Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2018
ПРОЗА |
Выпуск 80 |
В гостях у «КРЕЩАТИКА» поэты и прозаики Харькова
Александр МИЛЬШТЕЙН
/ Мюнхен-Харьков /
ЗАЩИТНЫЕ РЕАКЦИИ
Назову его «Линецкий».
Не «себя», а – его, но всё равно напоминает…
Ну да. Но по-немецки «Назову себя Гантенбайн» звучит так: «Mein Name sei Gantenbein».
И это самое «sei» – конъюктив-1, по-русски, если переводить это буквально: «Моё имя вроде бы как Гантенбайн» или «Говорят, что меня зовут Гантенбайн», «Должно быть, моё имя Гантенбайн»…
А Линецкий это фамилия одного из героев романа «Серпантин».
Назвал ли я его там хоть один раз по имени, я не помню и не хочу смотреть роман, в котором теперь живёт Линецкий, потому что тогда это может превратиться в ещё одну главу более чем закрытого крымского «Серпантина», в этакий пост-маразм, да… а так, т. е. если у героя только фамилия без имени, остаётся возможность, что это какой-то другой Линецкий, мало ли Линецких, не говоря уже – Мильштейнов… я вот и сам когда-то знал одного… Линецкого, который ни малейшего отношения к этим двум (т. е. к тому, что в «Серпантине» и к тому, что возник сейчас и здесь) не имеет.
Да, с таким «безымянным Линецким» загулявшая глава из ниоткуда в куд-куда… куда как лучше, да… ну, т. е. обычное моё кудахтанье… не хуже и не лучше других… моих текстов, да.
Надо бы убрать тогда это объяснение, оно, конечно, лишнее.
Но если весь этот текст – лишняя глава (не «Серпантина», нет, она отделилась сейчас от другого произведения, я т. е. её уже написал было, а потом понял, что она там лишняя, и вот теперь я её слегка переписываю, переименовал протагониста… «В отдельных произведениях отдельных авторов всё ещё можно увидеть…» – писал я до потопа в утонувшей книге, это старая история…) о лишнем человеке, так почему бы тогда уже не ответить и на лишний вопрос – «Кто такой Линецкий?»
Зачем вообще нужно третье лицо, я попробовал, как мог, ответить изнутри повести «Фриц» – там объясняется необходимость экзистенции физлица, пусть и лишней сущности, ну и что же… вскоре после того, как: «…Фриц дошёл до перекрёстка Фелицштрассе с улицей Оккама, завернул за угол, и увидел, что это продолжается и там – паутина трещинок тянулась-передавалась по окнам дальше и дальше, он зачем-то шёл по следу взрывной волны…»
Топонимика здесь не была выдумана для красного словца, нет, есть такая улица, названная в честь Уильяма Оккама – Occamstrasse, да.
Потом я там сравнивал все эти третьи лица с углами зрения, или точнее, с т. н. телесными углами, которые выдаются на входе, как очки в стереокинотеатре или аудиогид в пинакотеке… этакие перевёрнутые прозрачные зонтики… Фриц, Тиновицкий, Линецкий… это тот же ряд, не то чтобы призраков, но… достаточно прозрачных, скажем так, субъектов, чтобы смотреть сквозь них на… что?
Ну, на ботинки.
Или на все и вся… на картинку, ну да, на картонке… мне пришло в голову, когда я осознал, что всё-таки оставлю в той или иной форме вспыхнувшее в голове моего Линецкого воспоминание, даже несмотря на то, что это отработанный пар… да, на всю чудовищную отработанность этой темы, last minute в НИИ… в романе «Аналоговые машины», да и в «Серпантине»… и в моей первой книге, в «Школе кибернетики», да и где только не… и потом… отработано всё то есть, что происходило в стенах НИИ, а в повести «Скло» и то, что на полях… была т. е. ещё и отработка отработки (первоначальное название той повести, кстати, и было «Отработка»), и не столько на полях, сколько в уголовном розыске Москалёвки.
Мой хороший друг как-то назвал меня «певцом застоя», и это весьма точное определение, имхо, но даже для меня это слишком – писать про НИИ после всего того, что я о них уже написал…
Да, но я же не буду погружаться туда надолго, это не будет темой, это только сценки, названия картин, ссылки…
Просто нырну туда ненадолго без акваланга.
Представим себе щит наглядной агитации в тупике коридора института, скажем, проблем человеководства, где всё ещё работает Линецкий – НИИЧеВо (привет, братья!), одним словом, ну да, не будем же мы называть полностью его почти «почтовый ящик» (не все отделы, но половина из них была «секретной», но Линецкий ухитрился так лавировать между проектами, чтобы ни разу не дать подписку о неразглашении, которая автоматически стала бы и подпиской о невыезде).
Там в тупике коридора стоял щит на мощных деревянных лапах, а над ним мигала неоновая лампа, ставшая триггером, переключателем миров… или антимиров – и как воздушные шары над ним висят… ну да, ну да… и за щитом там скрываются двое: антигерой и антисоветчик. А что, собственно, на щите написано, Линецкий потом не может вспомнить, ему мерещатся какие-то красные буквы… нет, не «Решения партии в жизнь…», но что именно, он вот не может вспомнить, да… и не заморачивается – закрыв глаза, он видит внутри себя старый стробоскоп в затонувшем НИИ и щит с обратной стороны, дерево или там деревоплита… фанера, в общем, почти без надписей, ну две-три синие цифры-буквы, какая-то разметка столяра.
