Это же убиться веником! И свет горит до четырех утра, и голова склоняется к руке, и глаза будто кто песком запорошил. А она сидит и сидит, ищет и ищет, между прочим, бесплатно. Нормально это? Почему же этого никто не ценит?
Эти тетки в кофтах – они все жертвы. Я так поняла. Тетя Люся увела своего мужа из семьи. И сразу же увезла его в Германию. Но в Германии его нагло увели, и ей пришлось возвращаться обратно… А мужа увезли во Францию, но там он прожил недолго. Его снова увели и увезли в Норвегию, а потом еще в Швецию. Так он объездил весь мир. Кажись, только в Италию его не увозили. А она говорит – почему его, а не ее? И вот она сидит тут и читает стихи и наклоняет голову, как лошадь под хомутом.
Ну или тетя Маша – у нее всю жизнь никого не было. Была когда-то мама очень давно, но умерла непонятно от чего. А тетя Маша тогда начала сочинять стихи, потому что она очень несчастная.
Ну и моя мама тоже несчастная, хотя у нее есть я. Но лучше бы не было. Она так говорит, и я согласна – от меня только огорчения. Я мешаю ей писать стихи. И если бы не я – у мамы были бы деньги издать книжку за свой счет, как у тети Маши. Потому что тетя Маша с книжкой, а все остальные – нет, и она задирает нос и это бесит.
А у мамы есть я, и это плохо. Но я не могу не быть. Не знаю почему, но не могу. Если бы я могла, я бы мою маму каждый день икрой кормила. Один день – красной, а на следующий день – черной. Но я не могу. Не могу я – вот в чем дело.
Интересно, а они могут ничего не писать? Может, было бы лучше? Потому что от этого только хлопоты и траты, больше ничего… И не ходили бы они такие озабоченные и хмурые, были бы нормальные тети. И мама была бы веселая. Порвать бы эту желтую тетрадку в клеточку – тогда все будет нормально. Просто порвать и сказать, что я нечаянно.
Я так и сделала. И мама меня побила. А потом села и заплакала. И взяла новую тетрадку. И всю ночь искала эти проклятые рифмы. А они не находились, и, как назло, они все опять прибежали ко мне, и не давали мне спать, эти бледные моли, эти рыжие тараканы, эти букашки-таракашки. Они говорили, чтобы я их пустила в голову, а я не хотела и плакала, а они говорили, что это совсем не больно, только немножечко противно, и потом они уже будут сами ко мне прилетать, но я все равно плакала, и закрывала руками уши, и глаза, но они все лезли и лезли. А потом зазвонил телефон.
Какой-то пацан звонил, голос срывался.
– Мама, мама, я в милиции! Меня побили и требуют триста долларов. И говорят, что иначе меня посадят в тюрьму и изнасилуют! Мама, мне срочно надо триста долларов!
– Это просто развод на деньги, – прошептала мама. – Спи!
Я заснула, хотя и стало интересно. Но скоро услышала новый телефонный звонок.
– Мама, мама! Спаси меня!!! Меня забрала санэпидемстанция! Говорит, у нас в доме завелись пенициллиновые грибы и вспышка почесухи. И они приедут к нам и нас всех заберут! И требуют триста долларов, чтобы они не приезжали!
На самом деле за окном уже светало.
– Черт-те что, – пробормотала мама. – Это тоже развод, только звонит какой-то псих… Однако, сколько сумасшедших развелось.
Я подумала, что эти сумасшедшие разводятся, как тараканы, как рифмы, которые мама ищет, а они ползают, где хотят. Мама покрутила перед глазами телефонную трубку, посмотрела в окно и легла спать. Я тоже заснула. Но спали мы недолго.
На этот раз кто-то уже орал:
– Мама, мама! Спаси меня! Меня забрала пожарная! Говорит, что я поджег город, а я не поджигал, он уже горел! Я тушил! Честно! Грибами, пирогами… А оно горит, горит, страшно горит! И скоро мы все сгорим и улетим на небо!
Ну и хорошо, подумала я. Ну и ладно. Маме там не надо будет искать рифмы. Они все тут. Вот они – шуршат в воздухе, как листочки из желтой тетрадки, мягко пикируют на плечо, как колибри, как маленькие белесые бабочки, распускаются, как цветы плесени… Рифмы в воздухе ночном нам построят добрый дом.
СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОД
…И всю ночь эти странные зверушки – котики, совята, мышата, оленята – толпятся вокруг тебя, заглядывают в глаза влажными от грусти глазами, тыкаются в руку теплыми мордочками и просят любви. Но на самом деле это просто темнота, сгущающаяся и принимающая разные формы, просто струящаяся материя ночи. И нет ничего, кроме тиканья часов в почти покинутой квартире, и непроницаемых стен, за которыми затаился страшный мир, кроме воды, ворчащей в батареях, и мысли: «Опять проснулась… Надо подумать о чем-нибудь умном… Ведь завтра – предзащита кандидатской!»
Изольда Викторовна уже второй час ворочалась в постели. Но заснуть никак не могла. В последнее время она часто не могла заснуть – она чувствовала, что, как только она уснет, вокруг нее начнется какая-то другая жизнь, склубится из мрака, из скрипов мебели, из шевеленья деревьев за окном, и кто его знает, чем все это кончится… А тут еще – эта предзащита диссертации, которая рождалась в муках, много лет подряд, буквально по капельке … как бы все слова не забыть…
За стеной плакал ребенок. Почему он плачет? Почему его никто не может успокоить? Изольда Викторовна хотела в туалет, но встать было страшно, как в детстве, и спать уже не было никакой возможности.
С этим надо было что-то делать, и она включила свет. Два часа ночи. Никого. Ничего. Где-то вдалеке что-то взорвалось – то ли старый новый год празднуют, то ли ночная перестрелка.
«Господи, что же это за жизнь! – подумала Изольда Викторовна. – Даже новый год – и тот старый!».
И тут раздался телефонный звонок. Кто мог звонить в такую пору? Изольда Викторовна, старая писательница, по профессии преподаватель физики, в жизни хотела самых простых вещей, но их-то как раз у нее не было, а были одни только сложности. Вечный жених, называвший ее своей вечной невестой так, что было понятно, что оба слова – с большой буквы, сгинувший в один ноябрьский вечер в поисках самого себя где-то на отрогах Гималаев и прорезывающийся приблизительно раз в два года в виде телефонного звонка с отчетом о достижениях – прошел тест на IQ – но себя не нашел, начал писать авторский сонник, и почти уже нашел себя, но стало лень, разобрал старые фотографии, нашел девушку, в которую был влюблен в седьмом классе, а себя не нашел… Старые друзья? С ними тоже всегда было очень сложно, и в конце концов они разлетелись, как спички от порыва ветра, по разным странам, позабывали когда-то общий язык, и общие воспоминания развеялись, как струйка песка по ветру.
– Здравствуйте, Изольда Викторовна! Поздравляю вас со Старым Новым годом!
– Здравствуйте… Спасибо, конечно… но вы кто?
– Не узнали? Я Ольга Сергеевна, мы с вами вместе работали еще в лицее, еще до войны… Извините, что в такое время… вы, наверное, спите, а я звоню…
– Уже не сплю, но все равно не понимаю. Что случилось?
– Ну да, случилось… Мой сын уехал в ваш город и пропал…
– То есть как – пропал?
– Ну, его жена выгнала из дому, и вот он сидит там где-то на морозе, на скамеечке, под подъездом… денег у него нет, паспорта тоже…
– Но почему?
– Ой, не спрашивайте, долгая история… я всех знакомых обзвонила, никто его не хочет пустить переночевать. Одна – по идейным соображениям, другая – мужчин боится… Вы же не боитесь мужчин? Пустите его переночевать!
Изольда Викторовна наконец-то вспомнила Ольгу Сергеевну – тихую безответную филологиню, больше похожую на библиотекаршу, чем на преподавателя, и ее сына, тогда еще совсем подростка, с блестящими круглыми глазами, как у совенка.
– Диктуйте адрес, он сейчас к вам приедет…
Через полчаса в дверь позвонили. На пороге переминался потрепанный мужичок, с теми же глазами совенка, но пахнущий дешевыми сигаретами и грязными носками.
– Здравствуйте, – сказала смущенно Изольда Викторовна. – Вешайтесь, пожалуйста, на вешалку…вы совсем не изменились… Как вас зовут, я забыла?
– Я Петя. Извините, так неудобненько получилось.
– Ничего… Ложитесь на диван. Спокойной ночи, мне завтра рано на работу.
На часах было около пяти, когда Изольда Викторовна задремала, чтобы проснуться усталой, но готовой на все, разбудить Петю, дать ему денег на автобус и по хрупкому юному снегу пойти на работу.
Предзащита прошла – и это было главное. Теперь еще кучка бумаг – и она будет кандидатом… кандидаткой. И скоро презентация ее новой книги фентези под названием «Хроники Подземных Вод», и сегодня она дает интервью по этому поводу интернет-газете.
