Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2018
ПРОЗА |
Выпуск 80 |
Александр ПАВЛОВ
/ Киев /
В пересечении улиц Павловской и Дмитриевской, как раз напротив бывшей колбасной фабрики Бульона или попросту «колбаски», схоронился трехэтажный киевский дом. Построен он из фирменного кирпича, обладает благородной старческой статью в приседе стен, порыжевших от времени и местами обвалившихся. В тщании отделки и способе возведения приметна грамотность, по меньшей мере, выпускника киевской школы десятников. Со стороны Дмитриевской фасад дома являет приметы киевского модерна начала века и вписывается в ансамбль схожих домов, тянущихся вдоль трамвайной лини к площади, где когда-то размещался шибкий Еврейский базар. Витрины торговых магазинов первого этажа подрагивают от хода трамвая по рельсам, стрелки которых вагоновожатый переводит вручную ломом. Со стороны Павловской дом объединен с четырехэтажным подобным строением, зажатым скороспелым уродом новостройки, с хамской ухмылкой нувориша надзирающего за агонией соседа, приговоренного к слому. Среди дугообразных наверший, в переломах железной, в подтеках битума кровли, выгорожена мансарда, с единственным окошком.
Помнится, здесь жил Яков Овсеевич Скороход.
Он был сыном продавщицы рыбного магазина, отца его никто не знал. Рос как обсевок на краю овсяного поля, в детстве был рухляк. В учебе Яша слыл безнадежно отстающим. Его закапанные соплями тетради с издёвкой демонстрировались учащимся, постоянно расстегнутая ширинка входила в поговорку. Одет он был на вырост – рукава рубахи и пиджака болтались, он спотыкался, наступая на развязавшиеся шнурки и обшлаги брюк. В получении выгоды Скороход проявлял себя сметливым и расторопным. Имел попечение о палатке утильсырья, брал реванш за поражения в «стукалках» и науках в школьной игре «переворачивания перышек». В нём укоренилась привычка втягивать голову в плечи, словно ожидая подзатыльника, озираться, опасаясь, что дадут «носка» и шумно отирать ладошкой нос. В мужании крепчал и вызрел в жилистого, с какой-то воловьей тягой, мужика-трудягу.
Он добился расположения красотки Фиры и согласия на брак её отца, мастера по ремонту примусов и керогазов. Скороход сразу сказал: «Это – Она!» На алтарь этого супружества возложил свои упования, всё превосходство подпольного гешефтмахера. Львиная доля денег вкладывалась в приобретение украшений и драгоценностей для любезной.
У мышки-пеструшки
Есть много чудес:
Утечка, усушка,
Утряска, провес…
В обществе, где он появлялся со своей «жрицей любви, богиней джунглей, королевой лесов, царицей прерий», её считали местечковой расфуфыренной пеструхой – явно из зависти.
Собирались у некоего Кулагина, седогривого банкомета, жившего на Мало-Васильковской с тугозадой «жинкой», на лице которой застыла гримаса японского микадо, после того, как 1945 год она провела в Манчжурии.
Круг общения включал Андрея Червоненко, нелегального торговца солью, Льва Кацнельсона с женой Тамарой, конкурирующей роскошью с Фирой, бывшего парторга «Укркурупра» Анатолия Нодельмана, ныне ведущего специалиста кожевенного цеха, подольского Никиту Кожемяку. Пропустив стаканчик, Нодельман пускался в пляс, щелкая костяшками пальцев, закладывая их за лацканы пиджака, припевая:
А щи гарачие, да с кипяточечком.
А слезы капают, да ручеёчечком!
А, не стой на льду, да лед провалится,
Не люби вора, – вор завалится.
А вор завалится, как полагается,
Передачи носить не понравится!
Или затягивал печальную и тревожную:
Черный ворон, что ты вьешься,
Что ты вьёшься надо мной?
Ты добычи не дождешься.
Черный ворон, я не твой.
