Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2020
«Аксиоматичные элементы веры – Любовь, Свобода, Бессмертие, Агнец, Огонь»
Н. Боков
1
«Чехов умер – теперь можно о нём свободно говорить», – писал Лев Шестов, предваряя эссе о великом мастере литературы.
Наш современник, писатель Николай Константинович Боков, умер второго декабря 2019 года в парижской клинике Теннон. Рано утром, когда облегчение испытывают даже самые тяжёлые больные. Смерть, прожорливая ночью, по утрам умеряет свой пыл – агрессоры и человеконенавистники тоже нуждаются в отдыхе…
Но в случае с Николаем Боковым смерть не пожелала сделать передышку. Словно исполняла его просьбу, обращённую к Богу задолго до кончины, – он уже ощущал её холодное дыхание: «Даруй ещё чуть-чуть, последнее: завершить эту жизнь. Благополучно. И поскорее».
Вот он её и завершил – на 75 году нескончаемых духовных поисков и терзаний. По нынешним меркам совсем не глубоким стариком. Без каких-либо врождённых отклонений, с глубоким и ясным умом мыслителя. Сердцем художника и страдальца, что, в сущности, одно и то же. Потому что художник, поэт обречён на страдания даже при внешне благополучной жизни. А Николай Боков – поэт, ибо он существовал не вне, а внутри себя, и благополучной его жизнь не могла быть a priori…
И вот пришло время о нём рассказывать и размышлять. Созданных им произведений в стихах и прозе множество, они рассыпаны, разбросаны по журналам, журнальчикам и книгам; в электронных изданиях и на различных сайтах. На русском и французском языках…
Всё это кажущееся огромным и хаотичным литературное хозяйство когда-нибудь будет собрано и систематизировано. Подвергнуто скрупулёзному анализу и выставлено на всеобщее обозрение, как и полагается классику, – посмертный приговор, редко выносящийся при жизни. Его биографию станут изучать в школах и вузах. Вернее, то, что останется от биографии, спрятанной за роскошными одеждами выводов и умозрений. Он ведь и сам говорил, что биография неотделима от легенды. А смерть и есть начало легенды…
Мы не можем сказать, что знаем о Николае Бокове всё: больше догадываемся или чувствуем. Душой, интуицией, чем-то ещё, столь же неуловимым и неверным. Как не возьмём на себя смелость заявить о понимании этого человека и всего им созданного. Подлинная глубина неисчерпаема. Тёмных мест она предполагает больше, чем светлых – состояние, хорошо знакомое каждому ныряльщику – охотнику за жемчугом. Но если хочешь его понять, – подбадриваешь сам себя, – напиши о том, что чувствуешь, и понимание придёт само собой…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЛАНДШАФТ ЛУНЫ
I
В «Метанойе» он пишет о неведомом:
«Одним из аргументов против «гор на Луне», открытых Галилеем, было «совершенство небесных тел». Небесное должно быть и есть совершенно. Пятен на солнце нет, – это «вращающиеся вокруг него планеты», – думал сам Галилей».
Тема отца – той самой далёкой Луны, на которой в силу её совершенства не может быть тёмных пятен, – одна из ключевых, священных в его жизни и творчестве. Тема, определившая его судьбу и созданную им литературу.
Из рассказа «Билет в Святую землю»
«…торговец, стоявший у входа в лавку-туннель, вдруг опомнился от летаргии при виде меня, защёлкал языком и стал манить рукою. Путешествуешь? Куда? В Иерусалим? Это доброе дело. Ну-ка, выпей чашечку кофе со мной и моим племянников Николаосом. А меня, кстати, зовут Константинос. Ах, вот как! Да меня самого зовут Николаос! А Константиносом зовут моего отца! Вот маленькое, но приятное совпадение. Тебе понадобятся деньги, сказал Константинос. И дал мне тысячу драхм. Ну и ну…»
Вот так отец помог ему в сложной ситуации. Невидимый и неведомый. Живущий за тридевять земель от Греции, где оказался его странствующий сын, которого он видел всего лишь один раз в жизни. Как и сын своего отца…
С памяти об отце и мыслей о нём всё и началось: искусство, любовь, страсть к размышлению. Сама жизнь…
Правильнее было бы сказать, началось – в отсутствие отца. Потому что семья распалась, когда мальчику было совсем мало лет.
В «Зоне ответа» он пишет: «… выросший без отца, я не знал, что это такое, что значит им быть: я никогда не видел его вблизи. Впрочем, видел и даже провёл один день вместе, в возрасте семи лет. Один день».
В другом месте он уточняет: увиделся с отцом в пионерском лагере под Москвой, куда отец приезжал проститься с ним перед отъездом.
Нетрудно заметить, какой горечью дышит последняя фраза при воспоминании об этой встрече: всего «один день…»
О бесконечной тоске по отцу можно судить ещё по одному фрагменту.
Из повести «Обед на побережье».
«Теперь ему хотелось купить на рынке маленьких копчёных рыбок – в память о приездах на Взморье вместе с матерью. И особенно о том поспешном отъезде из Москвы – похожем на бегство – когда приехал Бог знает откуда отец и искал с ними встречи. Мама опасалась, что – с ним. И что его увезёт.
Ему девять лет?.. Десять?
Отца ему очень хотелось увидеть, но он чувствовал тревогу матери, и её было жалко. В поезде он сидел, отвернувшись к окну, и тихонько плакал, не находя разрешенья противоречию».
Если первая встреча с отцом состоялась, когда мальчику было семь лет, а во вторую, несостоявшуюся, лет девять или десять, то можно понять его слёзы и отчаяние. Возможно, он и родился в отсутствие отца, такое во время войны часто случалось. И тогда не желание, а обожествление и неутолимая жажда видеть отца становится непреходящей мечтой, неосуществимой и болезненной.
Чем меньше возможностей давала жизнь для встречи, тем чище и возвышенней становилась сыновняя любовь. Принимавшая порою формы, граничившие с галлюцинацией.
Из разговоров с парижским художником Виктором Кульбаком («Золотая осень, серебряная игла»).
«НБ. Я вам говорил об особенной роли, которую вы, не подозревая, сыграли в моей жизни. Но я ещё не готов об этом рассказать, хотя написал в “Обращении”. Правда, потом вычеркнул! Так вот, вас я сфотографировал в Вене в 75-м. Вы тогда рисовали и подняли голову от стола. Спустя четыре года произошла моя роковая встреча на пляже Средиземного моря Борн-ле-Мимоза, встреча с юной К., оказавшейся в конце концов героиней моей жизни и книги “Обращение”. Я её фотографировал часто в течение трёх лет. Один снимок однажды мне показался знакомым. Спустя время я понял, что она похожа на этом снимке… на вас! И потом я не думал об этом сходстве. А в 83-м я получил из Москвы от мамы пачку старых семейных фотографий. Был среди них и снимок моего отца, молодого, только что вернувшегося из Берлина, с войны. Эту фотографию я знал с детства, и лучше, чем самого отца: он оставил семью очень быстро, уехав на Дальний Восток. Его я встретил только однажды в возрасте семи лет, когда он приехал ко мне в проклятый пионерский лагерь, летом, будучи проездом в Москве. Так вот, рассматривая моё собрание фотографий, я раскладывал их на столе. И ваш снимок оказался поблизости со снимком отца, и я с удивлением заметил, что вы с ним похожи. (Возбужденно.) Но главное произошло на другой день. Я снова достал все фотографии и положил рядом три снимка и пережил потрясение. Один из молчаливых взрывов, которые преображают человеческую жизнь. Вы догадались? Моя возлюбленная похожа была на вас, вы были похожи на моего отца! Ваше лицо стало связующим звеном между ними! Моя возлюбленная была похожа на моего отца! Вот почему моя привязанность к К. стала почти одержимостью! Настолько, что я думал о самоубийстве после разрыва! Но прямого сходства между ними не было, вы понимаете? Её лицо было для меня лицом моего отца, исчезнувшего бесследно, потерянного навсегда, которого я искал, оказывается, все эти годы. Десятилетия».
Постоянство, с каким Н. Боков раз за разом возвращается к теме отца, восхищало и вызывало сочувствие. Свидетельствовало о целеустремлённости памяти, хотя какую цель могло преследовать настойчивое поминание отца – так и не было понятно. То был некий знак, тотем чего-то более высокого и недостижимого, чем детская любовь. Это «что-то» казалось подспудным, нездоровым, почти маниакальным. Замешенным на представлении об отце, как о высшей силе. И думаешь о таинственных импульсах, управляющих нашим сознанием а, значит, и жизнью…
Других, кроме описанных выше, попыток отца встретиться с сыном, похоже, не было. По крайней мере, мы о них ничего не знаем.
Лишь много позже между отцом и взрослым сыном состоялся второй контакт. И произошло это событие уже в эпоху перестройки.
Изгнанный из России опальный писатель Николай Боков жил в Париже и даже не помышлял о такой встрече.
«Солнечный весенний день 1989 года в Лионе, на квартире родителей Филиппа» («Совпадения»).
Филипп – это его французский приятель, художник. Они дружески общаются, говорят о разном и вдруг –
«…я нахожу в себе совершенно законченное знание, как знают совершившийся факт: сию минуту отец пишет мне письмо. И это – событие. За мои 44 года отец пишет мне впервые в жизни (и своей, и моей) и за границу, из далёкого Жданова, где он женился ещё раз и остался (ныне опять Мариуполь).
– Филипп, – говорю я, – только что узнал совершенно точно, что отец пишет мне письмо. Может быть, уже написал.
– Ах, я не люблю всего этого! – закричал Филипп из кладовки. – Все эти интуиции, видения, предсказания!
Я не настаивал. Факт казался настолько бесспорным, что я уже размышлял о возможном содержании письма. Первого в жизни.