Неоновая лампа в тупике мигала по-разному в разные дни, иногда она просто даже непрерывно светила, может быть, и не в полный накал, но хватало, чтобы играть с Князем в балду, спрятавшись за щитом.
В другие дни он с Князем просто встречался там для обмена, в тупике тупика, и они передвигали стенд так, что он их прикрывал (не полностью, ботинки видны, а также голова Князя, который на голову выше Линецкого… почти кукольный театр, да, но не очень заметный, потому что всё это вместе, щит и светомаскировка, были достаточны, чтобы формально, что ли, соблюсти приличия, т. е. не мозолить глаза начальству) и там, значит, за этим щитом они обменивались книгами, или точнее, копиями книг.
Что значит обменивались? Линецкий что-то отдавал и что-то получал новое, часто там же и начинал читать… в подмигивающем полумраке… открыв, невольно пробегал первую страницу-другую… и сейчас первые в его жизни строчки многих авторов видятся ему в свете больной тиком лампы, его первооткрытие Бродского и Платонова, и Кастанеды, и Раджниша… ну да, ну да – там, ну т. е. что значит там… где-то у Князя дома в тайниках или там в лесных схронах… была удивительная смесь литературы и хренотени.
Князь это была кличка, конечно, инженера из другого отдела, который щедро снабжал Линецкого самиздатом.
«Котлован» и «Зияющие высоты», «Звериный хутор», и «Архипелаг» Линецкий получал от «Князя Тьмы и Света», как некоторые сотрудники называли за глаза похожего на попа (и ростом и бородкой, и слегка выпученными глазами, и главное – манерами, жестами, речью… Линецкий то есть не так часто общался с клириками, но видел, что в Князе есть что-то архетипически архиерейское… Да, кстати говоря, и Библию впервые Линецкий прочёл с той же лёгкой руки Князя, который как-то в разговоре узнав, что Линецкий в свои 24 года не читал ещё, на следующий день приволок, и на сей раз и не копию, а оригинал тоже тогда запрещённого Писания, во всяком случае, «за распространение» что-то там полагалось… хотя по сравнению со многим другим, что выдавал ему Князь, Библия была, конечно, далеко не самой серьёзной крамолой.
Директора их института как-то вызвали в КГБ, причём срочно, прислав за ним машину, только из-за присутствия в его институте Князя.
И быстро отпустили, как и самого Князя всегда отпускали оттуда…
Линецкий ничего не знал об образе мыслей работников этой организации, и был ли его «библиотекарь» попутно осведомителем, или даже провокатором, Линецкий не мог, конечно, знать наверняка, но думал он, что вряд ли: его самого, во всяком случае, на Совнаркомовскую ни разу не поззвали, а потом вообще… пошло полным ходом ускорение перестройки, и если «Котлован» он ещё читал в ксерокопии, полученной в затемнённом тупике, то «Чевенгур» был получен им при свете солнца, бившего лучами в огромные окна их рабочей комнаты от сотрудника его отдела в виде номера более. чем легальной, «Дружбы народов» (которую, как и все «толстяки», они стали тогда выписывать сообща на отдел).
И это было всего через год, или даже меньше, после того, как «Котлован» выдавался ему как запрещённый самтамиздат строго на два дня и две ночи.
Где-то там прошла черта, по полу здания, «трещина между мирами», во всяком случае, в сознании Линецкого граница и сейчас именно там, где неоновая лампа мигает со всё большим и большим интервалом, так что в какие-то дни она теперь тёмная, а в какие-то светлая, и когда светлая, они под ней играют в балду, а не только меняют книги.
Балда это игра словами в буквы: слово пишется в квадрате, нарисованном на листке в клеточку, а потом к нему дописывают буквы так, чтобы получались новые слова, подсчёт букв ведётся рядом в табличке, выигрывает тот, у кого в итоге больше букв.
Линецкий не любил убивать время балдой, ему больше нравились другие способы, преферанс, настольный теннис… в которые в рабочее время играть было невозможно, но можно же было тихо подрабатывать на рабочем месте разными там халтурами… однако он шёл на поводу у Князя, про себя обзывая его «Научный Работник И-Поп-и-Балда», потому что главным в их общении были, конечно, копии книг, которые тот ему почти каждый день приносил, и Линецкому не хотелось обижать Князя, чтобы не иссякал поток новой для него литературы и… информации.
Князь увлекался балдой не на шутку, глазки у него загорались, как у Линецкого , когда он расписывал пулю по десять копеек вист… которую Линецкий как раз и не прочь был бы расписать завсегда, и даже по копейке, да что там, даже for free, with dummy, т. е. с «болванчиком2… но там, в тупике, не было ничего горизонтального (теннисный стол стоял в тупике другого этажа)
А теперь попробуем вырваться вместе с Линецким из Тупика, который стал уловителем элементарных частиц распадающейся памяти… исчезнувшие носители её где-то ещё валяются у него в ящиках, чёрные квадратики-флоппи и осыпающиеся прямоугольники «компактных» кассет, коричневатая их пыльца, или его микрокосмическая пыль, как угодно… Если ещё вспомнить, что там была дверь в… но лучше не вспоминать, иначе это будет дурная бесконечность, в которой мы никогда-никогда не найдём лучший мир…
Так – Дурная бесконечность – называлась подвесная, как дорога… инсталляция, созерцая которую Линецкий когда-то мирно уснул прямо в ЦДХ.
