Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2019
ТРИ ИГОРЯ: ТРЕТИЙ, ВОИН
Этот Игорь ближе по времени, он вполне из крови и плоти, но родом из той параллельной жизни в аду. Умирание сопровождает
с детства, входит в крохотный космос очень рано и от самых близких, от подателей жизни. Все начинается с вопроса: «а я умру?» и неизменного положительного ответа. Потом эта тема гаснет и меркнет под лавиной впечатлений от жизни, собственного роста, радости просто быть. В юности иногда уловимы регулярные отчеты статистики почему-то всегда по весне о продолжительности жизни мужчин и женщин. В молодости замечаешь завидную периодичность фильмов, передач о старении клеток, недолговечности жизни. Рано или поздно кто-то умирает. Но рак это совсем о другом. Это о том, когда процесс умирания долгосрочен, когда это изматывающий марафон с неизменным финишем. А соревнующиеся в забеге стремятся прийти как можно позже к финишу. Точнее, это, конечно, зависит от диагноза. В нашем с Морэ корпусе смертных все бежали к известному финишу…
Где-то в середине нашего марафона диагностик, ошибок, новых биопсий и новых ошибочных химиотерапий, отрезаний кусочков тела для дифференциальной диагностики и прочего Морэ вдруг сказал мне странную штуковину. В преддверии очередной покладки и проливки мы стояли во дворе-колодце клиники и курили. Если честно, отчаянно хотелось плакать. Четыре месяца марафона были уже далеко за нами, мы пришли из противной питерской зимы в жаркое красивое лето. Город охвачен дыханием сирени, черемухи, яблонь, уже в трамвае соприкасаешься с телесностью соседа или соседки, люди улыбаются, напротив Института голая пляжная Петропавловка… А мы в глухом дворе-колодце, и даже в нем неимоверно плотный воздух, интенсивно теплый. Он обволакивает тело, он баюкает, он зовет на залив, в любовь, радость. А рядом почерневший Морэ курит, морщится, поглядывает на окна третьего этажа, куда ему еще предстоит вскарабкаться без лифта. Я рыдаю, отчаянно, слезы текут вовнутрь, в глотку. Пытаюсь собраться, всматриваюсь, о чем эти слезы. Да-да-да, мне трагически печально, что Морэ умирает. Эту пронзающую боль проводит теплый ветер легко. И вдруг я слышу: «Аленка, приободрись, осужденные выходят, а тюремщики остаются там навсегда». Поднимаю глаза, не понимаю, всматриваюсь в него. Он улыбается своей чеширской улыбкой уже просто в воздух – усов нет, волос тоже. Морэ мягко берет меня за плечо, наклоняет голову: «Мы уйдем, они останутся там навсегда. Вдумайся, они в прижизненном аду».
Игорь вошел к нам в последние две недели. Я искала возможность починить обрушившиеся позвонки. Анализы крови кричали о ремиссии. Но Морэ погибал от боли. Я знала уже половину онко-ада питерского параллельного мира, точнее, его жителей в их иерархии и отношениях друг с другом. Я давно ничего не ждала. Мне указали место и человека, нам надо было туда попасть.
Наверно это очень близко к тем впечатлениям от рутины ада, которые столь подробно воспроизвел БДТ в постановке «Человек». Она по дневниковым записям Освенцима. После долгих месяцев пыток, когда ты лишен имени, прав, необходимого, претерпеваешь неизбывные физические мучения, становится все равно. Наступает сенсорная и прочая атараксия. Мне было все равно. Дальше цифр в конверте моя любознательность не распространялась.