… Спустя три недели я добрался до моего парижского пригорода. Уже началась Страстная неделя, шли предпасхальные службы.
Меня ждало письмо от отца».
II
… К событию в Лионе мы ещё вернёмся, а пока…
Надо ли объяснять, что в минуты, когда я читал «лионский» текст, боковские «интуиции, видения и предсказания» обрушились и на меня. Оказывается, отец Бокова живёт в Мариуполе, я и не знал! И никто в этом городе не знал. Как никто не знал о писателе – изгнаннике Николае Бокове и даже не догадывался о родственной, земляческой с ним связи!
Взволнованный этой новостью, я отправил по электронной почте письмо Николаю. К тому времени мы уже состояли в переписке, и обсуждать можно было любые темы.
Обстоятельства нашего знакомства приблизительно следующие.
В одном из русскоязычных литературно-художественных журналов, выходивших в Германии, Николай прочитал моё эссе о французской писательнице Маргерит Юрсенар «Лоза Мон-Нуара». И посоветовал отправить перевод текста и письмо-заявку на проживание на виллу Мон-Нуар.
Из бывшего родового гнезда мадам Юрсенар французское правительство устроило что-то вроде Дома творчества для писателей Евросоюза, почитателей её таланта. С присвоением жильцам почётного звания «писатель-резидент виллы Мон-Нуар»…
Письмо от 30 июля 2015 года.
«Анатолий, я был пансионером виллы Мон-Нуар, построенной в 60-х на месте разрушенной и получившей ее имя. С тех пор там сменился директор. Кстати, новая администрация по-прежнему чувствительна к юрсенарцам за границей, и было бы неплохо, если Вы вступите с ними в контакт и пошлете свое эссе. Кроме французского, они владеют английским…»
Моё посещение виллы Мон-Нуар по разным причинам не состоялось, но письмо Николая – точнее, приписка к нему – в очередной раз повергло меня в смятение.
«В Мариуполе, после развода с моей матерью, жил и умер мой отец, Константин Скрипкин. Вероятно, там по-прежнему живет моя сводная сестра Алина Скрипкина, с ребёнком, с которой я обменялся письмами лет 15 тому назад. Мы никогда не виделись.
Дружески Ваш
НБ».
Оказывается фамилия моего парижского собеседника «Боков» – «не настоящая»!
В письме от 13 августа 2018 г. он рассказывает о причинах её смены:
«… до десяти лет я был Скрипкиным, а после развода родителей выбрал фамилию матери – из-за обидных дразнилок в школе».
Константин Скрипкин – человек, которого в полумиллионном Мариуполе найти было бы несложно, человек он был известный. И сделал бы я это незамедлительно, если бы Константин Николаевич не умер. Ещё в 2014 году.
Из письма к Н.Бокову 30 июля 2015 года.
«Николай, поистине неисповедимы пути Господни! Я хорошо знал Вашу сестру, Алину Скрипкину, и Вашего отца, Константина Николаевича. С Алиной мне довелось немного поработать, а с Вашим отцом значительно дольше. Он работал директором Парка культуры им. Жданова, а потом в отделе культуры горисполкома. Умер сравнительно недавно, в солидном возрасте, лет ему было под девяносто. Часто встречал его прогуливающимся летом в парке, на рассвете. Я совершал мои ежедневные пробежки и тащил его за собой. Мы купались в утреннем море, и он добродушно басил, рассказывая смешные или поучительные истории. Алина долгое время работала в детской музыкальной школе, была замужем (вышла поздно), родила ребёнка, в семье что-то не ладилось, и Константин Николаевич сокрушался и жаловался на разборки с зятем. Но теперь, в связи с событиями в Донбассе, многие покинули город, и Алину я больше не вижу, возможно, она тоже уехала. А, может, я и сам виноват, так как образ жизни веду монашеский, и ничего в этом городе и стране не считаю больше своим. О Вашей связи с Мариуполем я знал, читал в Ваших сочинениях, но не думал, что всё так любопытно!
Ваш
АН».
Мы уже говорили, что развод отца с матерью стал для Николая незаживающей раной. Почему он произошёл, что стало его причиной – об этом я его не расспрашивал. Не считал возможным тревожить и без того смятенную, болезненную душу. Полагал, что со временем он сам обо всём расскажет – не может не рассказать, так саднит его эта рана. Теперь Николай умер, и поговорить об этом больше не с кем. Остаются домыслы, догадки и версии, вплоть до самых абсурдных.
ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ ПЕРВОЕ
Мы знаем, что Николай Боков родился в Москве 5 июля 1945 года. И что ребёнок он был недоношенный. «Как и Мария (дочь писателя. – А. Н.), отец родился недоношенным»…(«Зона памяти»).
Ещё один знак судьбы, и тоже зловещий.
Предчувствуя неизбежное, он впоследствии напишет: «сколько моего прошлого в моём настоящем. Кажется, что жизнь – это путешествие по кольцевой дороге».
И ещё: «прошлое гуще настоящего»…
Смысл этих фраз откроется несколько позже, – впрочем, начинает уже открываться…
Предположим, родился Николай семимесячным. Значит, был он зачат приблизительно в конце декабря 44 года или в первых числах января 45-го. Отец воевал, прошёл войну штурманом ночного бомбардировщика и мог ли он в декабре-январе 44-45г.г. оказаться в Москве? Теоретически – мог, но только в двух случаях: служебная командировка или отпуск по ранению. У холостого (и не москвича) Константина Николаевича личных причин приезжать в столицу не было.
В 2017 году Мариупольское телевидение выпустило фильм о Константине Николаевиче, где об отце рассказывает его дочь Алина. По её словам, отец родился в Саратове, в бедной семье. Перед войной окончил в Харькове училище военных лётчиков, и поездки в Москву с фронта по служебной необходимости были для него маловероятны. Константин Николаевич – боевой офицер. К техническому обеспечению отношения не имел и вряд ли с фронта его могли направить в столицу по вопросам снабжения или, допустим, доукомплектации полка, где он проходил службу.
Значит – отпуск?
Вероятно, – напрашивается вывод, – в Москве была квартира, где он мог остановиться. А, значит, и семья, так как собственного жилья у Константина Николаевича в столице не было. Квартира, где обосновалась молодые, могла принадлежать только его жене.
Мама Николая, Вера Фёдоровна Бокова, родилась в подмосковной деревне Язвицы. О ней мы знаем, что женщина она была образованная, по профессии метеоролог. «Предсказывала погоду», – как напишет потом о ней Николай. После института она вполне могла получить квартиру в Москве; точнее – комнату в коммунальной квартире дома №24 в Уланском переулке. Где и жила с мужем. Там же Николай Боков появился на свет…
Как и когда Константин Николаевич и Вера Фёдоровна встретились и поженились – тоже подёрнуто мраком неизвестности. С большой долей вероятности можно предположить, что случилось это незадолго до войны, они даже ребёнком не успели обзавестись…
О московской своей жилплощади Боков пишет довольно подробно.
«Это была коммуналка на шесть семей», рассказывает он художнику Виктору Кульбаку.
Помнит, что между двумя комнатами, их и соседской, когда-то было окно, его закрыли фанерой и закрасили. Была этажерка с книгами, стоявшая в углу комнаты. (У меня была такая же и, чтобы никому не мешать, она тоже стояла в углу. – А.Н.). К этажерке прижимался диван (у меня тоже был диван, – вспоминаю я. – И спал я на нём головой к книгам. – А.Н.), занимавший почти всю стену в длину. А вдоль другой стены стояла тахта, впритык между стеной и этажеркой.
«Комнатка крохотная, но очень уютная – может быть потому, что такая маленькая. Да я и сам ещё маленький: шесть или семь лет».
Комнатка на пятом этаже была украшена по тогдашней моде.
«А вот что-то знакомое, – вспоминает он в комнате художника Франсуа: – настоящая горка из самоцветов. Такие «уральские горки», как их называли, были модны в московских домах 50-х годов».
«А вот ещё один чрезвычайно знакомый предмет в лионской квартире, тоже бывший в квартире московской: статуэтка Венеры Милосской с аккуратно отрезанной выше локтя рукой. Статуэтку привёз из Германии отец. Когда кончилась война, многие привозили вещи оттуда. Особенно офицеры: для них были устроены распределители, где они выбирали подарки для дома. Туда свозилось добро из немецких домов.
Были ещё немного обгоревшие часы с боем, французские репродукции известных портретов: «Мадам де Помпадур», «Мадам де Рекамье с дочерью», тоже нашедшиеся в Германии, попавшие туда, вероятно, из Франции. Вот ещё «Тирольские девушки на лугу». Пуховая перина – в ней было занятно «тонуть». Приёмник «Телефункен»…»
Как видим, трофейных вещей лётчик привёз домой немало. Вряд ли так основательно стал бы «украшать» квартиру человек, подумывавший о разводе. Скорее, наоборот: он рассчитывал на долгую и обеспеченную семейную жизнь.
Николай прямо говорит, что вещи были привезены отцом после войны. Значит, после предположительного «февраля» у Константина Николаевича могла быть еще одна поездка в Москву, сразу после победоносного мая 45 года.
Мы знаем, что фамилию «Боков» Николай унаследовал от матери. Вера Фёдоровна была родной сестрой Виктора Бокова, известного поэта и собирателя русского фольклора. В 1942 году Виктор Фёдорович был призван в Действующую армию и в том же году осуждён по 58 статье, как пишет Википедия, «за разговоры». После заключения он находился в ссылке в Калужской области без права проживания в столице. Но когда К. Скрипкин приехал в Москву, Виктор Фёдорович тайком, нелегально проживал в комнате у сестры.
