Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2020
Поволжская немка. Образование – ист-филолог. факультет БГПУ (ныне АГПУ). Лауреат фестивалей «ЛитВена-2008», «ЛитПрага-2010». Публикации: Россия, Германия, Прага, Вена, Торонто, Польша. Книги: дилогия «Жизнь – что простокваша» (на русском и немецком), роман «Айсберги колонизации» (на русском и немецком); сб. рассказов «Жизнь в два листа» (на русском, С-Петербург). Параллельно на двух языках издана в её переводе на русский язык кн. Антона Шнайдера «Мариенталь XVIII–XIX немецкое Поволжье». ПМЖ в Берлине – с 2003г. С 2015 – руководитель и глред Интернет-Портала rd-autoren.de
ЛЕКСИЧЕСКИЕ ОШИБКИ
(из повести «Винтики эпохи»)
Баба Лиля в густых уже сумерках сидела обычно летними вечерами на завалинке – вспоминала жизнь…
Ни дурнушка, ни красавица, она была немка, а в годы войны это было страшнее страшного – во всяком случае, так было в Светлановке, что в военные и первые послевоенные годы из маленькой сибирской деревушки превратилось в многонациональное село: одних (калмыков, немцев, армян, прибалтов) привезли насильно, другие бежали от войны. Из депортированных немцев было всего пять семей, но дух неприязни к ним и от них висел в воздухе, этот дух Лиля чуяла нутром – было ей уже семь.
Многоцветный язык села усваивался ею с трудом и потому училась на тройки: к «балаканиям-трандычениям-мычаниям-рассусоливаниям-шкворчаниям-сюсюканиям-вяканиям-каляканиям» не умела подбирать синонимы. Бывало, учительница русского языка цитировала на уроках «лексические ошибки» в изложениях Лили, и тогда класс не веселился – он непристойно ржал. Её это обижало, она не раз бросала школу – за парту её возвращали настоятельные просьбы матери-инвалидки.
С «товарками» (русскими, в её понимании, были все, кроме немок: украинки, польки, белоруски, калмычки, армянки) Лиля собирала ягоды, купалась в реке, бегала, играла в лапту, но, чтоб не выглядеть смешной или, не дай Бог, «фашисткой», лишний раз рта не раскрывала, хотя и была заводной. Тем не менее, национальность играла не главную роль – главное, чтоб уютно, интересно и легко вместе было.
Эта дружба расширила не только географию страны, но и знания. От «товарок» Лиля узнала о белорусских болотах и птицах счастья – аистах; о юртах и кумысе; о любимых поляками супах. Выходило, обычаи, традиции и кухня были когда-то одинаковыми, но люди разбежались, а потом встретились и назвали «новым» то, что успели забыть в разлуке: к примеру, русские пироги поляки назвали варениками, окрошку – супом «холодник». Лиля осмелела и рассказала о раках, которых в довоенном прошлом никто из детей не то что бы ни ел, но даже и не видел; о кухе и плюшках, вкус которых ещё помнила. Сейчас не только плюшек – картошки досыта не было. Грибы ели теперь все: поляки, русские, украинцы, немцы, латыши и даже калмыки. Короче, межнациональное слово «товарки» сплотило детей – помогло вобрать в себя не только кухню, но и манеры, традиции, обычаи разных народов.
7-й класс был позади, 8-й предстояло начинать в районном центре, но страх «лексических» ошибок остался, и она наотрез отказалась ехать в центр. Её доводы: нет одежды, обуви, пальто – были правдой, так что «университетом» Лили стало неполное среднее образование.
* * *
Жить в селе без работы в четырнадцать лет не полагалось, и мать уговорила председателя устроить дочь телятницей на ферму. На русском, немецком и тарабарском Лиля нахваливала и поругивала телят, вовремя подкладывала им солому, поила молоком, пела песни сельского люда – словом, была счастлива, что телята реагировали на её голос. За зиму у неё не пал ни один телёнок – страх «лексических ошибок» исчезал, она обретала уверенность.
В середине марта на общем собрании чествовали в клубе колхозников. Радуясь за других, она от души всем хлопала и вздрогнула, когда услыхала свою фамилию. Оказалось, за сохранение «поголовья вверенных ей телят» Лиле Цингер объявляли благодарность. Выходить на сцену она не хотела, но председатель колхоза настаивал – пришлось подчиниться. Ей вручили похвальную грамоту – огромный лист с золотым гербом и красным флагом, на фоне которого в левом углу был Ленин, в правом – Сталин. Лиля переминалась, не зная, как себя вести.
– Что в таких случаях говорят? – улыбнулся председатель.
Она опустила голову.
– Ну? Что говорят-то?.. Что?..
– Что это лексическая ошибка, – произнесла она тихо, но так, что все услыхали, и зал раскатисто вздрогнул. Лиля не понимала, что такого, уж очень смешного, она сказала – в глазах стояли слёзы. Когда угомонились, председатель назидательно объяснил:
– Надо говорить: «Служу Советскому Союзу!»
Лиля пытливо на него взглянула, нехотя улыбнулась и после некоторого колебания негромко повторила:
– Служу Советскому Союзу!
– Вот так-то. А то выдала… На немецком. Не понять чего. Иди на место.
Её провожали весело, а она готова была провалиться сквозь землю.
«Не понять чего… на немецком… – передразнила она про себя председателя. – А смеются, как в школе…» Мать обнимала дочь и со слезами в голосе утешала:
– Ничего, кому-то и работать надо, – и, разглядывая грамоту, наполнялась гордостью за красавицу-дочь. На её вопрос, отчего смеялись, мать не могла дать ответа – спрашивать посторонних Лиля не стала.
* * *
В семнадцать её поставили кладовщицей склада, и в колхозе прекратились жалобы на воровство – белой муки пекарям Лиля взвешивала ровно столько, сколько полагалось. Осенью 1945-го трудодни колхозников начали отоваривать свежеиспеченным хлебом, килограммы и граммы калача Лиля делила строго по трудодням. Запах у амбара, где взвешивали пышные румяные караваи, дурманил на расстоянии.
За семейным пайком 10-летняя Света Нечепуренко пришла однажды с сестрёнкой Глашей – белокурой девочкой трёх лет. Их отец вернулся с войны без ноги, но световой день работал наравне со всеми. Лиля взвесила Свете четверть каравая и завернула пайку в её тряпицу, та прижала пайку к себе и дёрнула сестрёнку за руку:
– Пошли домой.
Глаша вырвалась и подбежала к Лиле:
– Я тоже хочу.
– Попроси у сестры.
