Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2019
Простые вопросы чреваты неожиданностями, способными сильно подорвать доверие к прежним ответам. Зададим свой: почему Заболоцкий загорелся желанием познакомить детей с романами Рабле? По окончании службы в 1927 году он оказался в отделе детской книги, руководимой Маршаком. Были широкие возможности заняться книгами, более доступными для детского ума. Было ли имя Рабле нейтральным или отвечало специфическим интересам Заболоцкого?
Необходимость в разъяснении своих мотивов чувствовал и сам Заболоцкий, опубликовавший в 1935 г. специальную статью «Рабле – детям»[1]. Она появилась в газете «Литературный Ленинград», т.е. решала задачи не предисловия к книге, а именно разъяснения «намерений». Подобные разъяснения нужны не детям, а взрослым, в том числе агрессивно настроенным по отношению к автору, к тому времени уже шумно известному. Попробуем «на зуб» аргументы самого автора.
Итак: «Почему я выбрал Рабле, а не другого писателя?» Из четырех ответов существенны два. Первый: « Потому что книга Рабле – одна из самых значительных во французской литературе и одна из наименее известных у нас». Второй: «Потому что полнокровный оптимизм Возрождения, пронизывающий эту книгу, близок и понятен нашей эпохе»[2]. Читатель мог быть сильно озадачен. Если Рабле «у нас» почти неизвестен, то какой смысл сводить его на детский уровень понимания? А что такое «полнокровный оптимизм Возрождения»? Понять автора могли только люди из «бывших», т.е. достаточно образованные. Но и для них закавыченное выражение звучало бы странно, ибо «полнокровие» Возрождения тесно связано с плотской распущенностью. Теперь через Бахтина нам больше известно о роли телесного низа в «полнокровном оптимизме Возрождения». Именно поэтому современные руководства по детской литературе не рекомендуют знакомить детей ни с переводом Н. Любимова, ни с другими, поскольку книги Рабле содержит много скабрезностей и грубых шуток.
Простые вопросы не возникают сами, их понуждает задавать неясность исследуемой картины. В нашем случает – «Столбцов», первого сборника поэта, изданного в 1929 году. Его появление произвело впечатление взрыва, поражающей новизны, дерзости тематики и языка. Но эмоциональная реакция была далека от прочтения «авторского послания», т.е. понимания смысловой стороны. Здесь тупик и из него до сих пор не видно выхода. Об этом можно судить по довольно жесткой рецензии, прозвучавшей со страниц журнала «Новый мир» в 2004 году: «Та свежесть и почти шокирующая новизна, с которой сегодня звучат «Столбцы и поэмы», говорит о том, что Заболоцкий не пережит, не адаптирован ни русской поэзией, ни – шире – философской и эстетической мыслью»[3].
Казалось бы, новые перспективы открывались введением Рабле в контекст изучения творчества Заболоцкого 1929 – 1936 годов. Особый интерес к этому имени был спровоцирован выходом книги М.М.Бахтина, посвященной анализу творчества Рабле в аспекте «народной смеховой культуры». И «Столбцы», действительно, дают к тому поводы. Сходно по размаху богатство пиршественных образов («Хочу тебя! Отдайся мне! / Дай жрать тебя до самой глотки!»), страсти к преувеличениям («пирует до отказу», «в тарелке держит осетра», «огурцы, как великаны», «колбаса кишкой кровавой / в жаровне плавает корявой» и т.п. Сюда входят и гротескное изображение «страстей любви»: «коты ревут, открывши пасть»; «отрепья масла, жир любви». Заболоцкий не любил бранных выражений, а «Столбцах» – играет на них: «он девок трогает рукой», «кукушку в руку спрятав» (как в фиговый листок), «ополоснулся и затих/Он в этот раз накрыл двоих» и др.
Народной культуры средневековой Франции Заболоцкий знать не мог, французским не владел, а в работе для детей пользовался русскоязычным изданием. В качестве зацепки, намекающей на движущую силу его притяжения к Рабле, обратим внимание на побочный аргумент: «Рабле, как и многие другие великие писатели, построил свое произведение на бродячем народном сюжете. Этот сказочный сюжет «об ужасающей жизни великого Гаргантюа» сам по себе представляет богатый материал для детского издания»[4].
Для детского едва ли. Народный источник наверняка изобиловал непотребными шуточками. Позволим себе предположить, что именно через эту «низовую культура» и лежит путь к «Столбцам». И здесь уже мысль Заболоцкого о близости «полнокровного оптимизма эпохи Возрождения» к «нашей эпохе» заслуживает большего внимания, чем ей обычно уделяется.
До сих пор при анализе постреволюционной ситуации не акцентируется тот факт, что вся эстетика «высокой» культуры создана вкусом и нормами жизни аристократии[5]. Уход с исторической сцены не означал краха ее эстетических идеалов. Неосознаваемый авторитет прежней культуры продержался до начала ХХ века. Конец доминирования аристократической эстетики приходится на 20-30 годы. В изложении Ю.Лотмана общая ситуация выглядела так: «С одной стороны, никогда за всю предшествующую историю России не провозглашалась так открыто и многократно идея искусства для избранных, не выражалось противопоставление народной массы и культурной элиты»[6]. То есть «высокое» искусство находило многочисленных приверженцев в среде «благородной публики». С другой стороны, резко возрастает интерес к «низовым» феноменам культуры. Сутью новых интересов Ю.Лотман назвал «стремление к демократизации эстетического кругозора…. Ярмарка, балаган, становясь предметом не только научного внимания, но и художественного переживания, вызывали сдвиги в мире эстетических норм и меняли социальную ориентацию культуры». Происходила демократизация вкусов и норм»[7] (полужирный шрифт мой – А.Б.). Дополним выкладки ученого соображениями писателя, хорошо знавшего Заболоцкого. Подпочвой «Столбцов» он назвал Петербург и посленэповский Ленинград, угадыаал связь «с петровской «Всешутейшей ассамблеей», и с многими родственными явлениями, прежде всего с масленичными гуляниями и балаганами в Москве на Новинском, в Питере, кажется, около Исакиевского собора»[8]. Отмечая глубокие корни «шутейно-гротесковой» образности «Столбцов», писатель настаивал на том, что «почва этих корней глубоко народна, и прежде всего она демократична. Герои «Столбцов», явные и подразумеваемые, в сущности, похожи друг на друга: это деклассированный, мелкий народ, то ли коренные петроградцы, то ли командированные из дальней провинции»[9].
