Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2018
ПРОЗА |
Выпуск 80 |
В гостях у «КРЕЩАТИКА» поэты и прозаики Харькова
Антон ЕРХОВ
/ Харьков /
МАНДРЫ
Когда Икарус затрясло, Борута вспомнил рассказец Брэдбери – «Уснувший в Армагеддоне» или «Спящий в Армагеддоне» – самое начало: несущийся на ракету метеорит, лязг металла, столкновение, невнятные голоса – и вдруг-тишину, моментом, будто кто-то выключил звук. Сборник назывался «О скитаниях вечных и о Земле» – абстрактно-космическое для восемьдесят седьмого название стало в-тему-конкретным всего несколько лет спустя. Если же заменить «о Земле» на «о бабле» – так и вовсе: здесь и сейчас – про него. Книгу Борута купил у соседа, приторговывавшего по выходным на рынке: по-соседски в пол цены, что, впрочем, было все равно дороже указанных сзади четырех рублей.
Запахло горелой проводкой или палёной резиной, в проход полетели какие-то газетки-журналы, повалились сумки, где-то сзади затарахтели бутылки. Кто-то взвизгнул, кто-то выругался. Лицо водителя вытянулось, но не так, как бывает со страху – скорее, наоборот, говоря спортивно-армейским языком (по-доссафному) – Григорьич собрался-мобилизовался. Он стал похож на лётчика с советской открытки – героя на пути к атеистическому бессмертию: школьным учебникам, улицам имени, памятным табличкам – здесь был, здесь жил. Портили образ разве что торчащий в зубах окурок (давно потухший) и сдвинутая на затылок кепка – так и такие в советско-плакатной мифологии носили хулиганы-тунеядцы-пьяницы.
– Дор-р-рога, – прорычал Григорьич, дёргая рычаг. – Ошибок, – он наклонился вперёд, почти лёг грудью на руль. – Не прощает.
Последнее он словно собирался прокричать или пропеть, но почему-то не решился – получилось тихо, глухо и растянуто. Послышалось жалобное женское «Григорьич» и с-наездом-мужское «Горыныч!». Икарус резко свернул на обочину и, подняв столб пыли – секундную песчаную бурю, остановился. Пассажиров кинуло вперёд, затем, с той же силой – отбросило назад. И, как у фантаста-американца, – все замерли, всё стихло.
Минут через десять стало понятно, что автобус причалил надолго. Пассажиры повалили наружу – вроде и не толкаясь, как на конечной в каком-нибудь «сорок втором», но всё равно – нервно и спешно. Странно, если учесть, что до этого «шестьсот секунд» салон пребывал в неге-нирване и всем, казалось, было наплевать сдвинется ли когда-нибудь их Икарус с места или нет. Теперь же каждый спрыгнувший-шагнувший на белёсое придорожье интересовался у замершего перед небагажным отсеком водителя что да как – между прочим, так спрашивают у вахтёрши или охранника, отвекаясь на секунду от разговора: «Кстати, надо будет забрать их к нам обратно… Здравствуйте, Мария Степановна, как здоровье?.. Да, ладно тебе, не дрейфь, отдадут».
– Хорошо, что лето, а то помнишь, как тогда приплыли? – спускалась со ступеньки тётка, похожая на мешок картошки – осторожно, словно астронавт Аполло-11. – Что там, Григорьич?
– За постом когда? – уточняла идущая следом «швабра», вырядившаяся будто на школьную дискотеку, даром, что самой уже за тридцать. – Григорьич, когда поедем?
– Прям, елисейские поля. Закончилась что ли, Григорьич, наша-то одиссея?
– Эх, солнце, зелень – красотища! Надолго наш пикник-на-обочине, а, Горыныч?
Мужчины были в меньшинстве. Борута насчитал шестерых или семерых – не больше. С ним, значится, – семеро или восьмеро. Причём, будто специально подобраных – все мужики оказались плюс-минус одного с Борутой возраста – под сорок. В женбате, наоборот, царило разнообразие: от почти-подростков («Сколько этой, кудрявой?» – «Статья») до почти-старух («Ля, не сидится ей дома»).