– Пойдём, мы разделим пайку дома, – покраснела Света.
– А я сейчас хочу.
– Ыж яка! Мала да рання, – раздалось в очереди. – Догоняй сэстру.
Света знала: «мала» закатит истерику, и потому удалялась, не оглядываясь. Истерика, действительно, случилась, но очередь молчала… Лиля присела перед малышкой, прижала её к себе и серьёзно объяснила:
– Смотри, сколько народу. Надо, чтобы всем хватило.
– Я е-есть хочу-у, – завелась Глаша с новой силой.
– Все, кто стоит в очереди, тоже хотят есть, но никто не плачет. Давай станешь в очередь. Подойдёт – взвешу. Договорились?
Девочка кивнула, приглушила плач и послушно встала в очередь.
– Ну, вот и молодец. Маленькая, а лексической ошибки не допускаешь. Не то, что я в своё время, – похвалила её Лиля.
Это разрядило обстановку. Все знали историю про «лексические ошибки», и разговор обрёл другую тему: не все, мол, «балакають як хохлы, особливо нерусь: нiмцi, латыши, казахы, армяне, полякы». Глаша терпеливо ждала. Когда подошла очередь, Лиля отрезала ей внушительный кусок от своего пайка.
– Хватит?
– Мне – хватит, а маме с папой – нет.
– Маме с папой унесла Света. Я отрезала от своего пайка, но я тоже есть хочу – понимаешь?
Глаша кивнула и откусила хрустящую корочку. С заречной стороны к амбару спешила Света, чтобы перенести сестру через речку, которую надо было перейти вброд.
* * *
В начале 1947-го из трудлагерей начали возвращаться мужчины, а отца всё не было и не было. Трудармеец, вернувшийся из того же лагеря, что и отец, рассказал, что он умер в тайге, на лесоповале. Известие подкосило больную ногами мать, что жила ожиданием встречи с мужем. Она потеряла волю к жизни и вскоре умерла, оставив Лилю сиротой.
В 1954-м ей исполнилось двадцать. Как и все девушки, она мечтала о любви – не было, из кого выбрать. Давид Федер, единственный жених из немцев, с дразнилкой: «David Feder – Welschkopf Fleder»[1] – ей не нравился.
Но вскоре произошло нечто особенное. С песней «Едем мы, друзья, в дальние края, станем новосёлами и ты, и я!» к сельсовету по накатанной грунтовой дороге подкатили полуторки, и деревушка загудела-запела в молодёжном вихре – начиналась эпопея освоения целины. Лично для Лили ничего не изменилось – как работала, так и работала, но раньше, бывало, по деревне пройдёт – никого не встретит, а теперь чуть ли не на каждом шагу люди! И всё незнакомые. Парней и девчат – видимо-невидимо! По тесным землянкам размещали до пяти-семи целинников. Заработал клуб. По субботам – вечера, кино, концерты, танцы. Не деревушка, а оживший муравейник, и в этом муравейнике каждый искал любви. Лиля не была исключением – несколько месяцев продружила с целинником из Воронежа и вышла замуж. Официально их расписал, как было принято, районный отдел записей актов гражданского состояния – ЗАГС.
* * *
Молодые построили саманную избушку с окном в горнице и окном в кухоньке. Родили троих сыновей. Трудились от зари до зари – для блага страны и семьи. Муж работал трактористом, а Лиля – на подхвате: дояркой, весовщицей, продавщицей, приёмщицей молока. Боясь издевательски-осуждающего ржача по причине «лексических ошибок», жертвовала личным ради общественного. Однажды на ток прибежала русская соседка и выпалила:
– У вас двэрi настижь открыты, на столi – вутi и куры, а дiтэй я клыкала-клыкала и ны доклыкалась.
Босые ноги Лили рванули к заведующему током – отпроситься. В темпе быстро тикающего метронома бешено билось сердце, этот ритм мешал скорости: она с трудом поднималась по обрыву. К саманному домику, что стоял на берегу реки, подбегала, надрывая голос:
– Федя-я! Вова-а! Стё-ёпа!
Грязные, босые, полуголые, они обычно бежали ей навстречу – сейчас было подозрительно тихо. Заглянула в сарай, пробежала по огороду, где они частенько лакомились паслёном. Никого. Не было детей и на реке. Плача и размазывая по лицу грязь, Лиля опустилась на завалинку – передохнуть. Сколько так просидела, сказать не смогла бы. Надвигались сумерки. Надо было кормить поросёнка, птицу, разжигать огонь в плите, но безвольное тело, скованное несчастьем, не подчинялось голове.
Звенящую тишину разрезал крик «Ма-ама!» Её мальчики двух, четырёх и шести лет неслись к ней чистые и ухоженные. Она их не узнала – почувствовала. Сзади колесил 2-летний Стёпа. Лиля разом зачерпнула всех троих, прижала и заголосила волчьим воем. Два старших глазели, не понимая, – младший из солидарности поддержал маму.
Подошла незнакомка, поздоровалась, приложила к груди руку:
– Простите, если что… Я их искупала, выстирала им одежду. Муж подстриг – чёлки оставил. Они сытые. Встретила их у магазина, угостила конфетами, они и привязались.
«Выстирала… В таком платье?..» – пронеслось в голове Лили, будто это для неё в данный момент было важнее важного.
– Вы – кто? – пришла, наконец, она в себя.
– Ах, да! Я жена oфицера Михаила Сорокинa – брата Гали Сорокиной. Мы в гости приехали. На месяц. Весь день с вашими детьми провели. Им понравилось.
– Да, мам. Мы мармелад ели и молоком запивали. Вку-усноти-ища! – сообщил старшенький Федя.
– Мармелад? С молоком?
– И борщ. С белым хлебом.
Лиля смотрела, как в шоке, во все глаза – перед нею стояла живая картинка из модного журнала, человек из другого мира!.. Выходило, есть другая жизнь, совсем не похожая на её! Женщина из незнакомого ей мира – в воздушном голубом платье с рукавчиком «фонарик», в босоножках на высоких каблуках, с аккуратно собранной на затылке русой косой – мыла её детей!.. И от того, что жизнь 30-летней Лили разительно отличалась от жизни этой красавицы, Лиля завыла так, что испугала гостью: «Вы что?.. Почему?.. Мы из жалости… бескорыстно»
* * *
Вспоминая на завалинке тот случай, 80-летняя Лиля улыбнулась: сегодня, слава Богу, она сыта, обута, одета. Ну и что, что одевается по-деревенски! Она и в жару платочка не снимает. И в тапочках всю жизнь проходила. Привыкла. У них нет театров, все выходы «в люди» сходятся на одной точке – магазине.
