Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2021
Шептуха
Все в местечке знали, что у нашей соседки Баси плохой глаз, кого не похвалит, обязательно «сурочыць», как говорили по-белорусски, или по-русски – сглазит. И это несмотря на то, что в душе Бася была добрым человеком и хвалить любого готова была всегда, только то, что эта хвала выскакивала болячкой, уверены были все. И моя бабушка тоже. Когда она видела в окошко, что Бася идет к нам, она посылала меня в зал, за ширму, и сама оставалась на кухне с Басей, принимая ее сглаз на себя!
– Их а алтэ идэнэ, их вэйс вос тун, их а файг мах ин кэшэнэ! (Я старая еврейка, я знаю, что делать, я фигу в кармане делаю! – идиш) – объясняла она свою смелость.
– И я сделаю фигу, – говорил я.
– Дайн файг а клэйнэ, а май а грэйсэ! (Моя фига большая, а твоя маленькая! – идиш) – останавливала она мою храбрость.
И я сидел за занавеской в зале.
Но однажды я нарушил бабушкино предупреждение. В тот день я научился читать и был горд этим до невозможности. Мне всем хотелось об этом говорить. И, когда Бася зашла к нам одолжить соль, я, взяв громадный том Пушкина, вышел из зала и гордо стал читать:
– У самого синего моря жили старик со своею старухой…
– А клэйнэр кинд ун лэйнт! (Маленький ребенок и читает! – идиш) – удивилась Бася.
Бабушка испугано посмотрела на меня и стала показывать мне глазами, чтобы я испарился, исчез, растворился. Но остановить меня было невозможно: я прочитал всю сказку, под восхищенное оханье Баси и кручение бабушкой сразу двух фиг в кармашках передника.
Но как только Бася ушла, у меня заболела голова, а через час все тело покрылось волдырями, как будто меня покусали комары.
Бабушка очень испугалась, увидев это, и побежала к маме на работу. Мама с работы позвонила в поликлинику. И, где-то под вечер, к нам пришел наш участковый врач.
Он меня прослушал, посмотрел мои болячки и неожиданно для всех сказал:
– Я, конечно, могу выписать мазь, но это долгое лечение, тут нужен другой специалист.
– Кто? – дрожащим голосом спросила бабушка.
– Может, это и неприлично доктору говорить, но здесь нужна шептуха. Это сглаз, – сказал доктор, и добавил: – Только я вам это говорю не как доктор, а как знающий вас человек.
В местечке была одна шептуха, тетя Настя. Жила она далеко от нас, на другом конце местечка, в совхозе. Бабушка хотя и не знала точно, где живет шептуха, хотела бежать к ней сразу, но мама остановила ее, сказав, что подождем папу с работы, он знает тетю Настю, и она ему не откажет. Пришел папа с вечерней школы очень поздно, затемно, но, сразу не раздеваясь, сел на велосипед и поехал за шептухой.
– Уговори ее, чтобы сразу пришла, – шептала бабушка, глядя на мои мучения: волдыри вздулись, я весь горел, и стрептоцид, главное в то время лекарство, температуру не сбивал.
Вернулся папа с тетей Настей где-то уже за полночь. Она посмотрела меня, а потом всех выгнала из зала и осталась со мной один на один.
– Не палохайся анiчога, усе адвяду ад твайго парога. Заплюшчы вочкi, каб у iх не патрапiлi мае плявочкi. (Не бойся ничего, все отведу от твоего порога. Закрой глазки, чтобы в них не попали мои плевки. – бел.)
Я зажмурил глаза, и тетя Настя начала шептать. Я запомнил ее слова, потому что повторяла она их много раз. Сначала я их считал, а потом сбился со счета.
– Пайшла направа, пайшла налева, згiнь з вачэй, халера! Цераз плот ды у агарод, праз паперу на сякеру! Паклiчу Крухталя, дасць табе кухталя! Бяжы шпарчэй, з маiх вачэй! – шептала она и после шептания плевала на меня и растирала свои плевки руками.
Закончив свое дело, наклонилась надо мной и тихонько сказала:
– Нiколi у жыццi не хвалiся i не ганарыся! Бо пасля аплююць цябе з галавы да ног! (Никогда в жизни не хвались и не гордись, ибо после оплюют тебя с головы до ног! – бел.)
Папа хотел ей дать деньги, но она не взяла:
– Маркавiч, вы ж майго Жорыка вывучылi, цяпер ен у Мiнску на прафесара вучыцца! Вас заужды успамiнае. А у хлопчыка к ранiцы усе пройдзе! (Маркович, вы же моего Жорика выучили, теперь он в Минске на профессора учится! А у мальчика все к утру пройдет! – бел.)
