Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2019
Это было давно…
Забытый теперь предмет – чистописание, то есть писать надо было аккуратно, чисто, без помарок и без клякс. И еще – с наклоном вправо и правильным нажимом. Для этого имелась специальная тетрадка, в косую линейку. Ручка была деревянной и называлась вставкой, поскольку, действительно, в нее вставлялось перо номер 86. Оно было темно-бронзовым, металлическим, c безукоризненно ращепленным кончиком.
Все это для Лили было мукой смертной.
Во-первых, ее занимал вопрос, куда девались остальные перья от номера 1 до 85-го включительно? Во-вторых, еще до школы она научилась читать, ну и писать, печатными буквами, без ошибок.
Но, как утверждала мамочка, а затем и учителя, Лиля была ребенком способным, но ленивым. И очень неаккуратным. Перо номер 86 цеплялось за каждую линеечку, а потом волокло за собой противный чернильный волосок. Помарка, клякса, помарка… Мамочка заводила глаза и делала бровями только ей присущее уничтожительное движение. Испорченная страница аккуратно вырывалась с двух сторон, а в середину, под разогнутые скрепки, вставлялся новый разворот из запасной тетради. Иногда, после слишком частых операций, скрепка ломалась, тетрадь распадалась, а Лиле залеплялась оплеуха.
Кроме того, на всякий случай, на шкафу в вазе красовался пучок сухих веток – розги, в основном, для устрашения. Но, тем не менее, Лиля время от времени опасливо поглядывала в том направлении – от мамочки можно было всего ожидать.
Точно также, движением бровей, мамочка выражала свое отношение к действительности, наступившей после краткого расцвета независимой Эстонии до войны, так называемого, «эстонского», или «буржуазного» времени.
После эстонского времени наступили другие времена, которые мама характеризовала на еврейско-немецком воляпюке: «Фонькише ланд». Ну, ланд – страна, это было Лиле понятно. А «фоньками» именовалось простонародье, люди, не умеющие себя вести, и, в частности, не вынимающие ложки из чашки перед тем, как отхлебнуть чаю. В тот же адрес мамочка иногда кидала слово «парвеню», которым противопоставлялись «ex nostris» – коими считались, в ее глазах, рафинированные и образованные местные эстонские евреи. В общем, Лиля догадывалась, что мамочка не любит советской власти.
Это повергало ее в ужас – мама, несомненно, была врагом, как и эстонская старуха по прозвищу «Рыжий воротник», совершавшая ежевечерний моцион по дорожкам соседнего парка. Старуха была подозрительна тем, что, гуляя, поглядывала на развалины дома, разбомбленного советской авиацией при освобождении Таллинна от немцев. Посреди каменного остова колыхалась страшная лестница без перил, которая вела на не существующий уже третий этаж. Перекрытие второго этажа частично сохранилось, в центре кирпичных завалов зияла обширная и глубокая воронка, уходящая острием в подвал, в недосягаемые земные глубины. Именно через эту дыру, по авторитетному утверждению Пончика, ночью недобомблённые немцы выбирались наружу, чтобы заниматься вредительством.
Толстый хулиган Пончик жил по соседству в «Офицерском доме» – так называли только что построенный огромный дом с гипсовыми гирляндами и серпами-молотами вокруг окон. Дом был огромным только в длину, в высоту он достигал всего лишь пяти этажей, но, по примеру столичных собратьев, на крыше его высилась беседка с колоннадой, увенчаная шпилем с пятиконечной звездой. Беседка красиво называлась бельведер. В бельведере обычно было накакано. Довольно скоро дверь с чердака заколотили, и в бельведер попасть уже было нельзя. В офицерском доме жили только русские, действительно, в большинстве – семьи военных. На этот дом мамочка тоже делала бровями, что укрепляло в Лиле самые страшные подозрения.
Папы у Лили не было, но она чувствовала, что он наверняка был бы маминым сообщником. Это не мешало Лиле вспоминать папу с нежностью. В памяти сохранилась радиопостановка «Три толстяка», которую они слушали с папой у коричневого бакелитового приемника «Филлипс». Папа потом пел: «Учитель танцев, Раздватрис» и называл Лилю куклой наследника Тутти. Лиля падала на пол, заводя глаза. Сохранился и подаренный папой жираф из папье маше на деревянных зеленых колесиках. Когда папа еще был жив, он часто уезжал. Лиля, еще совсем маленькая, привязывала жирафа к ножке стула. Это означало, что жираф тоже уехал в командировку. По приезде папы жираф торжественно отвязывался.