И нахмурилась: память высветила эпизод, когда поздней осенью спешила после работы домой, а дети – в огне и дыму. Старший зажёг 7-линейную лампу, поставил её на стол, младший крутанулся, опрокинул её, и разлившийся керосин полыхнул огненной змейкой. Младший завернулся в одеяло и – под кровать; средний натянул фуфайку и – на улицу; старший Федя плеснёт на огонь ковшик – горит. Вот уж язычок до кровати добрался, лизнул тюлевую занавеску, загорелось покрывало. Федя сорвал горящее покрывало и – на пол; хорошо – земляной был. Стёпа кашляет в одеяле, Федя плачет – руку обжёг. В это время Лиля и вбежала. Сдёрнула с гвоздя старую фуфайку и начала огонь забивать. Подъехал на тракторе муж. Огонь потушили, но домик сделался чёрным.
Было 12 ночи, дети боялись спать. Успокаивая их: «Ничего – живы остались», Лиля плакала вместе с ними. Домик надо было мыть-белить, и утром, впервые не подумав о «лексической ошибке», Лиля устроила себе на неделю отпуск. Белила, скоблила, детей кормила, но за то, что не вышла на работу, правление колхоза объявило ей выговор. Выходило, кроме неё, дети Лили были никому не нужны, и мозг засвербел от крамольной по тому времени мысли: «лексическую ошибку» совершила не она, а правление.
* * *
В статусе мужней жены Лиля пробыла двадцать лет. Первый год был годом счастья, в нём и Федя родился, а потом у мужа обнаружили туберкулёз лёгких, и все последующие годы превратились в борьбу за его жизнь – делала разные настойки, следила, чтобы муж вовремя их пил. По маленькой дозе для профилактики пила сама и давала детям. Когда начиналось кровохарканье, беспокоилась: не заразил бы семью. И следила, чтобы платки не попадали в общую стирку, отнимавшей много сил и времени: стиральной машины не было – всё приходилось кипятить. Заболевание не давало освобождения от работы, но с учётом болезни колхоз выделил мужу трактор с кабиной, что защищала от холода и ветра. Однажды его ждали с кормами на свиноферме. Он подъехал, но из кабины не вылез. Подошли – голова на руле; не понять – спит иль отдыхает. Окликнули – молчит. Сняли, а он остывать уже начал. Так в сорок лет Лиля перешла в статус вдовы, и все последующие годы в этом статусе и прожила.
* * *
Сыновья обрели профессии, в которых нуждался колхоз: старший Федя стал, как и отец, трактористом, Вова и Стёпа – шофёрами. Воспитание детей Лиля сводила к тому, чтобы учились без двоек и не воровали:
– Такую лексическую ошибку вам не простят.
В 1973 г. до ухода в армию Федя уговорил председателя колхоза помочь сосновыми брёвнами для нового домика, потому как саманный годился разве что для сарая. И колхоз помог, но не сосновыми брёвнами, а списанными шпалами, пропитанными дёгтем.
– Стены потолще промажете, и запаха не будет, – обнадёжил председатель, – зато домик будет вечным: ни крысы его не возьмут, ни гниение.
Домик выстроили за месяц. То лето выдалось жарким и сухим – стены, обмазанные изнутри на два раза, высохли быстро. С высокого крыльца поднимались в маленькую крытую веранду, из неё проходили в большую, где одна дверь вела в кухню, другая – в так называемый «зал» со смежной спальней. Через неделю при закрытых окнах и дверях обнаружилось, что комнаты пропахли дёгтем. Пока было тепло, двери держали открытыми. Зимой от густого, удушливого запаха часто болела голова, но Лиля вскоре поняла, что едкий запах менее чувствителен при температуре не выше восемнадцати градусов. В этом режиме первую зиму и перезимовали. В следующее лето на стены нанесли ещё один внушительный слой глины, в завалинке проделали «окна», чтоб проветривалось под полом, и дегтярный запах сделался едва уловимым – на запах жаловались только гости.
Лиля крутилась, как белка в колесе, но жила с ощущением богатого человека: радовали голубые ставни на шести окнах; баловал электрический свет; не протекавшая после дождя крыша; входная дверь, которую зимой не заносило снегом.
– В моём тереме, – хвасталась она, – я золой не пылю: зал и спальня обогреваются стеной от печи, что топится из кухни.
Протопить печку, вынести золу, принести воды, сготовить еду, убраться, постирать – какая ж это работа? Это о-отдых!.. Лиля находила время и на участие в клубных концертах, где запевала «Ой, при лужку», «Вечер на рейде«, песню «О Днепре». Бывало, «товарки» затягивали матерные частушки, и тогда Лиля озорства ради затягивала свои, немецкие:
Ich han dr schun so oft gesagt:
Geh doch nit zu deren.
Sie hat ken rode Backe
Und den Asch voll Schweren.
Hier sind Graebchen, druben Graebchen.
In dr Mit der Grabe –
Sitzt die alte Russe-Matschka
Handelt mit Kohlrabe.
Dreimal ubr die Keller Tur,
Viermal in die Weise,
Wenn du mir ken Schnaepschen gibst,
Tu mit dir nit reiten.
Die Rutatu ist schun kaput,
Sie kamm-r nit mehr machen,
Die naje Blaettern mussen sein,
die alte tun al krachen[2].
Привычный припев «Бла-бла-бла-бла-бла-бла-бла – ба-aлаболю я» женщины повторяли, смеясь, вместе с Лилей.
Маша-джян, Маша-джян,
Прыхады на лавка,
Будэм кушат баклашян,
Разна фкусна трафка.
* * *
Как прокралась в дом беда, Лиля проглядела. На тракторе Федя привозил, бывало, кому уголь, кому сено, кому дрова (да мало ли чего!), и все благодарили – кто «Столичной», кто «Московской, кто «Перцовкой». И начал Федя прикладываться к бутылке. Боясь обидеть и отдалить от себя трудолюбивого сына, Лиля молчала, плакала и надеялась, что армия его исправит, но после армии началось то же, что было до. А тут ещё «сухой закон» 1985г… В магазинах исчезла водка и начали пить что ни попадя: одеколоны, клеи, моющие средства. В гостях выпил Федя денатурат, в гостях и помер – больницы в селе не было.
Лиля поседела за одну ночь. Из природной веселушки превратилась в немую немку – а на кого жаловаться, если такая судьба ей уготована свыше? Чужим до кома в её душе не было дела – с комом и жила.
