Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2019
Демиург
I
Григорий приходит в контору Двирова, и ему сообщают, что Андрей Олегович давно ушел – еще утром – что он ничего после себя не оставил и что, возможно, к их страху, совсем уволился. Григорий не может поверить, что ему не было завещано даже записки. Он прекрасно помнит, что сегодня без четверти двенадцать ему назначена встреча с Андреем Олеговичем Двировым (ударение на первый слог). Он пытается протиснуться в кабинет, но служащие виснут на его руках, как болотная слизь. Григорию становится противно и страшно, что в этой телесной слизи он совсем задохнется. Его теснят к холодной стене, но Григорий все же проскальзывает в кабинет и захлопывает дверь. Он тяжело дышит, прислоняется к двери и прислушивается. Кажется, его ухо совсем срастается с дверью. В коридоре шуршат руки. Григорий ощущает серые капельки пота под своей белой рубашкой.
На столе он находит записку, оставленную Двировым. Григорий никогда не видел пишущего Двирова или его почерк, но почему-то уверен, что именно так пишет его рука. Записка сообщает, что без четверти четырнадцать Григорий обязан явиться на нижеуказанный железнодорожный вокзал со всеми вещами, необходимыми ему для недельного путешествия. Слова, выведенные блестящими чернилами, завершает эффектная подпись. Григорий никогда не видел подпись Двирова, но предполагает, что так она и должна выглядеть.
Теперь Григорий возвращается к двери, касается дверной ручки, которая холодит ладонь, и прислушивается. Он набирает в грудь побольше воздуха, распахивает дверь и начинает пробираться сквозь тину. Ему кажется, что он бежит, но его ноги вязнут в шагах. Он улыбается секретарше и извиняется за свое поведение.
– Скажите спасибо, что я не вызвала охрану, – говорит она и смотрит на него с подозрением.
В своей квартире Григорий снимает льняной костюм и принимает душ. После он складывает белые рубашки, пиджаки и костюмы цвета серого и голубого облака. Григорий останавливается напротив зеркала, смотрит на себя исподлобья, но как-то кротко и странно. Он смотрит на свое худое лицо, светлые глаза, сжатые в немоте губы. Неожиданно Григорий вздрагивает и оглядывается. Ему чудится, что где-то только что разбилось стекло, но звуки стоят в комнате неподвижно, и он ничего не видит.
Он берет чемоданы, по одному в каждую руку, и идет по грязи асфальта. Она такого же цвета, как и первые этажи домов, но чуть светлее неба. Через несколько минут ботинки Григория промокают насквозь, но не от влаги земли, а от сырости воздуха. Ему неприятно и промозгло идти в мокрых носках, и он перекрещивает пальцы в узких, начищенных до блеска туфлях.
Он приходит на вокзал, изогнутый в терракотовом модерне, перроны которого укрыты стеклянным чахоточным дебаркадером. На входе Григория просят просветить вещи рентгеном. Он ставит чемоданы на ленту аппарата и проходит через рамку, которая издает предательский писк. Григория просят вынуть из карманов ключи, телефон, снять любые металлические предметы и снова пройти через рамку, которая вновь предательски пищит. Григорий боится, что опоздает на поезд. Любезно улыбаясь, он спрашивает, можно ли ему идти. Он хочет произвести на полицейских самое благоприятное впечатление, чтобы досмотр поскорей закончился и его отпустили. К уже стоящей группе подходит другой офицер и с недоверчивым выражением лица наблюдает за происходящим. Ему подробно докладывают. Григорий держит у груди свои скомканные вещи. Он без пиджака, и все время открывающаяся вокзальная дверь холодит его моросью. Пряжка ремня царапает ему горло, и Григорий вспоминает, что забыл побриться. Это странно, ведь в ванной, прихожей и комнате он подолгу смотрел на свое лицо в зеркале, пока его не прервал звук разбивающегося где-то стекла, и он не обернулся, но звуки стояли в комнате неподвижно, и он ничего не увидел.
Григория просят пройти в отдельную комнату. Полицейские забирают его вещи. По их распоряжению он раздевается до белья и мокрых носков и впервые начинает ощущать себя по-настоящему неуютно, словно руки служащих, от которых он с трудом отбился в конторе Двирова, снова липнут к его телу. Ему кажется нелепым, что он, полуголый, должен совершенно без объяснения причин стоять перед полицейскими, и в нем тихо начинает закипать злость. Его кожа покрывается гусиной кожей, и он требует объяснить причину своего задержания и столь тщательного обыска. Ему отвечают, что сегодняшним утром в столице скончался великий министр, и теперь разыскиваются подозреваемые. Григорий позволяет себе заметить, как же хорошо, что они живут вдалеке от столицы.
– Он был убит? – спрашивает Григорий.
– Кто?
– Великий министр был убит?
– Он был найден мертвым.
– И на его теле были найдены какие-то повреждения?
Ему не отвечают.
– Но вы же не можете подозревать меня, верно? – спрашивает Григорий и смеется, оглядываясь вокруг, но тут его взгляд падает на висящие на стуле светло-серые брюки. Он замечает на них пятна грязи и перестает смеяться.
– Пока что нет. Но мы будет за вами приглядывать, – слышит Григорий в ответ.
Григорию сводит зубы. Он переводит взгляд на говорящего и натянуто улыбается.
Ему возвращают паспорт, велят одеваться и отправляют по своим делам. Освободившись, он спешит к кассам, где висит табло отправляющихся поездов, чтобы найти там обозначенный Двировым состав. В справочном окне Григорию говорят, что поезд под таким номером не стоит ни на одних путях. Тяжелые кожаные чемоданы оттягивают ему руки. Он выходит на платформу, укутанную в дебаркадер. Там пахнет сухим вином, сыростью и железом, свет сочится сквозь стекла, а на пол капает вода. Григорий чувствует, как распухла и стала мягкой кожа его стоп, и теперь ему неприятно ощущать жесткую ткань носков.
Григорий осматривает каждый перрон, претворяясь провожающим, заглядывает в каждый поезд в надежде найти Двирова. Высматривающая фигура Григория привлекает к себе внимание полицейского, дежурящего на платформе. Он подходит, просит предъявить документы, но Григорий выказывает раздражение, и тогда его берут под руки и насильно уводят в здание вокзала. Григорию противно, что эта отекшая и липкая ладонь держит его предплечье. Краем глаза Григорий видит, как скачет в складках пористая шея стража правопорядка. Григорий начинает упираться, вырываться и кричать, что уже был сегодня на допросе. Он бросает взгляд на вокзальные часы – тикает механизм, шуршат подошвы. Григорий понимает, что безнадежно опаздывает…
Раздается сигнал колокола, и женский голос объявляет по громкоговорителю его имя. Полицейский цепко держит руку Григория и провожает его до справочного окна, где сидит женщина с розовыми кудрями. Григорию кажется, что от голода его желудок скручивают спазмы – он ничего не ел со вчерашнего вечера.
У справочной его документы снова подвергаются проверке, чтобы удостовериться, что он именно тот Григорий, которого ищет Андрей Олегович Двиров, от лица которого было дано объявление по громкоговорителю. Выясняется, что искомый поезд будет отправляется из ремонтного депо. Полицейский отпускает Григория, приносит свои извинения и объясняет, что на территории всего государства были усилены меры безопасности в связи с кончиной великого министра в его собственном доме, смертью, отягощенной неясными обстоятельствами, в которые никто не может поверить. Он благодарит за сотрудничество и возвращается на свой пост в дебаркадере. Ссутулившись, Григорий провожает его глазами и замечает, что свет из окон режет ему глаза.
Через какое-то время появляется рабочий в оранжевом жилете, чтобы проводить его в поезд. Григорий все время идет позади него, в связи с чем впоследствии не может вспомнить его лица. Они переступают через рельсы. Между прогнившими деревянными шпалами собирается вода, и ноги чавкают в жидкой земле и траве. Рабочий идет, тяжело переваливаясь.
Они минуют старые заброшенные, покрытые патиной вагоны, в которых гуляет ветер. Со всех сторон раздается скрежет металла. Железнодорожные рабочие в рыжих жилетах с недоверием и опаской оборачиваются на чужака. Гудят провода, сверкает спрятанное в них электричество, а провожатый все говорит и говорит, но Григорий его не слушает…
Григорий смотрит на свои шаги и думает, что слушает. Когда он поднимает голову, то видит, что уже стемнело и что он стоит один посреди ровного лабиринта железнодорожных составов: багажных, плацкартных, купейных вагонов со стертыми буквами на боках, вагонов-ресторанов с кружевными занавесками, накрахмаленными пылью.
Григорий замечает, что вагоны, рельсы, трава, которым должно стоять в неподвижности, начинают крениться то на один, то на другой бок. Его обветренные руки ставят чемоданы на рельсы. В чемоданы тут же просачивается вода. Григорий закрывает глаза тыльными сторонами ладоней, надавливает на них, чтобы почувствовать, как плоть входит в плоть. Изморось шелком шьет нити меж его пальцев. Он сгибается вдвое, и стоит без движения так долго, что превращается в водосточную трубу.
Двое проходят рядом и говорят об убитом великом министре.
Григорий вздрагивает. Крадучись, как кошка, он идет за ногами тех, что шагают по ту сторону вагона. Григорий изредка наклонятся к земле, чтобы в сумерках не терять их из виду. Он замечает пятна грязи на их ботинках и штанах, вспоминает допрос, и думает о том, что весь его костюм, наверно, тоже облеплен землею. Григорий старается не отставать от шагов. Одни из них хлюпающие, производят много шума; они мелкие, в толстых раздутых ботинках. Другая стопа плотнее, пружинистее и энергичнее. Она не шлепает подошвой по жиже земли, а всегда находит старые доски, куски железа, изгиб рельсы, на которые может ступить, чтобы избежать грязи и звука.
Вагоны вскоре заканчиваются. Появляется открытая местность, отгороженная с двух сторон тянущимся в даль забором, и Григорий теперь может разглядеть спины двух преследуемых фигур. Одна из них тучная и рыхлая, а другая жилистая, вытянутая. Григорий больше не слышит, что они говорят. Вдруг он замечает в воздухе собственное имя. Оно ударяется о бетонный забор, вьется в проводах, бьется о перекладины, ныряет под пешеходный мост, перекинутый через железнодорожное полотно, кутается в кроны кустарников, но ушей не достигает. Две идущие впереди фигуры оборачиваются и замирают. Меж их лицами, поставив одну ногу на высокую лестницу, ведущую в вагон, стоит Двиров, освященный фонарем, и делает ему несколько взмахов рукой. Двое, чьих лиц Григорий не видит, кажется, еще не замечают его во мраке. Григорий проходит меж ними к Андрею Олеговичу, пожимает ему руку и кивает стоящей рядом проводнице. Наконец, Двиров замечает меня, и, сдвинув свирепо брови, требует ответить, кто это. Григорий резко оборачивается, смотрит на меня злобно, как на насекомое, как на пылинку, прилипшую к плечу, которую невозможно просто сдунуть, но противно касаться рукой.
Григорий заходит в вагон.
II
Григорий заходит в вагон, и он все еще полон раздражения. Он открывает тамбурную дверь, и я чувствую злость в каждом его движении. Он входит в старый вагон, видит вторую густо накрашенную проводницу, от которой неизвестно почему пахнет квашеной капустой. Она замечает Григория, охает и поспешно застегивает блузу, пряча белье и морщинистую грудь. Григорий чувствует, как сзади его кто-то подталкивает: двое, которые провели его к Двирову, пробираются в вагон. Тот, что выше, сосредоточено смотрит большими глазами, настороженно молчит сжатым ртом, выглядит усталым и сутулится. Тот, что рядом, стоит прямо, расправив плечи – он весь лоснится, словно смазанная маслом шестеренка, – в нем есть благородная леность. Его глаза всегда смеются, но их нельзя назвать добродушными.
– Проходите, проходите, – говорит из тамбура Двиров и помогает проводнице убрать лестницу. – Чего встали, как неживые?
Григорий проходит в глубь вагона. В темном купе заспанной проводницы он замечает поспешно одевающегося мужчину, в ноках которого лежит рыжая роба.