Но однажды жираф так и остался привязанным. Разбуженная ночным телефонным звонком, мамочка стала, плача, собираться в Ленинград, где папу настиг третий инфаркт. Лиля сразу поняла, что он уже умер, но не хотела маме говорить. Посреди ночи приехал дядя Лоло (уменьшительное от Леопольд), младший папин брат, и увез Лилю к себе. На следующий день вся дядина семья плакала, но при виде Лили прятала глаза. Горше всех плакала Лилина бабушка Мирра, пережившая сына. На тумбочке рядом с ее кроватью в стакане плавали страшные челюсти с зубами, поэтому Лиле было ее не особенно жалко.
То, что папа умер, от Лили скрывали, «чтобы не расстраивать ребенка». На кладбище ее, конечно, не взяли. В отместку она соврала, что двоюродный брат Эрик, якобы, ей прошептал: «А папа твой умер!». Его долго подвергали допросу с пристрастием, и Эрик стал относиться к Лиле еще хуже. Он уже ходил в школу и был красив неземной красотой. Эрик называл Лилю «писи-каки».
Лиля была поздним ребенком. До войны папа опасался заводить детей. Он подозревал, что в Эстонию придут либо русские, либо немцы, либо – и те, и другие, как потом и оказалось. То есть, время для детей, по его мнению, было неблагоприятным. А после войны было уже, как бы, поздно. К тому же вскоре мама решила, что у нее ранний климакс, но к врачу идти не спешила, хотя гинеколог, импозантный доктор Вильде, жил в том же доме, этажом ниже.
Когда она, наконец, собралась, доктор Вильде, осмотрев ее, сказал по-эстонски: «Поздравляю вас, мадам Элькин, вы беременны». На ее вопрос: «Аборт?», он категорически ответил: «Поздно».
Про доктора Вильде рассказывали, что в ответ на эстонское приветствие: «Kuidas kаsi kаib?» (в точном переводе гласившее: «Как рука ходит?») он кратко отвечал, куда, как правило, ходит у него рука. Рука доктора Вильде сыграла, таким образом, значительную роль в появлении Лили на свет, еще и распутав пуповину, которой ее чуть не удушило при рождении…
Лиля с малых лет понимала, что с родителями у нее что-то не так. Папа был пожилым, полным и почти лысым. Он всегда держал в желтых пальцах или мусолил во рту незажженную сигарету «Прима», которую он не зажигал, потому что врачи категорически запретили ему курить. Когда он приходил в детский сад, дети кричали: «Лиля, дедушка пришел». Мама, правда, была стройной и выщипывала брови в ниточку перед круглым увеличительным зеркалом, на котором сбоку висели папины бритвенные принадлежности. Волосы она укладывала валиком сзади в невидимую сеточку. Но у нее был очень странный нос, а одевалась она в какие-то шляпки, которые больше ничьи мамы не носили. Элегантные и неуместные платья с плечиками ей шила на заказ домашняя портниха мадам Дубас, которая жила в Кадриорге (мама говорила: «Катериненталь»). Мадам Дубас по модным журналам, которые ей присылали родственники из-за границы, обшивала детей всего местного еврейского общества, поэтому на днях рождения все девочки были одеты очень красиво, но одинаково.
Зимой Лиле надевали цветные толстые рейтузы, вязаную шапку, высокие варежки-краги, все это тоже производства мадам Дубас. Черная заячья шуба туго затягивалась связанным ею же кушаком. Двигаться в таком виде было совершенно невозможно, но и не очень нужно. Лиля считалась болезненным ребенком, бегать ей запрещалось категорически. Она могла медленно гулять с тетей Альмой.
Тетя Альма появилась в доме после смерти папы. Это была сухонькая остзейская немка, читавшая Лиле вслух бесконечные баллады Уланда, Шиллера и Гёте. Лиля быстро запомнила немецкие стихи и забавляла гостей чтением наизусть: «Es standt in alten Zeiten»[1] и «Heute muss die Glocke warden»[2].