Борута дождался пока проход разгрузится и лишь затем двинул к выходу. Ступив на землю, он, как и все, спросил водителя: «Надолго?» – и как и все не получил вразумительного ответа. Точнее – вообще никакого ответа. Хмурый Григорьич сидел сложив ноги по-турецки перед поднятым боковым люком, в окружении инструментов – справа, слева, за спиной – и кроме этого мира-мирка не видел ничего. Борута подумал, что недаром не включил его в подсчёты эм-жо – отрешённый от всех и от всего дзен-Горыныч был скорее частью автобуса – бесполым механизмом, искусственным интеллектом.
Руки Боруты покрылись мурашками. Олимпийку-мастерку он оставил на сидении – не то, чтобы обязательно было столбить своё место (тем более, что там лежал потрёпанный в мягкой обложке «Мир смерти» Гарри Гаррисона) – почему-то решил, что не замёрзнет и так. Впрочем, достаточно было выйти из тени Икаруса, и майское солнце принималось гладить руки и спину, обнимать-согревать – правда, без особого рвения – как массажист в районной поликлинике, которому забыли дать «на лапу» («А чай?» – «А в чайник?»). И холод, и тепло показались Боруте какими-то ненастоящими, словно едва закинутое в холодильник пиво или поставленный в духовку на минутку ужин – ни то (не то), ни сё. Да и сам переход из недо-тени в недо-свет – с такими размытыми границами и не поймёшь, где ещё наше, а где уже импорт, где ещё вчера, а где уже сегодня – и где, за какой полосой, придёт завтра.
Дорога келоидным рубцом прорезала степь – делила случайной-не-случайной линией на правый и левый берега, усмиряла и словно очеловечивала жёлто-зелёную стихию, как некогда ветхозаветный пророк усмирял и приручал морскую. Чуть поодаль, над травами и цветами возвышались деревья – там, там, там – сбивались в стаи или банды, а ещё дальше, на краю неба – собирались в настоящую о-пэ-гэ, казались чем-то одним-единым: мощным и хмурым – надвигающейся бурей или татаро-монгольской конницей. Видимо, таков «зов времени» – искать своих, не особо заботясь о том, чтобы точек соприкосновения было много, хватало и какой-нибудь одной – земляк, сосед или просто «нормальный, толковый, путёвый». Тот, кто ехал сам – продавать сигареты, покупать адидасы – рисковал закончить Прометеем; находивший пару-тройку попутчиков (даже незнакомых) – становился Одиссеем (Зевс не выдаст, Гера – не съест); а уж с толпой – и вовсе – вливался в божественный Гольфстрим, «время выбрало нас».
Борута вспомнил, что и троллейбусы в их городе ездили «стаями». Сперва это казалось шуткой: «троллейбус – стадное животное», «туда дофига – назад нифига», пока он не узнал от кого-то, что это не закон подлости, а вынужденная мера – случалось, вечерами троллейбусников грабили: заскакивали на безлюдной тёмной остановке, врывались в кабину и отбирали кассу. Когда сзади следовали «свои», оставался шанс, что они подоспеют с монтировками и помогут отбиться.
Женщины толпились возле автобуса – неподалёку, небольшими группками; мужчины спустились «в поля» – прошли шагов двадцать, расселись кружком и – а что ещё делать? – выпивали. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь – посчитал их Борута. Он тоже сбежал вниз и прошагал их маршрутом.
– Позволите, – Борута вытащил из кармана штанов складной стакан, – присоединиться к вашему, так сказать, выездному симпозиуму?
Едва сказав, он подумал, что стоило обратиться к ним как-нибудь проще: «Мужики, можно с вами?» – к чему выпендриваться? Не на кафедре же у себя. Или «катедре» – если обещанную реформу-страшилку всё же приняли, пока он бегал-закупался для Польши.
– Прошу, прошу, – отозвался толстяк в свитере с северным орнаментом, сжимающий подмышкой пухлую барсетку.