Необходима оговорка. Соглашаясь с Лотманом и Антокольским, мы оказываемся перед новой трудностью: неизвестностью того, что такое «демократическая культура». Она как бы лишена своей собственной природы и рассматривалась только в контексте борьбы социальных сил как противник аристократии. Поэтому все культурные феномены, лежащие вне рамок верхней культуры, объединяются под названиями недокультуры или, в самом широком обобщении, – масс-культуры. В этом контексте «Столбцы» обретают значение родоначальника нового типа поэзии – демократической.
«Столбцы» пронизаны стихией жизни низовой среды. Факт поразительный, заставлявший как-то его облагородить, найти достойного литературного предшественника. Он и был найден в виршах капитана Лебядкина. Тем самым нелитературность стиля «Столбцов» ставилась под защиту Достоевского. Сам Заболоцкий параллели не отрицал, но нейтрализовал ее, сказав, «я так вижу». А это значит, что Лебядкин должен рассматриваться как представитель среды, в которой подобная речь органична. С «низким» речевым феноменом связан интерес Заболоцкого к Бенедиктову. Стоит специально подчеркнуть попутное замечание Л.Гинзбург о Бенедиктове как «разрушителе “аристократической” эстетики»[10]. Он ориентировался на вкусы мещанско-бюрократической среды того времени. На речевой стиль Заболоцкого легко проецируется обобщенное суждение Л.Гинзбург: «Раскрывая условную лирическую речь бытовому словесному сырью, Бенедиктов поэтизировал обиходное слово. Это позволило ему ввести в эстетическую сферу такие элементы окружающей действительности, которые прежде оставались за ее пределами»[11].
В этом отношении Заболоцкий шел в ногу с процессами расширения художественных горизонтов, начавшимися еще до революции и развивавшихся в русле «демократизации искусства». Одним из центров притяжения в этом отношении стало народное искусство. Ряд художников, таких как Филонов, Ларионов, Кандинский, с которыми был близок молодой Заболоцкий, прошли через стадию «ученичества» у лубка. В поисках своей поэтической территории Заболоцкий тянулся за ними. Он создает новый жанр[12], стих-лубок, скрестив речевую свободу и картинность лубка с привычными формами стиха.
Лубок не тождественен «народной смеховой культуре». Специальных работ на эту тему нет, но по аналогии с лубочной сказкой сам лубок можно считать особым типом демократической культуры, занимающим «вторичное» положение по отношению к фольклору и литературой в общепринятом ее смысле[13].
Адекватным комментарием к особенности новоизобретенного жанра могло бы служить описание специфически лубочного симбиоза: «словесный текст и изображение соотнесены в лубке не как книжная иллюстрация и подпись, а как тема и ее развертывание: подпись как бы разыгрывает, оживляет рисунок, так что зритель поневоле начинает воспринимать его не как картинку, а как определенное действо с определенным сюжетом и действующими лицами»[14].
В рамках лубка получает свое объяснение сам факт обращения Заболоцкого к адаптации романов Рабле для детей. Снимается уникальность выбора, ибо в ряду с «Гаргантюа и Пантагрюэлем» адаптировались другие «народные» романы – «Тиль Уленшпигель», «Барон Мюнхгаузен», «Путешествия Гулливера» и даже сугубо народное изделие «Как мыши кота хоронили». В создании книжек для народа самым распространенным способом был именно пересказ текста. Смысл адаптации как раз и состоит в упрощении текста для облегчения его восприятия недостаточно подготовленным читателем. Тот факт, что при переделке сохранялось имя знаменитого писателя, а текст кардинально отличался от исходного, никого не смущало. «Писатели, не имеющие даже отдаленного представления о плагиате, заимствования и переделки не считали грехом. Какой-нибудь Миша Евстигнеев совершенно запросто говорил: «Вот Гоголь повесть написал, да только у него нескладно вышло, надо перефасонить». И «перефасонивал». Сокращал, изменял, менял заглавие»[15].
Лубочную основу своего первого сборника стихов Заболоцкий заложил в само название книги – «Столбцы». В старинных приказах документы хранили в виде свитков, скрепленных один с другим в длинную ленту. Такие «агрегаты» и называли столбцами. Лубочные листы тоже нередко скрепляли в виде тетрадей или свитков. Этот «знак» различил только Александр Архангельский, так и назвавший свою пародию на Заболоцкого, – «Лубок»:
…Вот Макс и Мориц, шалуны,
Как знамя подняли штаны.
Выходит капитан Лебядкин –
Весьма классический поэт, –
Читает девкам по тетрадке
Стихов прелестнейший куплет.
Здесь и Лебядкин нашел свое место как лубочная фигура, равноправная и одностильная с самим Заболоцким:
Не то пехотный, не то флотский,
Пришел мужчина Заболоцкий
И, на Обводный сев канал,
Стихами девок доконал.