* * *
Наступили девяностые – немцы целыми деревнями и семьями уезжали в Германию. Тёти по матери и отцу уговаривали подать заявление на выезд, но Лилю бросало в дрожь от одного слова «Германия». В деревне её давно признали своей – забыли, что она немка. Если честно, она тоже забыла – слабо помнит мамины песни и бытовой немецкий диалект. От былых страхов осталось разве что выражение «лексические ошибки». В селе оно стало привычным, и употребляли его, когда не хотели говорить «наступить в говно». Лиля прижилась, все её знают – от добра добро не ищут. Кто ей в той Германии дом построит? А здесь у неё вон какие хоромы: две комнаты, кухня, просторная веранда, летняя кухня – наследие саманного домика. Рядом – огород в двадцать соток. Из года в год мало-помалу копила-копила и накопила столько, что и внукам, и правнукам хватит: шкафы забиты носками, постельным бельём, платками, одеялами, подушками, перинами, коврами – всего не перечислить.
И всё бросать? Не-ет, «лексическим ошибкам» не бывать: помнит, с каким трудом всё доставалось!.. Мать до самой смерти вспоминала свою Мариенталь, её Breitegasse (широкую улицу) и всё, что пришлось оставить: большое зеркало на стене, шкафы, столы, стулья, погреб со всякой всячиной. Всего этого у неё сегодня навалом, а в погребе и картошка, и солонина, сало-шпик и сало топлёное. К тому же и кладбище рядышком – с могилами матери, сына и мужа. Все трудности позади. Серёжа и Вова поженились, внуков нарожали – она всем помогает. Кому она в той Германии нужна? Кто её там ждёт?! Здесь она своя, а там – ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Настали, конечно, тяжёлые перестроечные времена, но от голода, как было в войну, слава Богу, в деревне никто ещё не помер. А будет совсем невмоготу – содержимое шкафов начнёт менять на продукты: вместе с детьми и внуками сто лет продержится. Так при детях и внуках рассуждала Лиля, вкладывая свои убеждения в их души. Да, 32 года без мужа, но жизнью она довольна: замужняя внучка живёт рядом; бабушку навещает каждый день, вместе телевизор смотрят, только что её проводила. Перед тем, как лечь спать, вышла в кухню закрыть вьюшку: тепло в январские морозы надо беречь.
* * *
Ночью Лиля проснулась – сходить по маленькой нужде на ведро, которое с вечера заносила в холодную веранду. Засунула босые ноги в валенки, полусонно подумала, что мороз, видимо, пошёл на убыль: в спальне было непривычно жарко. В ночной рубашке открыла массивную дверь на веранду, и – о Боже! – из кухонной двери прорывались языки пламени. Заглянула – кухня полыхала костром. Захлопнула дверь, сдёрнула с гвоздя в зале старое пальто, натянула его на ходу и бросилась к колодцу, наматывая на голову платок. Принесла два ведра, но вырвавшийся на веранду огонь набросился на неё, однако два ведра всё же выплеснула. Пламя на минуту задумалось и, словно придя в себя, с силой рвануло к противоположной, смежной со спальней стене. Лиля захлопнула кухонную дверь и снова кинулась к колодцу.
В спешке спускаясь с крыльца, упала, ощутив на обгоревшем лице приятный холод снега. Пока тащила из колодца воду, огонь снова вырвался на веранду, и она, хотя и бывало всяко, впервые почувствовала себя беспомощной: одной пожар ей не потушить. Глядя на набиравший силу огонь, вспомнила о деньгах в шкафу спальни, а их ни много ни мало, тридцать тысяч – вся сэкономленная за последние годы пенсия. Вылила на себя воду и бросилась в огонь, прикрывая лицо мокрым воротником. Нащупала в шкафу целлофановый пакет, прикрыла его полой мокрого пальто, и сквозь огонь – к выходу.
Глядя со двора, как перебрасывался огонь сначала в зал, затем в спальню, как разгоралась крыша, как теряла всё, что с трудом наживала, почувствовала себя бездомной девочкой, какой в 1941-м привезли её сюда с родителями. Сбегались люди, о чём-то спрашивали, но она никого не слышала и ничего не понимала – к лицу и голове больно было притронуться.
В районной больнице Лиля очнулась через месяц. Обгоревшее лицо и уши подлечили, но куда её выписывать, не знали – больная молчала. В конце концов, её взяла к себе внучка. После ухода внучки и её мужа на работу Лиля оставалась в доме одна и от нечего делать отправлялась на пепелище, что находилось рядом, – вытаскивала обгоревшие кастрюли, сковородки, вёдра, и к ней вернулась память. Соседи рассказывали, как, мол, однажды на пепелище она прогневала Бога. Подняла к небу руки, крикнула, что было силы: «За что ты, Господи, всё у меня отнял?.. За что-о?..» и – началась такая гроза, припомнить какую не могли старожилы. Ещё, бывало, она на пепелище в сердцах передразнивала председателя:
– Ве-ечный дом! Ни крысы не возьмут, ни гниение»!.. Взя-ял! Дё-ёготь взял! Паразит, брёвен не дал…
После пожара, что случился из-за замыкания в проводке, жизнь Лили превратилась в гостевую – у одного сына, у другого либо внучки. Эту жизнь она не любила, полноценно жила лишь в воспоминаниях: расхаживала по дому из пропитанных дёгтем шпал – единственному богатству, что питало жизненный дух и давало ощущение свободы, когда она была царицей и владычицей собственных желаний. Садилась во дворе на прохладную, плюшевую зелень и подолгу любовалась слепыми котятами, что тыкались к соскам своей лениво развалившейся на солнцепёке матери; тянула из колодца ведро и выплёскивала по корытам и ямкам воду, в которой плескались утята; на горячем летнем солнце прожаривала всё от моли; перекладывала содержимое шкафов; пропалывала огород; топила холодными зимами печь и готовила в кухне еду.
* * *
Однажды к дому внучки летним вечером на завалинку к бабе Лили присела соседка. Притронулась – мертва.
На кладбище, где лежит она сегодня по соседству с матерью, сыном и мужем, ей приносят обычно цветы.
– Тут наша баба Лиля лежит, – крестятся те, что помоложе.
– Не-емочка ты наша ро-одненька! Ны було у тэбэ ныяких «лексічних помилок», – крестятся «товарки» её возраста.
Старик Цыбуля, одноклассник, не крестится – кладёт один пучок полевых ромашек на могилу жены, второй – на могилу Лили и непременно вздохнёт:
– Эх, Лиля-Лиля, пiйшла б за мЭнэ замiж – усэ б по-другому выйшло.