Казалось, что он здесь «за главного» – и хан, и атаман: и ответил первым, и говорил «от себя, но за всех» (причём, никто не возражал), и полулежал, как турецкий вельможа. Хотя, скорее всего, объяснялась вся эта «власть» просто: он – угощал.
– Тем более, – Борута воодушевился тем, что шутку вроде как приняли, – имеются научный интерес и наработанные материалы, – он вынул из другого кармана чекушку.
– Поделитесь ими чуть позже, а пока с вас – штрафной доклад. По нашей основной тематике, – «челнок-хан» кивнул на стоящих в траве пол-литровых солдатиков.
Как выяснилось, пятеро из выпивавших были институтскими-университетскими. Ответивший Боруте Степан Постник работал (или правильней – числился) на кафедре истории в Университете, Дмитрий Метелик был из инженерно-экономического, Колода – из сельскохозяйственного (теперь уже – аграрного), Зубко – из «кулька» (занимал он, правда, абсолютно некультурную должность – заведовал компьютерным классом). А Синица, можно сказать, был «отзеркаленным» Зубко – он вёл курс украинской культуры в Льва Термена. Здесь были старшие и младшие, доценты и почти-профессора. Оставшиеся двое – Грицько и Слива, никоим боком не касались ни вузов, ни образования, да и в целом не имели определённых занятий; вечные «на подхвате» – куда подует «ветер перемен», туда и они. Впрочем, слова «летуны», «приспособленцы» и «перекати-поле» давно перестали быть ругательными: те из них, кто научились предсказывать силу ветра и понимали, когда надо поднимать паруса, а когда время рубить мачты – добивались неплохих результатов.
В складном стаканчике появилась водка. Кто ему налил, Борута не видел.
– Ваш выход, просим, – напомнил Постник про «штраф».
Борута сам удивился, как быстро сообразил, что сказать.
– Когда нашёл себя, когда нашёл любовь и Бога, остаётся лишь день за днём – без праздников и выходных, без отпусков и отгулов – искать бабки, – он чокнулся стаканчиком с ближайшим к нему Метеликом.
– Не по регламенту! – возмутился Зубко. – Где «так выпьем же за то»?
– За то и выпьем! – согласился Борута и чокнулся с Постником.
Зубко проворчал что-то, но спор не продолжил – быстро постучал пластиковой чашкой по бортам других пластмассовых, стеклянных, керамических и даже одному бумажному, похожему на стаканчик от фруктового мороженного, и выпил.
Перерывов между полстами-тостами почти не было. Челноки пили так, как пьют в подворотне вырвавшиеся на минутку из дома «любители этого дела»: один пошёл выносить мусор, другой выскочил за хлебом, третий выбежал с собакой – давай, не тяни, времени в обрез – тяпнули, тяпнули, тяпнули, перекурили и обратно к жёнам. Вряд ли челноки боялись того, что автобус может ожить в любую секунду – тем более, пьянку легко было продолжить и в нём. Но всё равно само ощущение внезапной конечности нависало над компанией дамколовым мечом. Или будильником – меч всё же может болтаться вечно.
– Зарплата каждого, ну в смысле доход, отмерена на небесах, – предварял новую порцию водки Синица. – И что ты не делай! Набегаешь, например, каким-то чудом не сотню свою в месяц, а полторы. Придешь домой, а там – все трубы прорвало. И сантехник говорит, что дело такое аховое, что меньше чем за пятьдесят баксов никто не возьмётся… Или заболеет не дай Бог кто, или в какие другие передряги попадёт. Так что – договариваться сперва надо не с теми, кто тебе зарплату платит или товар тебе продает, а с верхним начальством.
– Потому и говорят: доля, – поддержал Метелик. – Твоя доля – это долька об общего яблока, дробная часть, твой кусок жизни. Остальное не твоё. Сперва купи.
– Или договорись, – предложил кто-то.
– Или арендуй, – подключился к обсуждению Постник.
– Всё потому, что руку неправильно чешете, – негромко, почти шепотом, но при этом навязчиво-настойчиво, будто заталкиваясь в забитую маршрутку (прости, мужик, надо ехать, потеснимся) втиснулся в разговор Грицько.