Показательной в аспекте тяготения к лубочной литературе является спрятанность лирического “я”: строк, начинающихся с местоимения 1-го лица, в «Столбцах» практически нет[16]. Иденцификация лирического героя с автором практически исключается. Сигналами лубочного «холста» являются сравнения и реалии детского мира, втягивающего в свою орбиту цирк и балаган, близкие к лубочному миру: «стоит, как кукла часовой», «играет сваха в бубенец», «другой был дядя и борец»; уменьшительные формы существительных: «лобик», «ротик», «ножка», «ручка», «хвостик», «гробик»; слова детского языка («горбатик»); детское косноязычие: «люди длинные», «медведь продолговатый», «волокнистые лошадки»: «поет гитара во весь дух», «ногами делая балеты» и пр. Ребенок не понимает взрослых условностей и подобен андерсеновскому малышу с его знаменитым возгласом: «А король-то голый!». Он смеется там, где смеяться не принято. Вот это и есть «голое слово».
В поэзии «Столбцов» оно скорее вычурное, ошарашивающее причудливостью и неправильностью, столкновением несочетаемых уровней и смыслов. К примеру – начало «Красной Баварии»:
В глуши бутылочного рая,
где пальмы высохли давно, –
под электричеством играя,
в бокале плавало окно;
оно на лопастях блестело,
потом садилось, тяжелело;
над ним пивной дымок вился…
Но это описать нельзя.
Вино обретает свойства, совершенно не винные («плавает», «садится», «тяжелеет»). Бутылки не сопоставимы с «раем», как и высохшие пальмы. Вместе с тем слово «играя» вносит в картину отсвет какого-то пряного очарования, расслабленности, тайного удовольствия, о которых, действительно, «рассказать нельзя».
Поэтика Заболоцкого выработалась под воздействием «смазаности карты будней», вызванной революцией и сумятицей, вносимой не только новой идеологией, но и смешением сельского и городского населения. По наблюдениям Б.М.Соколова, «Игра смысла и бессмыслицы рождает смех, остранение и эмоциональную реакцию» (курсив Б.М.Соколова.– А.Б.)[17]. Неправильная речь, малограмотность «воспринимались как норма, подчинялись царящей в лубке стихии приблизительного шероховатого “письменного просторечия»[18]. Низкие и “бесцеремонные выражения‘ не смущали читателя, ибо служили средством передачи эмоционального настроя текста.
Лубочная аудитория представляет особую точку зрения на мир, свой собственный тип культуры. Он и не был опознан ни тогда, ни сейчас. Как она квалифицировалась «тогда», видно по отзыву заслуженной коммунистки Е.Усиевич: «Основной прием, которым пользуется для своих целей Заболоцкий, это юродская, подделывающаяся под детский язык, примитивная форма с неоправданной ломкой ритма, в тех случаях, когда Заболоцкий говорит о мировоззрении или практике пролетариата,– прекрасные, мелодичные, ритмичные, лишенные всяких вывертов и юродства стихи в тех случаях, когда он говорит о чуждом мировоззрении»[19]. Того же типа отношение шло из круга РАППА. В их среде «Столбцы» воспринимались как«вынужденное косноязычие поэта, умеющего абстрактно ненавидеть и не умеющего любить, бороться за свою идею, итти по какому-либо пути вперед»[20].
Одной из подспудных причин нападок на «Столбцы», было принятое за 10 лет до их выхода Постановлением СНК об изъятии из продажи лубочной литературы (19 мая 1919 г.). Президиуму Московского Совета предлагалось «имеющуюся на складах Сытина, Морозова и Сизякова лубочную литературу, в том числе сонники, оракулы, письмовники, песенники, из продажи изъять»[21]. Фактически, оно означало запрещение лубка. Новая власть была крайне подозрительна к любым формам смеха, принимая его на свой счет, т.е. боясь дискредитации своей идеологии. Но дело не только в этом.
Апелляция к лубку предполагает широкую компетентность публики в данной области искусства. Между тем ситуация не такова, а попытка разобраться в ней обнажает одну из самых болезненных зон нашей культуры.
Еще в XIX веке лубок попал в нишу примитивных форм народного искусства. К началу XXI века это отношение не претерпело существенных изменений. Провал культуры четко обозначен в одном из недавних обзоров новых книг: «Говорят ли вообще о лубке? И сколько человек его исследует и говорит (пишет) о нем?». Оказывается, единицы![22]
Факт поразительный. Он означает, что речи о влиянии лубка на поэзию и быть не было. А вне ее «Столбцы» до сих пор производят одиозное впечатление. Различия с прежними временами не так уж значительны. Вот слова широко признанного критика. Они важны именно своей искренностью: «”Столбцы” – очень проблематичная книга: она поражает удивительной отъединенностью говорящего я от внешнего мира, почти полным отсутствием этого я в изображаемом. Все душевное движение лирического субъекта здесь как бы ограничено созерцанием, зрением; окружающее практически не проникает в я глубже цветочувствительных колбочек глазного дна, а я также не делает никакого шага ему навстречу. Мир подвергается жесткой экспансии созерцания, но ничего из увиденного нельзя тронуть посредством осязательного или эмоционального жеста. Что-то вроде кинематографа»[23]. Примерно такова же позиция тонкого знатока поэзии Заболоцкого : «В общем, атмосфера «Столбцов» – атмосфера посюсторонней фантасмагории, трезвой жути. «Нетрансцендентность» искусства оборачивается его крайней фантастичностью»[24].