– Разрешите, позвольте, – говорит тот, у кого смеющиеся, блестящие глаза, и мягко отодвигает Григория, протискиваясь между ним и купейной дверью.
Григорий вспоминает, что оставил один из своих чемоданов на скользких рельсах, но поезд слегка дергается вперед, и колеса начинают движение, медленно переваливаясь. Бежать в тамбур, требовать открыть дверь, чтобы выскочить за чемоданом, мыслится ему несколько нелепым, и он лишь с горечью смотрит, как один за другим за окном исчезают оставленные непогоде вагоны.
Двое сообщают Двирову, что хотят пока отправиться к себе и разобрать вещи.
– Хорошо, – отвечает он, – вам через два вагона.
– Кто они? – спрашивает Григорий, когда тамбурная дверь со стеклом скрывает их спины.
– Нанял двоих, чтобы играли фарисеев. Заходите сюда, пожалуйста.
Двиров открывает купе и жестом руки приглашает Григория войти первым.
– Вы извините, что пришлось вас сюда вызвать. Понимаю, что мы должны были встретиться с вами у меня в офисе, но, как видите, меня срочно отправили в командировку, так как дали добро нашему проекту. Поэтому личные дела будем решать параллельно рабочим.
На левой нижней полке купе Григорий видит маленького смешного человека, который на прутике, как на удочке держит, вертящееся колесо. Человек улыбается Григорию плотно сомкнутыми губами, болтает коротенькими ножками, которые не могут достать до пола. Его одежда покрыта разноцветными ленточками, на щеках горит румянец, и от него веет теплом. Григорий не может оторвать глаз от вертящегося золотого колеса.
– Кто это? – спрашивает Григорий.
– Это сеятель, – говорит Двиров и садится к окну, – Пахарь. Я на его землях хочу новый город построить, а он все не соглашается. Торгуемся теперь. Вы садитесь, чего стоять-то?
– Спасибо. А он что совсем никак не соглашается?
Двиров пожимает плечами и закуривает.
– Да нет. Он молчит просто.
Человечек продолжает улыбаться.
Григорий задумывается и в слух предполагает, что, может ему, пахарю, лучше поле да колосья, а Двиров ему асфальт да рельсы.
Двиров кашляет и смеется.
– Вы совсем как моя жена говорите.
Он на время замолкает.
– Может, нам с вами лучше позже переговорить? – неожиданно для себя спрашивает Григорий.
– Да, пожалуй, вы правы. Я сейчас совсем другим занят. Вы живете через три вагона. Выйдете из купе и поверните направо. Весь вагон ваш, занимайте любое купе.
– Весь вагон?
– Да. Чего вы так удивляетесь? – спрашивает Двиров. – Через смежный с этим вагон проходите быстро, чтобы вас жена не заметила.
– А вы ей разве не говорили, что хотите разводиться?
Григорий поспешно удаляется.
Проходя через соседний вагон, он ощущает пряный, смолисто-терпкий аромат индийских цветов и специй. Он останавливается, давая запаху пропитать его кожу.
– Вы чего тут стоите?
Из-за угла, с глазами черными и гремучими выходит неизвестная ему проводница.
– Разве вам не говорили не останавливаться тут?
Григорий слышит, как позади него скользит открывающаяся купейная дверь. Он поворачивает голову, но вскрикнувшая проводница прерывает его. Черная тень на несколько секунд замирает и переходит в вагон Двирова. Григорию кажется, что он до сих пор слышит, как дышит ему в ухо проскользнувшая за его спиной фигура и кричит проводница.
– Вам кто разрешал оборачиваться? – говорит она. – Это Ярослава Никитична. Не подходите к ней, когда она памятью больна.
– Памятью больна?
– Да. Она наши будущие сны видит. Не пугайте ее. Разбудите, так она совсем богу душу отдаст.
– А прошлые сны она видит может?
– Что? Нет. Только то, что будет, говорить может.
– Значит, она ходит во сне?
– Что, простите?
– Она во сне ходит?
– Нет, не спит она. У нее глаза открыты.
– И как же я тогда пойму, что она памятью больна?
– Когда она наощупь по вагонам ходит, и по бельму у нее в каждом открытом глазу.
Григорий уходит от сторожа-проводницы, заходит в свой вагон, выбирает купе, ложится, закинув руки за голову, на нижнюю полку, не застелив белья, и долго смотрит на тусклый огонек на потолке, который иногда закрывает черная, как тень, верхняя полка. Ему приносят чай. Все кажется медленным. Он поворачивается спиной к дребезжащему столику, несколько раз стучит по хлипкой купейной стене и засыпает.
III
Ярослава Никитична Львовицкая, женщина тридцати пяти или сорока лет, больна памятью и занимает пятый вагон. Ее фамилию все произносят с ударением на второй слог. Иногда по утрам она начинает ходить по коридорам поезда из стороны в сторону, и тогда говорят, что она больна памятью, что она видит будущие сны, и не подходят к ней. Она идет на ощупь, касается холодных дверей и стекол, ищет пальцами купейные двери. Она красива, но руки ее сухие и грубые, словно лапки иссыхающей на солнце лягушки. Не знающий ее человек, подумает, что она слепая.
Григорий, приставленный к Львовицкой, ищет повод, чтобы поговорить с ней о предстоящем разводе с мужем, и заходит в ее купе каждое утро.
– Вы узнаете меня, Ярослава Никитична?
– Да. Вы тот, кто приносит мне чай с сахаром по утрам. Не приносите больше. Я не люблю сахар, – говорит она далеким голосом и смотрит куда-то мимо его уха.
Григорий никогда не приносит ей чай. Это делает проводница, но, когда Львовицкая больна памятью, она не подозревает о ее существовании.
Григорий делает шаг в сторону, пропускает Львовицкую в коридор и идет следом за ней. Она высоко держит голову и тихо ступает. Ее глаза прикрыты. Если она открывает их, то он видит мягкую пелену, похожую на пену, покрывшую ее зрачки, но у Григория язык не поворачивается сказать, что у нее бельмо на глазу.
Он, как тень, повторяет движения Львовицкой, чтобы, в случае чего, не дать ей упасть. Он проводит ладонью по пыльному оконному стеклу, пальцами касается занавесок, чувствует, как солнечный диагональный луч прорезает вагон насквозь. Григорий открывает двери. Поезд несется на скорости, его шатает, а Львовицкая, наперекор ему, идет медленно, плавно ступая на солнечные острова на узком коридорном ковре.
В тамбуре, оглушенная грохотом, Львовицкая открывает дверь в пространство между вагонами. Машинист называет его «гармошкой» или «суфле». Застыв на пороге, она смотрит вниз и сквозь железные просветы в полу следит глазами за мелькающими шпалами, дребезжащими колесами и скачущими рельсами.
Львовицкая поворачивается к Григорию, и он видит, как второй ее глаз заплывает бельмом.
– Пойдемте, Григорий, пойдемте. Здесь стоять холодно.
– Вы помните меня?
– Конечно. Вы мне все время чай приносите, а я вам говорю, что у меня муж есть.
Григорий никогда не приносит ей чай. Он желает поскорее заверить развод Львовицкой и Двирова и сойти с поезда.
Львовицкая останавливается в тамбуре последнего вагона и долго смотрит в окно на сужающийся пейзаж, стирающиеся в снегу рельсы, оставляемые поездом. Она не решается прикоснуться к двери, после того, как однажды Григорий выхватил ее из пустого падения. После этого случая он строжайше велит проводнице запереть дверь последнего вагона. Оставлять ее открытой – подсудное дело, однако, стоящие в прокуренном тамбуре проводницы не очень беспокоились о законе.
Львовицкая смотрит на снег, на серо-зеленые ели, голые деревья цвета гальки, и как всех их глотает снег.
Мне приходится долго стоять, облокотившись на замерзшую вагонную стену, и я начинаю дрожать от холода.
Мы возвращаемся в купе пятого вагона. Там сиденья обиты жесткой бардовой тканью с мелкими желтыми ромбами, внутри которых спрятаны еще более мелкие бирюзовые ромбы. Львовицкая садится за стол и начинает покрывать клеем стеклышки.
Входит проводница и спрашивает, хотим ли мы что-нибудь поесть. Львовицкая не знает, что она существует, и не отвечает. Григорий голоден, но отчего-то не хочет есть перед Львовицкой и отказывается. Проводница с трудом замечает меня (ей нужно сильно прищуриться), но и я отвечаю отказом. Когда она выходит, Григорий выражает свое недоумение: как Львовицкая может клеить стеклышки, когда она больна памятью и глаза ее полностью зарастают бельмом. Я ничего не отвечаю. Зеркало на двери дрожит от неровной дроби колес, которые едва касаются рельсов. Григорий выражает сожаление, что мною принято решение совсем исчезнуть, растворить в атмосфере собственное тело, став полупрозрачной тенью, которую едва ли замечают.
Зеркало отражает сидящего с ровной спиной Григория и склонившуюся над столом Львовицкую. Глядя на нее, Григорий тоже начинает покрывать клеем мелкие матовые и блестящие стеклышки – охристые и бутылочно-изумрудные. Ими Львовицкая выкладывает на оконном стекле витраж-мозаику, изображающую одну из миниатюр «Великолепного часослова герцога Беррийского», но невозможно определить, какую именно. Львовицкая остановилась на чем-то между «Поклонением волхвов» и «Падением мятежных ангелов». Некоторые стекляшки цвета речной зелени она красит акварелью в ультрамариновый или кобальт-синий. Вместо того, чтобы скатываться каплями, краска замирает на камушках моросью. Правый верхний угол окна Львовицкая полностью заполняет полупрозрачной мозаикой. Пшеничное золото и охра, как ракушки, гнездятся у нижнего левого края. На секунду выглядывает солнце, и кожа Львовицкой, ее белые глаза превращаются в цветущий калейдоскоп. Радужный свет лижет мелкие складки на левой руке Григория, тонет в ней и вновь исчезает за снежными тучами.
Стеклышки заканчиваются.
Поезд останавливается на пустой сельской станции. Григорий смотрит на мелкие царапины от стекла на своих ладонях; он надавливает на одну из ранок, чтобы выступила кровь. Львовицкая выходит из купе, и Григорий говорит мне, что лучше бы нам поискать сточенные или шершавые стеклышки, которые встречаются на каменных и галечных пляжах – такие стачивает и облизывает море, и о них нельзя порезаться.
Львовицкая и Григорий выходят из поезда. Все пусто и тихо, заметено снегом. Ноги утопают в снегу, легкие выпускают белые облачка пара. Рельсы, идущие в двух направлениях, тянутся вдоль древесной гряды, скрывающей поселок. Мне вспоминается морозный, хрупкий, как бизе, город, розово-сизый зимний день, склоняющийся к закату, твердость замерзшей реки, густой фиалковый дым отопительных труб и кайма бликов на каждом облаке, которая напоминает застывшую карамель – печеный сахар на лазурном небесном холоде.
Львовицкая и Григорий спускаются с перрона. Григорий замечает курящего неподалеку машиниста.
– Стоим пятнадцать минут, – говорит он, и Григорий в ответ кивает.
– Слишком снежно и холодно, чтобы искать стеклышки, Ярослава Никитична, – говорит Григорий, и перед его глазами встает видение: горящая на свету смальта в кафедральном соборе. – Давайте вернемся в вагон.
Но Львовицкая уверенно идет в селение, и Григорий спешит следом; мои ноги тонут в снегу, и я не поспеваю за ними.
Широкая главная дорога в селении изгибается змеей. Вдоль нее тянутся деревья и брошенные дома. Григорий и Львовицкая останавливаются около темной глубокой лужи, которая не замерзает даже в такой мороз. От лужи поднимается пар. В лужу свалены бочки, ветви деревьев и несколько тел с обращенными к небу спинами и раскинутыми руками. Птицы вокруг них молчат, потому что заняты нечестивым делом, и лишь изредка клацают клювами или дерутся меж собой. Они переходят с место на место и оставляют на снегу дорожку алых трехпалых следов. Везде, где кровь пролилась горячим пятном, она растопила снег и застыла на ледяной почве. Она не проникает в землю, и та не может разродиться травой. Повсюду я замечаю следы избиения: мертвые звери, перебитые колеса, многие убитые дети, младенцы, молодые мужчины и женщины. В тишине они смотрят вверх или же беспробудно спят, уткнувшись в снежную землю. Ветер теребит их волосы и одежды, снег заносит следы. У одного из заборов начинает ржать и бить копытами рыжая лошадь с пробитой грудью. Она смотрит на живых одичалыми глазами, силится встать, но все время падает, зарывая глубже в снег серые ноздри. Ее медленно обступают птицы.