Я принесла снимки. Зашла. Там был кто-то крупный в хирургической шапочке и синем халате. Все ясно – с очередной операции. Все. Я даже лица его не вижу. Он долго смотрит снимок, стоя ко мне спиной. Он спрашивает: «Кто вам сказал, что здесь два сломанных позвонка? Их здесь шесть. Еще неделя, десять дней и этот человек уже никогда не будет ходить, не встанет». Я сижу, сижу молча. У нас пауза. Я знаю, сколько стоит каждый позвонок. У меня нет денег даже на два из них. Страшный человек в шапочке опять спрашивает: «Что будем делать? Сколько позвонков будем чинить?». Я молчу, я не знаю, где мое я. Моих отпускных не хватит даже на два позвонка, а их тут шесть. Я вспоминаю, что многие органы человека имеют огромную жизненную прочность: почки могут служить двести лет, сердце и легкие сто сорок лет… Множество потрясающих вещей я узнала, когда месяцами просиживала в клинике во время проливок Морэ. Мне казалось, что пока я рядом, он не умрет. Когда он спал, я болтала с его коллегами по палате и собрала коллекцию историй, смешных, забавных, печальных, странных. Я перевидала множество людей и врачей. Там все на своей дистанции. Но все приговоренные хотят любви. А про врачей я больше думала, что они лишь паспортные люди. Хотя порой ад дарил встречи. Одной из них стал умиравший от рака крови онколог из далекого сибирского города. Его боли были столь сильными, что он давно уже не мог спать лежа. Дверь в его одноместную палату была всегда открыта, ему кололи сильнейшие наркотики. И мы с ним иногда ночью болтали, пока действовала блокада. Он знал точно до секунды, когда вернется дама-боль, и гнал меня заблаговременно. Вот он и поведал мне о бессмертии органов и о смертности человека, ограниченного прямохождением и своим позвоночником…
У Морэ сломалось шесть позвонков… я где-то должна взять деньги… что же мне делать? Видимо пауза была долгой. Страшный человек возвышался надо мною и совершенно бесцеремонно меня разглядывал. Я тогда уже привыкла к таким нарушениям, ведь в процессе марафон я потеряла личное пространство, они забрали все мое. Он стоял и пристально вглядывался: «Вы будете делать операцию? У вас три дня все оплатить и приехать». Я киваю, бормочу слова благодарности, прощаюсь, обещаюсь позвонить. У меня нет помощи, мне не к кому идти. В моей среде таких цифр не бывает…
Мы приходим через три дня, у меня все оплачено и оформлены документы. У нас палата, Морэ уходит. Человек гигантского роста меня инструктирует, он дает свой телефон, он представляется. Из всего я слышу только его фамилию, потому что в аду это – ключ. Фамилия твоего врача – это ключ, вопрос лишь в том, куда ведут те врата. Но наши вели в благополучную передышку. Мне сообщили, что через четверть часа хирург меня примет. Мне показывают, куда пройти. Мне страшно. На улице почти сорок, меня знобит, я не ем уже пятый день. Захожу. На кушетке дремлет мужчина. Он в синих хирургических штанах, раздет до пояса, облокотился на холодную больничную стену, руки скрещены на груди. Спокоен, спит. Не знаю, что делать, я зашла слишком далеко: до двери обратно – разбужу, к нему вплотную – нельзя. Я стою и понимаю, что вверх три-четыре метра, вероятно, я смогла бы вылететь в окно, оно открыто. Я хочу убежать, а лучше закрыть глаза надолго-долго. Открыть в другом мире, где будет стерта вся моя память о друзьях-предателях, о человеческом малодушии и низости, о жадности и сребролюбии, о нестерпимой физической чужой боли и невозможности никакой возможности кому-либо помочь, об отдать все и все равно он умирает… Сколько все это длилось теперь не скажу. Очнулась от вопроса уже знакомого голоса: «Лена, все в порядке». Боже, это он? Тот черный человек без лица в невинной хирургической шапочке? Он предложил сесть, мы стали разговаривать. Точнее он рассказывать. Я к тому времени настолько привыкла слушать, что люди начинали со мной свой внутренней диалог вовне, даже не получив от меня вопроса. Он много говорил о войне, об операциях прямо на поле битвы, о страшных несправедливостях, о мздоимстве. Я плохо слышала его, но точно видела на коне в далеком Туркестане, многие столетия назад. Этот странный человек всегда воевал и всегда спасал, я знаю его многие жизни назад или вглубь. Я могу прочесть его биографии в многих поколениях этих раскосых глаз и высоких скул, смуглой обветренной кожи. Он дает визитку, я благодарю и ухожу.
Мы встречаемся через десять дней: отремонтированному и воскресшему было Морэ опять плохо. Главный по нашему аду, наш врач, отказывается даже поговорить со мной по телефону. Он спрятался. Я нынешняя боюсь его когда-нибудь встретить. Мне проще было бы знать, что он живет заграницей. У него поэтическая фамилия, но он по природе из ада.