На фоне пренебрежения к лубку кажется «интересным парадоксом», способным изменить сами координаты оценочных суждений о низовой культуре, утверждение специалиста, что «народное творчество осваивает новую аудиторию и находящуюся в движении, только еще складывающуюся жизнь<…> в нем видели и воплощение агрессивной пошлости, угрожающей самому существованию мира духовных ценностей, и новое, свежее художественное слово, таящее в самой своей пошлости истинность и неутонченность подлинного, здорового искусства»[25].
Признание «духовной ценности» за «Столбцами» блокировалось непониманием самой природы заключенного в них смешного. Более всего смущала неуловимость объекта смеха. Политически лояльная и понятная с разных точек зрения версия оформилась как борьба с мещанством. Как писал автор «Системы кошек», «у поэзии Заболоцкого – неподвижный взгляд: он прикован к одной точке, к одному углу земного шара. Этот угол именуется мещанской косностью быта»[26]. Поддержанная ссылками на НЭП с его оживлением торговли и денежных отношений, эта версия дожило до наших дней, но едва ли «кредитоспособна».
Презрение к мещанству, с которым ассоциировалась бездуховность, ограниченность кругозора чисто материальными, меркантильными интересами. – болезнь наследственная, полученная от из рук романтизма XIX в. Мещанство стало синонимом «толпы» – дурного вкуса, нравственной ограниченности и тупого самодовольства. Исторически это не верно для Запада, еще более – для России. В начале XVIII в. слова посад, мещанин, гражданин были полными синонимами, обозначавшими представителей городского торгово-промышленного сословия. В среде мещан базовой опорой мироотношения была жизнь, самая обыкновенная. Она подразумевала ежедневный кропотливый труд, заботу о семье, ее безопасности и благополучии. Причем не только семьи, но и родного города, и публичной собственности. Самое важное для мещанина – это общественный порядок, не нарушаемый ни войнами, ни революциями.
В начале ХХ века этот слой формировался из представителей свободных профессий, торговцев, ремесленников, вчерашних крестьян, стремившихся закрепиться в городе. Развлечения были важной составляющей жизни. Стремление к развлечениям у людей, которых мы называем мещанами, не было блажью, в его основе лежала определенная «система требований зрителя к искусству и ответа на эти требования, основанные на глубинных, архетипических и до сих пор окончательно не разгаданных тайнах связи искусства, с действительностью»[27]. Любимым искусством этой среды был лубок и лубочный театр.
Трактовку «Столбцов» надо бы уже давно вывести за рамки антимещанской проблематики. С ней плохо согласуется стихия «приятия»: жизнерадостности и красочности бытия. Н. Степанов, в рецензии 1929 года отмечал «лубочную живописность слова»[28]. Картинность видимого поддерживается глаголами повышенной экспрессии: «Сияет с е р д ц е м б ы т и я»; «…И визг м о л и т в е н н о й гитары»; «В о с х о д и т поп …». Состояние персонажей нередко передается в эмоционально-возбужденном регистре: «О с а м о д е р ж е ц пышный брюха, / Кишечный б о г и в л а с т е л и н, / Р у к о в о д и т е л ь тайный духа / И помыслов а р х и т р и х л и н!». Фантасмагоричность изображенного мира не отменяет его праздничности и великолепия:
Подходит к девке именитой
Мужик роскошный, апельсинщик.
Он держит тазик разноцветный,
В нем апельсины аккуратные лежат.
Как будто циркулем очерченные круги,
Они волнисты и упруги;
Как будто маленькие солнышки, они
Легко катаются по жести
И пальчикам лепечут: «Лезьте, лезьте!»
Фонтан энергии пробивает все препоны на пути бесстрашия перед жизнью и весельем.
До сих пор мы оперировали только теми стихами, которые вошли в первый сборник «Столбцов» 1929 года. Известно, однако, что над полным сводом «столбцов» Заболоцкий работал (менял, поправлял, дописывал) до конца жизни. Некоторые из них увидели свет только в 1965 году в издании «Большой серии библиотеки поэта». Их не много. Каковы бы ни были у автора мотивы повременить с публикацией, даты их написания позволяют считать, что авторской воле не противоречило бы рассмотрение «утаенных» столбцов в общем корпусе стихов первой книги.
Одно из самых ранних– «Лицо коня» (1926). Его обычно помещают в контекст идей Филонова и Хлебникова, игнорируя неожиданный поворот, которого нет ни у того, ни у другого – превосходство коня над человеком:
И если б человек увидел
Лицо волшебное коня,
Он вырвал бы язык бессильный свой
И отдал бы коню. Поистине достоин
Иметь язык волшебный конь!
О бессильном, вернее, «грешном» языке шла речь у Пушкина. Там шестикрылый серафим, заменяя язык человека на жало мудрое змеи, переделывает поэта в пророка . Но конь никак не может занять место пророка. Впрочем…
Был один такой писатель, подаривший миру близкий по смыслу, но не тождественный религиозному, аналог «пророка». Это Свифт, ученик и последователь Рабле, а термин – «гуигнгнм», что по мысли его создателя означает «венец творения». У гуигнгнмов Гулливер встречает отвратительное человекоподобное существо – «еху», чье единственное назначение – быть рабом. Для того, чтобы отдать коню свой человеческий язык, Заболоцкому надо было солидаризироваться со Свифтом, с его презрением к человеческому роду.
Первый и легко представимый вариант солидаризации мог быть подсказан главным лозунгом современности – «отречемся от старого мира».
Но такому варианту противятся «Ивановы» (1828). Там речь идет о пролетариях, рабочем классе:
Но вот все двери растворились,
Повсюду шепот пробежал:
На службу вышли Ивановы
В своих штанах и башмаках.
Он спит сегодня, грозный мир:
В домах спокойствие и мир.