Из сторожки выходит старик – смотритель станции.
Григорий спрашивает, что здесь произошло.
Искали виновников в покушении на жизнь великих министров. Как, уже нескольких? Нет, все того же. А разве он не ушел своей смертью? Так кто ж его знает? Вроде бы да, но сейчас его уже и не спросишь.
– Так зачем же тогда их всех?.. – спрашивает Григорий.
– Чтобы у них впредь даже помыслов не было покушаться на жизнь великих министров.
– Так они же мертвые! Как они покушаться будут? Как у них помыслы возникать будут?!
– Верно. Но так покойней будет великим министрам, – говорит старик и уходит в свою сторожку.
– А разве великий министр сам уже не покойник? Разве он не скончался от сердечного приступа? – кричит ему вслед Григорий.
– Этого я не могу знать, – отвечает старик, остановившись на пороге.
– В чем же воля тогда была? В том, чтобы деревню умертвить?
– Нет. В том, чтобы жить было радостно да покойно. Кто вам вообще сказал, что умер великий министр?
– Он был найден мертвым… На станции говорили о сердечном приступе. В стране введен траур и идет расследование.
– А вы расследование-то видели? То-то и оно. Вы его самого – великого министра – хоть раз видели? Может, он только на покой ушел, а о смерти даже не думал. К тому же, чего вам великий министр? Умер и умер. Мы-то остались. Вот мы и разбираемся. Я на своем месте сколько лет сижу! Все раньше на рельсы смотрел, а теперь не осталось в округе никого – никто мне души-то не отведет.
Молчание.
– И что же вы с ними будете делать? Так и оставите?
– А что с ними делать? Смотрите, как снег валит, земля вся мерзлая. В снег их что ли зарывать? Я тут один не управлюсь… Все заметет, а весной, как оттает, может, пришлют кого, и вот тогда хоронить будем. Авось, справимся. А то нынче земля совсем мерзлая, совсем земля покойников не берет, не принимает.
Григорий ищет глазами Львовицкую. Она сидит у лошади, одной рукой гладит ее морду, а другой отгоняет птиц, клюющих лошадиную ногу. Птицы все равно возвращаются. Григорий идет к старику.
– Убейте лошадь, пусть не мучается, – говорит он, заходя в сторожку.
– Я себе грех на душу брать не могу.
Темно. В свете крохотного замерзшего окошка белеет лицо старика. Он показывает на стоящее в углу ружье.
Птицы, гранитные и черные, стараются ухватить багряными клювами ботинки Григория. Ему холодно без перчаток. Львовицкая вскрикивает и зажимает уши руками. Она падает в снег, оборачивается и онемевшая, смотрит на Григория вытаращенными лазаит. Он подходит к лошади и касается ее. Его руки липкие и теплые от крови. Грива цвета глины тонет в сыпучем снегу. Карий глаз лошади, спрятанный в нем от птичьих клювов, остается с открытым веком.
Львовицкая встает, все еще оглушенная эхом. Болезнь памяти давно спала с ее глаз. Она смотрит на Григория, отворачивается и спешит в поезд.
Григорий утирает лицо ладонью, и тут же вспоминает, отчего она горячая и липнет к лицу. Он вытирает ладонь об одежду, а потом яростно царапает снегом лицо. Машинист стоит у колес и смотрит на него. Григорий чувствует его взгляд и оборачивается. Какое-то время они напряженно и молча свидетельствуют друг другу.
Машинист отбрасывает окурок и объявляет перекур оконченным. Григорий возвращается в вагон. Поезд трогается.
Он проходит в свое купе, ложится на нижнюю полку. Он хочет надолго и глубоко уснуть. Закрывает глаза – их жгут веки. Глаза воспалены, им хочется плакать. Тело Григория качается в такт поезду, лицо упирается в стену. Григорий говорит мне, что ненавидит этот поезд. Я стою в проеме между полками и смотрю на гаснущий снежный свет за стеклом. Мне нравится поезд; его стук заглушает бесконечный звон и шум в моей голове. Григорий вслух замечает, что глаза и сознание стали подводить его. Предметы качаются перед ним, как на волнах, изгибаются, дышат, меняют форму. Неподвижные, они пребывают в вечном качающемся движении, если он останавливается и смотрит на них. Ему кажется, это началось уже давно. Качка и толчки поезда сопровождают все в нем находящееся, но вскоре Григорий замечает, что люди и предметы способны совершать качания вопреки движению поезда. Он чувствует себя, как на пружинах.
Григорий просыпается уже в сумерках и видит перед собой странного пожилого человека с бакенбардами, усами, лысиной на макушке и раздутым животом, словно заполненным стоячей водой. Его растопыренные опухшие пальцы прижаты к кушетке. Человек сидит ближе к двери и дышит слюной. Григорий, сдвинув брови, садится и с опаской смотрит на вошедшего.
– Тронулись, – говорит человек с пришлепнутыми губами. Его больные блестящие глаза вытаращено смотрят в пустоту. – Поезд поехал. Вы заметили, что поезд стоял? Нет, нет, вы спали, а поезд остановился, и я зашел. Совсем замерз, пока ждал на станции.
Поезд медленно набирает ход. Желто-рыжие фонари освещают лежащий на земле снег.
Бесшумно вошедший человек продолжает говорить – на его лице читается недавний инсульт – и с каждым его словом Григорий все сильнее вжимается в ледяное окно.
– Я, знаете, к сестре ездил, чтобы ей голову брить. У нее болезнь была. Часть волос сама выпала, к ним только прикоснешься, и они сыплются, а другие нужно машинкой брить, и череп уже не гладкий остался, а местами мягкой щетиной покрыт…
Григорий не выдерживает запаха этого человека и вылетает из купе. Он идет по своему шумному вагону, забитому толкающими его незнакомцами, но сразу понимает, что новые люди, неизвестные пассажиры наводнили весь поезд. В тамбуре Григорий сталкивается с одним из двоих, играющих фарисеев.
– Куда вы? – спрашивает Абаисов.
– В моем купе какой-то сумасшедший.
– Вы хотите, чтобы я помог вам найти новое купе?
– Нет, я хотел бы пойти к вам. Мне не хочется оставаться одному. Кстати, как вас правильно?
– Абаисов. На «и».
– А вашего компаньона?
– Тоже на «и», на первую. Но, если ошибаются, мы не обижаемся.
Он улыбается.
Какое-то время Григорий сидит с Абаисовым и Рахитиным, но вскоре Абаисов говорит, что на лице Григория можно прочитать то ли отчаяние, то ли скуку. Григорий решает уйти. Абаисов напоследок объясняет, что на определенном пути, чтобы оплатить ренту, пришлось отдать поезд под общественные нужды. Григорий внимательно его выслушивает, кивает и отправляется путешествовать по вагонам, чтобы изучить их новых обитателей. Проводницы проверяют билеты, люди стоят очереди в темные туалеты, обитые железом и пластиком, появляется химический запах заваренной еды и пота. Григорий находит еще не полностью забитый плацкартный вагон. Он больше не может идти. Он хочет спать. Он падает на нижнюю полку, и вскоре его снова будят. Какая-то старая женщина требует, чтобы он уступил ей место: в кассе ей дали две нижних полки, – одно здесь, а другое за стенкой, – но бабушка не хочет спускать с внучки глаз. Проводница смотрит на Григория умоляюще – она не хочет скандал. Григорий уходит. Старуха сыплет ему вслед проклятия. Григорий переходит в другой вагон, забирается на верхнее боковое у туалета и проваливается в сон.
Поезд стоит в депо, не доехав до станции, и кутается в темную ночь. Григория будят и вместе с остальными пассажирами эвакуируют. Замерзая на улице, он видит, что стоит не поезд, а только их отцепленный вагон. У Григория нет верхней одежды и спустя несколько минут он мертвецки коченеет.
– Тормозные колодки слетели, – говорит ему рабочий в оранжевом жилете. – Раз в пять лет такое случается.
Пассажиров отводят в багажный вагон стоящего рядом состава, но вскоре выясняется, что всем пассажирам вокруг Григория необходимо было сойти, как раз на этой станции, что именно по этому принципу – посадки и высадки – формировался состав и продавались билеты. Теперь они лишь жалеют и злятся, что придется идти до перрона пешком.
Рабочие формируют колонну пассажиров, оцепляют ее, чтобы кто-нибудь случайно не упал на рельсы, включают фонарики и ведут колонну к вокзалу. Рубашка на Григории сначала становится мокрой, а потом складки замерзают кольями.
Темно, падает снег, а стены вагонов падают в кромешные тени.
Справочному окну маленького провинциального вокзала Григорий, стуча зубами от холода, объясняет, что отстал от поезда, и его просят подождать в зале ожидания. Там он оказывается втянут в странный разговор, за который Григорий отчего-то ухватывается, как за последнюю соломинку. Собеседник изумляется, как же Григорий мог оказаться посреди такого мороза в одной рубашке и летних туфлях. Григорий отвечает, что никак не предполагал, что в дороге его застанет что-то серьезнее дождливой летней мороси, круглогодично мучавшей его родной город, и заморозки в этой части страны настигли его врасплох. Собеседник соглашается и из жалости передает Григорию свою дубленку, чтобы тот мог согреться и спастись от воспаления легких. Пока Григорий накидывает ее на плечи, в зале поднимается и тут же стихает шум. Через зал проводят колонну замерзших людей в ободранных одеждах. Собеседник сообщает Григорию, что путешествует на попутных поездах из-за дороговизны прямых билетов, а также из-за того, что их не дают на проходящие поезда. Он вынужден покупать билеты на вокзалах перед самым отправлением, перескакивая с одного поезда на другой, и говорит, что уже в третьем городе встречает именно эту колонну. Она, по всей видимости, была собрана из выживших в страшном и таинственном происшествии в некой крупной деревне или поселке, где при невыясненных обстоятельствах, как-то все же связанных с текущим делом великого министра, неизвестными были жестоко убиты местные жители. Причины происшествия, как докладывают, выясняются, а выжившим тем временем предоставляются новое достойное убежище и социальные выплаты.
– Когда я в первый раз их увидел, там была странная девочка с мешком луковиц. Луковицы то и дело рассыпались по полу, потому что мешок был тяжелый, и девочка начинала собирать укатившиеся луковички, – такие, знаете, маленькие, совсем крохотные, размером с ее кулачок, – и собирала, не произнося ни слова. Так происходило несколько раз, и вскоре мне удалось заметить, что падение мешка происходит не случайно, а намеренно производится маленькой детской рукой, и в повторяющемся собирании находит какое-то удовлетворение. Я подошел к изможденному взрослому, его сопровождавшему. Сигарета и немного горячительного развязали ему язык, – мы все тогда очень замерзли, стоя на вокзале, потому что единственный зал ожидания с креслами был переоборудован администрацией в платный vip зал повышенного класса обслуживания, а так как никто не хотел платить непотребные суммы за железные спаянные кресла и дешевый чай, то все сидели на собственных чемоданах – и он, один из колонны, поведал, что девочка с мешком как раз из той самой деревни, что она с семьей пряталась в погребе, пока свирепствовали неизвестные головорезы. Когда же все стихло, и им удалось выбраться, девочка побежала на задний двор, чтобы взглянуть на скотину, которую не смогли увести. Дальнейшее восстановили только со слов косвенных очевидцев. Одна из женщин, старшая сестра или мать, вышедшая на поиски девочки, увидела клокочущих кур, бегущих по внутреннему двору, а в сарае нашла остолбеневшего ребенка. По словам сопровождавшего, у ее ног лежали разбросанные детские, в основном, младенческие головки и холщовый мешок. Возможно, это была злостная шутка: в мешок с головами засунули живых куриц и завязали узлом. Ребенок, освобождая кур, высыпал на солому и головы, клокочущих птиц, с которых сыпались перья. С тех пор она ни слова не говорит, но имеет столь пагубную луковичную привычку… Вы меня слушаете?.. Вам плохо? Вы смотрите у меня, дрожите так, что не ровен час, копыта отбросите, и будете у меня тут цок-цок-цок, как лошадка. Ээээхх… Вы куда идете?