Борута нахмурился, Метелик, наоборот, приподнял брови, Синица захрустел пальцами.
– Ну как же! – удивился Грицько – он, похоже, и не рассчитывал, что его услышат. – Примета такая: зачешется левая рука – надо поцеловать ладонь и почесать об карман. Всё как бы просто, но есть своя хитрость, – Грицько уставился на Боруту, словно весь этот спич был адресован только ему. – Вот ты как чешешь?
– Никак, – быстро выпалил Борута, будто оправдываясь: я-не-я. И насторожился ещё сильнее, даже сдвинулся в сторону – он всегда так делал, когда чувствовал ещё не угрозу – нет (с чего бы?), а какое-то напряжение, сгущение невидимых сил. Вокруг себя.
– Тоже мне, нашлась бамбина! – Грицько преобразился: он вырос из «тихони», казалось, утомлённого-убаюканного всей этой «профессорской» болтовнёй, в «элемент» – как минимум, мелко-криминальный; лицо – и то изменилось: по-крысиному вытянулось. – Вот так ведь чешешь: туда-сюда, да? – Грицько поводил рукой по карману джинсов. – А надо – только в одну сторону. К себе, к себе, к себе. А то получается – тебе дают деньги, а ты их в карман – из кармана, и нету денюжек.
Следующим тост произносил Колода.
– В девяносто первом, – сказал он, зачем-то вытянув руку со стаканчиком и подняв её выше головы – вроде как изображая э-рэ-эмовского работягу из советской туманности, подносящего небу в жертву сверкающий спутник, – все стали подростками. Предлагаю выпить за нашу вторую и, видимо, уже вечную молодость.
После Колоды настала очередь Метелика.
– Как сказал Лао-Цзы, – он приложил два пальца к виску, – янь-шань, китайские купцы, ездившие за солью, – понимают дао лучше любого монаха, потому что дао – дорога – их кормит.
Выпив за восточноазиатских предтеч, украинские челноки не сговариваясь сделали перерыв в пьянке: закурили и отправились в мысленные плаванья. Колода и Метелик с эл-эмом и мальборо – в одну сторону, Постник и Синица с тушкой и опалом – в другую, а куривший приму без фильтра Слива, видимо, совершал вояж вдоль берега.
– А ведь здесь когда-то и ездили наши чумаки-солевозы, – мечтательно произнес Борута. – «Неначе степом чумаки уосени верству проходять», – грустный стих классика почему-то представился ему (прим. перев. – здесь: духоподъемным) невероятно радостным и светящимся. – Искали путь по каменным бабам.
– У нас вот тоже бабы есть, – Зубко кивнул в сторону Икаруса. – И вполне себе не каменные, – он похватал руками воздух и расхохотался.
Услышав смех – а может просто совпало, – одна из женщин (невысокая-симпатичная в небесно-голубом спортивном костюме) повернулась к мужчинам и крикнула:
– Я не поняла! Зубко! Може хэ-рэ там трындеть?
Зубко мигом стих и погрустнел. Зато рассмеялись остальные.
– Ну? – женщина упёрла руки в бока, показывая, что не съедет с темы и не отцепится. – Чеши сюда, найду тебе занятие, – и тут же заулыбалась.
– Издержки служромов, – сказал Постник, глядя вслед сорвавшемуся с места Зубко.
Голос женщины будто свалил какую-то стену, невидимую до того момента, но ожившую в памяти, едва её не стало: «Что-то не так» – а что – не поймёшь. Похожее чувство возникало, когда во дворе срабатывала чья-то сигнализация: модный прибамбас для новых машин (или новый – для модных); кто-то ставил на подоконник колонки и врубал какую-нибудь «гадюку-дрянь-гадюку» или «метелицу-белую-метелицу»; а несколькими этажами выше кто-то запускал дрель – и лениво-полуденный мир, привычно-компактный, умещавшийся в кухне и комнате, взрывался-разрастался до настоящей Вселенной, пугающей своей бесконечностью и тем, что земные законы (притяжения, сохранения, отражения) в чёрном космосе не работают. А если и пытаются, то со странностями – ни предсказать, ни объяснить. Поди знай, когда вырубят противное виу-виу (один раз сигнализация пищала двое суток, пока не сдох аккумулятор), чем приворожила и доколе нам корячиться, скольких полок и крючков не хватает соседу.