Пролетариат ничем не отличается от презренных «мещан»:
Ужели там найти мне место,
Где ждет меня моя невеста,
Где стулья выстроились в ряд,
Где горка – словно Арарат…
Презрение адресуется всему населению, вне градации социальных слоев. Зло, таким образом, лежит не в поле классовой борьбы:
О мир, свернись одним кварталом,
Одной разбитой мостовой,
Одним проплеванным амбаром,
Одной мышиною норой,
Но будь к оружию готов:
Целует девку – Иванов!
«Миру» следует бояться не скрытых противников строя, а … размножения людей. Угроза идет от самого обыкновенного быта.
Если «Ивановы» и «Свадьба» входили в первую книгу «Столбцов», то «На лестницах» (1928) – нет. В нем тема опасности обыкновенного быта получает новый поворот. Действующее лицо – не Конь, а Кот. Время действия – весна, месяц особый в жизни животных. Кот ищет «любви первоначальной», но ее нет в мире животных:
Коты на лестницах упругих,
Большие рыла приподняв,
Сидят, как Будды, на перилах,
Ревут, как трубы, о любви.
Нагие кошечки, стесняясь,
Друг к дружке жмутся, извиняясь.
Кокетки! Сколько их кругом!
Они по кругу ходят боком,
Они текут любовным соком,
Они трясутся, на весь дом
Распространяя запах страсти.
Коты ревут, открывши пасти…
Более того, ее нет в жизни людей:
Сквозь дверь он чувствует квартиру,
Где труд дневной едва лишь начат.
Там от плиты и до сортира
Лишь бабьи туловища скачут.
Там примус выстроен, как дыба,
На нем, от ужаса треща,
Чахоточная воет рыба
В зеленых масляных прыщах.
Там трупы вымытых животных
Лежат на противнях холодных
И чугуны, купели слез,
Венчают зла апофеоз.
«Апофеоз зла» родственен духу «еху». Другую параллель (с гуигнгнмом) подсказывает последняя строка, в которой Кот назван «праведником».
Это слово удивляет тем сильнее, что ему предшествует довольно странное описание вида и занятий Кота. Они не совсем положительны:
В его взъерошенной овчине
Справляют блохи хоровод.
Отшельник лестницы печальной,
Монах помойного ведра…
Привычная логика противится подобной несовместимости: если уж «монах», то не «помойного ведра». Не противится – лубочная. На листках с изображением знаменитого кота, спасшего от мышей дворец Екатерины II, была красочная надпись: «Кот казанский, ум астраханский, разум сибирский. Славно жил, сладко ел, сладко бздел»[29]. Подобное словесное «развенчание» использует и Заболоцкий. Оно ему нужно для введения новой темы – самоубийства:
…Кот, на шею сев,
Как дьявол, бьется, озверев,
Рвет тело, жилы отворяет,
Когтями кости вынимает
<…>
Над ними, желтый скаля зуб,
Висел кота холодный труп.
Монах! Ты висельником стал!
Так выявляется существование антиномической пары «любовь» и «смерть». Она хорошо известна куртуазной и романтической литературе. Но у Заболоцкого речь не о ней. Любви в мире «Столбцов» нет, есть «похоть». Отказ Кота от жизни означает отказ от той сферы, которая связана с образованием семьи, свадьбой, т.е. всем тем, что окружает узловой пункт жизни – деторождение. Примеров более, чем достаточно:
Жених, проворен нестерпимо,
К невесте лепится ужом
<…>
И вот супруги, выпив соды,
Сидят и чешут волоса.
(Новый быт)
Вот сама свадьба:
Мясистых баб большая стая
<…>
Они едят густые сласти,
Хрипят в неутоленной страсти
И распуская животы,
В тарелки жмутся и цветы.
Прямые лысые мужья
Сидят, как выстрел из ружья,
Едва вытягивая шеи
Сквозь мяса жирные траншеи.
<…>
Позже в одной из поэм эта мысль будет высказана «в лоб»:
Не пойдем ли мы обратно
Если будем лишь рожать?
Как ни странно, но в этом пункте Заболоцкий прямо противоположен В.В.Розанову, который не проституирует плотскую любовь, а благоговеет перед ней, воспевает брак и деторождение. Его называли мещанином. И это так, если под мещанством понимать устойчивость родовой жизни, ее постоянного воспроизведения, вместе с непременными тяготами, но и радостью, праздниками, на которые приходилось примерно третья часть года. У самого Заболоцкого есть только одно подобное стихотворение (того периода), насквозь пропитанное восторгом семейного счастья – «Утренняя песня» (1932). Возможно, оно связано с рождением собственного ребенка, но его вывод относится к жизни всеобщей:
И понял я в то золотое утро,
Что счастье человечества – бессмертно.
Стихотворение не попало даже в расширенный состав Столбцов». Но оно выполняет роль собирательной лупы – связывает воедино темы любви и самоубийства. В последней строке тире грамматически не требуется. Его нарочитость призвана приблизить к глазам слово «бессмертно», т.е. проблему смерти. В лубочном мире (т.е. крестьянской традиции) смерть существует на уровне не исключительного, а обычного события, что отразилось в словесных оборотах, типа «Придет час – не будет и нас». Смерть как проблема появляется с распадением родового порядка, когда теряет смысл представление о круговороте бытия, так поэтично переданном Блоком:
…превратишься из женщины страстной
В умную, нежную мать.
Но испытавши судьбы перемены, –
Столько блаженств и потерь! –
Вновь ты родишься из розовой пены
Точно такой как теперь.