Возможно, это обстоятельство – фронтовик, офицер и коммунист оказался родственником поэта-антисоветчика, по тогдашней терминологии – врага народа, – и послужило причиной развода. И поспешного отъезда Константина Николаевича «куда-то далёко, кажется, на Дальний Восток».
На поселении Виктор Фёдорович находился с 47 по 56 год, то есть, оказаться у сестры в Москве он мог не ранее 47 года. Получается, что Константин Николаевич уехал «куда-то на Дальний Восток» ещё до встречи с шурином.
Но военнослужащие, офицеры не уезжают, куда и когда им заблагорассудится, для этого существует плановый отпуск. Прочие перемещения происходят по служебной необходимости и по приказу командования.
Но почему-то, если такой приказ действительно существовал, Константин Скрипкин уехал для прохождения службы один, без семьи. Значит, семейный разрыв ко времени его отъезда уже произошёл?
ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ ВТОРОЕ
Точную дату отъезда Константина Скрипкина из Москвы мы не знаем – как и многое из жизни его первой семьи. Выяснить что-либо определённое об этом невозможно: из родных Константина Николаевича в живых не осталось никого. Могла бы что-нибудь рассказать его дочь от второго брака Алина, но…
Из письма к Николаю Бокову от 27 декабря 2017 г.
«Здравствуйте, Николай, стучусь к Вам с неприятным известием. Сегодня в случайном разговоре узнал, что Ваша сводная сестра, Алина Константиновна Скрипкина, умерла. Ещё в прошлом году[1]. У неё была онкология. Её сын Костик при жизни матери учился в Харьковской консерватории, а где он сейчас и что с ним – я не знаю и спросить не у кого…»
(Дед учился в Харькове, и теперь там же обучался его внук – вращательные движения судьбы?)
В тот же день, из письма Николая Бокова:
«Спасибо, Анатолий, что сообщили. Мы с Алиной не были близки и не были в контакте, но такое известие поражает, спохватываешься и жалеешь, что не был отзывчив… Костя, может быть, уже выучился на певца[2]…
Если найдутся его координаты, дайте знать, пожалуйста.
Дружески Ваш,
Николай Боков».
В тот же день, вечером:
«Николай, вот уже первые новости: в профсоюзном комитете школы искусств, где работала Алина, удалось раздобыть номер мобильного телефона Кости. Есть и номер бывшего телефона Алины, возможно, он сейчас у Кости, и он им пользуется.
Ваш
АН»
Ответ:
«Чудно, спасибо!
Ваш дружески,
НБ».
В казавшемся безнадёжном деле помогли две чудесные женщины – работницы мариупольской Центральной городской библиотеки им. В.Г. Короленко Ольга Николаевна Подтынная и Наталья Александровна Кудинова. Они с самого начала принимали горячее участие в моих поисках. Раздобыли телефоны Костика и Алины и вывели на людей, хорошо её знавших.
Меня интересовало, где и когда Константин Николаевич мог создать вторую семью, это помогло бы точнее определить дату его отъезда из Москвы. И, может быть, тешил я себя надеждой, удастся выяснить причину развода. Не может быть, чтобы вторая жена ничего об этом не знала…
По рекомендации двух этих славных женщин звоню Марии Ивановне Уткиной, председателю городского комитета профсоюза работников культуры. Она удивляется и звонку, и моим вопросам.
«Первая семья? Нет, я ничего об этом не слышала. Да, я знала Алину Константиновну, мы вместе работали, но о личной жизни ничего рассказать не могу. Алина была очень закрытым человеком, никогда ничего не рассказывала ни о семье, ни об отце. Иногда, правда, что-то странноватое проскальзывало во время разговора. Я так понимала, что с отцом у неё были сложные отношения. Он был… – слегка замешкалась Мария Ивановна, – человеком прямолинейным, я помню его по отделу культуры. Чтобы не сказать – солдафоном: всё у него должно делаться по плану, по порядку, – “о уставу” а в культуре так жить нельзя. Наверное, он и в семье был такой… Больше, к сожалению, ничего рассказать не могу. Да вы позвоните Ирине Омельченко, подруге Алины. Она была вхожа в семью Скрипкиных и наверняка что-то знает…».
Мария Ивановна снабдила меня номером телефона Ирины, и, не откладывая в долгий ящик, я ей звоню.
«Первая семья? А что, разве у него была первая?!» – изумляется Ирина.
«Да?! Я и не знала! Да нет, не может быть! Если бы у Константина Николаевича была первая семья, я бы точно знала. Я дружила не только с Алиной, но и с её мамой, Елизаветой Степановной, она бы мне рассказала! Нет-нет, я бы точно знала! – продолжала кипеть Ирина. – И что – у него был сын?!»
«Ну да, – смеюсь я. – Выдающийся русский писатель».
«Не может быть, ничего об этом не слышала! И что – это был настоящий брак? У Константина Николаевича? Может, он сожительствовал с этой женщиной?»
«Да нет, – оправдываю я покойного Скрипкина. – Самый настоящий брак…»
«Не может быть!» – раздаётся снова…
Кое-что позитивное сквозь эмоции и междометия Ирины всё же удалось раздобыть.
Алина Константиновна родилась в 1950 году. До этого у Елизаветы Степановны были ещё две беременности, следовавшие одна за другой. И обе были неудачны: дети умирали во время родов. Получается, что между отъездом Константина Николаевича из Москвы и появлением Алины был временной промежуток в три беременности Елизаветы Степановны. То есть, временем его отъезда действительно мог быть 1945 год, если предположить, что два года – с 45 по 47 – ушли на знакомство, сожительство, а потом и на оформление нового брака. Хотя всё сказанное всего лишь тоже версия. Николай в разговоре с В. Кульбаком сообщает, как мы помним, что до десяти лет он был Скрипкиным. И фамилию сменил на материнскую только после развода родителей. Возможно, сожительство Николая Константиновича и Елизаветы Степановны продолжалось значительно дольше, до 55 года, когда они официально оформили брак. Словом, гипотезы, гипотезы…
Как пишет Скрипкин-сын, он же писатель Боков, так говорит «темнота экзистенции…»
III
…Или – что тоже справедливо – в запутанной семейной хронике Скрипкиных отсвечивает «неопределённая предопределённость» – ещё одна дефиниция Николая («Совпадения») – та самая, что «понудила» его стать сыном своего отца и своей матери.
Вера Фёдоровна – мы судим об этой женщине исключительно по сочинениям сына – была человеком научным и глубоко гуманитарным. И, конечно, не «солдафоном», подобно своему мужу, а натурой тонкой и нежной, передавшейся по наследству сыну. В московской комнатке она писала на краешке стола кандидатскую диссертацию, хотела стать учёной. Любила читать: «Мама приходила на пляж с полотенцем и книгой.» Много знала и – «Как часто бывает с родителями, ей хотелось передать свои знания сыну. Например, латинские названия облаков. – Кумулюс Гумилис, – послушно повторял он…» («Обед на побережье»)
Или вот (снова с присутствием отца):
«Мне лет 12–11. И я люблю рассматривать репродукции разных картин, собранные в коробку. Вероятно, они привезена отцом… из побеждённой Германии. Среди прочего есть и картина «Амур и Психея». По-видимому, я ещё не знал, кто такой Амур в мифологии, но мне уже было известно, что на Дальнем Востоке есть река с этим названием. А Психея – его возлюбленная»
– Мама, а кто такая Психея?
– Это, дорогой мой, душа.
– Чья?
– Человека».
(«Амур и Психея»)
Если бы у мальчика, а потом юноши Бокова была возможность сравнивать, то отец на фоне образованной матери выглядел бы слабовато.
Но и у отца имелись симпатичные склонности помимо того, что он – отец, и ребёнок a priori должен его любить.
Все эти трофейные безделушки вроде статуэтки безрукой Венеры и французских (вероятно, действительно высокого качества) репродукций, говорят о потребности в красоте. Дочь Алина в фильме мариупольских телевизионщиков рассказывает о горячей любви отца к искусству. Он любил рисовать и писал картины красками. Некоторое время даже учился в художественном училище. Хорошо пел, и когда работал в Саратове токарем на заводе, мастер нередко его просил: «А ну, Колька, спой что-нибудь…»
(Вашему автору доводилось слышать на дружеских посиделках пение Константина Николаевича, он действительно пел хорошо.)
После сокращения в 1960 году советских Вооружённых Сил Константин Николаевич вышел в отставку и по рекомендации полкового товарища, мариупольца Николая Сорокина, переехал с семьей в Мариуполь. Долгое время работал инспектором отдела культуры горисполкома и опекал творческую молодёжь.
Мама была интеллектом и эрудицией, а отец – художественной молекулой сына: любовь к живописи и музыке совершенно точно перешла к нему от отца. Как потом музыкальная одарённость отца и деда передалась дочери Алине и внуку Костику…
…Его понимание искусства было абсолютно профессиональным.
« – Так вот, – продолжал Андре, – вы видите, это построенное из бетона здание культа воспроизводит черты античности. Намеренно. Возьмите колонны: они уменьшаются в диаметре кверху, глаз, оценивая перспективу, обманут, и потолок нам кажется выше, чем на самом деле. Но самое главное – ощущение свежести. А это нечасто. Слепок души строителей, вы понимаете? Их молодость и любовь, семейственность в основе, так сказать, окрасили целое. В музыке это обычная вещь. Кстати, хотелось бы вам что-нибудь услышать? Я с удовольствием сыграл бы.
На Ивана Андре не смотрел. Влиял, несомненно, тот факт, что он оставался в рабочем костюме. Обычная история, и не только с органистами.
Кан молчал. А потом взглянул на Ивана, словно поняв и уступая ему место.
– Ах, сыграйте одну вещь, Андре, – попросил Иван.
– У вас есть предпочтения? – Органист улыбнулся. – Итак?
