Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2019
КОНТЕКСТЫ |
Выпуск 83 |
Рецензия на сборник стихов Юлии Белохвостовой «Яблоко от яблони»
Весной 2018 года на литературном фестивале «КУБ», вот уже несколько лет проводимом в Красноярске благодаря неимоверным усилиям Татьяны Поталовской, проходил необычный конкурс: требовалось угадать, чьи стихи исполняет тот или иной участник, выудивший наугад, или, как теперь говорят, рандомно, текст из шляпы. За вечер прозвучало очень много стихов, от них уже звенело и путалось в голове, но тексты Юлии Белохвостовой я угадала с первых же строчек, хотя тот конкретный стих, прочитанный кем-то из сибирских поэтов, был мне незнаком. Юлию Белохвостову невозможно ни с кем перепутать.
Если следовать юнгианской теории, важными составляющими человеческой души являются анима и анимус – воплощение женского и мужского начал. Но кроме этого, а возможно, в слиянии этих двух, существует еще некая «дачная» душа, которая, возможно, ближе к женской, но в ней воплощено далеко не только женское начало. Достаточно вспомнить Бориса Пастернака или древних японских поэтов – и здесь сейчас речь не о структуре, а о состоянии той особой грусти, отдохновения, оторванности от рутины бытийности, воспарении над ней. И в этом смысле Юлия – уникальный поэт, ее поэзия воплощает в себе это все, концентрирует и очерчивает, в каком-то смысле становясь камертоном «дачной» души, по которому можно сверять свое собственное состояние. И это, конечно же, не ограничивается дачей и не сводится к простому женскому. Это больше, чем женское, то, что сложно определить в двух словах – то, что я, например, нахожу еще в стихах Марии Ватутиной или Ирины Евсы – это больше чем женское – это сильное женское, материнское, сверхчеловеческое, эпическое, как степная каменная богиня, и космическое, как вечность.
В поэзии Белохвостовой присутствуют все семь эстетических признаков философии дзен именно в ее японском воплощении, что в наших родных пенатах соответствует именно некоей «дачной философии»:
фукинсэй – асимметрия, неправильность;
кансо – простота;
коко – скудость, потрепанность;
сидзэн – отсутствие притворства, бытие естественным;
югэн – тонкое глубокое изящество, неочевидность;
дацудзоку – неподверженность конвенциональному мнению, свобода;
сэйдзяку – спокойствие.
«Дачная эстетика» также соответствует философии сибуй – эстетике простой, тонкой и ненавязчивой красоты. Где река – это на самом деле река жизни, и в ней находится время (или место?) – бахтинских хронотоп, никуда от него не деться – где течение замедляется:
Мне кажется, она теряет смысл,
по горло зарастая камышами,
и рыбы забывают, чем дышали,
и пьют туман рассветный как кумыс.
Философия сибуй, как подсказывает нам Википедия, включает в себя следующие существенные качества:
* Объекты сибуй кажутся простыми в целом, но они включают в себя тонкие детали, такие как текстуры, которые уравновешивают простоту со сложностью.
* Этот баланс простоты и сложности гарантирует, что человек не устает от объекта сибуй, но постоянно находит новые значения и более развитую красоту. Это приводит к тому, что эстетическая ценность объекта со временем постоянно растет.
* Сибуми проводит тонкую грань между контрастирующими эстетическими понятиями, такими как элегантный и грубый, спонтанный и сдержанный.
Все перечисленное с абсолютной точностью характеризует поэтическое кредо Юлии Белохвостовой.
Открывается сборник плавно, еле слышно, «Шепотом» (так называется первое произведение сборника), постепенно мы въезжаем в это все «электричкой из Твери» – или даже, как пел Борис Борисович Гребенщиков, «из Калинина в Тверь»… И этот замедляющийся ритм плавно перетекает в магическую, не застывшую, но живущую своим внутренним круговоротом, почти макондовскую дачную жизнь: «как по дну подлодкой идет судак и качает воду туда-сюда» – эти аллитерации, эта волшебность образов – и ты почти не замечаешь, как совершается эта колыбельная магия.
И автор погружает нас в транс, и магические превращения начинают происходить с самим автором (он же – лирический герой):
Я смотрела в воду четыре дня,
так, что стали цвет и глаза менять –
то ли цвет земли, то ли цвет огня,
то ли цвет речной у меня.
При этом поэт «замахивается» на большое – понимание человеком своего места в мироздании – стратегия (если рассматривать, препарировать это как стратегию, понятно, что поэт не выстраивает ее сознательно изначально) по умолчанию проигрышная и давно забытая в наших постмодернистских терзаниях – после тех же японцев или древних греков там вроде бы и ничего нового не придумаешь. Ан нет, человек-то новый, человек-то – наш современник, человек – женщина. Нежная, самостоятельная, в меру земная. «И нет пронзительнее звука, чем эти всхлипы тишины» («Осенний сезон»).
Она женщина, мать, сестра. Она ощущает сестринское родство с деревьями:
Назовусь сиротливой осине сестрой,
лбом уткнусь в её ствол, как в родное плечо,
и услышу – внутри, под промёрзшей корой,
то ли сок, то ли сила течёт.