Человек огромного роста опять мне во всем помогает. Не его вина в том, что ассистент пульмонолога допустил какую-то оплошку и простейшая процедура откачки воды из легкого обернулась для нас фатально. Морэ потерял связь с реальностью. Или мы больше с ним не имели связи. Его таскали, сканировали, его тело кололи и терзали. Эти люди из мира медицины не могли понять, что происходит. Главный по отделению пульмонологии, тоже человек в веселой хипповатой шапочке из гобелена посоветовал мне отвезти Морэ в хоспис. Мне пришлось опять дать ему денег, он с интересом смотрит в конверт и констатирует – «еще пять дней, а потом забирайте, как хотите». Улыбается, доволен подношением. Ага, как обычно в такой ситуации делится сокровенным, как за кожаное кресло пристроил тёщу в хоспис. Мне грязно, я чешусь, мне липко. Я хочу просто долго кричать и может быть даже быстро прыгнуть в лестничный пролет. Но я встаю, улыбаюсь, я бормочу слова благодарности.
На следующий день нахожу Морэ в реанимации, иду к Воину. Он хлопочет, он организует экспертизу. Но мы не успеваем, в ночь Морэ умирает.
У меня на телефонной трубке высвечивается фамилия-звонок. Это фамилия друга покойного Морэ. Прошли годы, я в кафе и в приятной беседе. Пялюсь на фамилию и не понимаю, что этому московскому чиновнику от образования до меня. Пытаюсь дышать. Снимаю трубку: «Лена, это Игорь, есть разговор, давай встретимся?» Молчу, недоумеваю, но соглашаюсь. Звонок закончен. Еще раз смотрю на фамилию и понимаю кто это. В этих фамилиях разнится лишь гласная. Я лечу спиной в ад. Я опять в лабиринте лестниц больницы, я опять дежурю у двери реанимации, кодовый замок которой давно умею открывать, я опять крадусь меж железных кроватей, к которым привязаны бинтами голые люди, распятые прямо на матрасах из клеенки, я опять не могу набраться сил зайти к голому Морэ… Нет-нет-нет, не могу, я не могу его видеть, он остался там в своей страшной войне…
Я сижу у окна кафе и вглядываюсь в мужчин, понимая, что плохо его помню, очень примерно лицо и неизменную хирургическую шапочку. И он материализуется из небытия. Как всегда прямой и статный, поворот головы, пристальный взор в далекие дали Тартары. Он переходит улицу и заходит в кафе. «Здравствуй, я – Игорь».
ТУЛЬСКИЙ САМОВАР
Итак, мне уже семнадцать, про Тулу я знаю предостаточно – самовары, пряники, Кремль, оружейные Палаты, Женя Телушкина в гости звала… Только вот ехать туда совсем не хотелось, чая с пряниками тоже не хотелось. А самовар, натопленный шишками и вздутый кирзовым сапогом, являл моему эстетизму апофеоз поэтики безобразного. И все-таки Тула меня затянула.
Поездка в Тулу случилась спонтанно. Сдав сессию досрочно, мы с подружкой Ленкой были откомандированы на практику в библиотеку восточного факультета. Что с нами такими делать положительно никто не знал. Сначала предложили сделать вид, будто мы не пришли. Я промолчала по общей тормознутости, а Лена сделала такое лицо, после которого директор сухо велела явиться завтра к 8.30, с тряпками. Все это пугало.
К концу первого учебного года мои познания в востоковедении сводились к страшным многотысячно страничным словарям монгольского старописьменного, мальчику-изуверу на быке и летающим йогинам. Йогины-махасидхи прорвались ко мне с вестью о необходимости выложить курсовую к концу семестра. А до срока осталось всего две недели. Заведующий кафедрой, добрый загадочный дядька в джинсах и свитере до колен, долго курил и вглядывался в меня, рыдающую и сотрясающую комнату кафедры громким сморканием. Каждый всхлип отзывался мелодичным перезвоном молельных барабанчиков на столе начальника кафедры. Он попросил меня задержаться, потому что разведка уже донесла, что «прогуливала, была замечена на подкурсах Академии Художеств, к ней ходят подозрительные личности, читала Сашу Соколова под партой на парах по географии». Заведующий смотрел, слегка сощурившись, затягивался и выпускал колечки. «А иди-ка ты, милая, в библиотеку вниз, скажи Петровне, что Афанасьич прислал с новыми поступлениями познакомиться. Только сначала умойся, а то, вишь, какой нос стал большой и красный!» Я поднимаю на него глаза, смеется и уже что-то пишет в блокноте. Тихо ухожу, закрываю дверь.