– Возьмите дубленку…
Григорий заходит в уборную. Когда он платит за вход, женщина за столом недоверчиво смотрит на его лихорадку. Григорию до сих пор слышит, как говоривший с им человек причмокивает губами и смакует историю. Григория долго рвет. Сначала всем тем, что он мог и не мог съесть за последние несколько дней, потом желудочным соком, а после, как ему кажется, самой душою.
Григорий возвращается в зал ожидания. Слышно, как он облегченно выдыхает, не найдя там ни собеседника с дубленкой, ни колонны людей. По громкоговорителю объявляют его имя, и он идет к справочному окну, где к нему приставляют рабочего, который провожает Григория в депо, откуда его доставят в отбывший без него поезд.
IV
В темном тамбуре купейного вагона голос Григория отзывается гулко и сразу гаснет. Ему тревожно. Он кусает сухую кожу на пальцах. За закрытой замерзшей дверью клубится пар. У поезда замерзло брюхо, и рабочие острыми лопатами скалывают лед со слива с нечистотами. Григорий прислушивается к тому, как фырчит и лязгает поезд.
Григорий говорит, что чувствует сквозь подошвы ботинок ползучий холод, как мерзнут и отмирают пальцы на его ногах.
Петр Олегович Двиров, старший брат Андрея Олеговича, ставит чемодан на звонкую металлическую лестницу, и усилием воли вталкивает себя в вагон. Его высокая, крупная фигура мгновенно проходит мимо и скрывается за дверью вагона, откуда пахнет чаем и пыльной кожей. На металлических поручнях остаются влажные следы его рук. Григорий, на которого незнакомец не обращает ни малейшего внимания, ступает следом за ним, шаг в шаг, повторяя все его повороты и движения, будто он вновь ходит за Ярославой Никитичной Львовицкой.
– Черти что, – говорит Петр Двиров, осматривая выбранное им купе. – Другие не лучше, как я понимаю?
– Нет, – говорит Григорий.
У Петра Двирова бычьи глаза и ревущий, раскатистый голос, который приказывает Григорию доложить о его прибытии.
– И чаю мне принеси, потом билеты проверять будешь.
– Я здесь не работаю.
– Что?
– Я не работаю здесь проводником. Я адвокат Андрея Олеговича Двирова.
– Ну иди, адвокат, и доложи, что прибыл брат его, Петр Олегович Двиров.
Григорий пропитывается все большей неприязнью к стоящему перед ним человеку. В желчи извивается его язык, и Григорий думает, как бы ему самому в ней не захлебнуться.
Двиров закидывает пальто на верхнюю полку. За спиной Григория появляется любезная проводница и отстраняет его плечом.
– Здравствуйте, – говорит она.
– Здравствуйте-здравствуйте, – улыбается Двиров.
– Билетики, пожалуйста.
– Вот, держите.
– …
– Чай, кофе не желаете?
– Желаю, – ухмыляется Двиров, – но не чай, и не кофе.
Проводница прячет улыбку.
Григорий идет в вагон Андрея Олеговича. Тот в своем купе обсуждает с двумя, которые претворяются фариесями, устройства ядов, и Двиров на редкость серьезен и несговорчив. Абаисов раскладывает перед ним склянки. Входит Григорий.
– Прибыл ваш брат, Петр Олегович Двиров.
Лицо Абаисова вытягивается.
– Мы так не договаривались, – начинает возмущаться Рахитин, хватая ртом воздух.
Андрей Олегович резко встает, идет вслед за Григорием в купе Петра Двирова, выпроваживает оттуда проводницу, ведет долгий и громкий разговор с братом за закрытыми дверями и выходит в бешенстве.
В течение дня все ходят напряженные и колюче смотрят друг на друга. Петр Олегович не покидает своего купе. Сообщают об очередном аресте подозрительных личностей, возможно, причастных к смерти великого министра, и поезду приходится миновать станцую, не останавливаясь на закупку провизии.
Вечером, выходя из уборной, Григорий случайно, сквозь приоткрытую тамбурную дверь слышит разговор Львовицкой и старшего Двирова. Петр Олегович говорит, что его брат хочет разыграть вульгарное самоубийство с ядами, если ему не удастся воплотить в жизнь проект своего замечательного города. Львовицкая напоминает ему, что он, Петр, сам не чист, как святой.
В купе Рахитина и Абаисова первый весь вечер говорит об умалчиваемом военном прошлом Петра Олеговича Двирова.
– Братья, а ведь совсем не похожи! Может, сводные? От разных матерей?
Абаисов молчит.
– А что за город хочет построить Андрей Олегович? – спрашивает Григорий.
– Хороший город, – отвечает Рахитин, – очень хороший город! Блаженный город! (патетически всплескивает руками, будто из его рукавов должно выйти море, которое город обнимет набережными) Я сам план видел. С высшими министрами Андрей Олегович его уже согласовывал. Прекрасный, лучший должен родиться город! Найти бы для него место среди этой пустоши, и тогда всю урбанистику исправить будет можно.
– Говорят, он морской генерал, – замечает проводница, которая приносит Абаисову свежезаваренную чашечку кофе, и садится рядом с ним.
В купе становится ужасно тесно. Приходится сидеть, поджав плечи, и все равно жмешься к другому.
– Морской генерал, – присвистывает Рахитин, дышит на стекло, а потом оборачивается к Абаисову, но тот все молчит. – Это что-то вроде адмирала? У него, наверное, награды.
– Как я понимаю, вы тоже были солдатом в недавно прошедшей войне? – обращается Абаисов к сидящему напротив Григорию, и тот хмурится.
– Да.
– Вам неприятно об этом говорить?
– Да.
– Так или иначе, ваша семья, ваши родители, наверняка, считают вас героем.
– Не думаю.
Григорий замечает, что инстинктивно отстраняется от Абаисова
– Вот оно что, – безучастно протягивает Абаисов.
Григорий проглатывает его равнодушие.
– Тем не менее, бомбы из облаков не растут и, как груши, с неба не падают, – отстраненно рассуждает Абаисов.
– Считайте, солдатам выделяют особый мораторий на убийство, – говорит Григорий. – Нам его перед каждым сражением зачитывают.
– И вы его поддерживаете?
– А что, похоже?
– Не знаю. По крайней мере, мне не ясно, зачем вы решили стать адвокатом. Люди вроде вас совершенно не приспособлены к юриспруденции.
– Чем же мы вам не угодили?
– Вы совершенно не разбираетесь в праве.
– Это уж точно.
– Смеетесь надо мной?
– Нет. Просто не питаю любви к несоблюдаемым законам. Однако, вы не поверите, но это оказались единственные свободные курсы по переподготовке для тех, кто решил опробовать гражданскую жизнь. Позвольте спросить, чем вы занимались в столь тяжелое для страны время?
– Служил в особой полиции. Судил дезертиров.
– Расстреливали?
– Не своими руками.
– Морщитесь? Вы горды собой? – Григорий смеется. – Тогда мы квиты. Знаете, у меня был шанс стрелять мимо, а вы всегда попадали подписью в нужную строчку.
В темноте за окном черными бумерангами кружат птицы, и стрекочут колеса поезда. Мы сидим, касаясь локтями друг друга, но я все равно ощущаю какую-то пустоту. Абаисов и Рахитин сидят у столика у окна, Григорий и я – у двери. Между мной и Абаисовым теснится проводница. Григорий будто прикасается ко всему взглядом. На Абаисова он смотрит с яростью.
Я переживаю странное ощущение пустоты, будто озарен ею. Даже худой Абаисов кажется жилистой тучностью тяжелого воздуха, которым трудно дышать. Мне кажется, Григорий тоже должен ощущать это.
Я отчего-то начинаю думать о том, существует ли воздух в моем желудке, есть ли в нем такая странная заполненная пустота, как в этом купе. Я представляю, как бежит кровь по венам, как раскачивается на клапанах сердце, словно перезрелый на солнце фрукт. Существует ли хотя бы одна жила в человеческом организме, плотно не прилегающая к другой? Как страшно я хожу и дышу, сам доверху залитый этой пустотой. Я привязан к ней сознанием, как воздушный шарик к ниточке, – и тут же мысли мои перескакивают на рассуждение о том, чем я являюсь в этом триединстве: резиновым шариком, наполненным воздухом, изменяющим голос, ниточкой, которая не дает ему урваться вверх, или плотной ручкой ребенка, которая сжимает в кулачке нить с шариком? Ребенком в желтой свободной сорочке, со смеющимися ямочками на щеках, кудрявыми каштановыми прядями, беспорядочно вьющиеся перед глазами…
– Вас сейчас стошнит молоком, которое вы только что выпили, – говорит Рахитин, и я понимаю, что его на редкость серьезный голос обращается ко мне. – Вы совсем прозрачные. Свернулись в три погибели, так еще и сидите против хода. Вас попросту укачало.
Мы отражаемся в зеркале окна. Мне становится холодно, когда я смотрю на его стекло. Рахитин предлагает мне чай, и я отказываюсь. Его голос, похожий на скрежет, заставляет с новой силой ощутить, как снаружи, за пределами вагонов, пусто.
Спустя тридцать минут Григорий сидит в своем купе. Проводница приносит ему чай цвета смолы. Стакан звякает о медь подстаканника, мерцающего тусклым и сальным янтарем, и свет дрожит в бурой подслащённой воде. Григорий смотрит на нее и говорит, что ему жаль, что мною принято решение совсем исчезнуть и раствориться, смотреть на него из целостного и проясненного мира, потому что никогда еще он не чувствовал себя столь одиноким. Он не понимает, что моя самая страшная боль в том, что я не могу остаться.
V
Григорий врет Абаисову, что оставил что-то в кабине машиниста. Его одолевает страх глубокого и прозрачного одиночества, заставляющего его вступать в каждый разговор. Он торопится поспеть за мыслью собеседника, опередить ее и на секунду в ней раствориться.
Машинист одну за другой курит самокрутки, фильтры для которых Григорий покупает ему на станциях. Поезд мчится на полном ходу. В кабине холодно, и Григорий стоит рядом с небольшой печкой-буржуйкой у ног машиниста. Он открывает дверцу топливника и смотрит, как горит уголь в розоватом пламени. Черный дым уходит из трубы в приоткрытое окно, но, если ветер дует в их сторону, остается клубится в кабине.
Поезд трясет. Григорий видит, как впереди, совсем близко, рельсы совершают крутой поворот. Машинист стоит спиной, и Григорий не видит его лица.
– Скажите, а куда идет поезд? В какой конкретно мы должны прибыть город?
– На восток тянется, – отвечает машинист.
Поезд несется сквозь светлый дневной буран.
Григорий опускается на колени, чтобы закрыть буржуйку, и случайно обжигает о нее сухую руку.
– Скажите, Григорий, а вы верите, что можно из милосердия чью-то жизнь забрать?
– Что, простите?
– Из милосердия убили бы?
– Я?..
– Вот лошадь на станции вы из милосердия убили? Вы ее жизнь из милосердия забирали?
Поезд качает вправо, на повороте – качает влево.
Григорий пытается встать, пока Ярослава Никитична Львовицкая идет по коридору купейного вагона. Поезд трясет, и она вынуждена хвататься левой рукой за поручень, тянущийся под окнами. Ее ладонь ощущает прохладные занавески из белого хлопка. Правой рукой Ярослава Никитична прикасается к купейным дверям. Двери то и дело скользят, и она боится защемить себе пальцы. Она боится услышать, как ломаются ее ногти, и жалеет, что они не такие мягкие и гнущиеся травинки, как у ее сестры.
Ярослава Никитична Львовицкая идет по коридору купейного вагона. Поезд кренится вправо.