Это было в приснопамятные времена, да, в зале стояли глубокие кожаные кресла, и он, поразмыслив, сел в одно из них и вскоре провалился в сон, набегавшись по слишком большому городу, не снимая наушники, в которых была дипломная музыка харьковского минималиста… Ну да, он дал компактную кассету в дорожку, а у Линецкого был уже тогда волк-мэн, вот он и стал частью инсталляции под названием «Дурная бесконечность», которая внешне представляла собой пустотелые объекты: абажуры-лампионы размером с небольшие дирижабли, бежевые каверны сна посреди бело-серой яви…
На самом деле Линецкий, как уснул, так и проснулся в ЦДХ, это же не сайнс-фикшн и не фэнтези, чтобы Линецкий впал прямо здесь в летаргию или там анабиоз… до тех времён, когда «разбудит вас какой-то тип…», нет-нет… но проснувшись, Линецкий услышал вокруг себя – кассета закончилась – и он, сняв наушники, похожие, пусть это и не был hibernation, этот его сон в Доме Художника… хотя дело и было в декабре… наушники, да и весь его волк-мэн… отсюда кажется ему похожими на те, что в другом тысячелетии раздаются не совсем задарма у входа на выставки – «аудиогиды», ну да, а тогда Линецкий вздрогнул, проснувшись и услышав немецкую речь, которую тогда ещё не имел возможности так полюбить, чтобы согласиться со слепым библиотекарем… нет, не тем, что был в Тупике, не с Князем, а с Борхесом, конечно, написавшим где-то, что, мол, самый красивый язык на свете – немецкий… а ещё Нотебоом в «Дне поминовения», кажется… но там есть небольшое уточнение: немецкий, который можно услышать из уст некоторых берлинских женщин… в общем, хохдойч, да… Так или иначе, Линецкий открыв глаза, увидел, что все кресла вокруг заняты немецкими школьницами (кресел не хватило и некоторые сидели друг у дружки на коленках), которых тоже, видимо, ухайдокала Московия – находились, бедняжки, и Линецкий, ещё не побывавший к тому моменту ни разу за границей, как бы перенёсся в своё будущее… хоть и на миг, ну да, но инсталляция для него стала тотальной в контексте континуума пространства-времени… чёрт, вычеркнуть эти слова… когда найдёшь им замену, да… но правда ведь, что дверь в тупике коридора НИИ вела в такое же точно – топологически, а названия отделов там были другие, да и всего НИИ, НИПИ, НИСИ… здание, да… второго НИИ, с другой тематикой… ну да, а там уже, если пройти его всё в длину, то в тупике его коридора снова была такая же голубая дверь, ну и так далее и так далее.
Это был поезд, который никуда не ехал.
Я не в том смысле, что в коммуне остановка, и другого нет у нас пути и т. п., а в том, что это – засада… ведь вот он уже втягивает Линецкого, этот бесконечный поезд-сквозняк пространства Ба-наха… эта научно-исследовательская экспедиция «Nirgendwoher –> Nirgendwohin»… ох, ё, ей… ничто так (selbst Nichts) не затягивает в себя моих бумажных героев, как эта экспедиция, вот правда.
Так это и было в «Аналоговых машинах» – начиная роман, я думал в самом его начале, на одной только страничке… описать последние минуты научно-технической деятельности эмэнэса Сосновского и самодеятельности инженера Тихонова, чтобы потом писать уже только о его странствиях после распада СССР… но вместо этого даже и не заметил, как пролетели без малого 100 страниц, прежде чем Славик смог пересесть из бетонного потяга в железный Zug , вот здесь можно увидеть «Traumfahrt», а не только первый AlpTraum (первое – что-то вроде «поездки мечты», ну я имел в виду и поездку во сне… а второе просто «кошмар», да.
Я ведь ещё не знаю, что мне поможет в этот раз вытащить Линецкого из пещеры…
Ну да, неизвестно, конечно, до сих пор, что большая пещера – жизнь до или после… В длину или ширину, общей площадью…
Из чёрной дыры, скажем так, чтобы лишний раз не вспоминать Платона, без испещрения, короче говоря, «выкладками» сотни листов, что было бы совсем странно после того, как я полностью выложился в «Машинах», и я ещё кое-что вспомнил… я запамятовал, да… я уже описывал этот каменный поезд в первой книге, в рассказе «Неизвестный Солдатенко»… забыв, правда, прицепить к нему Паровоз-Главпочтамт, вот он и стоит на месте…
Но хватит прятаться за конструктивистские пост-строения, тобто, once upon a time, im wunderschоnen Monat Mai… раздался звонок в дверь, Линецкий нажал на кнопку домофона и спросил, кто там, вместо ответа он услышал ещё один звонок.
Линецкий подумал было, что виновата оптика глазка, в который он смотрел в тот момент, надо сказать, едва ли не впервые, вселившись и ещё как следует даже не повеселившись на новом месте, не справив новоселье то есть, да… но после того, как он открыл дверь, Князь не растаял, а Тупик…
А что Тупик… тупичок-с, который привиделся Линецкому, когда он смотрел на Князя сквозь глазок, тоже не растворился одномоментно с растворением двери, нет.
Князь вошёл в квартиру, извинился и сказал, что он получил его номер от таких-то общих знакомых, звонил-не дозвонился, просто заглянул в телефонную книгу и узнал его адрес.