– Знаете, это… К сожалению, я не могу дать точной отсылки… Это прелюдия Франка… Прозрачная, печальная, словно вы смотрите издалека и узнаете родные места.
Андре сделался серьезен и мягок. И взяв несколько нот, смотрел вопросительно. Иван кивнул.
Органист изменился, играя. Исчезли его широкие плечи борца и шумное дыхание.
– Вам повезло, – сказал он. – Однажды я готовил эту вещь для концерта, я знаю ее наизусть.
Как хорошо было б сменить здесь слова на звучание музыки! Принять это созерцание пространства, завершенность дня и жизни, успокоение однообразных порывов тела. И вздохи органа – в молодости они казались Ивану посторонним досадным шумом, а теперь он их полюбил, догадавшись, что несовершенство есть признак живого. В механическом – например, в чертеже колеса – нет случайных добавок. А образу дерева не вредит и сухая ветка, скорее напротив, нужна.
– Прежде, чем снова надеяться, надо успокоиться! – произнес Кан, когда Андре кончил играть и сидел, склонившись над клавиатурой, не двигаясь».
(«На восток от Парижа)
В «Книге о Софии Губайдулиной», написанной в эмиграции, Боков скромно признаётся: «речь в книге идёт о музыке, коей я просто любитель и иногда упорный слушатель».
Но не только «любитель и слушатель», – думается, – но и великолепный знаток музыки, искусства вообще.
Во время учёбы в аспирантуре философского факультета МГУ он подрабатывал секретарём у той самой Софии Губайдулиной, выдающегося композитора ХХ века. Вряд ли она взяла бы в помощники секретаря-невежду.
Музыкальный вкус развился у Николая благодаря массе знакомств в молодой композиторской среде.
«Всё началось» в 60-е годы, – вспоминает он, – когда все ещё были молодыми и незнаменитыми. Новая музыка начала о себе заявлять неожиданными для соцреализма произведениями. Шнитке, Денисов, Пярт, Волконский, Сильвестров…, Пётр Мещанинов, Ступакова, Холопова, Леонтьева Оксана и её сын Дмитрий, Суслин – вот только несколько имён из дальнего и ближнего окружения Губайдулиной. Разных по темпераменту людей – и музыкантов – объединял жизненный порыв: спастись от унылой официозности и скучной идеологии, выжить творчески («и физически», – обычно добавляла С.Г.)»
Началом подлинной мировой известности С. Губайдулиной Н. Боков считает исполнение её сочинений всемирно известным скрипачом Гидоном Кремером во время концертов в Европе и Америке. В Париже, в присутствии автора, он исполнил написанное по заказу французского радио сочинение, посвящённое памяти Б. Пастернака – имя в такой же степени знаковое для 60-х годов, как и лично для Николая Бокова.
Но об этом ниже.
А пока что нить взаимосвязей и предопределённостей продолжает развиваться.
Дочь Губайдулиной Надя проживала на родине мамы, в Казани, у дедушки с бабушкой. Приехала погостить в Москву, и София попросила Николая показать дочери столицу. Вдвоём они забрели в Мавзолей, Наде очень хотелось увидеть «живого» Ленина. Оттуда, по признанию Николая, он вышел с готовым сюжетом сатирической повести «Голова Ленина». Написанная в Москве, она была опубликована под вымышленным именем в Париже, и с этого смешного, остроумного, саркастического произведения и началась ранняя – европейская! – слава Бокова-писателя.
Помимо литературы музыка, живопись, скульптура, архитектура, кинематограф – важные сферы его любви. Он постоянно вспоминает о детских «картинках», привезённых отцом из Германии: « я любил рассматривать репродукции разных картин».
Из разговоров с В. Кульбаком.
«НБ. Бывает, что репродукции интереснее и лучше оригиналов. Помнится, в молодости, смотря альбом Чюрлёниса, я думал: как здорово! А увидев недавно на парижской выставке подлинники, я был поражён грязнотой поверхности картин».
Или такое:
НБ. Интересно, что мы ни разу не спорили.
ВК (охотно). Давайте.
НБ. Ну вот, давайте!
ВК. Давай!
НБ (рассудительно). Спор придает динамичность.
ВК. Не надо нам этого!
НБ (недовольно). То есть как не надо?
ВК (со смехом). Вот, вот. Завязывается спор! Возвращусь к затронутой теме: произведения современного искусства несут укороченную информацию. Инфантильную: тебе дают идею-малютку, ты ее проглатываешь. Не нужно длительного контакта с произведением.
НБ. Ну да, концепт, изюминка.
ВК. Претензия на загадку.
НБ. В самом деле. Почему посреди зала лежит автомобильное колесо? А? Кроссворды, словесные игры. Маркетинг.
ВК. У чувства есть продолжительность, а у идеи ее нет.
НБ. В 80-х годах я участвовал в вечере хеппенингов, и один артист свою сперму разместил на листах бумаги, а потом гладил их горячим утюгом.
ВК. Замечательно!
НБ. Утюг сжигал сперму, и получались узоры и пятна разной формы. Автору было весело. Ой, кричал он, смотри, какая штука вышла!
ВК. Он мог бы потом делать гороскопы, гадания по всем получившимся формам. Предсказывать жизнь по рисункам из погибших сперматозоидов.
НБ. У него был вид шалопая. Немножко циничный. Впрочем, классики тоже насмехались. Известный анекдот о Микеланджело: заказчик критиковал нос его Давида, и скульптор зачерпнул мраморной пыли, поднялся по лесам и сыпал ее вниз, притворяясь, что работает.
ВК (затрудняясь). Это не насмешка. Многие мои друзья поступали сходным образом, если они работали на заказы. Они забирали картины, а потом приносили снова, не тронув в них ничего. И им говорили: “Ну вот, видите, когда вы хотите, то можете”. Заказчику нужно чувствовать превосходство.
НБ. Тема воли и подчинения.
ВК. Впрочем, в Давиде Микеланджело голова мне кажется непропорциональной.
НБ (с облегчением). Спорить не буду: голова и вправду великовата!
ВК. Когда с нее делают копии, то голова кажется еще больше, на греческих рынках, например.
НБ. Может быть, статую должны были поднять на высоту?
ВК. Да.
НБ. Короли, например, которые стоят на соборах, имеют непропорционально длинные и толстые шеи.
ВК. Ну да, понятно, ты смотришь на них снизу вверх, но… я смотрю на нее снизу вверх, и впечатление остается, что голова слишком большая. Кстати, скульптуру перемеривали и обнаружили, что у человека, который ему позировал, была, по-видимому, паховая грыжа. Вот такие были реалисты. Даже грыжу не убрал.
НБ. Ах вот как! Надо посмотреть! Да вот и спины средневековых статуй изваяны так же тщательно, как и фас, хотя спины никто никогда не видит! А у статуй, которые поставили на соборах реставраторы ХIХ века, спина плоская… (сокрушенно) плоская.
ВК (не слушая). Когда посмотришь, кто сидел в жюри и кто представлял работы, мурашки по телу забегают: вообразите, что Микеланджело и Леонардо да Винчи выставляют работы на конкурс, и один из них должен победить! (Хохочут.)
НБ. Дело идет о контакте с произведением.
ВК. Мессидж произведений старых мастеров развертывается во времени. Информация может быть очень длительная. Соответствующая процессу создания.
НБ. Современное искусство меняет привычки восприятия. Например, кино Бергмана нарочито не соответствует привычному способу выражения. Он легко вводит условности театра. Неореализм уже этого избегал. Представьте себе карикатуру, написанную маслом. Обычно шарж, карикатура – быстрый рисунок карандашом. Но если писать ее маслом, долго и тщательно, на полотне? Словно трагедийный актер, читающий речь премьер-министра о необходимости увеличения налогов. (В Москве смешивал жанры соц-арт.) А между тем, карикатура – это мгновенное преходящее состояние, например, лица. Длительность карикатуры немыслима. Большинство выражений лица совсем не комичны. (Сирена полицейской машины.) И вот художник берет мгновенное выражение лица и делает его фундаментальными средствами. Знаменитая улыбка Джоконды – говорят, по поводу резвящейся у ее ног обезьянки, – это не случайная усмешка из-за уроненной ложечки. В нашу эпоху частность хочет быть целым, хочет изгнать целое с его холизмом. Этот подход дает свой эффект, совершенно неожиданный. Однако о драматизме, о шекспировской трагичности целого и цельности, насыщенной и длящейся, не может быть и речи.
ВК. С Шекспиром удобно сравнивать. У Бергмана, что бы ни происходило, будь то поцелуй, рождение ребенка, все кончается безысходностью. У Шекспира совершенно по-другому, это кусок настоящей жизни, в нем запахи, свет, в нем есть абсолютно все. Комедийный элемент не уничтожал и не уничижал трагедию. (Размышляют.) Можно попробовать в живописи: убрать с палитры все темные краски, оставить только белую, розовую, голубую, и написать ими трагический холст. Вот что делал Шекспир: он писал светом, и он мог светом сделать тень! В наше время это случилось с Ван Гогом. К концу жизни его краски высветлялись все больше, и самые последние портреты сделаны светом, и однако трагедия очевидна. Это были его предсмертные работы, он написал саму смерть. Человек теряет разум и постепенно растворяется в свете.
НБ. Очень серьезный подход. А у Бергмана карикатуры, сарказм, ирония.
ВК. Я, правда, у Бергмана не видел иронии. Наоборот, в этом его недостаток, мне не хватает света в его вещах.
НБ (мрачно). Сплошной сарказм.
ВК. Гримаса смеха умирающего человека. Самого смеха нет, как нет и радости. Страшная гримаса смерти.