2008-2018
ЗАРНИЦЫ ДЕДА МИШИ
(из повести «Винтики эпохи»)
С его уходом яркими зарницами унеслись в бесконечность бабушка, дедушка, наводнение и бычок…
* * *
Лёгкое, нежное прикосновение мешало спать. Миша отмахнулся, увернулся, но кто-то надоедливой мухой снова коснулся волос. Чтобы отделаться от этих прикосновений, он натянул на голову лохмотья одеяла.
– Мишенька, пора, – прошептали голосом бабушки, и рука убрала с головы лохмотья. – Пора, сынок.
– Не мешай… спа-ать, – гнусаво отозвался он, не открывая глаз.
– Подымайся, родной, я тя на саночках повезу. Добудем пшенички, сварю чо-нить и выспишься, – потянула она его за руки.
Он приоткрыл веки. Коптилка тускло высветила телогрейку и серую кайму тёмной шали поверх телогрейки. Бабушка была одета. Натянув на внука старый дедов ватник, она опоясала его верёвкой, на голову водрузила вытертую цигейковую шапку с ушами, что побывала не на одной только его голове. Ноги в бабушкиных носках Миша затолкал в подшитые валенки, руки просунул в протянутые варежки, и они вышли в ночь.
Было тихо и морозно. Тёмное небо украшали горохом рассыпанные звёзды. Бабушка бросила на сани немного соломы, накрыла её мешком и тихо велела:
– Садись, поспи ещё.
Захрумтел затянутый ледком снег, и сани покатили мимо тёмных землянок. И от того, что ни одно окошко не светилось, казалось: на всём белом свете никого больше нет – только они одни. Проехав длинную и единственную улицу, выехали с одного конца деревни на другой. Накатанную дорогу сменили бугры и колдобины – приходилось держаться, чтоб не вывалиться из санок.
– Я замёрз, – пожаловался Миша.
– Пройдись – согреешься. Бог даст, наберём полмешка, и голод нас минует. Хорошо – никого не встретили.
Она взяла его за руку, они пошли рядом, и он забыл про холод. Шли, казалось, в степи по бездорожью.
– Ба, мы заблудились?
– Нет, вот колея – вишь? Неделю назад женщины на розвальнях возили отсюда солому на ферму. Под скирдой мама тогда заприметила зерно, а то – откуда б я знала. Думаю, за неделю оно вытаяло. Бог даст, намолотим зерна, и – заживём.
Он плёлся рядом, а бабушка тянула сани и без конца говорила, что, если доберутся к скирде на рассвете, домой придут с поживой.
– Вишь, световой день какой длинный – хватит времени, штоб добыть зерна. За него ж, – приглушила она голос, – в тюрьму сажают, но мы, слава Богу, никого не встретили. Домой придём, как партизаны, ночью – в деревне уже все спать будут.
– Ба, я есть хочу.
– Потерпи, милок, придём – наедимся. Светает, скоро будем.
– Я устал.
– Ну, садись – покачу.
Белая, бескрайняя степь не имела, казалось, конца, и Миша снова замёрз. Он только собрался было на это пожаловаться, как бабушка вскрикнула:
– Мишенька, а вот и скирда – вишь?
Миша скирды не видел – никакой. Бросив саночки, бабушка молодо крикнула «ура-а!» и устремилась к снежной горке. Упала на колени и энергично, как делают куры, начала разгребать снег и что-то из-под него извлекать. Рукавицы, видимо, мешали, и она отложила их в сторону. Миша видел, как бабушка без конца что-то растирала в ладошках, дула в них и бросала в рот. И он понял: это место спасёт их от голода – недаром шли всю ночь. Роясь, растирая и всё бросая что-то в рот, бабушка совсем забыла о любимом, но замёрзшем и голодном шестилетнем внуке. Ему стало обидно, он слез с саней и вплотную подошёл к ней.
– Ми-ишенька? – нараспев, точно вспомнив о его существовании, удивилась она и протянула ладошку с зерном. – На вот, сынок, поешь.
Зёрна обожгли холодом. Тягучая от долгого разжёвывания масса оказалась вкусной, и он решил, что зёрна прячутся в снегу так же, как прячется смерть Кащея Бессмертного: дуб, сундук, заяц, утка, яйцо, игла. Вместо всех этих предметов в хитроумной сказке перед ними было только два: снег и полова, но находить в них зёрна было так же трудно, как искать иглу со смертью Кащея. И всё же определять беременные колоски и добывать зерно он научился довольно быстро. Радуясь каждому зёрнышку, делал то же, что и бабушка, – растирал, дул и бросал в рот. Первое время мёрзли руки, но потом притерпелись, да и солнце стало пригревать.
– Ба, я пить хочу.
– Значит, наелся. Поешь снегу. Только немного.
Вынув из мешка дерюгу, бабушка расстелила её на снегу, и они начали бросать на неё колосья вместе с половой[3]. Когда образовалась внушительная горка, бабушка попросила:
– Миш, попрыгай на них – у меня ладошки болят.
– А у меня зубки.
– Ну-к, покажь.
– Не-ет, то не зубки, то дёсна. И у меня болят. Ничо – пройдёт боль.
– Ну да, зёрнушки твёрдые, – рассудил Миша по-взрослому.
Солнце грело по-летнему. К обеду ледяная корка исчезла, снег сделался мягким, рыхлым; разгребать его становилось всё легче. Когда на дерюге образовывалась внишительная горка, бабушка запускала в неё пригоршню, поднимала и пропускала содержимое сквозь ладошки – зёрна падали вниз, а отходы относило ветром. Сытому Мише надоело рыться в снегу, и он начал бегать за сусликами и мышами, что без стеснения шныряли туда-сюда, точно соревнуясь с людьми, которые отнимали то, что по праву принадлежало им, жителям степи. Рыться в снегу Миша устал, и он попросил бабушку разрешить ему просеивать сквозь ладошки полову, но вскоре и это надоело.
– Ба, пойдём домой.
– Мишенька, – не время. До темноты ещё далеко. Смотри, сколь снега осталось, сколь перебрать ещё надо. Помоги. Чем больш наберём, тем сытней заживём. Бросай колоски на дерюгу и не ленись молотить ножками.
И Миша снова начал разгребать снег рядом с бабушкой. Ближе к вечеру он в очередной раз пожаловался на голод.
– Ну, давай пожуём, – согласилась бабушка, мостясь рядом с ним.
Отбрасывая голых мышат, они выискивали зёрна и бросали их в рот со снегом. Утолив голод, бабушка продолжила с жадностью разгребать снег. Миша какое-то время наблюдал и, так как заняться было больше нечем, начал вяло бросать на дерюгу колоски вместе с половой. Солнце пряталось за горизонт. Холодало.