Вдруг распахивается тамбурная дверь. В купе проводницы влетает начальник поезда, затем проводник, и еще несколько женщин из четвертого и третьего вагонов. Они что-то кричат. Спустя несколько секунд тамбурная дверь снова открывается, и Ярослава Никитична, застывавшая посреди вагона, видит своего деверя, Петра Олеговича, который ведет под руку Григория, прижимающего красные полотенца и тряпки к лицу. Ярослава Никитична узнает по его зубам гримасу боли. Григория заводят в купе проводницы, тут же приносят аптечку, и Петр Олегович начинает осматривать его обожжённое лицо. Ярославе Никитичне поясняют, что, когда поезд накренился, Григорий имел неосторожность сидеть в кабине машиниста у печки-буржуйки, никак не прикрепленной к полу. Машинист очень мерзнет, а потому всегда раскаляет ее докрасна, что по технике безопасности, скорее всего, конечно, неприемлемо. Машинист смотрел перед собой, и не видел, как все произошло, но с его слов получается, что, пытаясь встать и выпрямиться, Григорий не удержал равновесие и повалился на бок, потому что поезд в тот момент накренился – Ярослава Никитична сама берегла в тот момент свои пальцы – и на него, Григория, повалились горячие угли из опрокидывающейся буржуйки, дверца которой по каким-то причинам оказалась открытой. Угли и пламя выжгли Григорию левую часть лица: скулу, висок и глаз. Ярослава Никитична говорит, что это нелепо и абсолютно невозможно. Она стоит у нагретого титана, из закрытого крана которого капает кипяток и образует на металлическом поддоне лужицу. Ярослава Никитична хочет подбодрить Григория, но не находит нужных слов, и лишь предполагает вслух, что со шрамом Григорий будет выглядеть более мужественно. Живой глаз Григория смотрит на нее с ненавистью, а потом закрывается. Григорий запрокидывает голову, и, не отнимая полотенце от лица, сдавленно говорит, что не может разомкнуть левый глаз. Петр Олегович сообщает Григорию, что левого глаза у него попросту больше нет.
Об инциденте узнает Андрей Олегович Двиров, и поезд дает полный ход, чтобы скорейшим образом доставить Григория в больницу, где ему накладывают повязку. Григорий все спрашивает, где его левый глаз – не мог же он сгореть бесследно. Ему заматывают ожоги и говорят, что эстетически все можно поправить и компенсировать, купив протез, но от ожогов, несомненно, останутся шрамы и рубцы. Слепой Григорий, повязка которого закрывает его зрячий глаз, цепляется за руки врача и спрашивает, нельзя ли его оставить в больнице, ведь у него такие серьезные травмы, что может пойти заражение, что он больше не может исполнять свои служебные обязанности, но ему отвечают, что он фронтовик, а значит на нем все заживает, как на собаке.
Григория передают в руки четы Львовицких-Двировых, и он понимает, что выглядит в глазах всех собравшихся жалко. Он чувствует, что с правой стороны его поддерживает Ярослава Никитична; его запястья касается ее теплая и сухая рука, покрытая морщинами, и Григорий никак не может понять, отчего же в остальном она так молода и прекрасна.
В городе приходится задержаться на несколько суток. В день отправления поезда, Андрей Олегович берет с собой полуслепого Григория к стеклодуву, с которым Двиров на днях заводит близкое знакомство. Стеклодув соглашается сделать Григорию протез из восхитительного венецианского стекла, способного переливаться в перламутровых солнечных лучах. Увидев мастерскую, набитую стеклянными трубками и цветными осколками, щуплого человека с трясущимися руками, больными легкими, большой головой и мягкими ушами с отвисшими мясистыми мочками, седыми усами, серо-синими глазками за толстыми линзами в черной оправе, полуслепой Григорий, который видит все будто в потушенном свете, категорически отказывается ставить на себе подобный эксперимент. Однако Андрей Олегович оказывается непреклонен, а сам Григорий понимает, что не может ходить с наполовину выжженным и безглазым лицом: он представляет, каким оно может выглядеть в зеркале. Впоследствии Петр Олегович встает на сторону Григория и заявляет, что это издевательство над человеком, но к этому времени Григорий уже свыкается с круглым и холодным стеклянным шариком, который нагревается от долгого соприкосновения с его кожей. Григорий постепенно замечает, что теперь малознакомые люди стараются не смотреть на него прямо, а выбирают какую-то точку рядом с его правым плечом.
Григорию кажется, что ярче всего он помнит боль от того, когда попытался первый раз вставить протез. Вместе с тем, врачебный и военный опыт говорит устами Петра Олеговича, что у Григория все еще шок. Наконец, Григорий решается рассказать Петру Олеговичу, что предметы перед его единственным зрячим глазом надуваются, меняют форму, скачут из стороны в сторону. Для убедительности он сравнивает их с раскачивающимся якорем, который поднимают из грязного ледяного океана. Все кажется ему нереальным и плоским, словно он смотрит на мир сквозь невидимую ширму, на которой все эти объекты нарисованы, и вот это качание из стороны в сторону начинает казаться ему складками, шумящими на неосязаемом ветру (он сказал именно «шумящими», и видимо, тут же сконфузился от произнесенного слова), а потому он все время словно хочет вытянуть вперед руку, схватить занавески и отдернуть их в сторону, чтобы наконец избави…
– Эко вас передернуло! – перебивает Петр Олегович. – Видать, огонь прожег вам мозг до самых костей.
Григорий остолбенело стоит какое-то время. Бумажное лицо Петра Олеговича качается перед его глазами, и ему трудно представить, что где-то оно имеет объем, что где-то находится затылок существа, именуемого Петром Олеговичем Двировым, который стоит перед ним и смотрит на него смеющимися глазами.
Григорий замечает, что с тех самых пор, как он лишается глаза, в нем поселяется странный страх, что кости его на самом деле образуют спрессованный прах, который может рассыпаться от ветра или прикосновения.
Со временем Григорий перестает спать. Часть его лица все еще скрыта под кисло пахнущей медицинской повязкой. Однажды утром, смотря в зеркало, которое висит на купейной двери, он чуть отодвигает ее и замечает возле уха шрам от ожога – кожа, покрытая продольными ребристыми волнами, как речной песок на берегу. Григорий смотрит на нее и теряется в мыслях. Зеркало исчезает и вместо своего лица Григорий видит Абаисова и Рахитина. Они останавливаются в тесном дверном проеме, позади них бьет свет, и Григорий щурится.
– Что вы делаете? – спрашивает один из них.
– Бреюсь, – говорит Григорий, перекрывая ладонью солнечные лучи.
– И вам не больно?
– Почему мне должно быть больно?
– Странно.
Дверь затворяется, и Григорий снова видит свое растерянное лицо. Он тут же бросает бритву, и бежит вслед за Абаисовы и Рахитиным, но в тамбуре сталкивается с Ярославой Никитичной, которая больна памятью.
– Вы что-то ищете, Ярослава Никитична?
Она говорит, что ей нужны стеклышки бутылочно-травяного цвета и еще осколок голубой, как фрески в Кноссе. Григорий говорит, что не знает, где найти сейчас стеклышки, и его передергивает, когда он произносит эти слова. В тамбуре появляется проводница, которая несет в руках груду грязного постельного белья, и Григорий спрашивает ее, когда им попадется на пути не занесенная снегом станция.
– Понятия не имею, – отвечает она. – Видимо, снег везде метет или же на станциях последнее время так убирают оттого, что боятся, что в эту глушь случайно забредет какой-нибудь великий министр, проткнет себе стопу и скончается от потери крови.
Проводница очень довольна своей догадкой. Львовицкая говорит, что та изъясняется неграмотно и что она, Ярослава Никитична, не находит в подобной фразе ничего смешного. Григорий смотрит на Ярославу Никитичну и понимает, что на ее глазах нет бельм, а значит он совсем перестает понимать, когда Львовицкая больна или не больна памятью.
Григорий чувствует, как его больно ударяет ручка двери. В щели дверного проема показывается лицо Петра Олеговича Двирова. Все четверо понимают, что не смогут разойтись на столь узком пространстве, а мне приходится сильнее вжиматься в стену тамбура.
Петра Олегович пропускает проводницу и Ярославу Никитичну в вагон, а сам справляется о самочувствии Григория. Тот отвечает, что ему продолжает что-то видится. Григорий вспоминает фиолетовые и сизые вазы в мастерской стеклодува, видит, как горячий шар расплавленного стекла срывается с трубки, застывает, летя сквозь пространство, и, замерзший, рассыпается на полу. Петр Олегович заверяет его, что стеклянный глаз никогда не разобьется в пустой глазнице Григория.
Шрам от ожога на лице Григория похож на лепесток. Он ползет по сожженному веку от переносицы к виску, скуле и уху, словно золотой рыбий хвост, расчерченный изогнутыми линиями. Григорий смотрит на него в зеркале своего купе и выходит в коридор.
В вечере синем, как на картинах Вермеера, стоит запах хозяйственных свеч и тертой цедры грейпфрута. Григорий оглядывает вагон, и говорит, что ему вспоминаются окна теплоходов поздней осенью, так отражающие темную воду, что кажется, что они изнутри заполнены водой.
Он идет в купе Абаисова и Рахитина, чтобы выпытать у них о городе, который собирается строить Андрей Олегович Двиров. Абаисов и Рахитин все еще с опаской смотрят на лицо Григория, соглашаются с Ярославой Никитичной, что шрам придает ему мужественности, и советуют поскорей отрастить ресницы и бровь и вставить стеклянный протез. Рахитин включает в розетку старенький кипятильник. Абаисов начинает читать вслух газету. Газета сообщает, что скончался очередной загадочный великий министр то ли нашего, то ли соседнего государства. Григорий нахмуривает бровь и говорит мне, что развод Львовицкой и Двирова окончательно зашел в тупик.
Абаисов продолжает зачитывать заметку о загадочном великом министре, который, усердно думая и размышляя о своих обязанностях, стиснул от натуги зубы с такой силой, что надкусил фарфоровую чашечку и подавился осколком.
Рахитин намазывает масло на хлеб и спрашивает вслух, отчего никто никак не может поверить, что наш великий министр ушел собственной смертью. Он смотрит на Григория и прищуривается:
– Вижу, снял у вас с языка, – говорит он и ухмыляется.
Григорий вздыхает.
Он выходит в темный коридор, бледно освещенный зеленым светом станционного фонаря. Поезд останавливается.
Григорий поворачивает голову и видит в конце коридора, за дверью с мутным стеклом, женщину, стоящую у тамбурной двери. Она смотрит в окно.
– Это вы, Ярослава Никитична, – шепчет Григорий, – или вы снова больны памятью?
Силуэт поворачивается к нему, но не может его услышать.
VI
Проводник из пятого вагона идет по дребезжащему поезду. Он видит, как дрожат бронзовые чайные ложки, звякают о стекло ржавеющие подстаканники. Поезд гремит на полном ходу. Проводник не может найти пассажиров. Наконец, он видит Григория в одном из купе. Григорий смотрит в окно.
– В поезде кончился запас пресной воды, – говорит проводник.
– Что, простите?..
Львовицкая стоит по колено в воде. На ней нет ее обычного облегающего черного платья с длинными рукавами. Полы ее длинной юбки и тяжелого вязаного кардигана тонут в воде. Кажется, что она специально набрала камни в карманы, и теперь они тянут ее на дно. Ее невероятно длинные, густые и пушистые волосы собраны на затылке, открывая шею. Железными ведрами Львовицкая черпает речную воду. Ведра полны мутного песка. Григорий относит их с берега на пригорок, где стоит поезд, позади которого высится зеленый махровый лес. Здесь тепло, как летним вечером, и нет снега. Возле вагонов речную воду через марлю переливают в чистые ведра, и проводник снова относит их Львовицкой. Грубыми руками Петр Олегович заносит воду в вагоны, где ее разливают по титанам Андрей Олегович, Абаисов, Рахитин и проводницы. Начальник поезда беседует с машинистом, который осматривает колеса железнодорожного состава.
Григорий босиком спускается с крутого песчаного пригорка, цепляясь за травы и ракитовые кусты с серебристыми листьями. Парной летний вечер. Приходит густой хлопковый туман, и совсем скрывает фигуру Ярославы Никитичны. Она смотрит, как клубится в нем невидимая другим река. Металлическое ведро выскальзывает из ее рук. Оно медленно плывет по течению, глотает все больше и больше воды, а потом погружается на дно.