Изменение восприятия смерти и всего жизненного круга отразилось у Заболоцкого в стихотворении, никогда не предполагавшемся к публикации и напечатанного по рукописи только в 1965 году. Это «Искушение» (1929 г).
В многочисленных словарях под искушением предлагается понимать предложение человеку чего-то такого, в чем он нуждается и очень хотел бы заполучить. Оно, однако, чревато опасностью впасть в грех перед Богом и людьми. Результат часто таков, что поддавшийся искушению понимает, что получил не то, что хотел. У Заболоцкого на переднем плане – искушения, по природе своей далекие от греха. Посвящено оно как раз проблеме смерти и бессмертия. Оно и начинается с появления Смерти:
Смерть приходит к человеку,
Говорит ему: «Хозяин,
Ты походишь на калеку,
Насекомыми кусаем.
Брось житье, иди за мною,
У меня во гробе тихо.
Белым саваном укрою
Всех от мала до велика.
Не грусти, что будет яма,
Что с тобой умрет наука:
Поле выпашется само,
Рожь поднимется без плуга.
Солнце в полдень будет жгучим,
Ближе к вечеру прохладным.
Ты же, опытом научен,
Будеш ь белым и могучим
С медным крестиком квадратным
Спать во гробе аккуратном».
Лубочная основа прозрачна. На нее указывает сходство с сюжетом известного лубка «Крестьянин и смерть» (1868). В нижнем поле лубочного листа помещена басня И.А.Крылова «Крестьянин и смерть». Но отклонения есть и они существенны.
В басне Смерть зовет крестьянин, у Заболоцкого Смерть приходит сама. В басне крестьянин ни на кого ее не перекидывает. У Заболоцкого «хозяин»-отец вместо себя отдает дочь:
Холмик во поле стоит,
Дева в холмике шумит:
«Тяжело лежать во гробе,
Почернели ручки обе,
Стали волосы как пыль,
Из грудей растет ковыль.
Тяжело лежать в могиле,
Губки тоненькие сгнили,
Вместо глазок – два кружка,
Нету милого дружка!»
Эта и последующая части стихотворения читаются с отвращением из-за нагнетания физиологически отталкивающих образов.
Смерть над холмиком летает
И хохочет и грустит,
Из ружья в него стреляет
И, склоняясь, говорит:
«Ну, малютка, полно врать,
Полно глотку в гробе драть!
Мир над миром существует,
Вылезай из гроба прочь!
Слышишь, ветер в поле дует,
Наступает снова ночь.
Караваны сонных звезд
Пролетели, пронеслись.
Кончен твой подземный пост,
Ну, попробуй, поднимись!»
Дева ручками взмахнула,
Не поверила ушам,
Доску вышибла, вспрыгнула,
Хлоп! И лопнула по швам.
И течет, течет бедняжка
В виде маленьких кишок.
Где была ее рубашка,
Там остался порошок.
С ними можно смириться, помня бахтинские примеры небрезгливости народного смеха. Смех у Заболоцкого тоже есть, но не ясно, кому смешно:
Смех, не смейся, подожди!
Вот теперь уже можно задать каверзные вопросы: если страдает дочь, то зачем нужен «хозяин»? И в чем, в конце концов, состоят «искушения»?
Подождать, т.е. взглянуть на ситуацию как-то по-другому, может только рассказчик. Искушения касаются его, а не кого другого. А их два. Первое – искушение христианской верой в «воскрешение во плоти». Отсюда – предложение «хозяину» уснуть во гробе с медным крестиком до конца света, т.е. до Страшного Суда, после которого Бог воскресит людей в новом теле. Над этой верой и смеётся Смерть: «Кончен твой (дочери) подземный пост, Ну, попробуй, поднимись!». И происходит совсем не то, чего ожидали хозяин и его дочь.
Изо всех отверстий тела
Червяки глядят несмело,
Вроде маленьких малют
Жидкость розовую пьют.
Была дева – стали щи.
Искушение второе. Оно произносится «кем-то» (авторство не ясно). Этот «кто-то» и предлагает «обождать», не смеяться. Ибо о «воскресении», оказывается, говорить можно:
Солнце встанет, глина треснет,
Мигом девица воскреснет.
Из берцовой из кости
Будет деревце расти,
Будет деревце шуметь,
Про девицу песни петь,
Предлагается, как видим, рациональная версия возрождения. Она кажется вполне убедительной, но… резко переходит в колыбельную песенку:
«Баю, баюшки, баю,
Баю девочку мою!
Ветер в поле улетел,
Месяц в небе побелел.
Мужики по избам спят,
У них много есть котят.
А у каждого кота
Были красны ворота,
Шубки синеньки у них,
Все в сапожках золотых,
Все в сапожках золотых,
Очень, очень дорогих…»
Рационально понимаемое бессмертие тоже походит на искушение, может и не устроить искушаемого. Проблематичность рационального убаюкивания особенно значительна для поэта, заявившего
Я продолжаю жизнь твою,
Мой праведник отважный.
Примечательно, что первоначально стихотворение называлось не «На лестницах», а «Бессмертие», что было «знаком особого отношения автора к этому стихотворению»[30]. Напомним, что «праведник» искал мудрости и закончил самоубийством. Мотивированное самоубийство означает выход в личностное самосознание, в поле самостоятельной мысли и ответственных решений.
«Утаенные» стихотворения были бы чуждыми в «Столбцах» 1929 года, ибо с них начиналась новый период становления поэта. Вторых «Столбцов» быть не могло. Питавшая их лубочная картина мира покоробилась. Христианские мотивы отошли глубоко внутрь, в подсознание, и оттуда оказывали воздействие на позднее творчество Заболоцкого. Новое мироотношение формировалось с трудом. На видимом горизонте маячила науке, но не было уверенности и в ее силах:
Разум, бедный мой воитель,
Ты заснул бы до утра.