И слова тети Насти оказались правдой. К утру у меня исчезли все болячки, как будто их и не было никогда, и я даже на радость бабушке попросил ее сделать мне драники.
Много лет прошло с того времени, но всегда, когда вдруг возникает желание похвалится или загордиться, я вспоминаю слова тети Насти.
И желание пропадает.
Телефонистка
Люся работала на почте телефонисткой. В те времена домашние телефоны в Краснополье имели только первый и второй секретари райкома, начальник милиции, уполномоченный НКВД и военком. Все остальные для междугородных разговоров ходили на почту. Маленький телефонный закуток, как его звала Люся, находился на втором этаже почты. Был он метра полтора в ширину и столько же в длину. При этом в него вмещалась телефонная будка со скрипящей дверью и единственная табуретка для ожидания соединения. Если на одно и то же время приходилось несколько человек, то все ждали на лестнице, держа дверь в закуток открытой. Кроме телефонов, Люся ведала и телеграммами. На голове у нее всегда были наушники, и она их не снимала ни на минуту. Все разговоры она внимательно слушала и даже иногда могла вмешаться в беседу, и все считали это нормальным явлением. Ибо вступала она в разговор всегда по делу, чтобы ускорить время, и платить надо было меньше.
Наша соседка Хая раз в две недели приходила на почту, чтобы поговорить со своим сыном Роликом. Ролик служил на Сахалине и после армии остался там работать. О его работе Хая говорила всего два слова:
– Эр харнт ди фиш! (Он ловит рыбу! – идиш)
Придя на почту, она сразу предупреждала Люсю:
– Ду вэйст вос зогун. Зог! Эр зогт, нор вос эр зогт, их горныш гэрнт! (Ты знаешь, что надо говорить. Говори! Он говорит, но я ничего не слышу! – идиш)
Во время разговора тетя Хая говорила только Зуналэ и Зай гезунд (Сынок и Будь здоров – идиш), и напоминала телефонистке, что у нее для разговора есть только три рубля, а все остальное говорила Люся.
Когда Ролик приехал в Краснополье в гости к маме, единственным знакомым человеком в поселке, кроме мамы, была Люся. Он в первый же день зашел на почту, чтобы поблагодарить ее за мамины разговоры, просидел там до вечера и проводил ее до дома после работы. А через неделю их расписали в местном ЗАГСе, где на вопрос регистраторши Клавдии Петровны, долго ли они знакомы друг с другом, в один голос сказали:
– Пять лет по три минуты каждые две недели!
Прадедушка Шеел
Жизнь моего прадедушки Шеела Бруна полна была загадок, необъяснимых и по сей день. Я часто ее рассказываю, надеясь, что вдруг из глубины времени придет разгадка, такая же невероятная, как и жизнь реб Шеела. В Краснополье он появился, как в стариной майсе (истории – идиш), неизвестно откуда и неизвестно почему. Хотя почему, можно догадываться. Неожиданно в местечко приехал сват из самого Могилева, что удивило все Краснополье, ибо таких именитых сватов местечко не видело. Даже богач Зевин обошелся для своих сыновей услугами шадхэна из ближайшего к Краснополью Кричева. А здесь сам сват приехал из самого Могилева. И направился к местному ребе. И завел разговор не о местных красавицах, а о дочке самого ребе, шестнадцатилетней Цырул. Надо сказать, что красивей Цырул в Краснополье никого не было, и в выборе невесты шадхэн (сват – идиш) не ошибся. Приехал он с двумя красивыми парнями, как он сказал, друзьями жениха. О женихе он говорил много, но ничего конкретного. Говорил, что он из большого ихеса, и из очень богатой семьи. Сыпал знаменитыми именами, включая Воложинского ребе и ребе из самого Петербурга. Все они, по словам шадхэна, в мишпохе (фамилии – идиш) реб Шеела. И вся его родня живет в Петербурге и Москве. Парни, что приехали со сватом, кивали головами и вставляли в разговор мудрые слова из Талмуда. У простого местечкового ребе от всех этих разговоров кружилась голова, и он на все вопросы кивал головой в знак согласия: ну, кто из праведных евреев откажется от такого жениха! А невеста, подглядывая из-за занавески на дружков жениха, представляла его таким же красавцем, как и они: с английскими бородками, с длинными пейсами, в больших каракулевых штромлах (меховая шапка – идиш), и костюмах, как у самого Зевина, а может, и лучше. И счастью ее не было предела. И даже то, что после согласия ребе гости сказали, что жених сам на свадьбу приехать не сможет, и под хупу, как разрешено по еврейскому закону, пойдет его дружок, не смутило отца Цырул. Не может, так не может! Зато хупу проведет сам Могилевский ребе, который по этому случаю приедет в местечко. А был он в Краснополье до этого только один раз на свадьбе у старшего сына Зевина! Такой почет, такое уважение!