НБ. Попытка отойти от канонов? Если попробовать провести параллель с историком Ле Гоффом, его книги интересные, но что он делает, точнее, как? Обычно Средние века в нашем представлении – это Франциск Ассизский, папы римские, императоры, и в эту массу банального вкраплены новые детали. Ле Гофф поступает иначе: не папа, а кардинал, не Франциск, а его ученик Эли становятся главными героями. Акценты смещены, свежесть веет в тексте, новизна рядом с читанным в школе. Все ждут Франциска и папу, но выходят персонажи второго плана, и о них тоже есть что рассказать. Литература этим пользуется постоянно. Есть романы, где главный герой – царь Николай, а есть романы, где главные – его министр или крестьянин. Современное искусство, может быть, этим и занимается. Оно отодвигает на задний план то, что считалось раньше главным, и культивирует, выбирает частность…»
(«Золотая осень, серебряная игла»)
Замечательно, не правда ли?
… Но вернёмся к нашим нитям и взаимосвязям.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РЕКА И АПОСТОЛ
«…человеческая жизнь есть река,… человек текуч, изменчив и переменчив, удивляясь в старости себе юному…»
Н.Боков
I
Ещё в ранней московской молодости наш герой «отодвинул на задний план то, что считалось главным, и культивирует, выбирает частность».
В одной из повестей вашего автора выведен герой, беспартийный молодой человек, испытывающий нравственные мучения всякий раз, когда весь отдел, где он работал младшим научным сотрудником, в полном составе посреди рабочего дня уходил на партсобрание. А он оставался один. Одиночество, как социальная ущербность, его тяготит. Он испытывает унижение и муки отщепенства – состояние мучительное для тех, кому довелось его испытать.
Нашего героя обуревали в молодости чувства противоположные. Он сообщает, что году в 62-м понял: «я не могу жить в этой стране, её нужно изменить».
Когда же понял, что изменить здесь ничего нельзя, то предпочёл не пытаться менять, а попросту – уехать.
Случится это позднее, а тогда решение казалось ему бесповоротным: изменить и всё!
Мой герой мечтал встроить себя в общественную систему и мучился, что из его затеи ничего не выходит. Боков напротив: предпочёл объявить войну системе и тем самым сохранить себя. Люди искусства – индивидуалы, это их родовая черта. Иначе не было бы искусства, коллективизм здесь неуместен.
Родовые склонности и таланты Николая требовали выхода во что-то глубоко индивидуальное, оно касалось не только рода его занятий, но и образа жизни.
В юности он всецело поглощён искусством и, как все юноши 60-х, глубоко презирал литературу и искусство официозные, партийные, они были убоги и жалки, как всё, что отдаёт компромиссом.
И вдруг как взрыв, как веяние чистого горного воздуха: на мутном горизонте советской культуры появляется могучая фигура Бориса Пастернака. В отличие от Анны Ахматовой, представлявшейся (по замечанию Исайи Берлина) слабым отголоском далёкого прошлого, Пастернак заявляет о себе, как личность апостолическая: провозвестник новой эры в литературе и искусстве.
Сначала был «Доктор Живаго», а потом толстый тёмно-синий сборник избранных стихов, начинавшийся великолепным «Февраль! Достать чернил и плакать».
Два эти издания глубоко потрясли наше поколение: то было открытие подлинной литературы, чудом вырвавшейся из-под коммунистических глыб.
Юноша Боков взахлёб читает отпечатанную в самиздате «Охранную грамоту» и миланское издание «Доктора Живаго» (1964г.). Удивляясь и восхищаясь – оказывается, можно писать иначе, чем было принято! И человека изображать не таким, каким его описывают советские писатели!
«Он сам (Пастернак. – А.Н. ) говорит, что эту фамилию «Живаго» – увидел где-то написанной. Вспомним, что фамилия «Живаго» – это прилагательное «живой» в родительном падеже, написанное по орфографии досоветского времени. Оно попадается в устойчивых словосочетаниях, например, «попасть в руки Бога Живаго». И название книги можно прочесть как «Доктор (Бога) Живаго». Если вспомнить, что Врачевателем – Доктором – в православии обычно называется Святой Дух, то… ярость властей делается совершенно понятной.
Со страниц книги веяло духом освобождения»…
С другом Валентином Николай тайком перепечатывает «Доктора Живаго», потом романы Солженицына и другие запрещённые книги. Пришло увлечение советским андеграундом, а затем и московской диссидентской деятельностью. И, что гораздо важнее, началось его духовное и интеллектуальное развитие.
Так произошла первая «метанойя» – обращение к реальной, а не придуманной, жизни и к собственному духовному миру – единственной незыблемой цели творчества. Ибо подлинное искусство выражением своего Я как раз и занимается…
Интерес к Пастернаку подогревался и личными обстоятельствами.
Родной дядя Николая, поэт Виктор Боков был хорошим знакомцем Бориса Леонидовича. Николай рассказывает о семейном предании. В 1958 году, в месяцы травли, когда все отвернулись от Пастернака, и его судьба, творческая и физическая, повисла на волоске, он позвонил Виктору Бокову. Приятелями они не были, слишком разные люди и поэты и, как оценивал потом Николай, звонок мог быть вызван чудовищным одиночеством опального поэта.
Всего этого оказалось достаточно, чтобы полюбить Пастернака раз и навсегда
По образованию Пастернак философ, и Николай Боков после школы идёт по стопам своего кумира, поступает на философский факультет МГУ.
После «Охранной грамоты» его пленяет Марбург, немецкий университетский городок, где учился Пастернак.
«Он жил в воображении этим уютным старинным городом. Недостижимым, конечно»…
Сохранилось фото, где Боков изображён стоящим у стены дома, в котором жил в Марбурге Пастернак. Худой, со спутанными чёрными волосами, похожий на Высоцкого. И крепко затягивающийся сигаретой, как бард на знаменитом портрете…
Дом Пастернака стоял на отшибе, «неподалёку от въезда на новый мост» на берегу речки Ланы, ставшей отныне рекой его жизни…
В конце Х1Х-начала ХХ века Марбург был столицей европейского неокантианства. Пастернак изучал философию Канта по лекциям Германна Когена, Боков в Московском университете тоже старательно изучает Канта.
«На философском факультете тогда же (конец 60-х) читался спецкурс по неокантианству, то есть, о Марбургской школе. На него записалось девять пятикурсников».
И в том числе – Николай.
(Мой последний Марбург»
Постигать Канта – занятие нелёгкое, он сложен в понятиях и терминах, и не всё удавалось схватить сразу. Его внимание привлёк молодой последователь великого немца Кассирер.
Эрнсту Кассиреру хотелось найти константу человеческого бытия – нечто определяющее и постоянное. Для Бокова это было как озарение: оказывается, идея Бога не мертва, она имеет научное обоснование и подтверждение!
Так сошлись в одной точке Пастернак, Марбург, Кант, Кассирер и благоговение перед отцом, преобразившееся при посредничестве Канта и Кассирера в почитание Отца – создателя и движителя всего сущего…
II
В славном городе мыслителей Николай Боков побывал трижды. Здесь же в 1982 году и состоялось то, что он неоднократно описывает в «Метанойе», – преображение его личности, возвышение Духа и пренебрежение к Миру.
Многие страницы, повествующие об этой поре, напоминают скорбные стенания.
«Вот мысль, меня не покидающая: интенсивность и наслаждение мыслью сильнее «зрения», т.е. реальной жизни».
«Господи, я устал от хаоса жизни и плотскости» (беспорядочность жизни его, философа-систематика, страшно угнетает).
(Soliloqium»)
Спасение он видит в классификации. Она не только придаёт смысл жизни, это и способ познания. Человек системы, он всё ещё надеялся на помощь разума.
«Я был озадачен своей жизнью: ни одной последовательности событий я выделить не мог. Хотя и старался: я ещё думал тогда, что в жизни существует «причинно-следственная связь».
(«Метанойя»)
И снова звучит однообразное, как молитва, – «Социальное иногда очень утомляет.»
Что же видится ему в отказе от хаоса и «социального»? –
«Поиск жизни за слоем «природы», физических явлений»
Подлинная жизнь скрыта за шелухой физики, а физика – всего лишь ненужная оболочка, её следует совлечь, чтобы открылось глазам истинное.
«С программы «видимый плотский мир» меня переключают на «мир иной».
«… нужно вырваться из этого антропоморфизма».
И ещё: «заполнить пустоты, оставшиеся от родственников и родителей; больше того – заполнить пустоту исчезнувшего отца».
Озарения и догадки долго сопутствовали его «социальному» образу жизни, шли параллельным курсом. Диссидентская деятельность в Москве не прекращалось ни на один день. Трения с властью становились всё жёстче и непримиримее. Пока сопротивление «миру видимому» не закончились выдворением молодого писателя из Советского Союза. Словно сама судьба приуготовляла его к деятельности иной, метафизической.
В КГБ перед отправкой в Австрию его напутствовали фразой-приговором: «Вы не любите Россию, вам надо уехать…»
Что ж, это была правда….
«Я улетал после опасной истории в аэропорту: у меня был вызов на допрос на это утро. Они вернули самолёт со взлётной полосы и обыскивали вторично. Потом держали в автобусе для пущего психологического давления. Наконец, полетели…»
С женой Ириной 25 апреля 1975 года Боков прилетает в Вену. Некоторое время они живут в гостинице для приезжих, потом французский славист Ален Прешан «выписал нас во Францию»…
Контакты с Россией для Бокова надолго, а по его ощущениям, навсегда, стали невозможны. Потому-то отец и написал ему первое письмо в 89 году, когда можно было не опасаться всесильного КГБ. Или по другой, не менее веской причине. Здесь тоже немало секретов и подводных течений.
III
В молодости ваш автор занимался – и небезуспешно – режиссурой массовых праздников и представлений. Как опять не вспомнить Бокова, определявшего массовые зрелища, как «новые формы литургии».