Новыми поступлениями оказались переводы на английский язык повествований о великих делах университета Наланды, о махасидхах, прибывавших в Тибет нанизывать буддизм тибетцам. По истечению двух недель у меня был рукописный текст, но странный текст. Каждая вторая-третья страницы имели вклейки и были сложены мною втрое. Афанасьич внимательно читал текст, разворачивая лист за листом. Мне казалось, что прошла Вечность. И вот он опять хохочет: «Ай-да молодец ты, Лена, только вот зачем страницы склеивала?» Я, изрядно вспотев: «ну, перечитывала и вносила дополнения». Годы спустя я узнала, что папирусом моим кафедралы дочитывались до коликов в животе, манускрипт «странной толстой девочки» обошел всю кафедру. Я защитилась, выдохнула мистику, но что-то уже заработало и привело в движение бури.
Мы явились к 7.45. Меня подтряхивало от страха, кого еще там повстречаешь в этих тайных комнатах, набитых до потолка рукописными текстами Древнего Востока и Африки. Ленка была настроена менее драматично: «Сейчас, подожди, будем там пыль высасывать. И, боюсь, что не пылесосом». Я сразу представила ее на полу с вытянутыми губами, втягивающую в себя древнюю рукописную пыль. Но подруга уже достала самые разные тряпки, точнее какие-то мятые блузки, кофты, платки, шапки и носки. Мое недоумение она утешила объяснением, что взяла все это у нерях-соседок, пожертвовавших в пользу грядущего Орднунга. Лена достала ножницы и скомандовала мне настричь тряпок разных размеров. Получилось три добротных кучки, об одну из которых и споткнулась директриса, явившаяся к 8.00 открывать библиотеку. Нет, конечно, нет, она не прокричала «тысяча чертей!». Переступила крохотной ножкой в башмачке через кучи, обошла нас и включила свет в предбаннике. Пригласила войти.
Вскоре пришла молодая помощница Ира, или Ирэн, как звали ее взрослые мальчики со старших курсов. А куда они ее только не звали, и так хотелось хоть немножко узнать о тайной жизни этой скромной тихони из библиотеки. Тихоня вынесла нам длинные синие халаты, вручила каждой по синей шапочке, велела срочно надеть нарукавники. Я с интересом все это время осматривала внутренности хранилища. Огромные деревянные стеллажи, простиравшиеся до потолка, без конца и начала вмещавшие разнообразные рукописи, доски, манускрипты, словари, полотна, скрученные в аккуратные рулоны… «Работать подано!» – кричит мне гном в синей накрахмаленной шапочке и длиннющем халате до пят. Гадаю, что за странное существо. Существо умудряется лягнуть меня больно в лодыжку – «куда тряпки положила? Одевайся!». Синий халат до колен еле сходится, пуговицы хотят лопнуть и отлететь, шапочка едва прикрывает затылок. Халат трещит и плачет, а Лена уже диктует мне все немедленно снять с подоконников. Она стоит с гигантским металлическим корытом. Страшно сердитая на грязь и общее безобразие, Ленка злобно шипит, чтобы я даже не думала рассказывать ей, как меня бабушка мыла в этом корыте ранним летом. Да, горячую воду ведь отключали.
За трое суток, работая с 8.00 до 21.00, мы перемыли категорически все! Полки стеллажей оказались из красного дерева, а деревянные стремянки из клена. В обеденный час вторых суток из своего кабинеты вышла директор и вдруг обмякла и присела на перевязанную стопищу книг. Позвала Ирэн и спросила ее, что та видит в окне. Холодная дева повернула свое лицо, внимательно вгляделась и констатировала: «Я вижу набережную и прекрасный Исаакий. По Неве плывут катерок и лодочка. На том берегу сирень. Парочки ходят по набережной туда и сюда, туда и сюда, о, Вадик с пятого курса идет с другом, наверно в кино. Ой, а вот и Женя Бахревский куда-то несется…». Ее пение прерывает вопль директрисы. Она вскочила, она топнула ногой и закричала всем рукописям в уши: «И что эти девицы себе позволяют, зачем нам эти прозрачные стекла? Так, глядишь, и до занавесок на окна дойдет! А там и до посиделочек с чайком не далеко!»
Вечером следующего дня нас сухо поблагодарили, халаты предложили оставить себе на память. Но неугомонная чистюля Ленка их уже отстирала и накрахмалила, перевязала розовой ленточкой и в подарочной бумаге водрузила на стол директрисы. Та лишь фыркнула и отметила нашу профнепригодность для дел библиотечных. Ирэн скорбно заполнила ведомости, и озвучила решение директора: «до сентября эту парочку и близко к библиотеке не подпускать».