Тетя Альма говорила на берлинском диалекте, поэтому Лилины родственники, владевшие безукоризненным «Хох-дойч», смеялись над тем, как Лиля произносила «Jarten» вместо «Garten», «Jehen» вместо «Gehen» и «Jurke» вместо «Gurke». Кроме этого, Лиля читала гостям наизусть «Сказку о царе Салтане». Обычно на словах –
«…честные гости
На кровать слоновой кости
Положили молодых
И оставили одних»
родственники начинали переглядываться. Была строчка о том, что царица молодая с первой ночи понесла, но куда и что понесла, оставалось неясным. Эти стихи написал Пушкин.
Лиля очень любила стихи. Она закрывала глаза и бубнила их про себя «с выражением». Перед ней вставали картинки: красавец королевич Елисей, князь Гвидон на пустынном бреге натягивает лук; благородный рыцарь Фридолин склоняется перед княгиней Совернской. Герои были лицом похожи на двоюродного брата Эрика, хотя волосы у них были подлиннее и заворачивались книзу, как на гладкой голове Лилиного целлулоидного пупса. Все они были одеты одинаково – в короткую охотничью курточку, обтягивающие рейтузы (слова «колготки» тогда еще не знали) и мягкие высокие сапожки без каблуков – как у эльфа на иллюстрации к сказке Андерсена «Дюймовочка» в книжке на эстонском языке.
И еще была одна любимая книга. Серый коленкоровый переплет, золотой обрез, тисненый золотом орнамент на обложке: что-то вроде лиры, увитой плющом, и одно слово посредине: Байронъ. На сей орнамент мамочка говорила, что это «Югендштиль». Слово было знакомо – Эстонский театр драмы, к которому Лиля ходила гулять с тетей Альмой, тоже был «Югендштиль», и, действительно, между обложкой Байрона и серого камня зданием театра с башенками существовало какое-то раздражающее и неуловимое сходство. Целую вечность спустя, оказавшись во Франции, Лиля зацепилась взглядом за чугунное литье входа в парижский метрополитен и ощутила мгновенный укол памяти – это была она, обложка Байрона, но стиль был, конечно же, никакой не немецкий «Югенд», а более грациозный «Нуво», или, как в России говорили – Модерн.
В «Байрон(ъ)е» тоже были стихи, но совсем неинтересные. И какая-то драма в стихах «Каинъ и Авель», где действующие лица обращались друг к другу с постоянными жалобами и претензиями. Но были прекрасные гравюры, переложенные папиросной бумагой. Их можно было рассматривать без конца – дородные обнаженные женщины, задрапированые в шали, которые не прикрывали ничего, и поджарые, мускулистые мужчины, которым драпировка прикрывала как раз самые интересные места.
Куда позднее делся «Байронъ», Лиля не помнила. Скорее всего, после отцовской смерти, он отправился в комиссионный магазин вслед за французскими часами с боем, где циферблат раскачивался между мраморными колоннами на позолоченных цепях, как хрустальный гроб мертвой царевны. В комиссионку отправились и сама царевна – прелестная фарфоровая танцовщица в кружевном платьице с розочками, да и маленький лакированный стенной шкафчик, в котором она обитала. Кружева были мягкими на вид, но острыми на ощупь, потому что тоже были сделаны из фарфора. Мама когда-то, «в эстонское время», собирала фарфор и небрежно бросалась названиями – «Мейссен», «Сакс», «Кузнецов» и «Гарднер». Гарднеровскими были шесть тарелочек с пастушками и овцами на донышке и широкой, красной с золотом каймой. А японская ваза, в которой на шкафу стояли розги, была редкой фирмы «Сацума». На ней на фоне горы Фудзиямы были нежными красками вырисованы женщина в кимоно и самурай с высокой прической. Ляле хотелось думать, что это и были Ципка-Дрипка Лимпомпони и Як-Цидрак Цидрони из известной считалки про японцев.