Степь будто бы дышала – вздымалась и опускалась. При этом, как-то стиснуто и сжато, словно человек, напяливший на себя меньшую на пару размеров куртку и умудрившийся застегнуть молнию. И ветер – неизменный номер один в «двадцатке» метафор дикости-вольности, тоже казался несвободным – как поток воздуха в метро, когда в туннеле едва показывается свет поезда. Такой себе «Степовый витерец» в стеклянной бутылке.
Борута вдруг вспомнил мужика, с которым курил на стоянке, после того как закинул свои баулы в Икарус – делового-инициативного до нельзя: вложил-получил, процент-маржа, слово-дело. Тот даже представился. Само собой, уже не вспомнишь, как его звали. Куда он делся? Может это был Постник? Борута попытался увидеть того собеседника Степаном, но не смог. Нет, не он. И никто другой из выпивавших. И в автобусе, и возле автобуса – его тоже не было. Значит, провожал? Хотя, нет – он говорил про «Зениты», которые везёт «туда», и «пирамиды», которые планирует купить «там» и притащить «обратно».
– Любопытство убило кошку, но породило человека, – прозвучал чей-то новый тост.
– Люм-бон-пытной Варваре, – едва ворочая языком встрял Синица. Непонятно, когда он успел так набраться – ещё пару минут назад он был, разве что – «едва подшофе», но никак не в стельку. – На крын-том рынке… В мае…
– Кстати, правильно – хвост, – заметил Метелик. – Его и оторвали. Аллегория эволюции. Дикарь-варвар без хвоста – хомо сапиенс. И не к чему рассуждать про труд.
Борута почувствовал, что кто-то на него смотрит – причём, не из сидящих рядом, не из оставшихся у Икаруса – издалека, из степи. Он прищурился и увидел – вроде как неживую фигурку: «фарфорового» казака или кобзаря – сервантного, застекольного, только гигантских размеров, – а за ней волов и возы. И ещё – у казака была люлька, из которой шёл дым.
«Что мы за паленку пьём?» – испугался Борута и потёр глаза.
– Все герои уже мертвы! – сказал Постник, казалось, через респиратор.
– Абсурдное безбашенное время, – засмеялся Слива, – казак Мамай – не вы!
– Нет! – Постник с силой хлопнул кулаком себе по ноге – видимо, за неимением стола. – Просто среди мёртвых героев новым не протолкнуться. И вперёд не сунешься – герои, они все обслуживаются вне очереди. А если по-честному встанешь – во век не достоишься.
ГОГОЛЬ ГЕГЕЛЬ
Подготовка к выставке «Чумаки и челноки» началась с заказа информационного щита. Два дня директор музея созванивался с какими-то художниками, вспоминал знакомых, которые могли посоветовать «нормальных и подешевле», и делал собственные наброски. Результат был представлен ровно через неделю – Григорьичу, билетёрше и вызванным по этому поводу экскурсоводам.
– Прошу ценить и не паясничать, – сказал директор и повернул щит к зрителям.
Горынычу сразу же припомнились доски почета и прочие «хвалилки» в скверах перед заводами: тот же винно-гранатовый фон, безымянный чумацкий профиль вместо безымянного рабочего, и цитата каллиграфическим шрифтом. Здесь – из Василия Стуса:
«Від радості –
у степ,
від зобов’язань –
хода.
В долину – де цвіте
заспівана природа».
Текст и портрет занимали всего одну пятую щита – не больше. Остальное место, видимо, было забронировано под другие цитаты или что-то ещё.