До начала следующего этапа практики оставалось больше трех недель. Ленка была в панике. В общагу вернулись неряхи-разгильдяйки, зубрившие сутки напролет материал двух семестров. Я позвала ее к себе, потому что «там никого нет». Но там были все. Родители и брат пировали на кухне за нашим длиннущим столом. А на столе изобилие в эпоху дефицита – охотничьи колбаски, зефир в шоколаде, мармелад, пастила и много разных чаев. Мама вернулась из командировки, жизнь опять наполнилась красками.
Нас усадили за стол и сообщили, что мы срочно выезжаем в Тулу на отдых. У Ленки поползли брови вверх. Я хотела подробностей. Оказалось, что мама возвращалась поездом и познакомилась со школьной учительницей из Тулы. «Они известные в городе люди, она – лучший учитель края, он – тульский самородок, художник. У них прекрасная большая квартира в центре города, дача в Ясной Поляне. Девочки, Вы будете гулять, загорать, пойдете в Кремль! Пряники! Аленка, сделаешь пленэр! Поезжайте! Я завтра же беру вам обеим билеты». Назавтра мама укатила в очередную командировку, оставив отцу письменные Ц. У. Мой меланхоличный папа вручил мне деньги на билеты, отдал записку, не читая, и пожелал счастливого пути.
Мы мгновенно собрались, нехитрый багаж составили пара авосек и сумочки. Через час мы уже громко спорили в ж/д кассах на Грибанале, когда бы нам лучше вернуться. А место это было чинное, не для громких бесед и перебранок, очередь стояла длинная, сурово задыхаясь в июньской жаре. Мой мини-фюрер не желал опаздывать на практику в приемку. Я тоже не хотела уступать ни дня душному городу и голому Купчино. Обратные билеты мы так и не взяли. Зато на вокзале купили в дорогу провизии у бабки-спекулянтки.
Вечером, убаюкиваемые стуком колес, мы кушали непременные для поезда вареную картошку из банки и яйца, обернутые в фольгу. Все радовало и вдохновляло: наши сессию сдают, а мы половину практики закрыли и едем в путешествие. Я, конечно, уже рисовала в мастерской у самородка, мы втроем ходили на рыбалку. Записка лежала в моей сумочке, так и не открытая до времени.
Мы вышли в Туле и с поезда рванули в Кремль, потому что так фюреру виделось правильным. Мне было все равно, в этом городе я знала лишь одного интересного человека – Женю Телушкину.
Эту барышню мне довелось увидеть дважды на кухне у одной маминой подруги в Москве. Она являла собой картину странную и безмятежную. Оба раза дева с круглым как арбузик лицом восседала на деревянном высоком стуле, поджав одну ногу под себя и поставив другую на сиденье. На ней были красные трусики и черная мужская рубашка гигантских размеров. Мне, вставшей к утреннему чаю, сообщили, что это – Женечка, Женя Телушкина. Женечка прошла по мне большими синими глазами и продолжила свой рассказ капризным бордовым ротиком: «Ириша, он уходит к ней каждый вечер. Я видела ее намедни – толста, стара, кастрюльная эдакая баба. Вот, говоришь, позвонить ей и все сказать. А она меня потом утопит в котле у себя на кухне в столовке школьной. Сварит, понимаешь, бульон этим деткам в шубках из рыбьего меха. Ах, нет, Ириш, оставь, какое там трусики красные ей в конверте послать? Куртуазно, красиво, не спорю. Она их наденет и отправится в школу гречку варить! Повторяю, это кастрюльная баба. Была бы мещаночка…».
В нашу вторую встречу она опять сидела на высоком стуле, ноги согнуты в коленях и скорбно поджаты. Теперь она в белой Ириной блузке, спрятав голову в руки, плачет. Мне нестерпимо жалко ее. Я сажусь рядом и глажу ее мягкие волосы, называю Женечкой. Она долго не поднимает лица. Я обещаю ей золотые горы лишь бы не плакала. Женечка поднимает заплаканное детское личико и немедленно выдыхает – «хочу твой зеленый берет!». Ой, берет был любим, мне прислала его моя 98-ми летняя подруга американка-квакерша. Но пришлось уступить, ведь Женечка потерпела утрату: кастрюльная баба приехала к ней в дом, собрала в чемодан все вещи своего мужа, все подарки ему от Жеки, все модные мужские журналы, импортную туалетную воду, шелковый платок и духи «Москва». А любовник покорно оделся и потащил чемодан вниз. Повариха сказала на прощанье лишь одно слово: «реституция».
В тот второй раз Женечка сказала, что я не такая уж и беспросветная личность, и она, пожалуй, хотела бы продолжить знакомство. На прощанье она всунула мне записку с маршрутом от вокзала и до нее. Так что записок-то в моей сумочке было две. Обе ни разу не читанные.