Центром общества доводился мой отец, в то время ведавший вопросами жилья в райисполкоме, возле которого обретались интересы этого почтенного жулья, которое отщипывало от стола власти собственные блага, и отец, не имея хитрости их переиграть, во многом им поддавался. Отец был мастер на розыгрыши, любил застолье, приятные лица, глубокий вырез платья заголившиеся женские колени. Вокруг ему кадили о какой-то его пригожести, да и я считал его самым красивым человеком на свете после Сталина.
Он, разворошенный словами песни, бил кулаком по столу: – Толя! Живы будем – не помрем! Назло врагам! – Под врагами подразумевались все, кто ограничивал свободу, мешал жить по своей воле. В оккупации отец находился среди чужих людей под вымышленной фамилией. Как-то у отца вырвалось: – Только и пожил!– Нодельман в это же время спасался, выдавая себя за русского священника. Этого батюшку едва не расстреляли оккупанты. Он был уже привязан к дереву для казни, но отец смелым демаршем выручил его из беды. Сложной судьбы был человек по имени Анатолий Нодельман. Это удостоверил в дарственной своей книги «Рухомий плацдарм» начальник разведки партизанского соединения у Ковпака Герой Советского Союза Тутученко.
У каждого присутствующего своя история, каждую надо рассказывать отдельно, ибо это – уникумы. За столом бывали люди разных достоинств: и врачи, и военные, и авантюристы, и такие, о которых чем меньше скажешь, тем лучше. Они не забывали одаривать меня какой-нибудь малостью; поэтому и потому, что с ними всегда было весело и забавно, я их очень любил. Я разевал рот от изумления, как галчонок, веря в те сказки, которые они мне сказывали.
Разговоры среди общества бывали культурные, люди там попадались начитанные. Кацнельсон раскодировал свою фамилию как Кац+Нельсон, намекая на английского лорда, павшего в морском бою при Трафальгаре. Жена актера Жоржа Радецкого настаивала, что за «Шотландскую застольную» Бетховен обязательно бы удостоился Сталинской премии.
Помню стол, который накрывали эти мошенники, ломящийся от снеди, буквально, ибо однажды он рухнул под тяжестью яств, и Андрей подхватил его снизу могучими руками, удерживал, потея лысиной, пока не подоспела помощь. Мне это изобилие, ещё недавно подбирающего крошки хлеба в Уфе, казалось сном, скатертью-самобранкой, о которой мне читала тетка в прогрызенных мышами сказах Афанасьева. И пили, и ели, как сказочные персонажи, лия брагу на грудь, роняя смачные куски на скатерть.
Под рояль лилось душевное:
Перебиты, поломаны крылья.
Тихой болью всю душу свело.
Кокаином, серебряной пылью
Все дороги мои замело.
И волнуется, пенится море
В этом дальнем суровом краю.
Кто развеет проклятое горе,
Кто обрадует душу мою…
Как-то милейший летчик-лейтенант, дал мне хлебнуть пол-чашки водки, и я в лифчике и чулках на подвязках выскочил, когда меня разобрало, из перины и на удивленье всем собравшимся, при избыточном хохоте принялся выкаблучивать гопака. У лейтенанта горькая судьба: через два дня бедный юноша был расстрелян немцами в парашютном десанте над Померанией.
Все люди, отправляющиеся на фронт, казались мне прекрасными. У них был расстегнут ворот гимнастерки, восхитительными слепками застывали руки, когда они играли на рояле.
После часа ночи гости уходили. Поднимались светозащитные шторы, выключался свет или щечкой блюда прикрывалась «карбидка», и отец кричал вслед шумной ватаге разные шутки на свой провожающий манер, где упоминались «ночной горшок» и «клизма с битого стекла». Значит, он набрался всласть, под завязку, и был в такие минуты нежным, хоть к ране прикладывай. А то, распаляясь пьяным гневом, кричал на мать, ревновал её ко всем и вся, уснащая гнусности мелочными домыслами, называл меня стоеросовой дубиной, и прочим, что можно наговорить в пьяном обличье, выходя по своему малому воспитанию из границ. Я прижимался к матери. Волосы у неё были сырые, различимо пахнущие «Серебристым ландышем». От действия шалых слов мужа мать много выплакала слез. Это отцу даром не проходило. Наутро винящийся, перепуганный, выспрашивал у меня, сильно ли он ерепенился накануне, давал матери зароки и клятвы.