В 1929 году написаны «Змеи».
Лес качается, прохладен,
Тут же разные цветы,
И тела блестящих гадин
Меж камнями завиты.
Солнце жаркое, простое,
Льет на них свое тепло.
Меж камней тела устроя,
Змеи гладки, как стекло.
Прошумит ли сверху птица
Или жук провоет смело,
Змеи спят, запрятав лица
В складках жареного тела.
И загадочны и бедны,
Спят они, открывши рот,
А вверху едва заметно
Время в воздухе плывет.
Год проходит, два проходит,
Три проходит. Наконец
Человек тела находит –
Сна тяжелый образец.
Для чего они? Откуда?
Оправдать ли их умом?
Но прекрасных тварей груда
Спит, разбросана кругом.
Оборвем стих на этом месте (за четыре строки до конца). Никакого отношения к природному миру эти «тела» не имеют: не жарятся на солнце, не спят меж камнями (тем более – годами), охотятся по зову голода, в зимнюю спячку забираются в любые подземные щели. С ходом времени они не связаны. С ним связан Уроборос – змея, кусающая себя за хвост (отсюда образ «спят они, открывши рты»). Изображается также в виде восьмерки («меж камнями завиты»). Это над Уроборосом «едва заметно время в воздухе плывет», ибо он – символ вечности, цикличности природных метаморфоз, чередования жизни и смерти, перерождения и гибели. «Оправдать его умом», действительно, трудно.
И уйдет мудрец, задумчив,
И живет, как нелюдим,
И природа, вмиг наскучив,
Как тюрьма стоит над ним.
Человек «находит» не тела спящих змей, а «сна тяжелый образец» – старую идею повторяемости. Мотив «тюрьмы природы» получит продолжение в стихах и поэмах, вплоть до «Лодейникова».
Вся природа улыбнулась,
Как высокая тюрьма.
<…>
А вот две завершающие строки «Прогулки» (1929):
И смеется вся природа,
Умирая каждый миг.
Умирая и рождаясь – истинный Уроборос. Увязывая в один символ всю картину мироздания, комплекс смыслов Уробороса снимает все вопросы. Вместо «тюрьмы» появляется подвижность, реализованная в виде метаморфоза по Овидию – вечного перевоплощения человека, возможностью увидеть его в любой точке природы: в шуме листвы – Баха, в камне – лик Сковороды и т.п. Так была найдена зыбкая, но успокоительная версия бессмертия.
В 1931 году Заболоцкий делает рукописную книжечку, которую называет «Ксении». Вторая половина книжки представляет собой “сплошное неприличие”. Почти все ксении «связаны со сферой “материально-телесного низа”, в большинстве случаев – со скатологическими образами и сюжетами, характерными для бытового и литературного юмора Заболоцкого – перелагателя и поклонника Рабле»[31]. Смех «Столбцов», как видим, продолжал свою жизнь в душе Заболоцкого. Но из поэзии он уходит. Проблема бессмертия, т.е. личностного сознания, перевела «рельсы судьбы» Заболоцкого на другие пути.
Живая фольклорно-бытовая речь перешла на уровень стилевой игры «чужим словом». Намеченная в стихах о Коне и Коте линия ущербности человека и превосходства животных получила продолжение в поэмах о «Деревьях», «Школе жуков», «Безумном волке» и др. Веселость сменилась просветительской дидактикой, пронизанной фантазиями, которые Е.Шварц, бывший накоротке с Заболоцким, назвал «деревянной философией».
Подводя итоги своему обзору исследований и отзывов по «Столбцам» в послесловии к научному изданию первой книги Заболоцкого, И.Е.Лощилов назвал два важных для нас положения. Первое: «Заболоцкий проявляет особый интерес к курьезам и причудам «плохого» письма, находящимся в противоречии с усредненным литературным вкусом <…>Он искусно имитирует неумелое стихосложение, ошибки метрики и логики – настолько, что был принят некоторыми читателями и критиками за подлинного наивного стихотворца”»[32], графомана . И второе: Ирония, абсурд, «юродство» органически присущи поэтической лаборатории Заболоцкого. <…>Смех Заболоцкого всепроникающ и по большому счету серьезен»[33] «”Плохое” письмо» вперемешку со смехом – это лубок. «Столбцы» были написаны очень молодым человеком, и написаны быстро, что возможно, если материал хорошо известен, впитан с детства. Биография Заболоцкого дает все основания считать, что так и произошло. Другое дело, что лубок оказался чужим и тому, и нашему временам.
20-е годы – годы становления режима, не признававшего инакомыслия, самостоятельности суждений. Нельзя говорить «я так вижу», если полагалось говорить «я вижу глазами пролетариата (или социализма, или партии – в любых вариантах)». Поэту с его стремлением быть ни на кого не похожим не простилось главное – быть личностью. Но, в то же время, стремление к личностному существованию разводило его с традицией рода, с коллективным (социалистическим, соборным и пр.) образом жизни и мысли.
Заболоцкого представили ненавистником мещанства. Но чем могло быть опасно мещанство: рыхлое, толстое, плотоядное, с его пивом и золотыми кольцами? Ничем!!! И власти такое мещанство не пугало. Пугало то, что скрыто в мещанстве, о чем никогда не говорилось – его кровная заинтересованность в устойчивости жизни, в порядке, иными словами, в сопротивлении всяким возмущениям, бунтам и революциям. Именно это делало мещанство ненавистным всем «борцам». Заболоцкий – плоть от плоти революционных лет, дышавших утопическим воздухом переделки общественного строя и «изготовления» пригодного для него человека. На станке был «Безумный волк» (1931), сам себе свернувший шею, «чтоб лопухам преподать геометрию неба». Лопухи?! – это уже что-то от гуигнгномов! И вправду можно поверить, что лубочный смех – это смех над собой.