Туман стелется над неподвижной водой, укрывая реку. Ярослава Никитична погружает ладони в воду и покрывается гусиной кожей. Словно по зову, она идет все глубже и глубже в молочные речные воды. С каждым шагом все холоднее, и, когда, вода достигает ее груди, а воздух становится совсем глухим и непрозрачным, она вдруг теряет песчаное дно под ногами, и проваливается с головой, будто в реке вовсе нет дна. Ярослава Никитична начинает тонуть, и я кричу ее имя. Ярослава Никитична бьет ладонями по водной глади и тянет вверх пальцы. Ее ступни нащупывают оборвавшийся берег, и она, тяжело поднимаясь над поверхностью, идет к берегу, кашляя водой. на песке, она поворачивается ко мне и яростно кричит:
– Зачем за мной ходите? Разве не его любите? Вот за ним и ходите!
Она смотрит в непроглядный туман. Издалека слышится ее имя. Скрестив руки на груди, Ярослава Никитична идет на голос вдоль берега, не касаясь кисельной воды. Ее юбка собирает тяжелый песок и цепляется за траву, блузка липнет к груди. Пробираясь сквозь заросли ракиты, Львовицкая выходит к поезду. В реке она видит Абаисова. Он стоит, засучив брюки и рукава рубашки. Он намыливает руки, моет голову и уши. Заметив Львовицкую, он начинает улыбаться.
– Вы звали меня? – спрашивает она.
– Нет, Ярослава Никитична, – говорит он, оглядывается вокруг и ухмыляется. – Никто вас не кричал.
Львовицкая идет к поезду, стоящему на склоне. Ее ноги проваливаются в песок, которым покрыты ее ладони и пальцы, и она клонится к земле.
– А где вы были, Ярослава Никитична? – кричит ей вслед Абаисов.
– Гуляла, – бросает она через плечо.
– Ярослава Никитична! – зовет Абаисов, не переставая улыбаться. – У вас тина в волосах!
Львовицкая уходит к дальнему вагону, чтобы Абаисов не мог ее видеть, и чтобы она больше не могла слышать его довольный голос. Львовицкая расплетает длинные волосы и вынимает из них водоросли.
– Муж ваш все место для прекрасного города ищет?
Львовицкая вздрагивает.
Голос принадлежит начальнику поезда, стоящему в тамбуре вагона.
– Что?
Начальник поезда садится на корточки, широко расставляя колени.
– Сколько пустоши, говорю, проехали, а место для города муж ваш так и не нашел. Видать, полным-полно все… Вы к нам вечерком в купе заходите. Мы с Петром Олеговичем раков наловили. Угощать вас будем.
Он довольно ухмыляется.
Григорий спускается к реке. Вода со звоном и гулом заполняет пустое металлическое ведро. Умывающийся поодаль Абаисов опускает голову в реку и сквозь толщу воды слышит знакомый голос. Рахитин стоит на пригорке и подает ему какие-то знаки. Абаисов слышит, как пронзительно свистит поезд и понимает, что он скоро тронется.
Вода с песком, и он скрипит на зубах, когда пьешь чай. Григорий слишком хорошо помнит этот скрип с фронта, и больше не может пить.
– Выходим, провожающие, выходим, – слышится из коридора голос проводницы.
– Здесь нет провожающих, – говорит ей Петр Олегович, высунувшись в дверной проем. – Только проживающие.
– По уставу положено. Выходим, товарищи провожающие, выходим! Вы, кстати, сувенирную продукцию не желаете? Газеты, сканворды, тапочки, брелоки. Можете воспользоваться душем.
– У вас тут и душ есть?
– Есть. Установили недавно.
Двиров бьет по коленям морщинистыми ручищами:
– Вон оно как! Вот вы, Абаисов, когда последний раз мылись?
Григорий ставит стакан на стол, выходит из купе, закрывает за собой дверь, оставляя внутри Двирова и Абаисова, и идет к проводнице.
– Завтра прибываем? – спрашивает он.
– А куда вы так торопитесь? Завтра или послезавтра уже на месте будем. Отдыхайте идите. Вам еще чаю принести? Может кофе? У нас свежемолотый есть, из машины.
– Нет, спасибо.
– А соседям вашем не нужно?
– Спросите у них сами. Я ухожу.
Григорий переходит в соседний вагон. По пути он говорит мне, что с того момента, как начал носить стеклянный глаз, он начал чувствовать, будто в теле его поселился кто-то другой, завелся, не спросив его разрешения. Ему кажется, что он совсем утратил связь с левой частью своего тела, словно она не ему принадлежит. Григорию странно довольствоваться зрением однобоким. Он все время опасается, что левая часть его лица живет в странных гримасах, о которых он даже не подозревает. Ему чудится, что и правый глаз – живой и мягкий – в одно утро может «застекленеть».
Левый глаз Григория вспыхивает бирюзой и зеленью, отражая хвою за окном.
В коридоре вагона стоит Рахитин и изучает памятку пассажирам.
– Как продвигаются ваши дела, Григорий? – спрашивает он, ни разу не обернувшись.
– Негусто.
– Никак не поговорите с Андреем Олеговичем? Он и вправду человек занятой. Вы видели, как он на каждой станции к телефону бегает и все из столицы ему по аппарату докладывают? Не идет проект его великолепного города, не идет…
Рахитин качает головой и вздыхает.
– Вам, по крайней мере, за глаз должны выплатить неустойку. Или компенсацию какую-нибудь. Вы поспите сегодня ночью хорошенько, а то тусклый совсем. Как кукла восковая ходите.
Григорий уходит.
Впервые за многие ночи он крепко спит. Стеклянный глаз качается в растворе в стакане.
Григорий просыпается в кромешной темноте. Кто-то истошно колотит в его дверь в четыре руки. Он с трудом размыкает глаз, снимает дверь с щеколды, отворяет ее и видит перед собой одного лишь запыхавшегося Рахитина. Тот немедля просит Григория помочь им, Рахитину и Абаисову, сойти с поезда, потому что прибываю они минут через семь, а чемоданы не собраны. В их купе все вверх дном. Не глядя, Абаисов раскидывает вещи по чемоданам. Он не перестает застегивать сумки и распихивать по карманам белье, словно у него не две руки, а четыре, как у Шивы.
– Вы глаз не забывайте носить, а то выглядит совсем жутко, – бросает Абаисов.
Григорий касается своего века. Абаисов смотрит на него с отвращением и снова начинает собирать сумки.
– Вы только помогите нам чемоданы с поезда спустить, – жалостливо просит Рахитин.
Поезд не прибывает платформу, а лишь замедляет ход где-то посреди путей, минуя вокзал. Фонари горят тускло и зелено. Абаисов ловко спрыгивает на землю из последнего вагона и тянет за собой чемодан. Рахитин держит чемоданчик с ядами и просит Григория подсобить. Склянки в чемоданчике звенят громче, отчего Григорий предполагает, что их в чемоданчике стало меньше. Григорий держит за руку Рахитина, и какое-то время тот перебирает ножками в воздухе, медленно опускаясь к земле. Григорий держится за поручень, совсем высунувшись из вагона, чтобы не уронить под колеса низкорослого Рахитина и его чемоданчик. Вдруг Григорий окончательно просыпается и недоумевает, зачем он вообще взялся им помогать.
Рахитин смеется.
– Все насмарку идет, – говорит он Григорию на прощание. – Время в стране такое. Не до городов прекрасных сейчас. Вы тоже лучше заканчивайте здесь свои работы и сходите скорее с поезда. Смердит в нем. А лучше бросайте все, а то и у вас дела совсем будут плохи.
Рахитин отпускает руку Григория и падает на землю. Поезд резко подается вперед. Ветер закладывает Григорию уши. Он падает на пол тамбура и тут же встает, чтобы увидеть Абаисова и Рахитина, но их фигуры уже не различимы среди железнодорожных путей.
VII
Поезд идет скоро, но тихо, словно сам забывает свой лязгающий и бряцающий шаг. Я слушаю его с нежностью. Григорий выходит из своего купе и слепнет от кружащейся в воздухе пыли. Солнечные лучи падают на его венецианский глаз, и на стенах отражаются брызги света.
Григорий перебирает пальцами по бумажной папке, на которой крупными буквами выведено «Документы».
Проводник моет пол. Мокрая тряпка падает на потертый линолеум и оставляет гадкие разводы.
Раннее утро.
Двиров сидит босой, и Григорий объясняет ему, что, если тот еще желает развестись с женой, то нужно немедленно приступать к оформлению документов, оповестить обо всем Ярославу Никитичну и договориться о разделе имущества. Григорий проговаривает вслух давно заученную речь. Иногда он бросает взгляд на Андрея Олеговича, но тот смотрит сквозь него отсутствующим взглядом, механически пережёвывая виноград. Напряженными, трясущимися руками он отрывает от ветки виноградину за виноградиной, порой неосторожно раздавливая их липкими пальцами, забрасывает виноград в рот, и, прежде чем проглотить, тянется за следующей ягодой. На некоторых веточках остается прозрачно-зеленая виноградная мякоть. Григорий кашляет, продолжает зачитывать вслух пункты и положения, делая вид, что не замечает, что Двиров его не слушает. Параграф, который читает Григорий, растягивается на несколько страниц. Он прочищает горло, не глядя отпивает воду из стакана. Он часто моргает, но неживой глаз все равно остается сухим.
Григорий наконец обращается к Двирову, потому что замечает, что в купе тишина и больше не слышно его чавканья. Он поднимает глаза и видит, что верхняя часть тела Андрея Олеговича лежит на левом боку. Его ноги неестественно изогнуты, будто он не смог подняться на ноги. Глаза Андрея Олеговича никуда не смотрят. Взгляд остановился, отделившись от самого себя. Рот приоткрыт, и в нем виднеются несколько виноградин. Пустые руки Двирова раскачиваются в такт поезду. Григорий откладывает в сторону документы, выпрямляет спину, кладет ладони на колени и несколько минут молча смотрит то на Андрея Олеговича, то в окно. В окне бледно отражается купе.
Спустя какое-то время Григорий встает и идет по пустым вагонам к Петру Олеговичу Двирову. Петр Олегович смотрит в его живой глаз с непонимающим видом. Здешний Двиров идет в купе брата, открывает раздвижную дверь и остается на пороге. Его тело качается против хода поезда. Петр Олегович разворачивается, отстраняет Григория, подходит к стоп-крану и срывает рычаг. Поезд с визгом тормозит, и Григорий падает на пол. Петр Олегович валится рядом, встает, возвращается в купе и знаком велит Григорию подняться и подойти. Двиров осторожно укладывает упавшее тело на нижнюю полку, одутловатыми красными пальцами достает изо рта Андрея Олеговича не разжеванные виноградины и закрывает его серебристые глаза.
– У вас кровь.
Григорий оборачивается на голос. Позади стоит проводница.
– Вот тут, на виске. Бровь рассекли, когда падали.
Григорий – зеркально ее движению – касается своего лица.
– Не показывайте на себе, – говорит Петр Олегович проводнице. – Принесите чистое постельное белье.
Проводница заглядывает в купе и на пару секунд застывает.
– Сейчас принесу.
На второй полке Григорий замечает план идеального города, перечеркнутого жирным крестом. Ботинки Петра Олеговича давят рассыпавшийся на ковре виноград. От сока на нем остаются темные пятна. Григорий и Петр Олегович аккуратно оборачивают и укутывают тело Двирова белоснежными простынями, потом Григорий перехватывает лодыжки, а Петр Олегович плечи. Я пытаюсь поддерживать голову, но она все равно оттягивается к земле. Ткань повторяет линию носа и темные впадины глаз Двирова.
– Осторожно, осторожно, – шепчет проводница, открывая тамбурные двери, а потом совсем тихо прибавляет: «Все-таки удавился».
Из первого вагона спускается Львовицкая и смотрит, как колышутся простыни. У нее распущены волосы. Сначала она скрещивает руки, потом закрывает лицо обеими ладонями, словно умывает его, возводя руки к небу, и опрокидывает голову на плечо. Поезд шипит. Появляется машинист. Он закуривает.