Объяснив это, он ещё раз извинился (за то, что без звонка). Да нет, сказал Линецкий – это же прекрасно, я рад, что ты, входи, входи… И когда Князь перешёл из прихожей в жилую комнату, Тупик, который он частично занёс было с собой… и не только на лыжных ботинках, но и на плечах, и за плечами, ставни-крылья, ну да, как бы ледяные, как и его глаза, как будто на них всегда были линзы, т. е. ещё до их изобретения, т. е. как будто стёкла поверх ставней… в общем, окончательно всё это с него слетело и растаяло на полу прихожей, сразу испарившись, фигурально выражаясь, на самом же деле всё это прошло через фазовые переходы в обратную сторону и оказался там, где его место, в том Тупике, где застыли, как во льду, две фигурки в момент передачи папки, на которой лежит шариковая ручка и листик в клеточку со словом «Вечность» в квадрате.
И снова улыбка Князя ставит Линецкого в тупик, когда он говорит… но я попробую рассказать это своей скороговоркой, а не прямой речью… не прыгая лесенкой диалогов, ну да, какие диалоги в диапозитивах, это ж не кино…
Линецкий то есть постарался проявить к призраку какое-никакое… радушие или, по крайней мере, Ghost’еприимство, ну да… хотя внутри чувствовал холод… но уже и не Тупика, а скорее что-то новое в самом Князе… и не то чтобы хорошо забытое старое… нет, только при reverse ingenierung могло создаться ложное впечатление что он всё это знал уже тогда…
Ничего он не знал, было тогда в Князе и это и то, и много чего другого, информация, которая хлынула тогда на Линецкого из серых и голубых папок, помимо, разве что, антисоветской составляющей, да и то, не во всех… папках, ну да мы же называли некоторые копии выше, чтобы обозначить ширину спектра… да ну, там было что угодно, как в Интернете – есть ли в Интернете равнодействующая векторов, нет ведь, а Князь его тогда как будто подключил к всемирной паутине задолго до того, как она соткалась, да.
В общем, нельзя было, положа руку на сердце, сказать теперь, что Князь «всё тот же», как Линецкий сказал вслух – halbherzig, ja – и услышал в ответ несколько более честное: «Ты тоже… разве что поправился».
Он думал было предложить Князю несложное макаронное блюдо, которое начал готовить как раз перед звонком в дверь, но передумал, возможно, из-за реплики Князя и через секунду вообще забыл про спагетти, а после пяти минут неловкой тишины в необустроенной квартире, изредка нарушаемой бытовыми замечаниями, которые отдавались эхом в штукатурке, он сказал Князю, что, мол, не пройтись ли нам в близлежащий спортивный биргартен, благо тот расположен на берегу быстрой речушки, где хорошо со старыми друзьями сидеть и рассуждать о том, сколько воды утекло с тех пор.
И куда она вся течёт? – сказал Князь уже на месте, а Линецкий сказал: «В Дахау», на что Князь улыбнулся этой своей улыбочкой, которая с годами стала такой, что…
Такой, что Линецкий, когда Князь рассказал ему про свою бывшую благоверную и новообращённую… ни капельки не удивился, нет.
Тому т. е., что она после визита Князя пригласила настоящего попа, дабы тот окропил её кабинет святой водой.
Князь рассказывал об этом смеясь, скромно упомянул мельком, свой «дар предвидения» – он предсказал, когда они разводились перед его отъездом, что когда он в следующий раз приедет в Х, жена его успеет так возвыситься (на, скажем так, общественно-деловом поприще), что к ней надо будет записываться на приём как минимум за месяц, и вот – как в воду глядел… Ну, его она приняла быстрее, чем через месяц, но после этого, ещё прежде, чем он ушёл, ещё при нём… срочно позвонила-вызвала дежурного священнослужителя… Что, правда? – сказал Линецкий, и Князь кивнул.
Что, правда? – засмеялся Князь, глядя на Вюрм, когда Линецкий сказал, куда течёт вода… Что, прямо в пасти Дахау? Остужает печи?
Нет, Вюрм там впадает в другую речку – Ампер. – сказал Линецкий.
В процессе беседы стало ясно, что теперь у Князя есть вектор, направленный вправо, а на сколько градусов… Линецкий не пытался понять, зачем… он понял, что они видятся последний раз, потому что разговаривать им не о чем… ему только немного обидно было видеть как бы упрощённый вариант сложной, многомерной, ну да… сущности, обитавшей в вечном сумраке Тупика, где они только и виделись тогда.
Вытащенная на дневной свет, эта сущность оказалась ссохшимся в щепотку миксом из оккультизма и всяких разных ненавистЕй – от фельетонной эпохи в целом до фойлетонов (отделов культуры) конкретных газет, от которых его «просто мутит, как ты можешь их читать…» и т. д.
Главная же ненависть – к Союз… мультфильму, скажем так – как-то фульминантно, ну да, мутировала в Князе в ненависть к Евросоюзу, который родился как раз незадолго до их единственной встречи.
«А что ты вообще знаешь о национал-социализме?» «Воннегут? Ненавижу этого козлика… как ты можешь его даже упоминать…» «Слава богу, я не доживу до того дня, когда в Соединённых Штатах Европы смешаются черные, белые и цветные…» «Но ведь это же доказано! IQ негров ниже, ты не можешь отрицать научные факты…» «…ещё Блаватская писала о том, что…», «Священная земля Немецкого Райха…» и т. д. и т. п.