(«Осиновая ветка»)
Персонификация состояний, сил природы вообще очень характерна для ее творчества: там сны приходят на цыпочках, тут солнце ищет дырочку, чтобы просочиться, гром настраивает трубы, пока намерения неба не ясны, август расстреливает дождливый арсенал (это уже зарождение полноценного мифа), небо скидывает на землю бремя (тоже, впрочем), липы, перепуганные тьмой, ветками царапают по окнам, осень просится домой. И вся она будто зачарована
зубовным скрежетом задвижек,
плаксивым скрипом половиц,
(«Не музыкой единой»)
«Оживляет» Юлия не только силы природы, но и творения технократического века – вот и пароход «Лев Толстой» у нее
Тянет эту ношу человечью,
словно записавшись в бурлаки,
и «Антону Чехову» навстречу
подает гудок взамен руки.
(«Лев Толстой»)
И сама она, как героиня греческого мифа, превращается в цветок: «Я буду жасмин, буду дрожь под твоей рукой». А то сама укрощает цветы, варит варенье, – «да, надо бы успеть прогуляться в парке» – дожидается заморозков. Проводит день с любимым или отпускает его чинить пароходик («Московское море»). Переводит с рыбьего («Переводы с рыбьего»), потом складывает день в гербарий («Подумать обо мне»). И вот – все сделано – «черные кони на всем скаку остановлены» («Сонная я») и можно отойти ко сну.
А завтра встретить новый день. «Где утро терпит опоздание и входит в дом со всех сторон»… И не отпускает ощущение, будто все эти стихии, времена года или суток – это те же соседки, застилающие дачные ящики старыми газетами, вот так приходят, уходят, занимаются своими будничными делами.
И природа у нее тоже женщина, а стихии – бывает, женщины, бывает, мужчины, но неизменно антропоморфны и узнаваемы. Такая персонификация природы, разделенная по признакам, точнее, по ощущениям пола, это практически новое сотворение богов. Как по мне, это и является самым ценным в современной поэзии – насколько она приближает нас самих, таких современных и утыканных гаджетами, обесцвеченных суетой и переполошенных лентами новостей, к нам древним, к нам, общавшимся со стихиями и персонифицированными силами природы.
Буднично детальна жизнь, буднично детальна смерть («Улита»), и в этих буднях между жизнью и смертью грань вдруг стирается, ты слышишь крики пастухов, видишь колышущееся вымя коровы, спешащей к дойке, умершую на табуретке старуху – и понимаешь, нет, скорее чувствуешь, что старуха не умерла, она вознеслась на этой табуретке и взяла с собой на небо и заброшенную древнюю церковь, и накрытые фартуком ведра. Смерти нет – будто утверждает эта простая, бесхитростная на первый взгляд, такая дачная, такая деревенская поэзия.
Тонкие оттенки красок дачной природы, детали – «пшеничной корочкой листва хрустит», оттенки чувств, необыкновенная выразительность «пастельных» поэтических красок выдержана в элегических тонах, но при этом Юлия пользуется разными палитрами. То мы видим палитру брейгелевских оттенков:
Черствый хлеб утоптанной земли
размокает в теплых талых водах.
Тени голубого небосвода
в ноги скорбным яблоням легли.
То наблюдаем ван-гоговскую яркость красок:
Початок солнца жёлт в кипящих небесах,
и проступает соль понтийская на коже.
(«Куриный бог»)
То вдруг проступают суриковская белизна и румяна:
День и чист, и свеж до хруста,
разнаряжен в пух и прах,
солнце в снег роняет бусы,
и мороз румянит густо
щёки девушкам в санях.
(«Взятие снежного городка»).
Отдельная тема – это общение, взаимопроникновение, сосуществование и расставание, «тонкости любви и верности», совпадение и несовпадение мужчины и женщины. И тема одиночества. Ведь только сильная женщина, способная на великую любовь, способна и на одиночество и отрешенность.
По хрупким пальцам из фаянса,
по белым лицам из фарфора
огни спешащей мимо трассы
бегут, как красная строка.
(«Пять сигарет. Вторая»)
И да. Сильные женщины тоже иногда считают время сигаретами.
Но все же лейтмотивом поэзии Юлии Белохвостовой, мне кажется, является вечное «Сотвори из праха снова жизнь» («Хлеб и вода»). Именно этот мотив пронизывает мое любимое стихотворение «Папина яблоня» – Юля пишет об отце, а я вдруг во плоти вижу своего деда и – благодаря вот этим всем садоводческим подробностям – так, как будто смотрю на него прямо сейчас, «в коклюшках веток – паутина, и день плетется кое-как», как он «поил, кормил, зимой холодной ствол мешковиной пеленал…»… на это не способна фотография, на это способна только хорошая поэзия.
Хорошая и жизнеутверждающая. То, что иногда без всякой надежды пестовали наши деды и отцы – вдруг – как та яблоня, «библейской Саррой воспрянула и понесла – согнулись ветки под плодами, не в силах с ношей совладать, а в доме пахло пирогами, а в сердце стала благодать».
/ Киев
/