Кремль оказался интереснейшим местом. Мы провели там большую часть дня. Мини-фюрер даже разрешил одному из кучки юношей, страстно желавших показать нам город, предъявить студенческий и сопроводить нас в прогулке. В условленном месте он совершенно случайно встретил своего друга, и тоже со студенческим билетом. Мне было жутко смешно. Моя наивная Лена и мысли не допускала, что студенческий билет можно подделать.
Мы сходили в Оружейные палаты, потом в музей Изобразительных искусств. Мальчишки убедили зайти в кафе и отведать чаю с тульскими пряниками. Мы гуляли. К вечеру вспомнили, что даже не позвонили еще хозяевам, а дома ли они? И вот здесь то и началась наша тульская история.
В записке для папы было следующее: «Саша, позвони по этим телефонам, спроси, когда девочкам можно приехать. Лена.». Найти телефонные будки в этом городе оказалось задачей не из простых. Мы пробегали еще час, стало темно. Рыцари стали проситься домой. Отпустили. В совершеннейшем отчаянии Ленка предложила вскрыть вторую записку – «Ну, пойдем, в конце-то концов, к этой малахольной в красных трусах! Не на улице же ночевать, Лена! Вскрывай!»
Мы открыли вторую записку. Это был тетрадный листок, посредине коего был начерчен круг и написано «клумба», от нее шла стрелочка вправо, потом влево и вправо и наверх. Там нарисованы прямоугольники и написано «скамейки и бабки, спросишь Женю Телушкину». И все. Мини-Ленка была вне себя от бешенства: «я думала, что она малахольная! Какое! Эта Жэка – кретинка с лебедями в голове! Немедленно ищи у себя двушки, срочно нужна телефонная будка». Мы нашли будку, Лена сама что-то там говорила, я стояла снаружи и сторожила наши вещи, мне было весело. Подруга вышла, вздохнула и сообщила, что сейчас за нами придет мама художника. И, правда, вскоре пришла женщина простоволосая в переднике поверх длинной юбки из темной хлопковой ткани. Осмотрела нас с подозрением, процедила «пошли». Идти оказалось рядом, буквально через пару домов, вошли в квартиру Хрущевки. Располагаться было велено в одной из комнат. Пожилая женщина сообщила, что завтра он, художник, ее сын, нас заберет.
На утро пришел худощавый мужчина, оглядел нас внимательно и повел за собой. Пришли на автобусную остановку, сели, поехали, все в гробовом молчании. В автобусе я пишу Лене записку: «Лена, а вдруг он – маньяк?» Ленка читает, делает страшные глаза, показывает кулак руки, вытащенной из кармана. Автобус привозит нас в Ясную Поляну. Мы долго гуляем втроем по прекрасной Поляне, объятой небом со всех сторон. Там трава до пояса, деревья, у которых крона с гору, озера и поля, поля, лес. В середине дня он ведет нас в столовую. Весь день молчим. Ленке хоть бы хны, это ее любимый модус существования – молчание, в гробу шумнее. В моей голове уже страшные вопросы об утрате навыка устной речи.
Пообедав, направляемся в гости ко Льву Толстому. Если честно, я вообще-то не хожу без приглашения. И как-то иначе представляла себе нашу с ним встречу. Но нам несказанно повезло – художник попался жадненький, он экономил даже наши деньги, а потому попросил свою подругу провести экскурсию. Подруга, экскурсоводица по призванию и поклонница супруги Льва Толстого по мировоззрению, рассказывала все сквозь призму жизни Великой Женщины. Лев там был случайной ошибкой молодости, крестом и испытанием для этой «неординарной, большого сердца и дарования женщины». Уже на третьем часу мой внутренний гомерический смех сменился сонливостью. Проснулась я у пруда «Кошачий». Подруга кургузого художника улыбается, подчеркивая, что в этом пруде купалась Великая, воды в нем по колено. Я, окончательно проснувшись, имитирую вопрос проникновенного слушателя: «так вот почему он Кошачий, меленький что ли?». Женщина смотрит на меня в упор, держит театральную паузу, вопрошает: «Вы, милочка, плохо в школе учились, если не знаете таких элементарных вещей». За меня вступается художник: «Вася, прости, девочки из глубокой деревни, сироты, помилосердствуй!». Вася продолжает рассказ: «Лев требовал постоянно рожать, беременности