Глядя на быструю… но не линейно, а как бы сказать… перманентно-водоворотную, в каждой точке… воду Вюрма, на это поле скоростей… выражая как бы зависть: «Счастливец, ты живёшь в Центре Движения…»
Линецкого всё это и удивило и не удивило, но скорее навеяло тоску…
Немного развеселил его, впрочем, рассказ о том, как Князь решил привезти в Германию их общего знакомого эмэнэса, в котором на заре перестройки проснулись «экстрасенсорные способности».
Князь стал его импрессарио, вложился в этот проект и… полностью прогорел: как только N. пересёк границу «Райха», все его способности улетучились. Полностью. «Я должен был предвидеть это. – сказал Князь (полностью, кстати, русский человек – “по национальности”). – я знал, что земля Немецкого Райха оказывает на славянскую душу такое сильное воздействие, что… Но я-то думал, он уже поднялся на другой уровень…»
Линецкий хотел было спросить, вернулись ли способности к эмэнэсу, когда он вернулся на родную почву, но почувствовал, насколько ему это всё неинтересно (мелькнуло в памяти и что-то, что он краем глаза видел на экранчике под потолком, когда куда-то летел, трэшевая комедия, хотя Князь явно пересказывал не её, а собственный «опыт», просто совпавший…) и одновременно… как будто Линецкий почувствовал запах… да, какой-то запах, то ли затхлости, то ли… серы? Ха-ха. Ну ладно, нет, подумал он, это невозможно, от Князя никогда не исходило вообще никакого запаха, как от Парфюмера… ни в Тупике, ни только что в новой квартире, а уж в лесу у быстрого ручья…
Линецкий вспомнил, как Князь в Тупике цитировал ему начало своего школьного сочинения, полностью списанного у Смердякова… тогда Линецкий был настолько в этом уверен – что это такой своеобразный юмор, да, что даже и не переспрашивал, только усмехнулся… а теперь – нет, после того, как Князь пересказал ему фильм «Русский бизнес» (он вспомнил название комедии) как свой собственный опыт… да вообще, ясно было, что с юмором Князь решительно не хотел иметь ничего общего т. е.: ни-че-го-с.
В тот же день – подумать страшно…. четверть века назад, Линецкий проводил Князя до платформы, увидел, как уезжает розоватая борода, лысина и зелёный френч… да и пошёл к себе домой, где его ожидал сюрприз: чёрная кастрюля и чёрные макароны… всё это вместе ещё горело на медленном огне.
Задымление было не только в квартире, уже в ста метрах от дома Линецкий почувствовал запах гари, а может быть, и раньше, возможно, что его он чувствовал, сидя с Князем у петляющей речки, это же было не так далеко от его дома… Ну, а чем он хуже ихНих общих экстрасенсов… Неуверенностью, вот чем, да, ну т. е. лучше, но… ненамного.
Пожарные не приехали только потому, что тогда ещё и близко не было в квартирах сенсоров дыма, только в музеях… вот этих больших белых таблеток, мигающих теперь лампочками под его потолком, и это его счастье, что соседи не вызвали пожарных, – вот оно счастье, да… нет, серьёзно, это, пожалуй что единственное чудо во всей этой запутавшейся в самое себе макаронической спагетти-оперетте…
Линецкий вспоминает, что запах долго не выветривался из квартиры и несмотря на открытые окна, его через день почувствовала японка, с которой он познакомился в Гёте-институте и посещал до этого несколько раз в довольно странном общежитии католичек-девственниц, хотя она не была ни той и ни другой… Вот с ней он по-настоящему и разглядел струйный покров Вюрма, который есть единственный сток Штарнбергерзее, да, такой огромный у ручейка исток… впервые в тот день, когда они шли к нему домой со станции… встретил на перроне, переходя через мостик, Аико остановилась и окаменела, и он простоял с ней там вечность в квадрате… без балды, да, глядя на воду, и что-то увидел тогда в текучем зеркальце, скажи… а в квартире она почувствовала гарь, и вот теперь он в совсем другой квартире, в другом веке, и ничего вроде бы не горит… но наш Линецкий думает, что не мешает, тем не менее, сделать влажную уборку.
o.T.
Если бы такое название не использовали до меня, как минимум, два автора, я бы назвал это «Моя борьба».
Хотя достаточно и одного.
Ну, т. е., конечно же, и без дневников Карла Уве Кнаусгорда, я бы так не озаглавил текст.
Буду писать, а потом что-нибудь придумаю.
А не придумаю, так будет: «о.T.» (ohne Titel), тоже мне проблема.
Бес названия меня не попутает!
Каламбур в свою очередь наверняка был у разных авторов, у меня он выскочил из-под пера впервые не сейчас, а году в 89-м, когда я написал рассказ-отчёт о командировке в Бухару под названием «Аз и я» и узнал, что такое название уже было…
Да, чукча не читатель и всё такое… Я не так много читал, а что читал, почти всё забывал, причём очень быстро…
В отличие от приёмов борьбы, кстати, которые помню и сейчас, хоть ночью меня разбуди – проведу.
В общем, когда в 89-м мне сказали, что такое название уже было раньше, у меня был небольшой шок, потому что моя повесть родилась из каламбура и представляла собой игру букв, которая без этого запала – «аз и я» – превращалась в какое-то бессмысленное камлание и противный едкий дым без огня… И я оставил название.
Ну и что, сказал себе я, что так назывался текст Олжаса Сулейменова, я-то ведь этого не знал.