Вот уже и кафе, где назначено интервью, и пахнет кофе, и девушка с кудряшками и в больших очках машет ей и говорит:
– Ну, давайте знакомиться.
Изольда Викторовна, хоть и пожилая, но подтянутая лицом и телом, перед интервью не забывала придать своему лицу лошадиного типа американское выражение собранности, энергичности и уверенности.
– Так вы по профессии инженер-физик.
– Да! И сегодня у меня был очень трудный день – предзащита кандидатской диссертации…
– Какая тема вашей диссертации?
– «Влияние трехвалентных примесей на проводимость керамики на основе диоксида циркония».
– Это как-то связано с вашими фентези?
– Нисколько.
– А как вы пришли в физику?
– Я хотела на математику, но на физику было меньше желающих.
– А как вы пришли к писательству?
– Сначала я увлеклась скандинавской мифологией, но там все было очень сложно, и я никак не могла запомнить все имена, и потому решила придумать мифологию сама…
Странная какая-то девочка… Заладила: «вы пришли…», «вы пришли…». Изольда Викторовна представила себе свою жизнь – вот она ходит, ходит, ходит, и на пути у нее – то физика, то фентези, то бойфренд, то сын бывшей коллеги, которая вдруг появляется из ниоткуда и даже не говорит – где она, что с ней… странно все-таки.
И снова наступил вечер, как поражение. «Почему – поражение? – подумала Изольда Викторовна. – Ну да, в пятьдесят лет наконец-то предзащитить кандидатскую диссертацию…несмотря на весь свой опыт. Но ведь я пишу… и мое предыдущее фентези «Призрак с улицы Юности» один критик включил в список лучших книг декабря позапрошлого года! И все очень хорошо складывается! Очень хорошо!». Но все-таки поражение – кровавая нитка последнего солнечного луча на горизонте, и сквозной ветер, и длинный скрип двери, и на пороге – опять Петя с глазами совенка.
– Вы извините, но меня опять жена выгнала, и мама сказала, чтобы я шел к вам… Она вам звонила, но вы, наверное, не слышали…
Изольда Викторовна посмотрела на мобильник – пятнадцать пропущенных звонков с незнакомого номера…
– Вы раздевайтесь, вешайтесь…проходите… вот вам тапочки.
«Белые…» – добавила она про себя и улыбнулась.
– Может, вы есть хотите?
– Нет, спасибо аппетита нет… Неудобненько получается, вы уж извините…не складывается у меня с женой… Чуть что – орет и на стенку лезет… Ей не нравится, что я не работаю, и денег не приношу, да, это плохо. Но все равно – она была дебилкой и останется ею, а я – кандидат наук по специальности «этнология»!
– Ложитесь вы лучше спать, – сказала Изольда Викторовна.
«Вот же, – думала она, ворочаясь к постели, – в сыновья мне годится, а уже кандидат наук… и что это за специальность такая – этнология? Ну и что – лучше ему от этого?». Она постепенно засыпала, и как всегда после трудного дня ей снился город, из которого она уехала, когда началась война, и кафедра физики стеллажи с книгами, и какой-то старенький прибор в углу… что же там стояло? Нет, не разобрать сквозь слезы, и сквозь слезы она видела во сне свою квартиру и маленькую кухню с желтыми занавесками, и призрак дерева за окном, и задушенный крик «Помогите!».
И опять она проснулась в два часа ночи. И подумала, что в следующем интервью обязательно скажет что-нибудь умное. Например, такое:
– Писатель – это миксер, который смешивает сон и жизнь. Или привидение на новогоднем балу.
А между тем мама Пети, Ольга Сергеевна, оставшаяся там, за линией фронта, вышла на балкон. Какое-то необычное чувство было на душе. Как-то странно было все вокруг. Но потом она поняла – это тишина.
Такая странная тишина – ни звука. Огромный город вздымался во тьме, как дракон, узкий серп месяца прорезал низкие тучи, тополя уносили вверх свои длинные ветви. Но не было слышно ни единого шума. Ни-че-го…
Стало как-то тревожно. Обычно в городе что-то двигается, звучит, гудит…
Не было слышно ни звука.
Это было похоже на пустоту, как будто бы город был весь облеплен ватой.
Вначале было необычно. Затем стало неприятно, а затем страшно…
Город спал, бесконечно уставший от этой жизни, немой и замерзший.
Лишь ближе к пяти утра по дороге потянулись одинокие машины.
Ольга Сергеевна включила радио. Заиграла бодрая музыка и скрежещущий женский голос произнес зазывно:
– А теперь приглашаем всех в театр военных действий. Незабываемые впечатления гарантируем!