Мать протестовала против сборищ. Всё равно отец пришатывался домой хватившим лишку. – Я пьяный? Боже впаси! – Отец свои отлучки оправдывал занятостью и дежурствами. А как-то раз весомо перебравший, боясь домашнего скандала, проспал ночь в лодке-качалке на детской площадке Николаевского парка. – Господи, а ведь у меня в кармане были документы и пистолет ТТ. – Мать в какой-то раз, обнаружив у него в кармане рулон денег, запретила сборища под угрозой развода.
В отце коренилась некая пролетарская обидчивая замкнутость и злопамятность. Пока он не почувствовал во мне силу, угнетал нещадно, но позже я открыл в нем много хорошего и полюбил.
Я увязывался с отцом в поездки. В кабине полуторки, на коленях у шофера я подпрыгивал на ухабах, касаясь головой крыши. Иногда мне давали рулить на ровной дороге. Шоферы встречных машин, недоуменно оборачивались, не видя скрытого рулем водителя. Запах бензина и кожаного сиденья и сейчас держит у меня впечатления тех детских лет.
Останавливалась машина у станционных буфетов или сельских чайных. Облюбован был летний ресторанчик в Ворзеле, где кабинки были отгорожены диагональной дранкой. Стулья стояли на песке, сквозило. Взрослые пили водку, один засасывал, другой давился, третий опрокидывал в неохватный рот. Закусывали холодной картошкой и вчерашними котлетами. Пил и шофер, человек, каких уже не встретишь. Он возил отца на стареньком БМВ, случаем поджидал меня по нескольку часов, затем, оправдывался в простое перед разъяренным отцом: «Они (т.е. есть я) велели подождать».
Славная была компания, но расстроилась. Собирались сообща, а разбрелись врозь.
У отца возникли неприятности по партизанским делам. Его понизили в должности за утерю партбилета, который он закопал в лесу, когда весь партийно-городской актив Киева попал в плен, и по шоссе проносились немецкие мотоциклисты. Его таскали в ГБ, для опознания лиц, приспешников немцев. – Вы узнаёте его? – спрашивал следователь отца после осмотра в щель некоего человека. – Нет, – отвечал отец, впервые видя черноусого украинца, вина которого была в том, что он работал переводчиком. – Вы должны были его видеть, раз были в подполье! – Я был в лесу. – Но голос Вам должен быть знаком! – Голос мне что-то напоминает, – сдавался отец. («Узнал по голосу», – значилось в протоколе допроса). Сейчас отец занимал должность замначальника «Крещатикстроя». Человек без положения, но со связями.
Наступил голод 1947 года. Очереди за хлебом в доме Мороза и на Пушкинской. Мои стынущие подошвы, коченеющие руки, ошеломляющий запах бульона в столовой на Леонтовича.
Андрей в последнее время ночевал то у отца, то у Кулагина, то у своей «бабы», то с «бабой» у отца, то ещё кто-нибудь из друзей давал изгою приют. – Андрей, – жарко шептала женщина ночью. – Ну, пожалуйста, пожалуйста… – Измотанный пария грубо отсылал её по всем этажам ко всем родственникам по материнской линии.
Соль в мешочке,
Соль в носочке,
Соль в резинке,
Соль в ботинке…
Словом соль нам делает дела.
Ах, зачем нас мама родила!