Вот, что он об этом пишет.
«Сознание автономно, но личность чувствует себя одинокой. Масса индивидов, уставших от своей индивидуальности. Они хотят быть вместе. И где им это удаётся? На стадионе, на поп-концерте. В течение двух-трёх часов. Биологическое чувство единства всех приносит наслаждение…, в этот момент они чувствуют себя неуязвимыми. Когда люди вместе, их ничто не берёт!»
В один из дней года 87 или 89 у меня в кабинете раздался телефонный звонок.
Звонил Константин Николаевич Скрипкин, заместитель заведующего отделом культуры Мариупольского (тогда ещё Ждановского) горисполкома.
«Толя, как у тебя со временем, ты мог бы заглянуть ко мне?»
«Что случилось? Что-нибудь срочное?»
«Не по телефону. С тобой хочет встретиться один человек».
…Через полчаса я уже входил в кабинет Константина Николаевича…
Строго говоря, собственного кабинета у Скрипкина не было. Отдельное помещение, небольшой угол, имела заведующая отделом, Алла Анисимовна Головина. Константин Николаевич работал в общей комнате, где кроме него обитали ещё двое или трое сотрудников.
Но сейчас в отделе было пусто.
Худощавый человек, сидевший напротив, приподнялся и протянул руку.
«Толя, товарищ из КГБ», – представил его Скрипкин.
«Товарищ из КГБ» обрисовал складывающуюся в городе ситуацию: «у нас поднимают голову бандеровцы». Сообщил о существовании в городе националистического подполья, состоявшего из отбывших лагерные сроки и поселившихся в Мариуполе бывших боевиков УПА.
«Мы знаем, кто этим занимается. Многим они кажутся героями, а у этих «героев» руки по локоть в крови. Общественность должна знать правду об этих деятелях…»
Я поинтересовался, что от меня требуется?
«Вы успешный режиссёр, в городе вас знают. Вы могли бы помочь нам в организации Акции правды о злодеяниях бандеровцев…»
Акцию мы (они) – провели. Она наделала много шума, потом всё утихло и забылось, и позже, когда я познакомился с Николаем и узнал историю его отца, многое стало представляться странным.
Почему КГБ выбрал для своей затеи меня, понятно: мастер своего дела. Но Скрипкин? Почему люди из КГБ обратились за содействием к нему, а не к заведующей отделом. Тоже коммунисту и человеку с отдельным кабинетом, где можно поговорить без посторонних? А что чужие при разговоре были не нужны, свидетельствовал пустой отдел, где обычно кипела жизнь и толпился самый разный творческий люд.
Какова была роль Константина Николаевича в этой истории, не рекомендовал ли он меня сам «товарищам из КГБ»? – Я и такой поворот не исключаю. Ведь наверняка обращались к нему за советом. А если обращались, значит, доверяли. А доверяют они тем, в ком уверены на сто процентов.
Наверняка, стали роиться догадки, чекисты контактировали со Скрипкиным по делу Николая. Вызывали, допрашивали, требовали объяснений. Для них он был подозрительным человеком, отцом врага страны и народа. И, убедившись в его лояльности, сделали своим советчиком и… помощником. Да-да, возможен и такой вариант, хотя всё это, конечно, только гипотезы. Но всё вместе гарантировало Константину Николаевичу спокойную и успешную жизнь – должностями в советское время власть просто так не разбрасывалась. Как писал в «Метанойе» его крамольный сын, «личная свобода – это в общем-то полная реализация моей зависимости»…
IV
… Временами, а потом всё чаще, его сентенции и озарения представляются деятельностью ума настолько парадоксального и необычного, что кажутся проявлениями нездоровья.
В том, что касается «нездоровья», для творца, как ни странно (вспомним Пауля Целана, Франца Кафку, Леонида Андреева, Всеволода Гаршина), это состояние продуктивно.
В беседах с Виктором Кульбаком Боков со смехом заявляет, что не бывает писателя, не прошедшего психушку. Имея в виду, что в советское время практиковались посадки инакомыслящих, коих среди писателей предостаточно, в психиатрическую клинику.
Но не только это. Подтекст реплики глубже: необычность и оригинальность мышления сопутствуют, являются её симптомом, некой душевной болезни. Как у героев чеховской «Палаты №6» или рассказа «Чёрный монах» Глубокие мысли и чувства приходят к герою рассказа, «Андрею Васильевичу Коврину, магистру» во время приступов безумия. А, излечившись, он превращается в обычного добропорядочного мещанина.
После отчисления из университета за антисоветскую деятельность Николай Боков был призван в армию и отправлен на Дальний Восток, место для Скрипкиных почти мистическое. То самое сакральное гнездо, где начинается новая жизнь. Помните фразу Николая: отец «уехал куда-то на Дальний Восток»? И ещё: «я вернулся с Дальнего Востока, из армии и психбольницы»…
Что это было у молодого солдата – имитация нездоровья, чтобы избежать вызывавшей у него ужас солдатчины, или настоящая болезнь?
Сказать что-либо определённое на этот счёт трудно. Но необычность этого человека, его речи, мышления, вкусов и интересов вполне могли вызвать подозрения в ненормальности. Армия не любит велеречивости и абстрактных суждений. Она заточена на конкретное восприятие мира, и всякое умственное отвлечение определяет, как болезнь.
Что-то похожее на болезненные симптомы отмечали у Николая и люди, близко его знавшие.
Друг московской юности С. Бычков, отмечал его «демонический смех» (это в ранней молодости!).
Поэт Марк Ляндо рассказывал: «в глазах его вспыхивает тот старинный острый блеск, знакомый ещё по выставке абстрактного искусства в Москве, где я впервые увидел его…»
«С вами рядом находиться очень трудно, – говорит его парижская крёстная мать Надежда. Даже находиться рядом с вами тяжело. От вас исходит странное напряжение и охватывает всех вблизи»…
Постоянное, неотрывное напряжение ума, скрупулёзное обдумывание любой отвлечённой мелочи и, как следствие, глобальные выводы – его ежедневный интеллектуальный рацион. Он заставляет себя мыслить постоянно: ежедневно и ежечасно. Испытывает колоссальное напряжение ума и души, усилием воли принуждая себя искать то, что именуется истиной.
Что такое истина – понимается людьми по-разному. Для Николая это постоянно мучивший его вопрос – и в этом он наследник Льва Толстого и Достоевского – как жить? Как жить, чтобы подняться над мелочной суетой в невиданные духовные высоты? И что это такое – «духовная высота»? И высота ли она на самом деле? Может быть, её нет вовсе. А что-то лежащее поблизости, рядом, в одной плоскости, только протяни руку.
Мыслить для него такая же потребность, как принимать пищу или писать тексты – тоже каждый день и помногу. Это не всегда художественные вещи. Чаще всего заметки, молчаливые размышления («soliloqium»), – нечто, обрывочностью и смысловым разнообразием напоминающее дневниковые записи. (Толстой и Достоевский тоже отмечены страстью к дневниковым монологам и самоанализу). Из них-то у Бокова и складывался вдохновенный и не всегда ясный «Фрагментарий»…
Что же может быть в такой деятельности разумного, общепонятного? – Да ничего! Переливание из пустого в порожнее – по мнению людей здравомыслящих и здравочувствующих, а их в мире абсолютное большинство. И по праву большинства они диктуют нормы здравомыслия всем прочим…Белой вороне жить в таких условиях трудно…
Думаю о нём, в очередной раз просматривая снятый, кажется, в эпоху Миллениума, парижский любительский фильм «Возвращение Николая Бокова».
Это фильм-монолог. Николай рассказывает о московском диссидентстве, но меня это мало интересует. Да и его, кажется, тоже – он давно перешагнул невидимую черту, отделяющую мир духа от мира «страстей человеческих»; вырос из детских штанишек «плотскости», и отныне его занимает другое – система роста. То, что позволяет преодолеть невидимый рубеж между «землёй» и «небом».
Вот он поднимается на третий этаж дома, в тесную квартирку на улице аббата Грегуара. В годы московского иночества квартирка матери была однокомнатная, и теперь, в Париже, у него во владении тоже всего лишь одна комната, где кухня и спальня – они же и библиотека, и «мыслильня», по выражению Аристофана. Ничего особенного за годы жизни в благословенной Франции им не приобретено. Но и не потеряно – материальная жизнь словно застыла на одной точке. Она-то и стала для него движением к непостижимому…
Медленно, как человек, совершающий неимоверное усилие, он поднимается по крутой лестнице на первый этаж, на второй…
С каждым пролётом шаги становятся тяжелее, а подъём невыносимее. Он задыхается, крепко хватается за перила, истощая себя не только усилием восхождения, но и непрекращающимся монологом. Голос его по мере приближения к последнему этажу становится всё более крепким, почти ликующим. Он рассказывает о своём восхождении, как о мистическом акте приобщения к Небу. И с изумлением, смешанным с испугом, наблюдаешь, как меняется по мере продвижения к цели его лицо. Из облика обычного человека оно приобретает черты личности восторженной и упорной. Глаза горят и странновато поблескивают, – начинает казаться, что где-то и у кого-то уже видел такое нездоровое выражение лица, источающего восторженный фанатизм.
И – я вспомнил. Таким было лицо у его поющего племянника Костика, когда я вглядывался и вчитывался в него на любительском видео, а мама Алина аккомпанировала ему на фортепиано…
И у Марии, несчастной дочери-калеки Николая, тоже в лице наблюдалось нечто похожее на душевную болезнь. Он и сам это замечает. Пишет в одном из своих сочинений: «Сейчас моя жизнь очень связана с психическим угасанием дочери Марии…»
… Из фильма о Бокове ещё помню странноватый его смешок. Диковатое выражение небольших серых глаз, – кажется, в них застыло неведомое горе, вот-вот готовое брызнуть слезами. И печаль, сквозившая в шуточках и каламбурах, как и в нестерпимо возвышенных интонациях, даже если речь заходила о вещах простых и обыденных.