следовали одна за другой, демон запрещал брать в дом молочных матерей. Этой утонченной женщине приходилось самой выкармливать каждого ребенка…». Анекдот-насморк затягивается, мне нестерпимо, ведь даже в моем кромешном сиротстве я умудрилась прочесть дневники Толстого, его жены, записки сестры, «Мою жизнь в Ясной Поляне» в конце концов. Взрываюсь: «Почему Кошачий?». Экскурсоводица посмотрела на художника, перевела взгляд на Ленку и терпеливо продолжила свой фанаберический рассказ. Софья Андреевна назвала пруд «Кошачьим», потому что спасала в нем кошек-матерей. Сказать, что я уконтрапуплена – это не сказать ничего! «Что значит спасала кошек-матерей? Вы, простите, Вася, в своем уме?». Я вне себя, я бегу к пруду, я хочу утопиться. Художник хохочет в голос, мини-Ленка бежит за мной и кричит что есть мочи: «Ты не сможешь, не сможешь, там мелко! Ты испачкаешь белые гольфы, Лена, остановись!». Какое, я уже по щиколотку в воде, босоножки проваливаются в ил, я бегу по илистому дну от Васи, от Софьи Андреевны, от сисек, от их праздного быта сразу во всех комнатах, от фортепьяно в кабинете гения, от этих всех хочу прочь, куда угодно, с кем угодно, даже если потом умереть от пневмонии на станции ночью…
До меня доносится монотонный текст – «экая, невыдержанная барышня! Милочка, вернитесь, там Софья Андреевна топила слепых котят! Вы не сможете здесь захлебнуться». Мое единственное платье тяжелеет и обволакивает ноги, я теряю темп на середине пруда. Медленно дохожу до его противоположного берега. Все трое улыбаются и тянут ко мне свои руки. Они меня прощают. Идем к Васе пить чай и отогревать «буйную сиротушку».
У подруги художника свой кабинет в деревянном домике. Повсюду пепельницы, книжные полки, перекошенные от художественных альбомов, пыльного худла, статуэток и чашечек. На плечиках, повешенных прямо поверх дверцы старого шкапа, обозначился красный атласный халат с вышитым драконом. Вася куда-то уходит, возвращается в яркой тюбетейке с подносом всего – поверх жостовских лакированных роз красуются узбекские пиалы с зеленым чаем, в крохотных вазончиках тыквенное варенье, на блюдечке лепешки. Поймав наши изумленные взгляды, она объясняет: «мой первый супруг был узбекских аристократических кровей, красивый тонкий как кипарис юноша…». Я чувствую новый суицидальный приступ уже на подходе, ноги по колено в толстом слое ила и глины, с меня живой можно снять слепки. Меня отправляют на двор к колодцу, вручают ведро, лапти и полотенце. До того лапти были для меня элементом натюрморта, каковых в художественной школе мы перерисовали колоссальное количество. И ведь никому и в голову ни разу не пришло эти лапти вынуть из мертвой природы и надеть себе на ноги. Дальше – больше – Вася мне вынесла белую вышитую рубаху до пола, велела зайти в дом и снять мокрое платье.
Из Ясной Поляны нас увез последний автобус. Через несколько остановок художник предложил выйти. «А мы ведь до сих пор так и не познакомились» – в первый раз зашла в мою голову мысль. Мы сошли. Он достал фонарь из своей поместительной сумки. Включил. Идем по тропинке, ни зги не видать. Но сил нет, глаза предательски слипаются, хочется просто упасть и уснуть. Скоро приходим к застекленной веранде. Он достает ключ из-под порожка, открывает дверь, включает свет. Там, правда, хорошо. «Располагайтесь, девочки, еда в холодильнике, в буфете заварка и все, что к чаю. Я здесь часто живу, когда работаю, пишу. Живите здесь, автобус в город тут рядом. Когда будете уезжать, захлопните дверь веранды, а ключ уже знаете…». Его монолог прерывает дребезжащий звук телефона. Мы с Ленкой переглядываемся – тут есть стационарный телефон!
Художник уходит в темноту, мы превращаемся в два огромных уха. Он говорит сдавленно, по интонации ясно, что желает не быть услышанным. «Солнышко, я привез их, привез, нет не сказал, не сказал… Ну, не бросать же их было на улице… Ну, как обратные билеты, девочки ведь ехали к тебе! Хорошо, не сердись, не сердись… Еду уже, еду… Ну, не мучайся ты так, они думают, что ты в отъезде!..»