Моя «Аз и я» была помещена в мою первую книгу и вместе с ней благополучно утонула в многократно мною описанном и даже нарисованном «потопе на типографии», да.
А в повести «Пока течёт Изар» я прикидывал, кстати, на глазок, сколько майн кампфа содержится в успехе мин кампа.
Хотя мои оценки это такое дело.
В общем, моя борьба была изначально вольной, а потом уже стала классической, или, если угодно, «греко-римской».
В секцию «вольников» я пришёл, когда учился во втором классе, значит, мне было восемь лет, возраст достаточно ранний, в отличие от фигурного катания и гимнастики, для карьеры спортсмена.
Сразу скажу, что этого не произошло.
Смутно вспоминаю… что-то говорил тренер: что, вроде, я получил за победы в чемпионатах области и на соревнованиях «Открытый ковёр» (которые почти приравнивались первенству области) 4-й, кажется, если такой был вообще… а если не был, то «третий юношеский разряд», и вот это всё, это была вершиной спортивной карьеры, если что-то вообще было, потому что никакой «корочки» я не видел, никакого значка, что вообще-то неудивительно, потому как наша секция была как бы подпольной, неофициальной.
Хотя опять же, если нас допускали до соревнований… то, может быть, мы и числились где-то там, были учтены, я не знаю, я был ребёнком и не вникал, вообще всё это я сейчас говорил о второй своей борьбе, классической, забегая вперёд…
Первая моя борьба была, стало быть, вольной и ею я занимался меньше года, т. е. в пять, если не десять раз меньше, чем после этого классической.
От вольной в памяти сохранилось так мало, что я не боюсь в ней застрять, как это бывало со мной в других произведениях, когда я намеревался написать для разгона проходной эпизод на полстраницы, да так и оставался в нём до конца повествования.
Т. е. застревал я, как правило, не в борьбе, но в чём-то другом, например, всё в том же НИИ.
Греко-римскую борьбу я описывал в рассказе из первой книги и потом в разных других местах её упоминал, всегда как-то вскользь, мне просто нравилось вставлять в текст названия приёмов точно так же, как математические понятия – для красного словца.
А слово «застрять» напомнило мне схватки вольников, которые, с точки зрения классиков, неинтересны, скучны: чаще всего там пытаются в самом начале заполучить ногу противника, а тот сопротивляется, естественно, и вот это перетягивание канатной ноги может продолжаться в течение всей схватки, без преувеличения.
Поединки классиков динамичнее.
«Зрелищнее».
В Изостудию я ходил ещё до первого класса, а по длительности посещения она примерно равняется секции вольной борьбы.
Преподаватель Изостудии говорил нам, что такой вольницы мы не найдём больше нигде.
Поэтому я и вспомнил, хотя слово «вольница» написалось для рифмы, а так оно, конечно, не подходит, и на самом деле он сказал: «Такой свободы», да.
Секция борьбы располагалась, в отличие от ИЗО, не во Дворце пионеров имени Постышева, а в ДК ХЭМЗ.
«Дворец культуры харьковского электромеханического завода».
Ещё я ходил туда в кружок космического моделирования, о чём писал в повести «Школа кибернетики».
Теперь уж не скажу, что было раньше, вольная борьба или космическое моделирование.
И это уже не ради красного словца.
С очерёдностью в памяти дела обстоят ещё хуже, чем с фактами биографии.
В повести я перенёс этот кружок из ДК в Дворец пионеров для простоты изложения.
Но теперь не мог не упомянуть ДК ХЭМЗ, потому что, помимо кружка космического моделирования, я какое-то время занимался там вольной борьбой.
Первый свой ковёр плохо помню, он стёрся в памяти в нечто неопределённое болотного цвета.
А может, он и был таким потёртым от шарканья чешек, борцовок и борцов, елозивших по нему… что стал неотличим от матов, которые были набросаны вокруг.
«Борцовки» – специальная обувь, высокие, кожаные, с кружочками на боках, не знаю, так ли они называются до сих пор.
Они издали похожи на коньки… точнее, на ботинки коньков для фигурного катания.
Недавно я узнал, что вольная борьба стала теперь и женским видом спорта, который включили в программу Олимпийских игр.
Я был удивлён.
Как же я отстал от жизни.
Мне рассказала о женской вольной борьбе модельер Анна из Львова.
После вернисажа в галерее FOE156, на котором я показывал свои картинки с помощью бимера, а она показывала свои посредством рэп-певицы Крис Бакли и модели, имя которой я не запомнил.
Такой я тёмный: слушал её и не мог поверить своим ушам, я ведь был уверен, что борьба чисто мужской вид спорта.
Вход в секцию был с заднего входа в здание ДК, тогда как кружок космического моделирования, в котором мы делали бумажно-пенопластовые ракеты и запускали в космос… если не белку, то хомяка, да… был где-то сбоку и справа, если стоять лицом к фасаду ДК и спиной к универмагу «Харьков».
По-моему, сразу за дверью были ступеньки, которые вели в подвал, где располагалась секция.
Внешность тренера, как и ковёр, в памяти почти не сохранилась.
Кажется, что он производил впечатление блатного, но когда он начинал говорить, оно немного рассеивалось.
При том, что открывались немногочисленные жёлтые зубы, торчавшие как бы вперёд… и думалось, что ты пришёл в секцию не борьбы, а бокса. Ошибся дверью.
Он был лысым или лысоватым, не старым, но «пiдстаркуватым».