[1] Заболоцкий Н. Рабле детям/ Заболоцкий Н. Собрание сочинений в 3-х тт. – М.: Худ. .лит., 1983, Т. I, – С. 525.
[2] Заболоцкий Н. Рабле детям/ Заболоцкий Н. Собрание сочинений в 3-х тт. – М.: Худ. .лит., 1983, Т. I, – С. 525.
[3] Губайловский В. Нежная дикость. Новый мир, № 12, 2004; Цит. по: magazines.russ.ru›novyi_mi/2004/12
[4]Заболоцкий Н. Рабле детям/ Заболоцкий Н. Собрание сочинений в 3-х тт., Т. I, – С. 526.
[5] Национального русского поэта Пушкина невозможно помыслить вне дворянской среды, плотью от плоти которой он был. Образы «Жизели» или «Спящей красавицы» не могли родиться ни в крестьянской избе, ни в уставленном сундуками купеческом доме – они могли родиться только под «крышей» аристократической культуры. Каграманов Ю. Демократия и культура. (О пользе «избранных историй»). Новый мир, 1997, № 1.
[6] Лотман Ю.М. Блок и народная культура города / Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии: Анализ поэт. текста/ Ю.М.Лотман; М.Л.Гаспаров.-СПб.: Искусство-СПб, 1996.-846c. Цит. по:ru-ru.facebook.com›Bor.Mich.BimBad/posts…
[7] Лотман Ю.М. Блок и народная культура города / Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии: Анализ поэт. текста/ Ю.М.Лотман; М.Л.Гаспаров.-СПб.: Искусство-СПб, 1996.-846c. Цит. по:ru-ru.facebook.com›Bor.Mich.BimBad/posts…
[8] Антокольский П. «Сколько лет, сколько зим»/ Воспоминания о Заболоцком. –М.: Совет. писат., 1977. – С.147.
[9] Там же. С. 148.
[10] Там же. С. 143.
[11] Гинзбург Л. Заболоцкий двадцатых годов/ Гинзбург Л. О старом и новом. – Л.: Сов. писат., 1982 – С. 133.
[12] «Заболоцкий синтезирует новый лирический жанр – столбцы. Столбцы – странный гибрид оды, баллады, литературной пародии, фрагментов пушкинского стихотворного романа. Пурин А. Метаморфозы гармонии. Заболоцкий loshch.livejournal.com›27668.html.
[13] Корепова К.Е. Русская лубочная сказка.– М.: Форум, 2012. – С.27.
[14] Андреева Ю.Н. Художественные особенности лубочных текстов. Вестник КГУ им. Н.А. Некрасова, № 3, 2009 – С. 196.
[15] Корепова К.Е. Русская лубочная сказка. С.41.
[16] Кушнер А. Заболоцкий и Пастернак «Новый Мир» 2003, №9 Цит. по: magazines.russ.ru›Новый Мир›2003/9/kushn-pr.html
[17] Соколов Б.М.Художественный язык русского лубка. – М.:.РГГУ, 1999 – С. 130.
[18] Там же, С.127.
[19] Усиевич Е. Под маской юродства. Литературный критик, 1933, № 4.– С. 90. Цит. по: loshch.livejournal.com›16409.html
[20] Селивановский А. Система кошек (О поэзии Н. Заболоцкого) // На литературном посту, 1929, № 15. С. 31-35.
[21] 1919, 19 мая. Постановление СНК об изъятии из продажи лубочной литературы. Цит. по: http://www.opentextnn.ru/censorship/russia/sov/law/snk/1917/?id=679
[22] Рейтблат А. И.Что нес с базара русский народ (Лубок в исследованиях последних лет). «НЛО» 2000, №44 Цит. по: magazines.russ.ru›НЛО›2000/ 4/84.html
[23] Пурин А.. Метаморфозы гармонии: Заболоцкий. Цит. соч.
[24] Роднянская И. «Столбцы» Николая Заболоцкого в художественной ситуации двадцатых годов/ Роднянская И. Художн ик в поисках истины. – М.: Современник, 1989. – С. 353.
[25] Лотман Ю.М. Цит. соч.
[26] Селивановский А. Цит. соч.
[27] Зоркая Н. М. Сюжетные и зрелищные формы русской лубочной культуры конца XIX – начала ХХ веков. Дисс. на соиск. уч. степ. докт. искусствовед., 1992. Цит. по: dissercat.com›…ekonomicheskom…kulturologicheskom…
[28] Степанов Н. Н. Заболоцкий «Столбцы». 1929 г. Издат. Писателей в Ленинграде. Цит. по: loshch.livejournal.com›16070.html
[29] Эта надпись украшает памятник Коту Казанскому на главной улице татарстанской столицы.
[30] Лощилов И.Е. К истории составления корпуса поэтической книги Николая Заболоцкого «Столбцы»/Николай Заболоцкий. Столбцы /РАН, Литературные памятники. Подготовлено Н.Н.Заболоцкий и И.Е.Лощилов. – М.: Наука, 2016, – С.380,381.
[31] Лощилов И. Петр Соколов и Николай Заболоцкий. Цит. по: morebo.ru›tema/segodnja/item/1382559453623
[32] Лощилов И.Е. К истории составления корпуса поэтической книги Николая Заболоцкого «Столбцы»/Николай Заболоцкий. Столбцы – С.339.
[33] Там же. С. 340.