– Ба, темнеет – пойдём, а? Пока дойдём, все уснут, и нас никто не увидит.
– Сейчас, сынок, сейчас, – а сама всё продолжала рыть, растирать, дуть и сеять.
В полной почти темноте собрала с дерюги последние зёрна, бросила их в мешок, подняла его и удовлетворённо оценила:
– Килограммов пять будет. Всё, пошли домой.
Отсыревшие валенки передвигались с трудом, с трудом скользили и санки. Миша сонно спотыкался, но молчал. Молчала и бабушка.
– Садись, – разрешила, наконец, она.
Он плюхнулся, свернулся на дерюге, под которой скрывался мешок с зёрнышками, и уснул, словно на топчане за печкой, – лучшего места было не сыскать! Как проехали деревню, как оказался на реальном топтане за печкой, не помнил. Проснулся от праздничного запаха. На ручной мельнице, рУшилке, бабушка перетёрла немного зерна и утром порадовала внука хлебными лепёшками. Запивая их душистым чаем из чабреца, Миша догадался спросить:
– Ба, ты не спала?
– Как только дед занёс тя в домик, я свалилась от усталости. Поспала чуток, поднялась, затопила печь, перетёрла немного зерна и настряпала лепёшек. Мама тож поела, но ушла уже на ферму.
– Ты самая хорошая бабушка. Лучше тебя нет в целом мире! Вот вырасту, буду работать и тогда есть хлеб будем от пуза.
Незаметно смахнув слёзы, бабушка обняла его:
– Будет время, и есть от пуза будем не только хлеб. Скорей бы войне конец.
Снег таял быстро. Весну Миша наблюдал из окна. Он знал жизнь всех ручейков за окном – как они пробивали себе дорогу; как вымерзали за ночь; как превращались в реки, и тогда по ним корабликами носились прутики, что прибивались водой к бережку.
Маму видел он редко – на работу она уходила, когда он ещё спал, и приходила, когда уже спал. Однажды дед выложил на шесток несколько картофелин, живо взглянул на Мишу, что сидел по обыкновению у окна и вынул из-за пазухи большие галоши.
– Гостинец достал. Таперь во двор выходить мошшь. Ничо, шо малость больши, намотам чо-нить, и хорош, – загадочно произнёс он.
* * *
Вечером пришла мама, когда Миша ещё не спал. В кои-то веки семья была в полном сборе, и дед сообщил, что правление командирует его на всё лето в степь спасать мериносов – ценную породу тонкорунных овец. Женщину посылать опасно, а мужиков, кроме него, в колхозе нет. Дед просил дать ему Мишу: «На вольном воздухе малой чуток окрепнет. Будет морозно – обует галоши».
– Ой, пап, не знаю, – засомневалась мама, – а ежли чо случится? Там волков полно.
– И чо – штоль я внука не уберегу?
Дед убеждал маму отпустить мальца в степь. В конце концов, она согласилась, и утром они выехали в темноте. Бычок медленно тянул телегу, не обращая внимания на лёгкие удары и понукания «цоб-цобе». Миша досыпал под теплым боком деда. Проскочили зайцы, пробежала косуля, дед начал беспокойно оглядываться, и Миша проснулся. Телегу трясло, солнце припекало в спину – время приближалось к обеду. В серой степи начинала местами проклёвываться зелень, вдали чернели холмы, голые деревья, а дед всё не переставал беспокойно оглядываться.
Интереса ради оглянулся и Миша. И испугался того, что увидел: степь, которую они проехали, держа путь к черневшим впереди холмам, бесшумно накатывалась ковром зеркально гладкой, блестевшей на солнце воды.
– Деда, нас вода… догоняет, – заволновался он.
– Снег тае. Наводнение началось, – произнёс дед обыденным голосом. – Хде-сь, должно, реку прорвало.
– А мы?
– Бычок чуе дорогу – вывезе. Понукать его таперь не надо.
Вода накатилась, обогнала, и телега не то поплыла, не то покатилась. Никем не понукаемый бычок брёл по брюхо в воде, и телегу поднимало-качало, как лодку. Бывало, из-под ног бычка уходила земля; тогда он, теряя опору, начинал плавать. Ничего подобного Миша раньше не видел – не знал, что бычки умеют плавать. Степь превращалась в море, которому, казалось, не было конца – по ней плыл бычок, телега и они на телеге. Солнце припекало.
– Деда, а если бычок не найдёт дорогу?
– Найдё-ёт.
Дед стоял во весь рост на местами катившейся, местами плывшей телеге и крепко прижимал к себе внука. И чувство страха покинуло Мишу: в детской душе зрела уверенность, что дед, талисман и гарант безопасности, не даст им погибнуть! Плыли-катились они весь день. К вечеру, когда солнечный зайчик от воды перестал слепить глаза, бычок вытащил их к холмику с белым домиком, печкой, деревянным полом, колодцем-журавлём и продолговатым жёлобом. Море осталось позади, они были спасены.
К обеду – времени, когда дед пригонял на водопой овец – Миша обязан был наполнять жёлоб водой. Эта взрослая обязанность доставляла ему такое же удовольствие, как знакомство с многочисленными и разнообразными капканами, применение которых он осваивал.
* * *
По возвращению их ждала неприятная новость: в счёт налога председатель колхоза приказал сдать бычка.
– Тебе уже семь, – грустно сказала бабушка, – отведи на ферму бычка.
И Миша отвёл. Перед отправкой на мясокомбинат скот сгоняли в длинный загон рядом с конторой, где записывали фамилию владельца и вид живности. Во дворе Мишу встретил мужик.
– Загонишь в загородку, зайдёшь в контору и распишешься, – распорядился он и скрылся за дверью, ёжась от холода.
В загоне мычали коровы и блеяли овцы. Миша отогнал бычка поглубже, погладил его, постоял возле и зашёл в контору.
– Как фамилия? – спросил мужик.
– Хитрова Мария, – ответил Миша.
– Это ты – Мария? – усмехнулся мужик.
– Мария – это моя мама, а я Михаил. Она работает. Окромя меня, привести больш некому.
– Ну, ладно, – враз стал серьёзным мужик. – Значит, сдаёте бычка?
– Бы-ычка, – вздохнул Миша.
– Распишись.
Миша знал только первую букву фамилии и первую букву своего имени, и там, куда ткнул пальцем мужик, написал печатными буквами две буквы алфавита: ХМ. Вышел из конторы, остановился у загородки и стал выглядывать бычка, чтоб попрощаться. Бычка не было. Решив, что его увели, Миша отправился домой.