Но так отвергать просящую любви женщину не годится. И однажды вместо любезной в сквере на паперти Владимирского собора к Андрею Червоненко подошли двое сотрудников из ведомства по Короленко 15, откуда, по-народному, «всю Сибирь видать». Один сексот соглашался на взятку, другой уперся, и Андрей попал в пыточную ГБ. Его держали сутки по горло в холодной воде, выспрашивая о подельниках, явках. – Я бывал у многих по одному разу, они не причастны к делу. – Следователи ужесточили пытки. Он выдержал, никого не назвав. Припаяли ему 20 лет лагерей строго режима. Нодельман же из кожи лез в коньячные дела с Молдавией. Перевозки в цистернах, жаркий климат… В транспортировках по железной дороге влага испарялась. – Наливай мне полную, – впоследствии следил виночерпий за столом. – За недолив десяток дают. – Кацнельсон был старателем по золоту, что твой знаменитый киевский Маршак. Затем промывал золотоносную руду в вашгерде на Колыме.
Скорохода я увидал после 1953 года, когда он вышел по амнистии и пришел к отцу, снова вошедшему в силу, просить о трудоустройстве. Низкорослый, плюгавый, с каплей на кончике носа. Соломенные редеющие волосы прилипали к загорелому лбу со штриховкой пробелов морщин. Мускулистые руки выдавались из закатанных рукавов рубашки. Куда как не хорош собой, с пергаментной обветренной моськой, жалок, разбит жизнью. Зашел и сразу стал в угол. – Яша, а где твой ребе?– не преминул съязвить отец. – Мой ребе там!– Скороход ткнул в небо, но угодил пальцем в фото Хрущева. – Отчего соскочил так раньше срока? – По версии Скорохода ошиблась паспортистка, состарив его на шесть лет. Все отвернулись от острожника, одна Фирочка приняла. – Моя мамочка, кровь моего сердца, – всхлипывал Скороход.
В заключении у него были злоключения. На прогулке в тюрьме он встретил Андрея. – Яша, по какой ты статье? – По той же, что и ты. – Андрей тут же назвал Скорохода как своего сообщника. На очной ставке Скороход вцепился ему в горло, призывая все кары на голову мнимого подельника. – Яша, – отбивался Андрей. – Тебе же все равно, что семнадцать, что двадцать тянуть, а я с вышки сорвусь. – И Скороходу добавили, а Андрею едва ли скостили за чистосердечное признание. – Но Бог видит правду, и теперь Скороход перед вами.
Отец устроил его по призванию – в ОРС – отдел рабочего снабжения. Однако Скороходу нужен был размах, а не роль исполнителя, и он скоро перешел к самостоятельной деятельности.
В последующем времени Яков Овсеевич сменил не менее пятнадцати работ. Он то пропадал, то снова выныривал на поверхность, посещая отца, христарадничая об одолжении. Одно время он привернул удачу в деле и вознесся настолько, что просил отца посодействовать в получении удостоверения старого большевика. На возмущение отца он только реагировал вопросом: – Сколько? Сколько? – Яша, не всё деньги могут, – с достоинством держался отец. Скороход получил по затылку, ощутил «носка» на копчике и был выставлен из кабинета.
Прошли годы.
В одно прекрасное время Скороход объявился с мешком гречки в знак благодарности и приязни к нашей семье за нынешнее своё благополучие. Он сейчас в отличной форме, имеет девять механических мельниц в Ворзеле, обрабатывает гречку. Продукцию доставляет на Сенной рынок. Там братья Изя и Натан реализуют её через УКООП. У братьев связи с Америкой, где их тетка, якобы, работает секретарем у Форда. Скороход просил помочь улучшить свои жилищные условия. Отец обещал.
Жилищный вопрос для Якова Овсеича разрешился самым прозаическим образом.
– Скорохода нет с нами, – едва завидя меня, сказала Фира. Она сидела за кухонным столом, – дряблая, расползшаяся телом «хайка». И лучилась драгоценностями на руках, шее, в волосах. – Мы выхлопотали его из Мордовии по состоянию здоровья в Ворошиловоградскую область, поближе к Киеву. – Но здесь условия содержания оказались ещё хуже. Наказание осталось отбывать четыре года. Она не делала никаких движений навстречу, лишь только взгляд её помрачался все больше и больше.