Вспоминаешь его ранние стихи с темой плача, опубликованные в парижских «Гранях». Когда-то давно, в пору вещей юности, тысячу лет назад. В судьбе ещё не всё ясно, она только намечается, но он предчувствовал её итоги и характер течения.
И псевдоним «Цест» – тоже неясен, Бог знает, что он обозначает, – теперь уже не спросишь. Как и полная смуты (недаром его ранняя повесть называется «Смута новейшего времени», здесь тоже знаки и намёки!) – вся его двусмысленная последующая жизнь, прошедшая – почти по Достоевскому – в борениях света и тени.
«Блистает луч в ночи
Без времени посланник
Но тишину нарушит
Прозрачный лед лелеет сохранит
Погибший стебель
Без времени
Но тишину нарушит
Плач
Сиянье звезд чарует равнодушьем
Готовя взрыв падение
Но плач
Полет звезды достоин любованья
И холод сладок
И дыхание
Но плач
Тоска созрела
Порывист ветер словно ты жива
Бессилит крови цвет
Рассказан смысл над бездною
Но плач
Забудем то что было и что будет
Ни шёпота ни слова
И ни крика
Тоска созрела
Цветок вдруг потерявший лепестки
Печалит».
…Предвестие будущего скользит по мутным, таинственным водам…
V
… Движение к Духу, устремляющему к иному существованию. На земле оно не только возможно, но и необходимо, только так можно преодолеть человеческие пороки. Тема борьбы с общественными системами вытесняется из нравственного обихода приближением к Богу, как единственному источнику добра и любви.
Единственному. После смут и волнений любви женской. И тоже земной.
Его отец, Константин Николаевич, родился без отца. Когда мать была беременна, началась Первая мировая война, и отец, Николай Фёдорович, был призван в Действующую армию. С войны не вернулся, погиб.
Константин Николаевич пережил две любви – к Вере Фёдоровне Боковой и к Елизавете Степановне…..
Николай повторяет его судьбу в жизни без отца. И в любви к женщине: жена Ирина, родившая дочь-инвалида Марию. И вторая…
Мы ничего о ней не знаем больше того, что он сообщает сам: некая К. Та самая возлюбленная, что однажды на французском пляже напомнила страдальцу его вечно отсутствующего отца. Точнее – присутствующего лишь в воображении, поскольку реальный облик отца в памяти давно истёрся. Что-то зыбкое, смутное, расплывчатое, – условный Nomen условного мужчины, отца…
К., молодая немка, кочует из одного его сочинения в другое, так и оставаясь прикрытой некой тайной. Как будто сокрытие имени гарантирует долголетие, вечность и совершенство. Как вечная заморозка…
Можно установить точную дату её появления в его жизни. Той самой «роковой встречи на пляже Средиземного моря Борн-ле-Мимоза, оказавшейся в конце концов героиней моей жизни…»
Виктору Кульбаку он рассказывает: Ваши первые работы я увидел в Вене, в 1975 году. А через три года он повстречал К… То есть, в 1978 году. Очень давно, если смотреть на это событие из пропасти дня сегодняшнего. Они ведь тоже были другими, не похожими на себя нынешних, – молодыми, жизнерадостными.
И первая весть о Метанойе далась ему в радости любви и узнавания.
«Моя семейственность не чужда народному благочестию: мою мать зовут Вера, её мать звали София! Крёстная мать у меня – Надежда. Была и Любовь…
И есть. Встреча с нею ждёт меня. Нас!
Встреча с нею происходит ежесекундно!
Так хочется оторваться от земного: от споров, трактатов, примечаний, энциклопедий, инвентарных списков сокровищ».
«Впервые в Марбург я приехал в 80-м.
В ноябре. Оказалось много снега, пушистого, мягкого снега моего московского детства.
Висел иней на проводах, ветвях, окнах.
На шпилях св. Елизаветы.
Утро счастья».
В Марбурге он слушает лекции в местном университете, помнившем, Когена и Пастернака, и она – теперь мы знаем её имя – Кристен! – училась там же. Почему-то, как говорят, «взяла и перевелась» туда из Франкфурта.
Как начинался их роман, сказать что-либо достоверное трудно. Наверное, как все любовные романы. Дело, в конечном счёте, не в этом, а в том, чем их любовная история завершилась.
А финал у неё почти трагический. Любовная связь, казавшаяся незыблемой, стала давать трещину. Впоследствии он объяснял её чрезмерной сексуальностью Кристен, жаждой любовных перемен. Притом, что она искренно любила Николая, и у него на этот счёт не было сомнений.
В марте 1982 года, после двухмесячного перерыва, вызванного болезнью и операцией грыжи, он возвращается в Марбург.
«Марбург, город моего Обращения».
Но Кристен в их домике в Марбурге уже нет. Уехала во Франкфурт с каким-то Рихардом…
Он не спал всю ночь. Это была ночь страдания. С мыслями о Боге, справедливости и несправедливости, и молитвами о помощи и утешении…
И тогда произошло то, что произошло.
Вот как он отписывает нахлынувшее на него состояние.
«То, что началось, было другим принципиально.
Не я вообразил или вспомнил, нет. Открылось – у меня обнаружилось – новое, особенное, никогда прежде не испытанное зрение. Я смотрел внутрь себя – так, как смотрят на окружающие предметы. Ни воли, ни желания что-либо вообразить у меня не было, но я видел пространство: темное, серовато-голубоватое, имевшее объем пространство. Едва освещенное пространство с теряющимися во мгле пределами. И его можно было локализовать: оно находилось в моей груди, хотя его величина была явно несравненно больше размеров грудной клетки.
В пространстве находился предмет. Ничем не поддерживаемый, он висел в нем. И это было сердце, живое человеческое сердце: оно характерно сокращалось и расширялось, билось. Ни вен, ни артерий, ни окружающей ткани и других органов видно не было. Живое сердце, висящее в тусклом, лишенном видимых пределов пространстве.
Никогда не виденное прежде зрелище захватило меня полностью, так, что я больше не чувствовал своих несчастий. Изумление и жгучий интерес к происходящему владели мною. Я знал, хотя и не мог объяснить – почему, что это мое собственное сердце, которое я вижу. Изумление – и волнение, добавлю я, – волнение открывателя, видящего в первый раз такое, о чем он никогда не слышал от других, никогда не читал. В тот момент было несколько мыслей, произносимых вслух:
– Ах, вот что бывает! А я и не знал! Вот, оказывается, что бывает! А я-то и не знал!
Я был просто поглощен созерцанием собственного сердца, медленно бьющегося, висящего в мглистом пространстве.
И еще одна особенность: я видел его с закрытыми глазами. И видел с открытыми, но в этом случае я видел и окружающие предметы, комнату; однако сердце не исчезало, я продолжал видеть и его наподобие филиграна.
Событие продолжалось.
В мглистом пространстве с висящим сердцем прозвучал голос. Голос.
Каким слухом я его слышал? Нет, не физическими ушами. Голос прозвучал изнутри. Но он не был результатом воображения: он прозвучал сам, независимый и неожиданный.
Спокойный и дружелюбный.
Прежде я не слышал его ни у кого.
В то же мгновение я знал, что это – ответ на мои упреки и обвинения по адресу К. и всех, всех других людей. Ответ на вопрос, написанный полуметровыми буквами на стене:
DIEU POURQUOI?[3]
Говорившего я не видел, и я не мог бы сказать, откуда Голос исходит.
Голос сказал:
А ты никому не сделал зла?
Убедительность этой простой фразы, в которой едва слышался вопрос, оказалась ошеломляющей.
Ни спорить, ни оправдываться в голову не приходило, наоборот, я почувствовал радость, как если бы наконец разрешались все мучительные загадки. Вот оно, злое, сделанное мной в этой жизни: оно проступало точками, полосками, пятнами в мгновенно вспомнившихся ситуациях.
Я стал говорить, скорее всего, вслух:
– И в самом деле! Непостижимо, сколько я наделал злого! И тому – вижу теперь! и этой! и К.! и всем, всем, кто только встречался в жизни!..
В тот же миг я почувствовал в своем природном, физическом сердце легкий толчок. Безболезненный. И то же событие я увидел внутри, в пространстве: что-то проткнуло бившееся сердце, и из него вытекла жидкость, подобная чернилам. Она повисла черным бесформенным облачком рядом с сердцем.
Что это за облачко – я знал. Хотя, опять-таки, как и почему? Знание пришло само, минуя операции интеллекта.
Черная вытекшая жидкость была злом моих действий в прожитой жизни. Накопившимся в сердце, словно оно служило, помимо прочего, еще и сосудом».
Второй случай произошёл в первые дни апреля там же, в Марбурге.
Он увидел Пространство. Нежно-голубое. Бескрайнее. И шум, сравнимый с шумом идущего поезда. Ощущение Любви. Любви ко всему. Абсолютная Любовь. «Я нахожусь вне вещества. В Абсолютной свободе.
«Я не могу
Нести этой огромной
Любви
Я умираю
Но кто-то дал мне попробовать
Её чувствовать
Испытывать
Держать на плечах
Быть наполненным ею
Кто-то
Кто несёт её всегда и не изнемогает
И этот кто-то
И есть Бог
Восторг и радость.
Мы жили в тоске и печали, друзья мои, – но, оказывается,
всё по-другому! Всё устроено иначе!»
Третье событие подобного рода происходит без указания даты, после Марбурга, уже в Париже. В однокомнатной квартирке на улице аббата Грегуара.