Через месяц из Петербурга пришла огромная посылка с платьем для невесты и подарками для ее родни. Все охали и ахали, глядя на присланные подарки! И еще через месяц, как и обещал шадхэн, в местечко приехал Могилевский ребе. Приехали и друзья жениха, человек десять, все один в один красавцы и великие талмудисты. И самый красивый из них взошел под хупу! О свадьбе Цырул говорило все Краснополье долго, пока в местечке не появился, наконец, жених.
Был он, как и говорил сват, большим талмудистом, но внешне совершенно не похожим на своих дружков – был он на сорок лет старше невесты! Даже старше ее отца! Но изменить уже ничего нельзя было.
– Май мэйдалэ (Моя девочка – идиш), – успокаивая Цырул, сказал ребе, – так, наверно, положено! Так на небесах записано!
Никогда Цырул не видела родню Шеела. И даже ничего о ней не знала. Шеел никогда ничего о ней не говорил. И вообще, он был очень молчаливым человеком, хотя, когда говорил, то сразу становилось понятно, что он не простой человек. Знал он буквально все и в талмуде, и в светских делах. Родня никогда не писала ему писем. Только каждый месяц приходили большие посылки то из Петербурга, то из Москвы, полные разных вещей, и обязательно книжек, и Шеел торговал ими в лавочке, которую неизвестно кто снял ему в местечке. Ее бывший хозяин сказал, что привезли деньги из Могилева, а может, из Петербурга. И все в золотых рублях. Перед самой революцией моего дедушку, старшего сына Шеела, которому исполнилось семнадцать лет, вдруг неожиданно пригласили письмом в Петербург. В письме лежал и билет на поезд из Кричева до Петрограда. Все в доме перепугались этому письму, а Шеел сказал, что это письмо от его мишпохи, и пусть Анзельм едет. Как всегда, ничего не добавив о своей мишпохе к этим словам. Дедушку в Петрограде встретил незнакомый человек и сразу отвез на какую-то квартиру, сказав, что здесь он будет жить, а завтра должен прийти на Путиловский завод, где будет учиться бухгалтерскому делу в тамошней бухгалтерии. И оставил ему деньги. На все дедушкины вопросы о родне он отвечал, что ничего не знает. Ему велели встретить – встретил. Велели отвезти на квартиру – отвез. Велели дать деньги – дал. И в бухгалтерии никто ничего не знал. Отвечали одним словом – хозяин велел. Отучился он полгода, так и не увидев родню. Правда, однажды ночью в квартиру пришла старая женщина. Пришла она с каким-то молодым человеком. Дедушка уже спал. Они как-то сами открыли дверь. Молодой человек остался в передней, а женщина вошла в спальню и подошла к дедушке. Она несколько минут молча смотрела на него, потом погладила по голове, благословила и ушла. Как дедушка говорил, он почувствовал в ней что-то родное. А потом в Петрограде начались беспорядки. Начиналась революция. И дедушке сказали возвращаться домой, в Краснополье.
После революции в Краснополье перестали приходить посылки. Дедушка мой устроился бухгалтером, а его брат Наум – землемером. Пошла иная жизнь. Шеел после революции изменился: помрачнел, стал заговариваться, называя какие-то незнакомые имена, и плакать во сне. Дальше двора он не ходил. И даже за калитку не выглядывал. И единственной работой его стало подметать двор. И так весь день он или читал книгу, или подметал двор. Цырул, хотя и была его моложе, умерла раньше него, неожиданно для всех, во сне. Он очень переживал ее уход. И говорил, что она ушла к Богу, потому что ей тяжело было жить с ним, стариком! И все просил Бога забрать и его! Когда началась война, он вместе с бабушкой и внучками ушел из Краснополья, но когда подводы беженцев разбомбили на дороге в Кричев и все разбежались по лесу, он потерялся. Его долго искала бабушка, но не нашла. И с детьми пошла дальше в Кричев, в который вот-вот могли войти немцы.
После войны рассказывали, что Шеел вернулся в Краснополье. Но не дожил до расстрела евреев, а умер раньше, от голода. Так как не было кошерной еды, а иную он отказался есть.