Кухня сообщалась крошечной комнатенкой через проем, завешанный одеялом. Над газовой плитой висела засиженная мухами литография с картины художника Бубнова «Куликовская битва». Косой потолок нависал над головой, и у окошка мансарды уже невозможно было выпрямиться во весь рост. Сквозило из щелей горбатого пола. Под батареями лежали тряпки, которые раз через раз приходилось выкручивать. Шумел, сопел канализационный стояк, в воронке умывальника всхрапывала вода. – Какой красавец был ваш отец, – среди прочего умильно сказала Фира. – Она сама виделась, что твоя Царица Ночи.
Через много лет из пытливости я зашел в этот дом с заколоченными крест-накрест окнами, убогой приплюснутой мансардой и поднялся на третий этаж. Наугад среди множества табличек выбрал звонок. В створе приоткрытой двери, разом с выдохом старых квартир, стала голенастая худосочная девица. Я не мог вразумительно объяснить цель своего прихода. Она же здесь живет недавно, да и то временно, кто жил раньше не знает. Вообще она никому ничего не должна.
В темноте коридора мелькнула полоска света, и на шум вышла приземистая женщина в домашнем баевом халате. Волосы на голове были свернуты в куколь.
– Добрый день, – приступила она, протягивая для знакомства руку. – Савченко Людмила Аркадьевна. Одинокая. Жду квартиру в соседнем новострое. – Рукопожатие становилось нежнее. – Заходите. Выпьем по сто граммов, ближе узнаем друг друга.
Я уклонился: – Сейчас у меня межзапойный период. Как-нибудь обязательно загляну. Такие предложения получаешь не часто. – Я осмотрелся.
– А кто живет в соседнем отсеке? Он сообщается с вашим парадным?
– Там отдельный вход. Но не надо ходить туда.
Все же я полюбопытствовал. Вход оказался заколоченным, дом со двора весьма покосившимся, подпираемый стальными рельсами. Сверху доносились пьяные муторные голоса бомжей. Стая облезлых собак отдыхала на крыше сарая после ночных гульбищ. В помойный ящик занурились по плечи мужчина и женщина довольно приличного вида. – Может быть, это художники? – предположил я. – Те любят копошиться на свалках в поисках антиквариата.
Часто прошлое тревожит отчетливей, живей, чем сама реальная жизнь.
Я вспомнил душное лето 1945 года. Отец и Скороход на Евбазе выбирали велосипед мне в подарок перед школой. В испарине недолгого «слепого» дождя двигалось золотое марево пыли, оседая на брезентовых раскладках с вещами для продажи, похищенных с разрушенных квартир, подобранных по следам беженцев. Тут же разбиты домодельные палатки и тенты с продукцией подпольных цехов, частных мастерских, артелей инвалидов.
Выбрали трофейную веломашину немецкой марки – с толстыми широкими шинами, массивной рамой, к седлу крепился футляр для инструментов. Это тебе не деревянная лошадка! Я оказался обладателем зоны счастья, познаваемого в движении, и бесспорным лидером среди уличной шпаны, где самые завзятые просили прокатиться.
– Это что за барахло? – пряча кошелек, справился Скороход у гармониста с деревяшкой вместо ноги, указав пальцем на ворох невидалей из кожи и крепкой материи, похожих на длинные трусы с карманами и поясами.
– А черт его знает! Фрицы их носили в 42-м, летом, когда их полно понаехало. Выбирали дома, занимали квартиры, присматривали земли. Лопотали, гоготали, отдыхали в скверах, довольные. Только ничего у них не вышло. – И он осиплым напевом разлился о недавнем пережитом:
Двадцать второго июня.
Ровно в четыре часа,
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война…
Грязненький синий платочек
Немец принес постирать.
А за платочек – хлеба кусочек
И котелок облизать…
Подошли зеваки, стали рассматривать шорты. Не оказалось осведомленных по части диковин. Народец на барахолке нецивилизованный ведь.
2011, Киев