Вечером в дверь землянки кто-то начал тыкаться, и Миша с бабушкой притаились, прижавшись друг к другу: жили они на самом краю глухой сибирской деревушки, рядом рыскало много волков. Как только тыкания прекратились, дед решил выйти и посмотреть, что произошло.
– Може, ветром чо прибило.
Его долго не было. Узнать, что случилось, не терпелось теперь и бабушке, она натянула фуфайку и вышла следом. Со двора донеслось её радостное восклицание, но вскоре всё стихло. Нетерпение передалось Мише, однако выходить за бабушкой он не стал – боялся. Время тянулось. На топчане за печкой сидел он, напружинясь, – ждал. Наконец, заиграла щеколда, дверь открылась, и у порога показалась бабушка. Миша уставился на неё с немым вопросом в глазах.
– Ложись. Спи, – наигранно спокойно велела она, – придёт наш деда, никуда не денется.
Утром Миша проснулся от запаха наваристого супа. Всю голодную зиму 1943-го бабушка готовила его по ночам, так что перезимовали почти безбедно. Секрет наваристого супа раскрыли Мише, когда он повзрослел. Оказалось, бычок вырвался из загона, прибежал домой, и бабушка убедила деда не возвращать его в колхоз: по таблице отчётности значилось, что бычка они сдали, а колхоз его принял. И доказательством тому служила роспись Миши – ХМ.
Февраль 2019
МИНИ-ТЮРИ
Человек и река
Человек обуздывает реку, но, вырвавшись на волю и мстя за стремление ограничить её свободу, она всё разрушает на своём пути.
Вынужденно находясь в неволе, человек вырывается на свободу, по существу для него дикую, а дальше – что на роду написано… Насытившись, он, как и река, возвращается либо в прежнее русло жизни, либо погружается в болото обывателя, либо испаряется – незаметно исчезает от болезней и жгучей людской жестокости.
2008
Писатель влюбился
Писатель влюбился… Выразить это состояние могли лишь особенные слова, но они не находились. И он написал: «Писатель воспринимает слова, как композитор ноты, но, как певцу, ему не всякая нота по силам» и отложил ручку.
Надолго ли? Кто знает – может, навсегда…
Вес страданий
– Ну, подумаешь, страдал!.. – возмутился он. – Какое ж это страдание? Так себе, цветочки…
Но как, скажите, измерить силу и вес страданий? Один поседел в день похорон любимого, другой – потеряв в войну хлебную карточку, третий не вынес измены…
Три года вздохов
Черноглазый красавец, он приезжал из соседнего села по субботам на танцы. 15-летняя, она тайно по нему вздыхала. Через два года он пригласил её на вальс. Так знакомились в середине двадцатого столетия.
Человек и Собака
Скрестя руки на спине, Старик лениво и задумчиво брёл по плюшевому дну оврага; шагах в двадцати за ним – старая, как и он, Собака. Старик оглянулся – Собака засеменила мелкой рысью, притворясь, что догоняет. Старик повернулся и лениво продолжил путь – собака сделала то же…
Взгляд, поворот головы, дыхание, шаги – это всё слова…
Июль 2015
Не слова – ласка!
По аллее парка идёт молодая мать с громко плачущим 2-3-летним малышом. Мать увещевает – он не унимается. К ним приближается женщина в шляпе. Улыбаясь, она выбрасывает руки, садится на корточки, прижимает малыша и шепчет: «Тc-c-c!» Он замолкает на полувздохе и с мокрыми от слёз глазами доверчиво прижимается к ней.
Бывает, слова не нужны – достаточно приласкать…
август 2015
И районный центр – Рим
Степной Кучук – деревня на Алтае. Вспоминаются почерневшие от давности дома, спящие и заросшие лопухом подворья, их старожилы…
Им не до Рима, им и районный центр – Рим…
ноябрь 2015
История России-СССР – ХХ век
В России-СССР ХХ столетия неугодных «уходили»:
– в 10-е годы свергали и подавляли…
– в 20-е «чистками» выявляли «вредителей»…
– в 30-е раскулачивали и расстреливали «врагов народа»…
– в 40-е ссылали «шпионов», «диверсантов» и «дезертиров»…
– в 50-е разоблачали культ и вдохновляли целинной оттепелью.
– в 60-70-е приспосабливали в «психушках»…
– в 80-е дали глоток свободы…
– в 90-е бросили в беспредел…
– с 2000-х учат улыбаться – шагать в ногу…
декабрь 2012
Читают второе столетие
– Г-мм, – недобро усмехнулся он, – написал рассказик, и писателем себя называет. Вот моего отца-писателя знала вся страна, но он называл себя «Автор».
«Нам не дано предугадать»… «Автора» не помнят, а «рассказик» охотно читают второе столетие.
август 2015
В мусор
Его романы помнят по количеству – тридцать. Вдова после смерти выбросила рукописи в мусор…
август 2015
Умный я, понимаешь?
– Деда, и чего ты всё пишешь?
– Умный я, понимаешь? Не напишу – умрёт всё со мной.
Внуку тоже захотелось быть умным – начал конспектировать лекции.
август 2015
Только себя
Других не читал – только себя. С годами писал он всё хуже…
август 2015
Выхлебать можно, если…
Её депортировали в 5-летнем возрасте. Голодала, тонула, горела, много работала – не сломалась. Она и в старости не выглядела дряхлой. От продолжительных трудностей мы застываем, как после длительного томления застывает холодец.
Выхлебать нас можно, лишь если разогреть…
август 2016
Я ж работаю
– А почитать вас можно? – спросила парикмахерша, энергично лязгая ножницами.
– Для того и пишу.
– А книги где взять?
– Купить.
– Да-а? – зависли в воздухе короткие и ритмичные звуки.
– А как же! Вы свой труд продаёте, я – свой.
– Так я ж работаю!..
Помню сердце твоё
Отцу А. П. Шнайдер, погибшему
23.01.43. Карлаг, станция Ивдель
Я не помню лицо – помню сердце твоё.
Грусть-тоска на душе и мурашки…
Я не помню лицо, но всегда жил во мне
запах папы и запах рубашки.
Помню мягкие руки твои и тепло,
Помню, в вальсе с нами кружился.
Я забыла лицо – столько лет пролегло…
Ты на корточки вдруг опустился,
Прошептал: „Ангелочки, – к себе нас прижал, –
я вернусь… Остаётесь вы с мамой».
И накрыло нас вскоре, как девятый вал,
безутешной бедой – панорамной.