Следующим шагом стала публикация в газете «Краевед» большой статьи – на все четыре полосы, написанной директором лично, и названной почему-то наоборот – «Челноки и чумаки». Сперва Григорьич подумал, что эта газета – министерская-всеукраинская – для всех краеведческих страны разом, но взяв её в руки, с удивлением обнаружил, что она – вроде как «корпоративная». Именно так: «Официальный вестник Краеведческого музея им. Семена Осетрова». На последней странице имелись сведения о типографии, номер заказа и дата подписания в печать. И больше – ничего: ни редакторов, ни учредителей, ни периодичности выхода, ни тиража. Последнее почему-то интересовало Горыныча больше всего. Он видел разные «внутренние» газеты, например, «Дрожжевик» и «За механизацию!» – обязательные для работников-сотрудников Дрожжевого и Механического заводов. Вот только народу там числилось намного побольше. «А у нас? – подумал он. – Раз, два, три – рассчёт окончен? Или куда-нибудь рассылают?»
– Кто её читает? – спросил Григорьич вслух, забыв, что директор стоит рядом.
– Ты, – моментально ответил начальник. – Причём, внимательно. Расскажешь потом о впечатлениях, плюсах и минусах, непонятом – в общем, обо всём.
Григорьич шепотом извинился и взялся за статью. Начало показалось ему странным, уж точно не газетным – текстом выступления, стенограммой, докладом, но без привычного для таких случаев вступления – «К участникам с торжественной речью обратился»:
«Признаться, с Марксом и Смитом я был знаком весьма поверхностно (у одного – отчуждение и памятник на вокзале, у другого – “невидимая рука”), а потому прочитав название брошюры: “З iсторii первiсного нагромадження капiталу на Украйне” я сразу подумал про наше время, про девяностые – припомнился и Пелевин, и разные модные сейчас текстовки. Вот только годом издания книжки значился 1964-ый и речь в ней шла о чумацком промысле – с XVIII по XIX век. В тот момент две эпохи будто отразились одна в другой, а их главные “рабочие лошадки” – челноки и солевозы – попали в один пантеон.
Земли, которыми странствовали наши бродяги добавленной стоимости, нельзя назвать неведомыми. Что, впрочем, не лишает новых героев звания первопроходцев, с той лишь оговоркой, что территории, открываемые ими были иными – финансовыми».
В какой-то момент Горынычу показалось, что директор рассчитывал на значительно больший объем. На второй странице статья стала сжиматься, превращаться в набор тезисов: «Среди как чумацких, так и челночных легенд тема внезапного обогащения, не получила особой популярности. Более того, найденные клады или барсетки с деньгами, как правило, становятся в “сказках скитальцев” предзнаменованием чего-то плохого». И сразу же: «Шляхи чумаков стали впоследствии автомобильными и железными дорогами, а маршруты челноков – логистическими схемами, каналами поставок и связями». Автор упомянул и дорожные сны, и суеверия, и «гендерные особенности» – чумачили сплошь мужчины (популярная дамская серия «Чумачка», сообщал директор, не имеет под собой никакого исторического основания), а челоночить ездили, по большей части, женщины.
В конце статья и вовсе будто обрывалась: «Одним из героев чумацких легенд был Петро Лисица». И всё, без «Продолжение следует» – понимайте как хотите.
Григорьич подумал, что про это «галопам по трупам» и стоит сказать начальнику. Само собой, аккуратно и без лишней критики: «Было бы интересно узнать про то и про сё, а то вы лишь вскольз упомянули. Может ещё одну заметку сделать? Про Лисицу или байки с мифами? Реально заинтриговали». О том, чтобы отмолчаться или отделаться пресным «Понравилось» речи не шло. Смотритель знал из всяких передач-интервью, что нет ничего хуже нейтрального отношения. «Пусть лучше обосрут спектакль с ног до головы, – откровенничал недавно по телевизору один неизвестный, но заслуженный деятель, переквалифицировавшийся в продюссеры, – чем напишут в одну строчку, что он – “можно сходить”».
Прежде чем высказать свои пожелания директору, Горыныч решил опробывать их на билетёрше, которая, как и всегда, полуспала в своем кресле у входа.
– Я кое-что хотел с вами обсудить, – сказал смотритель, остановившись в метре от неё, возле пожарного крана. – По поводу статьи нашего главного в «Краеведе».
– Да, да, да! – тут же ожила старушка.