Мы переглянулись и затаились. Кто эти люди, тот ли он художник? Неужели известный учитель края просто спряталась от нас? А тут комнаты другие есть? а соседи? мы где? Художник выходит, у него несчастное лицо, он будто стал еще худее и чернее. А может быть просто ночь, мы устали. Он прощается, уходя, почему-то спрыгивает с крыльца и бежит, бежит. Я долго смотрю ему в след и все думаю о том, какой это странный город Тула, какие в нем странные люди живут. Из глубины дома слышу голос моего мини-фюрера, она зовет, обещает горячий чай.
Рано утром мы просыпаемся в комнате, на стенах которой висят кружевные салфетки в рамах. Такого мне еще не доводилось видеть. Долго лежу и вглядываюсь в эти застекленные паутины. Я уже никогда не узнаю, кто же их сплел и зачем, как не узнаю я и зачем эта достойная женщина, учительница, спряталась от нас. Подождите, она спряталась от нас или нас спрятала в лесу? «Лена, ты спишь? Нет или да? Если нет, то начинай думать, Лена, нам надо отсюда как-то выбираться! Лен, и еще, наши вещи остались на квартире той женщины, матери этого дядьки. А там наши деньги на обратные билеты! Ты помнишь об этом?». Моя мини-Лена была верна себе – предельная немецкая ясность в 5.30 утра.
Встаем, находим в холодильнике творог, на подоконнике в корзинке яблоки, в буфете заварка, сахар и хлеб. Завтракаем, болтаем, хохочем, вспоминая про художника и наши мысли «не маньяк ли?», дико ржем про Васю и мое бегство из Ясной Поляны в Кошачий пруд. Мы юные, нам семнадцать, мы маленькие и наивные, мы радуемся новому утру и новому приключению. А таковое нас уже поджидало.
Мой фюрер не страдала топографическим кретинизмом. Более того, она не даром была крохотного роста! Ленка, подобно мальчику-спальчику запомнила все дороги, адреса, пароли и явки. Через два часа мы уже звонили в квартиру старушки. Та открыла не сразу. Долго рассматривала нас в глазок и тоненьким голоском вопрошала – «Кто там? Кто там? Кто там?» Но, как только мы стали дубасить кулаками в дверь и кричать на всю лестницу «отдайте наши деньги», она отворила и впустила нас в квартиру. Наши авоськи стояли при входе. Старушка уже не казалась милой. Ее желтые глаза буквально светились изнутри недоброжелательным светом. Она тихо посоветовала нам взять свои сетки и уваливать. Мы так и поступили, и почему-то с диким смехом сбегали с лестницы и потом еще километр бежали не понятно куда. Остановились, отдышались. Ленка скомандовала на вокзал.
Мы приехали, зашли в крохотное здание вокзала, подошли к кассе. Билетов не оказалось. Их не было не только на сегодня, но и на все после и послезавтрашние дни. Мы отошли. Постояли. Зашли в кафе привокзальное, выпили кофе с молоком из железного жбана, съели жареных пирожков с мясом. Стало весело. Я предложила ехать ближайшим поездом. Ленка рассердилась: «скажи на милость, как ты собралась уезжать без билетов? Вот, я и дура, что послушала тебя и не взяла обратный билет! Что теперь будет?». Мини-Лена опечалилась, села на скамеечку, скрестила пальцы рук, уставилась перед собой в одну точку. Ах, жаль, не было карандаша зарисовать эту юную старушку!
«Ленка-Ленка-голая коленка! Мы поедем в купе у проводника! Найдем тетку-проводницу, дадим ей денег и поедем! Вставай, вон уже поезд идет! Побежали!» Мы вскочили и помчались, поезд стоял совсем не долго. Тетка нашлась быстро и почему-то обратилась именно к Ленке. Она решила, что подружка моя отстала от поезда. А у мини-фюрера и правда был такой потерянный вид. Ленка не подвела и тут же наплела какой-то несусветицы про отца в разводе, алкашни-проклятой, пошли мол с сестрой ему за опохмелкой и вот, поезд наш тю-тю, уехал. И тут проводница спросила строгим голосом: «девочки, а деньги у вас есть?» Ленка ответила, что вот те, что на водку давал папаша. Тетка жадно смотрела в авоську, из которой виднелся мой кошелек. Да, там вполне хватало на опохмелку и папаше, и его друзьям.
Мы едем, в купе проводницы. Тетка на нижней полке, я на второй, а мини-Ленка на багажной под потолком. Иногда мне становится страшно, а не задохнулась ли там моя подруга, я тихонько зову ее. Она тихонько и мягко мне шепчет «спи, спи, спи!». Мы хохочем. Мы счастливы! Тула, прощай!