Ты прости мне, отец, я не помню лицо –
помню сердце твоё золотое.
Это сердце во мне наливалось свинцом,
но ни разу не знало простоя.
Я не помню лицо – помню сердце твоё…
июнь 2012
Без тебя я – льдинка
Матери Элле Ал-дровне
Без тебя я просто льдинка,
что на солнце лишь блестит.
Без тебя на сердце дымка…
Голос твой во мне журчит
слабый, властный и весёлый.
Он в семье, как камертон.
В праздники – пирог с паслёном,
жмыха кус, пустой бульон.
А весною – солнца нега,
и в логу журчит вода.
И картошка из-под снега –
тоже сносная еда.
В стужу были мы водою –
той, что в реках, подо льдом.
Лето нежило прохладой,
Пахло тёплым молоком.
Нас готовя к жизни взрослой,
где любовь поёт и плачет,
утепляла домик мохом
белкою, увы, незрячей.
Без тебя я стала льдинкой.
Будет время – растоплюсь
лёгким облаком, пушинкой,
кем, не важно – воскрешусь…
Нащебечемся мы вволю,
Вспомним недругов, друзей,
что не выстрелят укором
за ошибки на Земле.
декабрь 2016
* * *
«Не лги, не укради и не убий», –
нас учат с детства мамы, школы,
но заповеди взрослым не указ,
и, вырастая, маленький Андрий
строчит уже не Бога – свой приказ
по праву силы, а не протокола.
2015
Горькая память – Богу упрёк
Как угадать бесполой пули свист,
что знай себе танцует смертный твист?
Ей все равно, с каких солдат краёв, –
ни генералов ей не жалко, ни бойцов.
И кланяются вечности бойцы,
что наши-ваши – Богу все свои.
Как далеки жена, отец и мать!..
Хотя бы раз-разочек всех поцеловать!
А в глубине России их сыны,
обласканные ласками войны,
росли-мужали в сёлах трын-травой,
ютясь с клопами, вошью и блохой.
Давно уж нет отцов и той страны,
дошаркивают нищие сыны –
свидетели тех чёрных, грозных лет,
но мёртвым до живых теперь и дела нет…
У них уж дом другой – погост и крест,
смиренье в нём да тишина окрест.
Поют там ангелы, поёт Христос…
Зачем, Господь, бросаешь нас в хаОс?
2016
Ждёт поцелуя солнца
Молчит берёзка голая зимой…
Печально и cтыдливо-одиноко:
ждёт поцелуя солнца, чтоб весной
вином хмельным наполниться и соком.
В предчувствии любви все дни и ночи
объятий жаждет, и тепла, и света.
И вот уже беременеют почки –
и воскресает юная принцесса.
За боль любви, надрежут если ствол,
поплачется слезою благородной,
чуть сладкой и живительно-святой,
всегда и всюду лишь здоровьеродной.
Начнёт шептаться клейкая листва,
начнут рождаться нежные серёжки.
От поцелуя солнца и тепла
задорно закудрявятся берёзки.
октябрь 2017
Осенние женщины
Осенняя пора. Дары и разнотравье.
Пленительная радуга цветов.
И в этом мире, красочном, нарядном,
мы услаждаемся обилием плодов
и женщинами в возрасте осеннем.
Пусть личные плоды их подросли…
В любви они искусней, совершенней –
ромашковою осенью сильны!
июнь 2017
Край детства
Взрослеют люди, но земля,
что с детством связана была,
врастает в душу навсегда.
Мой свёкор век провёл в лесу.
Не верил он, что я люблю
Алтая степи, их красу.
«Любовь к степям? – смеялся он. –
Пустые, голые, они
лишь для кочевников годны.
Мы в голод выжили в лесах
с грибами, ягодой, зверьём.
С сырьём всяк жил себе – царём».
Не знал ковыль он распушённый,
простор степей, их миражи
и бесконечности земли.
И слёзы матери по Волге,
её тоску не разделял:
влюблённости не понимал.
Познала к старости я Мир…
Край гор, лесов и край снегов
так хороши – сказать нет слов.
Край детства, пусть и бедный, голый,
он навсегда. Он до конца –
в нём бабушка моя ушла.
Торчит занозой он в раю –
о нём обычно слёзы лью.
июль 2019
Мы все – из темноты
Mы в Мир пришли из темноты и втайне,
и также втайне в темноту уйдём,
но в жизнь ворвёмся ветерком бескрайним,
все возрасты сезонные пройдём.
Прочувстуем и солнца теплоту,
и град, и радугу весны цветенья,
но осень жизни встретим на бегу,
чтоб избежать зимы-оцепененья.
Встречаемся мы с нею все двояко.
Одни всё хмурятся, другие стонут,
а третьи пчёлкой трудятся, однако
поют, танцуют – держат жизни тонус.
Приходим мы на Свет из темноты
в любви к родным краям, плодам и звёздам,
но ягодка одна на всей длине лозы –
совсем не то, что налитые гроздья.
апрель 2018
Ты меня собою наполняешь
Вглядываюсь в лица я прохожих –
разных и нисколько не похожих.
И тебя вдруг замечаю, – знаешь,
ты меня собою наполняешь.
В хмурый день морозный прячут лица –
на моём же солнышко искрится:
поцелуи вспоминаю… Знаешь,
ты меня собою наполняешь.
Я в твоих глазах себя лишь вижу,
счастливо скользим вдвоём на лыжах.
Сосны и снега, как в сказке… Знаешь,
ты меня собою наполняешь.
Я спешу к трамваю, на работу, –
муравьями мельтешат заботы.
Нам бы супчику на ужин… Знаешь,
ты меня собою наполняешь.
Вот уж гомон в доме слышен детский,
скачут малыши орехом грецким.
Улыбаемся друг другу… Знаешь,
ты меня собою наполняешь.
Чувствую я: холод в спину дышит,
оттого что ты меня не слышишь.
Страстью новой нынче ты охвачен –
смак семьи тобою, жаль, утрачен.
февраль 1990
[1] досл. Welschkopf Fleder – кукурузный пушок (рыльца).
Часто я те говорил,
Чтоб до ней ты не ходил.
У неё не красны щёки
И вся в чирях жопа.
Ямка тут, другая – там,
Посередь – канава,
В ней матрёшка русская
Торг ведёт с кольраби.
Трижды я – у дверь подвала
И четыре – на луга,
А не дашь мне стопку шнапса –
Гарцевать с тобой не буду.
Ногой в гробу уж Рутату –
Её ты не починишь.
Ей листья новые нужны –
Все старые ощипаны.
[3] отбросы молотьбы.