Её глаза будто вывалились из глазниц – на смотрителя уставились два белых шара. Впрочем, добрые-незлобные – иного взгляда у билетёрши и быть не могло. Она показалась Григорьичу сказочным персонажем, той самой ягой, что из истории в историю дарит героям-дурочкам кольца или птичьи поторха, обычно, предварительно заставив тех что-нибудь сделать. «Сгоняй-ка, внучек, в магазин – тогда и потолкуем о контекстах», – словно услышал Горыныч и едва сдержал смех.
И тут билетёрша действительно расщедрилась на «дары» – вывалила на стол пачку газет «Краевед». Горыныч недоверчиво взглянул на верхнюю («Рымарская – эпидермис города» – сообщал заголовок), затем перевернул страницу («Белгород-Харьков: диалоги о хот-доге»), посмотрел на следующий номер («Рогатая синагога») и покачал головой.
– Я про ту, что в последнем номере, – сказал Григорьич. – Которую директор написал.
– Так и здесь всё – его, – заверила билетёрша.
– Что и… – смотритель разом хотел спросить и про странные темы-названия, и про авторство – прям такой, он у нас человек-редакция? – но не успел.
– Всё сам, всё сам, – опередила его старушка и достала ещё одну пачку, чуть потоньше, и хлопнула ею сверху. – Эти почитай, а я пока в архивах пороюсь. Найду тебе всё и все.
Поняв, что спорить бесполезно, Григорьч прихватил подшивку «Краеведов» и двинул обратно на своё рабочее место, где тут же скинул прессу на пустующий стул, и погрузился в привычную сиесту-полудрёму: ленивое созерцание стендов. «На то я и смотритель, – шутил он, – чтобы смотреть». Билетёрша явилась к нему спустя минут тридцать – с ещё одной пачкой газет, правда, совсем не тех, которые обещала. «Арфин, – прочитал Горыныч шапку. – Украинский эротический вестник». Впрочем, пояснения и не требовались – для того, чтобы понять, что это за издания, достаточно было просмотреть размытые фотографии на первой полосе или выдернуть любую фразу: «круглые, зыбучие формы её тела легли мне на лицо», «ухватил обеими руками голову за волосы», «девушка стала уже не шутя подумывать, как бы ей пристроиться».
– И это тоже наш директор пишет? – смутился смотритель.
– Да ты что! – злобно зашипела старушка.
Будто это не она принесла ему сомнительные газетёнки, а он – ей: заскрипела зубами, отвернулась и быстро – похоже, на пределе возможностей – зашагала к себе.
Первой мыслью смотрителя было догнать билетёршу и всучить «чтиво» ей обратно, но в итоге он махнул рукой и оставил у себя этих «арфинов» или «арфиных» – подсунул их под пачку «Краеведов». Не то, чтобы он думал как-нибудь полистать или поразглядывать их от скуки – газеты стали первыми сувенирами его новой коллекции. Именно так.
У Горыныча был собственный способ корректировки доли-судьбы. Довольно простой – когда жизнь сбавляла обороты и вливалась в некое быть может скучное, но однозначно спокойное и размерянное русло, он принимался накапливать балласт: книжки по чёрной магии, явно ворованные брелки-кошельки (сосед приторговывал), «травку» (хотя и не курил её), кассеты с порнухой – как в том фильме: «Да-да, что-нибудь грешное!». А затем, почувствовав вдруг, что линия жизни начинает сворачивать куда-то не туда (вернее – его уносит куда-то в сторону от правильной дороги) – мигом избавлялся от этого всего – как воздухоплаватели от приготовленных загодя мешков с песком.
Иногда это и впрямь помогало. В последний раз, например, Григорьич обзвонил всех своих дружков-собутыльников и стрёмных подруг – и объявил, что не станет с ними больше знаться-общаться. Убил на это почти всю субботу – набирал по-порядку, строчку за строчкой в записной книжке и словно зачитывал одно и то же: «Не думаю, что имеет смысл когда-нибудь пересекаться», добавляя для пущего эффекта «сука-шльондра» или «йолоп-чурбан». А уже в следующую среду Горыныча позвали работать в музей.