От «буржуазного» времени осталась также большая банка с пуговицами и застежками-молниями. Но это были не грубые стальные советские молнии, продававшиеся в магазинах или вшитые в юбки, где их постоянно заедало. Эти молнии были широкими, эбонитовыми или костяными, каждый зубчик на них был фигурно вырезан, а сбоку по всей длине были иногда пришиты меленькие деревянные цветочки. Пуговицы в банке были разные – от огромных перламутровых ромашек до набора мастей игральных карт – черные пики и трефы, и красные – черви и бубны. До войны мама работала бухгалтером в огромной галантерейной торговле «Брашинский и Сыновья», и пуговицы сохранились оттуда. Кроме того, в шкафу время от времени отыскивались большие мотки оранжевой гарусной нитки, а один раз попался странный сетчатый мешочек на резинке, назначение которого осталось для Лили неизвестным. В шкафу висели штук пять папиных костюмов, два фрака с хвостами, три пары полотняных летних брюк, а также целый воз маминых платьев с плечиками. Мамочкина подруга, кривая на один глаз Нэнси Эдельхаус, говорила, что в эстонское время мама и папа были самой элегантной парой в городе.
У тети Нэнси был нервный тик, и она постоянно трясла головой. Как оказалось, тик и кривоту на один глаз она приобрела вследствие полученной во время эвакуации легкой контузии. Мама рассказала по секрету, что в своё время у тети Нэнси был роман с известным рижским композитором, который именно ей посвятил знаменитое танго «Черные глаза», но в это верилось с трудом. Тётю Нэнси звали полностью Нахама Иделевна, на работе ее называли Нахалка Идоловна. Кроме тика и кривого глаза, у нее была одна грудь, и Лиля с ужасом рассматривала пересекающий ее тело глубокий и уродливый шрам, когда тетя Нэнси оставалась у них «с ночевкой» после ванны: у нее в квартире не было горячей воды…
…Шкаф был огромным, зеркальным и трехстворчатым. Из него можно было делать «трельяж», отворив до предела две крайние створки, и создать великолепную череду идентичных сестер-подружек, уходящих в бесконечность. Не имеющая сестер или братьев Лиля часто пользовалась этим оптическим приемом. Был и другой трельяж – три створки зеркального трюмо, и еще – зеркальный задник посудной горки, в которой отражались все «Кузнецовы», «Спуды» и «Гарднеры», и внутри которой пахло необъяснимо прекрасно. Лиля совала внутрь голову и, раздувая ноздри, вдыхала тонкий запах грушевого дерева, пропитанного воском, водя пальцами по бесконечному орнаменту бронзовых финтифлюшек…
Вся эта мебель, с кроватью, креслами и двумя тумбами-постаментами с мраморными крышками, называлась Людовик XVI, или Луи Сез, как говорила мамочка. Венчало гарнитур огромное фарфоровое овальное зеркало с морской раковиной и двумя розовыми амурами. Почему-то считалось, что оно из дворца Кшесинской.
…Стоп. Воспоминания о мебели следует исключить, как совершенно не имеющие отношения к развитию сюжета, который, на самом деле, еще даже не начинался. Хотя…
…Итак, в многочисленных зеркалах Луёвой спальни отражался долговязый, большеротый и черноглазый ребенок с сильно оттопыренными большими ушами. Косы мама заплетала Лиле на особый манер, затягивая назад, от чего уши выделялись еще больше. Вперед выступали два больших заячьих зуба. Умерший Лилин папа обладал оригинальным овалом лица с фестонами брылей по бокам, и, со скидкой на возраст, Лиля эту форму повторяла. Таким фестончато-щекастым лицом характеризовалась все Лилина родня с папиной стороны. Знакомые родителей бросались на Лилю и, всплескивая руками, щипали за щеки с криком: «Ну, вылитая Тотси!». (Тотси, настоящее имя которой было Рахиль, была единственной папиной сестрой, погибшей с мужем и двумя детьми в рижском гетто.) В общем, Лиля была довольно непривлекательным ребенком, и, может быть поэтому, популярностью в школе не пользовалась.
И было еще одно обстоятельство – проклятый ранец. Мама купила Лиле ранец вместо портфеля, чтобы не было искривления позвоночника. Кроме нее в классе ранец носил второй и единственный еврейский ребенок – хорошенький, толстенький и кучерявый Мишель(!) Крупкин, ходивший в коротких штанишках и коричневых хлопчатобумажных чулках на резинках. Между чулками и штанами белели жирные ляжки.