Двиров и Григорий несут сверток подальше от поезда, кладут его в высокую траву возле ельника. Трава сине-зеленая, мокрая и холодная от утреннего тумана. Белые простыни тут же впитывают влагу. Земля сырая. Петр Олегович садится рядом на камень и прячет глаза в ладонь. Его трясет. Григорий начинает возвращается к поезду. Моросит. Проводники что-то объясняют начальнику поезда, и он поглядывает в их сторону. Григорий старается смотреть не на них, а на лес, растущий на склоне, который поднимается за поездом. Григорий оборачивается и видит, как Двиров начинает укрывать сверток можжевеловыми и еловыми ветвями. Ветер колышет простыни, обнажает босые стопы, замерзшие вены. Григорий поднимает с земли колючую веточку и растирает ее в руках. Он оглядывается, но нигде не видит Львовицкую.
Поезд стоит до самого вечера. Петр Олегович спускается по овражистому склону, идет далеко к полю, и слышно, как он кричит. Что-то громко ударяется о железный вагон. Григорий видит, как на землю падает огромный сверчок. Сверчок начинает петь свою песнь, и вскоре ее подхватывает вся свежая сумеречная тишь. В поезде светятся окна. Фигура Петра Олеговича медленно и тяжело поднимается мимо стоящих в отдалении друг от друга деревьев и заходит в соседний вагон.
Из темноты выплывает Львовицкая. Она курит. К ней тут же подходит начальник поезда и просит пройти в вагон. Стоять больше нельзя, потому что следом идет товарный состав. Слышен его свист и перезвон. Львовицкая выбрасывает окурок, вытирает растекшуюся под глазами тушь. Она, наверное, упала, когда по стоп-крану затормозил поезд, – на руках у нее синяки.
Григорий подносит к лицу свои ладони. Они пахнут пихтой. Я тоже вдыхаю этот аромат, приближаясь к его рукам. Григорий опускает взгляд. В его черной лакированной обуви отражается изумрудная синь неба. Григорий смотрит на нее, опуская и поднимая носок туфли. Он отрывает от нее глаза – живой и стеклянно-перламутровый – и с сожалением смотрит вокруг.
VIII
– Почему вы не стали рыбаком? Ярослава Никитична говорила, вы хотели рыбаком стать.
– Не знаю, – отвечает он и пристально рассматривает каждую ступеньку, на которую опускается его нога. – Наверно оттого, что по молодости слишком много гусей резал.
Григория смущает, что Петр Олеговия отвечает невпопад. Двиров замолкает на несколько секунд, а потом продолжает:
– Стал морским генералом… Ярослава Никитична говорила, что оттого, что мы с братом рыбаками не стали, всю жизнь и маемся… Она вообще много интересных вещей говорила. Мы как-то на кухне сидели, разговаривали, и я ей выдал, что хочу мир перевернуть, лучше сделать. Андрей меня, конечно, поддержал, а она сказала: «Вам бы только реки вспять поворачивать да землю равнять. Миру может уже тошно от вас. Оставьте его в покое. Ему самому в себе хорошо, а человеку самому с собой неясно. А от вас уже и миру, и мне уже тошно». У них с Андреем уже тогда отношения были не очень…
Петр Олегович молчит, но через какое-то время говорит, что его мутит.
– Это вас после поезда качает. На ровной земле стоять не можете, – отвечает Григорий и поддерживает его спину.
На несколько секунд он задумывается, что, возможно, предметы перед ним качаются из стороны в сторону также из-за того, что он слишком долгое время провел в поезде.
Григорий убирает руку с лопаток Петра Олеговича – ему больше не хочется его расспрашивать. Они поднимаются по лестнице закрытого моста-перехода, который высится над путями. Стекла окон толстые, рельефные, сквозь них ничего не видно, но Григорий чувствует, какой воздух за ними теплый, как летнее солнце щиплет его обветренные руки.
Григорий идет провожать Петра Олеговича в порт, проходит через шумный вокзал, но его правый стеклянный глаз, прозрачный и перламутровый, все еще отражает Ярославу Никитичну, которая выходит из вагона поезда. Некрасивыми руками она держит чемодан. Шея и плечи у нее нежные. Она первая, кто ощущает соленый ветерок залитого солнцем города. Она оборачивается к Григорию, его глаз фиксирует искаженный, как в линзе, изгиб, и, пока он идет по променаду к портовому причалу, Львовицкая говорит ему уезжать из города и ни в коем случае не оставаться до полудня.
– Знаете, так плохо, Григорий, так тошно, что хочется застрелиться… – говорит Петр Олегович. – Прям хочется. Хочется застрелиться…
Он молчит какое-то время, и продолжает:
– Прямо хочется застрелиться. Но не так чтоб навечно. На время. Не навсегда, не насовсем. Чтобы на время хотя бы застрелиться, а потом снова… Да, просто на время застрелиться… Помните, как у него? Не умереть – уснуть…
Петр Олегович одет в безупречно белый костюм, от которого слепит глаза.
Двиров сворачивает в старый город, украшенный фонтанами и нитями цветных флажков в честь юбилея города. Становится жарко. Вспотев, Григорий снимает пиджак. Он обнаруживает, что его не так уж и беспокоят взгляды, пугающиеся его рыбьего глаза и шрама, похожего на водную рябь. Он пьет за здоровье Петра Олеговича, высоко поднимая рюмку. Его будоражит веселье праздничного города, отмечающего отплытие белоснежного корабля, на который спешит Петр Олегович Двиров.
У Двирова горькие, заплывшие от печали глаза – я не могу разглядеть в них ни одного выражения или отражения. Петр Олегович видит, как в сахаристом стеклянном глазу Григория, живущего отдельной от него жизнью, отражается уходящая по перрону Львовицкая.
Они с Григорием идут по оживленной ярмарочной улице. Петр Олегович пьян, и Григорий не может понять, когда же тот успел так напиться. Они проходят сквозь смеющихся людей, воздушные шары, а я не перестаю чувствовать странный сладкий запах, шлейфом стелящийся по воздуху улицы. Он похож на аромат снежных хризантем, но имеет оттенок светлого яичного желтка. В нем есть нечто мягкое, гнилостное, удушливое. Светло-желтый запах, просачивающийся сквозь людей. Кислый и луковый, он пропитывает одежду Петра Олеговича, проходящего мимо компании детишек, обступивших юного бродяжку, сидящего перед ними на корточках. Григорий несколько раз дергает ноздрями, силясь понять источник тревожного, золотисто-шафранового аромата, который заменяет ему шелест бриза. Он разворачивается в сторону, откуда, как ему кажется, доносится смрад, моргает, и в его тонком прозрачном глазу пропадает пурпурно-розовый силуэт Львовицкой. Он сменяется клубами огня и дыма, свистящим дождем стекол – домом, вспыхнувшим во взрыве, как селитра на спичке. Ядовитая, обжигающая кожу известка засыпает Григория и Петра Олеговича. Пожар полыхает и разгорается на фоне безукоризненно голубого неба, и воздух пляшет, искажая его лазурь, потому что она плавится от огня.
Григорий поднимает Петра Олеговича с земли и спешит увести его прочь от взорвавшегося дома, пока не оцепили улицу. Пыль и сухая грязь смешивается с кровью Петра Олеговича, проступающей из многочисленных мелких ссадин. Где-то в дыму Петр Олегович теряет свой чемодан, и Григорий облегченно вздыхает при мысли, что оставил свои вещи в камере хранения на вокзале.
Петр Олегович Двиров поднимается на борт корабля, проходит на палубу и ищет Григория глазами. Он неуверенно взмахивает кровоточащей рукой, и его лицо будто сжимается от слез и сожаления, словно подожжённый желтым запахом дом тоже есть груд на его плечах. Григорию неловко и неуютно отвечать на взмах этой руки: происходит сцена прощания с совершенно незнакомым ему человеком, брат которого был столь странно похоронен вчера. Григорий чувствует себя не на месте. Рука застывает в воздухе, и он не может ее опустить: исхудавшую руку равнодушно греет полуденное солнце, и он пропускает через себя его тепло. Григорий подставляет ему то одну, то другую сторону окоченевшей ладони и ловит на своих губах удивительно спокойную улыбку. Он прикрывает глаза, а Двиров думает, что Григорию слепит в глаза солнце.
Григорий окончательно забывает о Двирове; тело его слегка покачивается, будто в танце – движения начинается от пальцев, перебирающих ноты солнца. Желание скрыться в толпе от глаз чуждого Двирова ускользает.
Двиров отправляется в плавание и смотрит, как клубится горящий дым в серебристой синеве неба. Он думает о своем брате, завернутом в сырые простыни, пропахшие можжевельником и хвоей, о его теле, брошенном у рельсов. Что-то сжимается у Петра Олеговича внизу живота. Он чувствует приступ луковой тошноты и боли, словно он наглотался дыма с горящей улицы. Петр Олегович спешит спрятаться от ослепительно-белоснежной палубы. Пассажиры шарахаются от него; он небрит, кажется, пьян и от него воняет гарью.
Григорий смотрит вверх закрытыми глазами. Я смотрю вверх глазами открытыми и вижу, как мир рассыпается. Облака становятся нитями, мир словно переворачивается вверх дном, и из светлого простора появляются, как летящие вниз игрушечные фигурки, все, кого мне удавалось когда-либо видеть, и даже великие министры рассыпаются, будто одуванчиковый пух. Я чувствую легкость в сердце и необъятность. Птицы теперь летят на спине и черпают воздух крыльями, словно воду…
Я открываю глаза и вижу Григория уже далеко от себя. Он очень любит набережные. Он ждет, когда я приближусь к нему, чтобы пойти в глубину карнавального города. Как только мы ступаем на мостовую маленькой улочки, на перекрестке Григорию заламывают за спиной руки и тащат в машину. В полицейском участке Григорий предполагает, что его по ошибке могли заподозрить в причастности к инциденту с горящим зданием. Ужас берет меня, когда они допрашивают Григория и замечают, что от него пахнет смертью. Григорий пытается объяснить, что запах, вероятно, остался на нем после странных похорон Андрея Олеговича Двирова, главного архитектора, который, согласовав проект своего прекрасного города с великими министрами, так и не смог найти для него подходящую местность. Григорий смотрит на форму перед собой, но его стеклянный глаз отражает бойню младенцев. Полицейские стараются не смотреть на лицо Григория, потому что их мутит от его шрама и глаза цвета перламутровой, нежно-пурпурной морской раковины.
Следователь скребет свои ладони. Григорий сидит на допросе с таким лицом, будто он впервые ощущает холод стеклянного глаза. Его рот совсем пересыхает, когда он видит, что допрашивающий снимает трубку телефона, звонит в управление города, где живет Григорий, и узнает о его задержании на вокзале, об его особом интересе и расспросах о смерти великого министра. На Григория смотрят исподлобья с еще большим подозрением. Григорий чувствует, как вздувается его живот, как что-то расползается по коже. Его разбивает дрожь и тут же тошнит, как некогда на вокзале. Полицейский вскакивает, с омерзением смотрит на допрашиваемого и что-то кричит в коридор. Григория забирают обратно в камеру, куда прибывают все новые и новые задержанные. Их становится все больше и больше, так, что в камере уже негде стоять, и их лица и ладони до синевы врезаются в решетку. Было принято решение кого-то временно выпустить. Спустя несколько часов, оформив все бумаги, Григорию говорят адрес отеля, велят в него заселиться и сообщают, что вечером за ним придут.
– А из-за чего случился взрыв в старом городе? – спрашивает Григорий.
Ему добродушно улыбаются, мягко выводят в коридор и ласково отвечают:
– Пожар в старом городе произошел из-за утечки газа и взрыва газового баллона в одной из квартир.
Григорий не может понять, правда это или нет, и идет к выходу. Ему с трудом дается каждый шаг. Он заносит ногу и чувствует, что стопа не ищет опору, а просто проваливается в ватную пустоту.
– Эй вы там! Подождите!
Григорий замирает, втягивает голову в плечи, и с трудом, словно заржавевшая шестеренка, поворачивается на голос, который звучит крайне доброжелательно и благодушно:
– Не вздумайте бежать. Вы же понимаете, что это бесполезно и лишь усугубит ваше положение. Но главное – не опаздывайте. У нас еще работа. Спешить, конечно, некуда, но мы очень не любим ждать. Особенно – когда опаздывают.