«Моё парижское пристанище, только что снятое. Она выходит на площадь перед церковью Иоанна Крестителя.
Ночь.
Тишина наконец-то успокоившегося города.
Закрыв глаза, я почувствовал радость: без всякого усилия воображения в пространстве висел и серебрился меч. Вернее, шпага. Посланное мне оружие? Подаренное кем-то?.. Руку наполняет тяжесть металла, она сама делается тверже и сильнее. Ее защищает крестовина рукояти. Я делаю выпад и укалываю тьму. И еще несколько раз. Никаких перемен. Нужно пробовать разную тактику. Тактику, очевидно, борьбы, сражения. И уже не колол, а взмахнул и ударил клинком, словно рассекая.
И вскрикнул.
Тьма разошлась, будто рассеченный пополам занавес! Свет хлынул оттуда, чуть голубоватый, невыразимо нежный. И затопил все. И он лился, этот поток сияния, купал меня в радости, нес мое сердце, как лодку: о, Боже мой, Ты вернулся!..
В этом пространстве едва угадывалась перспектива, удаление к предполагаемому горизонту, – пытаюсь я ныне найти слова, чтобы передать событие.
Справа обнаружилось темное образование, выступ, черный выступ. Стало заметно, что он растет и приближается. Странный шевелящийся холм. Живое существо? О да! Оно вдруг выбросило в мою сторону щупальца-лапки, быстрые, словно черные молнии. И, не достав, вобрало их в себя. И опять выбросило-протянуло их в мою сторону.
Существо напоминало гигантского спрута и паука вместе.
Я ударил шпагой по протянутым ко мне щупальцам-лапкам: отсеченные, они упали куда-то “вниз”. Но увеличиваясь в размерах, приближаясь, существо нападало. В ответ я рубил и колол без всякого видимого успеха.
Так продолжалось, пока все пространство не стало блекнуть. Исчезло черное лапчатое существо, и сверкающее оружие…»
Тьма и «черная лапчатая сила тьмы и греха исчезло. Как будто его и не было, воскресив меченосца к новой, радостной жизни.
И вот она, странная фраза в финале:
«Бог существует».
Без объяснения контекста, без видимой связи, без толкования смысла…
И лёгкое, как дыхание, – и скорбное – обращение:
«Верни мне её, Господи»…
«Боже мой, Ты вернулся!..» – вновь и вновь исступлённо повторяет он, обращаясь к Отцу небесному. Так чудесно и радостно вернувшемуся к сыну Своему и одарившему нежностью и Любовью.
С тех пор ожидание новой встречи с Отцом становится настоятельной потребностью. Ей он посвящает всю свою жизнь. Чтобы заслужить Его возвращение, отправляется паломником, точнее – новым апостолом веры – по святым местам Европы: Франция, Швейцария, Германия…
В дороге два врезавшихся в память знака, два предвестия. Во Франции, на пути в Савойю, увидел в горах руины старинного монастыря, снесённого страшной лавиной в Х111 веке. Погибли все насельники, среди них – монах по имени Николя…
Второй неприятный эпизод: в Швейцарии, где-то близ Ригинсберга, наткнулся на могилу патрона этой страны, св. Клауса Флюэлийского… Тоже – «Николя…»
Затем последовали Греция, Иерусалим… Аскеза бытовая, материальная: во Франции, своей новой родине, он живёт на положении бомжа. Чтобы смирить гордыню и удостоится доверия Отца, просит подаяние у прохожих, не гнушается ради куска хлеба самой тяжёлой и чёрной работы. Бросил литературу, для Него она не важна. Как и для его предшественника по духовным поискам Льва Толстого. А важно, как ты изменяешься к лучшему – стал ли чище, неприхотливее, милосерднее?
По примеру средневековых монахов он поселяется в облюбованной им известковой пещере. Объясняет замысел такого образа жизни репетицией смерти. Лишь по смерти люди удостаиваются встречи с Ним на постоянной основе. А ему так этого не хватает!
И ещё: долгожданного Его присутствия можно попытаться добиться путём категорического отказа от всего земного. При полной и абсолютной пустоте, расчищающей место в душе для вхождения в неё, на «освободившееся место», Его. Ибо из Пустоты он сотворил всё сущее, в том числе и человека.
И в пещере нет у него ничего, кроме самого насущного: очага, чтобы согреть замерзшее тело, нагретых огнём камней, чтобы приклонить голову ночью да пишущей машинки – точнее, двух машинок, – записывать посещающие его мысли и монологи, – сообщать их, кроме Господа, ему некому.
Во время пожара, случившегося в пещере, машинка с французским шрифтом сгорела, и он расценил это как указание свыше писать по-русски. Хотя сомнения его одолевали, и он колебался в выборе языка для общения с Богом, самим собою и с людьми…
Здесь же, в пещере, отравил угарным газом от постоянно дымившего очага, лёгкие – предвестие будущего рака. Его госпитализировали, и больше в пещеру он не вернулся – время аскезы подошло к концу, и пришёл черед литературы.
Оба эти знака – отравление газом от самодельной печки и болезнь – он расценил, как повеление Отца, и покорно ему повиновался. Как хотел бы – всю жизнь этого хотел! – покоряться воле отца земного…
Но не прищлось, не довелось…
И всё те же и так же занимают его и донимают видения, предчувствия и слепые, хаотичные мысли, странным образом превращавшиеся на бумаге в логичные, строго выверенные максимы и суждения, дышащие поэзией и глубокой и печальной (не одно ли это и то же?) мыслью.
«На парижских улицах висят афиши советского кинофильма о Рублеве. На них – икона, Троицы. Нижний край иконы охвачен пламенем, обугливается, и черное уже подползает к ногам Ангелов.
В лазурном пространстве висит серебрящийся Меч. И снова я взмахнул им, ударил, и занавес… Нет, уже другое: плотная преграда, почти стена… Мое сердце вдруг сжалось от предчувствия и печали: удар разрезал стену посередине, пробил, и края ее медленно отогнулись.
Раздувшееся чудовище простиралось до горизонта.
Бестрепетно стоял Ягненок, сияя.
Черные щупальцы простерлись к нему, и я, испугавшись, рубил их, и колол в черную массу.
Безрезультатно.
Но сам Ягненок пошевелился.
Он перебирал ножками.
Он стукнул копытцами.
Чудовищный спрут сморщился и сжался.
И отодвинулся вдаль, к горизонту, превратился в черный шевелящийся бугорок.
По-видимому, не я защищал Ягненка, а он – меня.
Я смотрел на Ягненка.
На Агнца, сиявшего, чистейшего. Сама хрупкость, сама нежность.
Неописуемый отдых души наступил в этот миг.
Полный мир.
Гармония всех и всего: тишина Вселенной.
Нигде не было ни зла, ни вражды, ни страдания.
Если б меня больше не возвращали…
Если б можно остаться навсегда там, у подножия Агнца, легонько постукивающего копытцами».
Ещё вспоминается недавнее прошлое: странствия, посещение церквей и монастырей католических, протестантских, православных, – разделения для него не существует, Бог един для всех, и каждый ему поклоняется как в меру различия, так и в меру сходства.
«Церковка св. Михаила д’Анден, при дороге, где кто-то поставил 12 свечей, но не зажёг (не оказалось, может быть, спичек). Добавил свою – и зажёг все.»
«Мучительный огонь во мне: это не страдание тела и не страдание души. Страдает «нечто третье».
Между «телом» и «душой» обнаружилась ещё одна оболочка, «прокладка», и она-то и мучается «огнём».
«Оболочка» меня, погружённая в «огонь», «пропитанная» им.
Паскаль говорит об огне. В той короткой записке, которую он носил на себе зашитой в одежду, после своей Ночи.
Он говорит просто: Feu (Огонь).
И никаких пояснений»…
… А потом пришла Смерть. Он ждал, её, призывал, и она пришла вовремя: в минуты, когда Отец открылся ему во всей полноте. Таков закон жизни: мы уходим из неё, когда начинаем понимать то, что человеку знать не велено. И Смерть – благодарность и награда Отца за мучительные поиски и обретение запретного плода. Пользоваться им велено не на земле, а в высях, доступных призванным…
ГЛАВНЫЕ СОБЫТИЯ ЕГО ЖИЗНИ
1945 г. – рождение.
1952 г. – учёба в средней школе.
1955 г. – первая (и единственная) встреча с отцом, К.Н. Скрипкиным.
1964 г. – учёба в Московском университете.
1964 г. – знакомство с творчеством Б.Пастернака. Начало самиздатской деятельности. Первые занятия литературой.
1965 г. – армия, психиатрическая больница.
1966–1975 гг. – активная диссидентская деятельность.
1975 г. – эмиграция во Францию.
1978 г. – знакомство в Борн-ле-Мимоза с К. (Кристин). Начало их любви.
1980 г. – первая поездка в Марбург.
1982 г. – разрыв с Кирстен.
1985 г. – разрыв с женой Ириной.
1985–1988 гг. – годы странствий по Святым местам.
1988–1994 гг. – бродяжничество, жизнь в пещере в окрестностях Ганьи.
1994–2019 гг. – Париж – одиночество – литература – смерть.
12 апреля 2020 г.,
Вербное воскресенье
[1] Ошибка автора письма. Уточняя факты и даты, он обратился к мариупольскому краеведу, автору уже упоминавшегося фильма о Константине Скрипкине Сергею Бурову. Смутило явное противоречие: если Алина умерла в Шестнадцатом году, то как она могла оказаться героиней фильма, вышедшего в году Семнадцатом? Сергей Давидович подтвердил: интервью у Алины он брал в Семнадцатом году, ошибки тут быть не может…
[2]Я посылал ему любительское видео с «поющим» племянником.
[3] (Бог, почему?)