Нет, я не могу вспомнить его лицо, только некоторые его фразы.
Но я думаю, что как раз из-за них, т. е. из-за слов, которые он произносил, а не из-за его внешности, мне казалось, что он немного не в себе.
Например, когда я услышал, что он будет ломать нам уши, потому что «какой же ты борец, если с целыми ушами – это всё равно, что боксёр с несломленным носом».
В общем-то это он шутил, а так… изменения внешности посредством операций я там не припомню, хотя телесные наказания в самом деле практиковались, за какие прегрешения, я не могу вспомнить даже приблизительно… но один раз это произошло на моих глазах: по команде тренера наш супертяжеловес (в секции занимались люди довольно разного возраста, не говоря о весовых категориях… и вот этот «сумоист» был старше большинства из нас лет на десять, и бороться ему там было решительно не с кем, я помню, что он по этому поводу грустил, а тренер говорил: «Федя, ты должен наблюдать: когда садишься в трамвай и кто-то не проходит в двери, хватай его и веди к нам в секцию!»
Огромная жирная туша навалилась на провинившегося маленького мальчика, прижала плашмя к ковру и… в самом деле отшлёпала розовой резиновой «вьетнамкой» по тощей заднице.
Не сильно, почти не больно, символически, я думаю, но всё равно это зрелище, наряду со всякими другими впечатлениями, мелькнуло у меня в голове, когда я принимал едва ли не самое судьбоносное решение своей жизни: переходить ли мне с вольной борьбы на классическую.
Я не знаю, как можно поломать ухо, но я точно помню, что тренер так говорил.
Ну, наверно, какой-то там хрящ можно как-то надломить, а как это отражается потом на внешности, чёрт его знает.
По крайней мере, отрывать нам уши тренер вроде бы не собирался, только «щемить дверьми», вот я точно вспомнил.
Кровь из уха у меня пошла уже, кстати, в другой секции через несколько лет.
Во время схватки: когда я стоял на мосту, а мой противник пытался меня дожать на лопатки при помощи одного из приёмов в партере.
Наверно, это был «рычаг». Во всяком случае, что-то законное.
Если бы он с такой силой давил меня «двумя руками», у меня бы сломался атлант (первый шейный позвонок), и я бы там же умер, на месте.
Тренер повторял это так часто, что прочно внедрил в сознание: «Двумя руками за одну голову – запрещено!»
Ну, наверно, имея в виду, что нельзя пытаться так подвернуть обеими руками голову противника, чтобы он оказался на лопатках.
Ну, т. е. не свернуть, как курице, но результат был бы с большой вероятностью тот же самый: перелом атланта чаще всего смертелен.
Так говорил наш тренер, а он в этом разбирался, уж поверьте, потому что на самом деле он он был костоправом.
Но это был уже другой тренер, по классической борьбе, а я хочу для начала закончить с вольной, где тренер был… не то чтобы антихирургом… нет, он не собирался ломать нам кости, да и хрящи, я думаю, тоже, это он так шутил, да.
Вообще-то странно… я хорошо помню приём в партере «двойной нельсон», там ведь как раз двумя руками нажимают на голову, и так её подворачивают, чтобы уложить тело противника опять-таки на лопатки.
Но, наверно, когда так давят, ничего страшного произойти не может, а вот если в другую сторону… тогда может быть кирдык в прямом смысле этого мяснического слова.
В общем, поломать атлант можно наверняка многими способами, и я хорошо помню, что наш тренер этого очень боялся и в случаях, хотя бы отдалённо похожих на неправильный накат и эту странную фигуру речи – «двумя руками одну голову» – он так кричал «Стоп!», что мы замирали и кровь застывала у нас в жилах.
Ещё он очень долго запрещал – лично мне – применять в схватках приём «бросок с прогибом», потому что я не успевал во время броска повернуть противника вокруг оси так, чтобы обеспечить ему мягкую посадку, или точнее, укладку («посадкой2 называется другой приём в стойке) – вместо этого я каждый «втыкал» его со всей силой головой в ковёр, что опять-таки могло привести, по словам тренера-хирурга, к перелому атланта, если бы, как минимум, полтора года моим партнёром во время отработки этого приёма не было только существо суть беспозвоночное, т. е. незабвенное наше жёлтое чучело.
Но про приёмы лучше позже… в секции вольников я вообще не помню, чтобы мы их их отрабатывали.
Зато я помню, как тренер ставит перед нами стул и требует, чтобы мы разбегались и прыгали через стул, растущий на глазах, головой вперёд.
Не так, как в школе через «козла», а не касаясь, пролетали над спинкой стула и в падении делали кульбит.
Ещё помню, что мы много бегали в этой секции, а это было для меня очень тяжело в детстве, весь этот бег… хотя если бы я задержался у вольников, моё тело было бы другим, наверно.
И голова моя как-то не так бы махала ушами, да…
В секции греко-римской борьбы, во флигеле техникума на Московском проспекте мы всё время отрабатывали приёмы и вообще не бегали, да и негде там было бегать, ну не по залу же вокруг ковра, зал был совсем маленький…
Дворик чуть-чуть побольше, при этом угловатый и всегда полный всяким хламом, так что бегать и там было бы затруднительно.