Григорий сжимает в руках листок с адресом и продолжает свой путь к выходу. Неживым глазом он видит, как идет по мягкой ковровой дорожке, постеленной в коридоре полицейского участка.
Пилигримы
Сознание ее вспыхивает и просыпается сосной. Оно возникает рыжей обглоданной корой и скрученными ветвями. Кору срывают рваные пальцы и заглатывают ее. Человеческие зубы жуют ее, срывая кусками, и у всех сосен вокруг, насколько хватает человеческого роста, съедена кожа. Съедена вся трава на поле, отгороженном колючей проволокой. Солдаты роют себе норы в земле, пока она стоит сосной.
Ее сознание вспыхивает и просыпается снова.
К белому дверному косяку прикасаются тонкие, легкие пальцы.
– Ты снова спишь? Мы опоздаем на пароход.
Хрустит простыня. Золоченые ручки резного комода отражают изгиб обнаженного женского тела.
– Мне снился лагерь военнопленных с прошедшей войны.
Воздух, пустой и холодный, касается пуха на ее молодой коже. От мурашек поднимается каждый прозрачный волосок.
Кожаный чемодан наполняется бельем. Разноцветным флажкам, натянутым на веревке за окном, тревожно на ветру. Мутное зеркало в ванной совсем запотевает от пара, и со скрипом с него стирается туман и морось. Заканчивается зубная паста, падает в раковину зеленой змеей, и так там и остается.
Желтый запах ползет по комнатам и от него клонит в сон.
– Эвридика, ты зажигала сегодня благовония?
– Нет.
– Откуда тогда такой запах?
Пол холодный и светлый. Об него одна за одной разбиваются тарелки. Они рассыпаются на осколки, которые царапают кожу.
– Что случилось?
– У меня закружилась голова, и я разбила тарелки. Я мыла посуду.
– Нужно выключить воду. Садись, Эвридика.
Скатерть мнется, и лимонное платье мнется в складках.
– Ты бежала на кухню с мокрыми стопами и могла поскользнуться.
– Эвридика, ты плачешь?
– Нет. Нет… Не смотри на меня. Лучше смотри, какие цветы я поставила в прозрачную вазу.
Желтые тюльпаны пахнут медом.
– Красивые?
– Да… Эвридика, ты слышишь, как колотят нам в дверь?
– Да. Они стучат уже давно.
– И пока я спала?
– Да, и пока ты в сознаниях путалась.
– Ты слышала их? Что им нужно?
– Не знаю. Наверно, они снова ищут упокоивших великого министра.
– Но разве не сам ушел великий министр? – спрашивает Львовицкая, но таксист лишь молча берет деньги, вытаскивает ее чемодан из багажника и уезжает.
Львовицкая идет к черному ходу, с которого обычно заходят артисты. На лестнице, ведущей к двери, она видит охрану высокопоставленного лица, прибывшего на представление. Охрана стоит неподвижно, и Львовицкая видит у каждого из них белые, пустые и холодные глаза, в которых, как ей кажется, есть что-то дьявольское. Львовицкая поднимается на несколько ступеней. Она говорит, что она танцовщица, приехавшая на гастроли, и в следующую секунду летит к земле. От удара несколько секунд Львовицкая не видит ничего, кроме мрака. Очнувшись, она поднимается и смотрит на неподвижных охранников в черных костюмах. Она только сейчас начинает осознавать, что за страшные люди стоят перед ней. Львовицкой уже приходилось общаться с людьми из подобных служб. Для них она всего лишь букашка. Они никуда не смотрят и знают только данный им приказ, и если бы приказ был раздавить, переломить шею тому, кто пытается пройти сквозь них, они бы сделали это, не задумываясь.
Львовицкая держится за висок и идет к главному входу, где уже толпятся гости. Некоторые узнают ее и говорят, какая же это честь – танцевать перед самим великим министром.
– Как? Еще одним?
– Нет-нет! О чем вы, Ярослава Никитична?
Она не слышит, что ей говорят дальше. Кто-то из труппы замечает ее и уводит внутрь.
– Красивые цветы.
Штору колышет ветер, и на раму окна налетает уличная пыль.
– Ты снова спишь?
– Нет, Эвридика.
– Где ты бродишь сейчас?
Звенит телефон. Лосниться на солнце невидимый запах.
– Я вижу сестру, Эвридика, которая пудрой скрывает ссадину на колене. Из ссадины сыпется мелкий гравий.
Тяжелый телефон гремит густыми трелями. Дробят ладонями дверь.
– Не подходи так близко к окну.
– Ты снова куришь?
– Что еще она делает?
– Идут к ней в гримерку и велят мне позвонить, потому что, как говорят, в соседнем доме происходит утечка газа…
Факир
Мальчик четырнадцати лет сидит на корточках перед обступившими его детьми. У него мягкий взгляд. На нем старый свитер из овечьей шерсти и пыльные штаны. Одежда явно не по размеру. Дети просят его показать, как загорается огонь; самодельные спички кажутся им волшебными – они рассыпаются фиолетовыми искрами.
Мальчик чиркает последней спичкой по сухому, шершавому коробку. Загорается сера, и струйка едкого дыма ударяет ему в нос. Он тут же чувствует гнилостный запах, который бывает у стеблей желтых хризантем, долго простоявших в воде. В следующую секунду он чувствует, как подожжённый воздух опаляет его шею и черные волосы. Падая лицом на мостовую, вымощенную мелкими камнями, он вдыхает запах собственной жженой кожи. Он с силой зажмуривает глаза и беззвучно открывает рот, зубами касаясь камней. От удара ломается его горбатый нос и темнеет смуглая кожа. Он лежит долго, пока на него не начинают наступать, и он не отползает в сторону от центра площади. Весь оставшийся день он темными и бархатными глазами смотрит, как горит огонь под прозрачной водой, которая бьет из пожарных шлангов. Он сидит на каменных ступенях одного из палаццо площади и зажимает между коленями дрожащие ладони. Часть его лица пульсирует в лиловой гематоме. Ему кажется, что он не слышит ничего, кроме боя своего сердца. Он смотрит, как оцепляют весь старый город, оцепляют площадь и тушат пожар.
Бродяжку замечают несколько жандармов. Они показывают на него пальцами и о чем-то тихо переговариваются. Увидев их, мальчик бежит с площади, теряя по пути черные сланцы. Он бежит по улочкам старого города к переулкам, где между лентами с цветными флажками сушат на веревках белье. Старый город стоит на холмах. Некоторые его улицы такие узкие, что на них с трудом могут разойтись два человека.
Мальчик бежит босоного и невыносимо долго, и, остановившись, не может дышать. Невысокие домики в несколько этажей прячет вечер. Он слышит голоса из окон с зажжёнными электрическими лампочками, как стучат сапоги жандармов по узким улицам. Мальчик прислушивается сильнее. Он начинает слышать огромные тени на соседней стене и бежит вверх по переулку, руками хватаясь за стены домов. Он попадает на смотровую площадку, откуда к еще одной городской площади спускается лестница. Медленно, замедляя само время, он прыгает с одной крутой ступени на другую. Музыка слышна из открытого окна одного из домов, идущих вдоль лестницы. Мальчик касается ступени, и каждое это касание чуть отстает от сильных долей мелодии. В комнате размытые, потонувшие в сумерках пальцы играют на клавишных. Над нотным станом написано «Prelude and Fugue No. 12 in F Minor, BWV 857. Johann Sebastian Bach». Занавеска стелется вдоль наружной стены дома, изредка колыхаясь. Мальчик прыгает вниз по ступеням, словно он, сам того не ведая, воспаряет, и в воздухе видны только его стопы на фоне темного неба и крошечных домов. В полете он закрывает глаза и представляет черного гарцующего коня. Бусины и мелкие камни в его карманах гремят, бренчат и поют его имя: «Девриш, Девриш…»
Когда Девриш достигает подножия лестницы, музыка стихает. Лестница узкая и зажата между домами, хотя еще недавно казалась ему безбрежной.
Перед Девришем огромная мощеная площадь с фонтаном и остроконечной стелой. Площадь имеет овальную форму и со всех сторон окружена бравыми ратушами, отелями и жилыми домами, одетыми в завитки и колонны. Между ними, словно ручьи, узкие лестницы и переулки. От площади идет только одна широкая автомобильная дорога.
Девриш перебегает площадь в безлюдной ночной тиши.
Он останавливается отдышаться в черном переулке, прислонившись затылком к влажной стене, и закрывает глаза. У него пересохло во рту – хочется пить.
Вдруг он слышит, как распахивается дверь городского отеля, как из него выходят двое жандармов и волочат по земле избитого молодого мужчину. Левая часть его лица покрыта шрамом, похожим на лепесток тюльпана или рыбий хвост, из его пустой глазницы сыпется стекло, и он громко хохочет.
– Очередного ведут, – слышит над собой Девриш, вздрагивает и смотрит вверх.
В небольшом окне второго этажа он с трудом может различить пожилую женщину, облокотившуюся на оконную раму.
– Как это ты их машину не заметил, пока площадь перебегал?
Из-за угла своего дома женщина снова смотрит на площадь.
– Заходи, заходи, а то и тебя заберут. Совсем с ума сошли со своими великими министрами. Вон, видишь глаза в окне? – она указывает куда-то рукой. – Заходи, а то и на тебя донесут. Ты есть хочешь? Голодный поди, замерз. Где твоя обувь?
Девриш смотрит, как сжимаются и разжимаются пальцы на его ногах, как скребут мостовую серые ногти, под которыми скопилась грязь. Он переводит взгляд на площадь, на машину жандармов, которую он отчего-то не заметил.
– Поднимайся. Поднимайся, говорю! Нечего тебе на это смотреть. Муж сейчас придет с сыном и племянницей. Переночуешь у нас, а потом пойдешь себе с миром. Не бойся. Вон – дверь маленькая во дворе. Поднимайся. Я тебя не боюсь, и ты меня не бойся. У тебя глаза просветленные.
Из-за мрака Девриш не видит ее лица – слышит только мягкий, доносящийся из тепла голос. Голос исчезает в оконном проеме.
Девриш поднимается по лесенке, держась за перила, чтобы не упасть. Он не может понять, за что задержали человека в отеле и выволокли на площадь. Он закрывает глаза. Ему снова кажется, что он видит все события одновременно, что прошлое, настоящее и будущее уже произошли или перед ним одновременно происходят. Он вспоминает, как открывает глаза и оказывается в спальне великого министра, с замешательством и удивлением озираясь вокруг. Великий министр в пижаме стоит у своей кровати. У него обрюзгшее тело и усталое лицо. В спальне горит только прикроватная лампа. Великий министр стоит неподвижно. Он смотрит на мальчика, возникшего в его спальне, и молчит.
– Зачем вы пришли? – наконец спрашивает он.
Мальчик тихо сообщает великому министру, что, похоже, тому суждено грядущим утром скончаться во сне от сердечного приступа.
Великий министр снимает наручные часы, убирает их в тумбочку и ложится в постель. Немного погодя, Девриш берет стул и садится у его кровати. Великий министр лежит на спине, сжимая в кулаках край одеяла.
– Вы останетесь со мной до конца? – спрашивает великий министр и смотрит на него.
– Да.
– Это хорошо.
Великий министр глубоко вздыхает и переводит взгляд на высокий потолок. Он спрашивает у мальчика, будет ли он единственным, и тот отвечает, что нет.
– Это хорошо, – вновь повторяет великий министр, – Это хорошо… Умирать не одному мне как-то покойнее.
Великий министр закрывает глаза, и Девриш остается сидеть рядом с ним. Он рассказывает, о том, как родится великий министр, как уйдут одни за другим другие великие министры, родится, умрет и родится каждый человек, как исчезнет в паре последняя роса, растворится в земле последняя трава, растает перо каждой птицы и след каждого зверя, как исчезнет земля, звезды и небо, и все снова родится…
Девриш сидит рядом с ним, пока в окнах не начинает брезжить рассвет.
Январь-февраль 2017