Услышав фамилию – Крупкин, мамочка сделала бровями и сообщила, что его папа в эстонское время работал швейцаром в еврейском социалистическом клубе «Лихт»… Было непонятно, что именно вызвало мамино раздражение – швейцарство ли старшего Крупкина или его принадлежность к социалистическому клубу, пусть даже в этом прислуживающем качестве. В эту скользкую тему, опять же, лучше было не вдаваться…
Одноклассники, как все нормальные советские дети криво таскавшие нагруженные портфели в оттянутых руках, с грохотом били Лилю и Мишеля по ранцам с криком: «Два еврея, третий – жид». Мишель Крупкин, тоже, конечно, популярностью не пользовался. Популярностью пользовалась отличница Тамара – обладательница двух роскошных кос и звонкого голоса. Мама Тамары была парторгом крупного номерного завода, а папа был только что уволен на пенсию из известного ведомства в рамках борьбы с культом личности. В конце классного журнала был список с местами работы родителей, и чаще всего здесь фигурировала аббревиатура МВД, под которой часто скромно скрывалось и КГБ. Из этого списка, однако, выпадала Лилина мама с местом работы «Ликероводочный завод», что вызывало у одноклассников приступы здорового смеха. Одноклассники, несомненно, знали значение слов водка и ликёр. В рот не бравшая спиртного, Лилина мама работала на ликероводочном заводе бессменной секретаршей у директоров, которые сменялись почти каждый год. С каждым из них она жестоко враждовала, но о каждом потом горько плакала после очередного их увольнения, а то и посадки.
Учительница Надежда Ивановна прикрепила отличницу Тамару к Лиле, чтобы подтянуть ее по чистописанию. Тамара писала аккуратнее всех в классе, её тетради, без единой помарки и с безукоризненным нажимом, красовались на всех выставках ГОРОНО.
Тамара отправилась к Лиле домой сразу после уроков, и в зеркальном великолепии Луя Сэз сначала несколько оторопела. Однако, быстро взяла себя в руки – ведь она была старостой класса. Но даже больше, чем зеркала, ее поразила парта. Действительно, у Лили дома стояла настоящая парта, которую, по специальному маминому заказу, обрезали в одноместную в ликероводочных мастерских. Мама считала, что сидение за партой способствует правильному положению спины.
Усадив Лилю за объевреенную парту, Тамара взяла учительский тон. То ли у нее действительно был незаурядный педгогический талант, то ли Лилины пальцы, наконец, приноровились к ручке, но помарок на странице явно стало меньше. Воодушевленная успехом, Тамара посоветовала Лиле больше практиковаться и ушла домой. Лиля тоже была на подъеме и продолжала писать. Тонкая линеечка, нажим – макнуть в чернильницу – тонкая, опять нажим… Уф! Сама не заметив как, Лиля дошла до последней страницы прописей и красиво переписала в тетрадку:
Румяной зарею
Покрылся восток,
В селе за рекою
Потух огонек.
А.С.Пушкин
Стишок Лиле понравился, но что-то ей подсказало, что у него должно быть продолжение. В первый раз в жизни чистописания приносило удовольствие, и Лиля отправилась на поиски стихотворения. Открыв оглавление синего трехтомника Пушкина из «Библиотеки поэта», Лиля поняла, что найти «Румяную зарю» будет непросто – названия-то она не знала. Пришлось листать по страницам, но, почему-то популярного стишка не нашлось, тем не менее строчки из прописей прочно врезались в память.
Лиля сама пописывала стихи, а один раз их даже напечатали в школьной стенгазете:
Я живу в стране счастливой
Самой лучшей на земле.
Я иду по ней свободно,
Все пути открыты мне.
Если был ты в Ленинграде,
Видел площадь и дворец –
Там сражались наши деды,
Там врагам пришел конец.
Насчет дедов Лиля была не совсем уверена, но решила, что поэтическая форма оправдывает некоторую фактическую неточность. Публикация принесла ей известность и похвалу от учительницы Надежды Ивановны и даже директора школы Лидии Сергеевны Куресалу, всегда ходившей с таким лицом, будто во рту у нее кусок лимона.
Кисло похвалив Лилю, она велела прочитать стишок на пионерской линейке. А линейка в этом день была особенная – всех выстроили в актовом зале и включили радиоприемник. Хорошо поставленный голос Левитана произнес, что сегодня в Советском Союзе успешно произведен запуск первого в мире искусственного спутника Земли. Все громко зааплодировали и закричали «Ура». Лиля прочитала про дедов, ей тоже похлопали, но уже меньше…
В следующую субботу мама надела шляпку и пошла в гости к дяде Леопольду. Лилю она взяла с собой, нарядив в бархатное платье и лаковые туфли.
Эрику, который уже учился в классе четвертом, было скучно. В школе он обычно Лилю полностью игнорировал, но на этот раз снизошел:
– Ну и стишок ты сочинила, писи-каки! – сказал он, жуя пирожное. – Тоже мне Пушкин. Интересно, что за дед у тебя Зимний штурмовал?
Понимая обоснованность критики, Лиля, промолчала. Тут Эрик, противно ухмыляясь, пообещал показать ей такого Пушкина, какого она в жизни не читала.
В квартире у дяди Леопольда проживал сосед, дядя Цаля, невысокий и сутулый человечек с подвижным обезьяньим лицом. Именно из дяди Цалиной комнаты и вынес Эрик толстую тетрадь в коленкоровом переплете.
На первой странице каллиграфическим почерком, как в прописях, было выведено:
Пушкин. «Стихи не для дам»
Вначале шла «Гаврилиада», но отметив слова «еврейки молодой мне дорого душевное спасение», Лиля все-таки в ней мало что поняла. Потом какой-то «Царь Никита», которого она проглядела по диагонали. А дальше… Ах! Сердце Лили забилось быстрее – это была она – «Румяная заря», оказывается называлась она «Вишня»!
Начав читать, Лиля почувствовала, что стихотворение, независимо от ее воли, набирает темп:
…пастушки младые
Спешат к пастухам…
Пастушки, несомненно, были те же, что на гарднеровских тарелках – с овечками и в пудреных париках.
Корсетом прикрыта
Вся прелесть грудей,
Под фартуком скрыта
Приманка людей…
Лиля помчалась дальше. Каждое слово навечно западало в память.
…Среди двух прелестных,
Белей снега ног
На сгибах чудесных…
Лилю абсолютно ничего не смутило.
…Пастух очутился
На полных грудях…
Через минуту она знала «Вишню» наизусть, а придя домой, аккуратно переписала ее по памяти в тетрадь по чистописанию.
Гроза разразилась через два дня. Надежда Ивановна ворвалась в класс совершенно красная и скомандовала:
– Элькина, к директору.
Лиля растерянно поднялась из-за парты. Она решительно не понимала в чем дело. На столе у Лидии Сергеевны лежала злополучная тетрадь по чистописанию.
– Где ты это взяла? – раздался грозный голос.
– Это Пушкин, – попыталась объяснить Лиля. – Из прописей.
Но директриса была обуреваема праведным возмущением.
– Как ты могла принести эту гадость в школу? Кто тебя научил?
Почувствовав, что дело плохо, Лиля принялась спасать свою шкуру.
– Это Эрик, – сказала она, глотая слёзы. – Мой двоюродный брат. У него дома… У дяди Цали … Целая тетрадь… Не для дам…
– Так, – грозно пророкотала Лидия Сергеевна. – Иди в класс. Никому ни слова…
В субботу вечером в квартире дяди Леопольда раздался звонок. На пороге стояли Лидия Сергеевна, Надежда Ивановна и еще четыре женщины из родительского комитета.
Сквозь клубящийся сигаретный дым они в столбняке рассматривали дамское общество, которое за обеденным столом, обращенным в карточный, резалось в популярную в Прибалтике игру «Кункен».
В соседней комнате респектабельного вида мужчины с сигарами, в бабочках и в полосатых рубашках под широкими подтяжками играли в «Бридж».
Кое-кто из гостей потягивал коньяк, а дядя Цаля томно наигрывал на пианино тёти-нэнсино танго «Ах эти черные глаза».
– Притон, – всхлипнула директриса…
Через несколько дней мамочка сообщила, что дядю Леопольда уволили из начальников отдела снабжения и сбыта и влепили выговор по партийной линии. Тетю тоже, вроде, «проработали» на службе, но в чем состояла проработка, мама не объяснила.
Подняв брови, она строго-настрого наказала Лиле не разговаривать больше с Эриком, и добавила, что ходить к ним в гости они никогда больше не будут.
– Что может понимать ребенок, – возмущалась чем-то мамочка, и грустно добавила: «Фонькише Ланд!»
[1] «Проклятие певца», баллада Людвига Уланда (1787–1862).
[2] «Песнь о колоколе», стихотворение Фридриха Шиллера (1759–1805).