Если бы я остался с вольниками, я бы, может быть, научился бегу, по-моему, мы большую часть времени, если не прыгали через стул, то бегали, там было где: двор или пустырь между сквером и дворцом культуры размером в стадион, нечто серое и безразмерное, по чему тренер гонял нас на пробежки, как солдат той самой армии, в которой я, к счастью, никогда не был… и вот это уже всё: больше о вольной борьбе мне вспомнить решительно нечего, я уже и по сусекам поскрёб.
Посему отсюда и далее под словом «борьба» подразумевается «борьба классическая».
К тому моменту, когда я познакомился с Иваном Семёновичем Котовым, он уже три года
лечил мою бабушку по линии отца, и я часто слышал его имя в разговорах родителей.
Однажды родители сказали, что Иван Семёнович хочет поговорить со мной.
Встреча происходила в больнице, где бабушка Лиза лежала уже не первый раз.
Кажется, что она никогда не могла ходить, но это не так, просто я её, к сожалению, плохо помню, когда она была на ногах.
Это произошло в тот год, когда я пошёл в первый класс.
В майский день 1970-го года, в тот самый момент, когда бабушка собиралась прокомпостировать билет, перед трамваем возникло авто, и вагоновожатая нажала на тормоза, а бабушка упала.
В то время перелом шейки бедра не поддавался исцелению, по крайней мере, в таком возрасте.
Но хирург Котов с упорством борца, привыкшего всегда побеждать, пытался поднять бабушку на ноги.
Пробуя разные приёмы, сиречь методы, от «аппарата Елизарова» до физио-мануальной терапии, которую он делал уже на дому, частным порядком.
Впоследствии он защитил докторскую, какое-то время был и. о. завкафедры в мединституте, в другое время исполнял обязанности «главного ортопеда области».
Но тогда, я думаю, он ещё не успел защитить и кандидатскую.
А может, и успел, в любом случае массажист у бабушки был не простым, и на оплату его уходила половина зарплаты моих родителей-инженеров.
Все его попытки ни к чему не привели и до конца жизни, т. е. последующие двенадцать лет, бабушка едва могла передвигаться на костылях в пределах комнаты на улочке Донец-Захаржевского, куда переехала, поменяв квартиру, как будто, из-за созвучия с именем моего дедушки Захара.
На самом-то деле из-за этажа: на улице Кирова у них был какой-то непервый без лифта, а на Донец-Захаржевского первый, но бабушка и оттуда никогда не смогла выйти во двор из-за нескольких ступенек, да и по квартире передвигалась с большим трудом.
В первые годы после перелома был ещё какой-то оптимизм: «…иногда срастается», «…медицина не стоит на месте», «Иван Семёнович находится на переднем крае науки…»
Думаю, в те годы эта задача была неразрешима.
Тогда не умели менять косточку на титановую отливку.
В общем, в числе задач, стоявших ежедневно перед Иваном Семёновичем в науке и практике, были две задачи, связанные с нашей семьёй: поставить Елизавету Моисеевну Тиновицкую на ноги и научить её внука валить людей с ног.
Со второй задачей он справился, а с первой нет.
Но в тот день, когда мы с ним впервые встретились, повторяю, родители ещё верили, что у него всё получится.
Я не знаю, представлял ли я как-то его внешность, когда слышал его имя.
Так же, как мне трудно это сказать обо всех, кого я знал заглазно прежде, чем увидел.
Мне ка-а-а-жется, что воображение тихонько всегда что-то рисует, но такой водянистой акварелью, что при встрече с реальным человеком набросок испаряется мгновенно и с уверенностью нельзя даже сказать, был ли он.
Не знаю, был ли какой-то предварительный образ его внешности у меня, но если я знал тогда словосочетание «светило медицины», я бы сказал, оглядываясь назад, что Иван Семёнович оказался живым его воплощением.
Я не помню, кто меня привёл в больницу, отец, мать, или оба… но разговор с Иваном Семёновичем происходил без родителей, которые пошли сразу к бабушке в палату.
Он сказал мне, что давеча ушёл из большого спорта и хочет открыть маленькую секцию.
Чтобы как-то поддерживать свою форму и учить борьбе сына, а заодно и ещё несколько мальчиков, двух-трёх.
Незадолго до этого он ушёл с ковра, последний раз выступив на чемпионате Союза.
Он был мастером спорта и чемпионом СССР, то ли в лёгком, то ли в полулёгком весе…
Он был невысоким, сейчас я бы смотрел на него сверху вниз примерно с такого же расстояния, как тогда снизу.
Образ супермена, возникший у меня ещё до встречи, довершил его рассказ о его последней схватке в этой жизни.
О том, как он довёл её до победного конца, несмотря на дикую боль – у него «вылетели мениски».
Я не помню, прихрамывал ли он в ту первую встречу.
Агитируя меня перейти к нему, он говорил о преимуществах «классики» («зрелищность, динамика…», да-да)
Я не хотел к нему переходить не потому, что я уж так прикипел к «вольной» и мне там так нравилось, просто я хотел, если уж пойти оттуда, то куда-то дальше – на дзю-до или на самбо…
Расширить пространство борьбы, как бы по-дурацки это не звучало теперь из-за опять-таки чужого названия…
Даже названия этой борьбы, к слову, что «классическая», что «греко-римская» отталкивали меня своей… музейностью.
Помимо прочего, я хотел, чтобы занятия борьбой помогали мне в драках за пределами ковра, а для этой цели, конечно, лучше подходило самбо или дзю-до.
Тема бокса была в семье табуирована, да я и сам туда не особенно стремился.
Он уговаривал меня. Я думаю, что в его настойчивости сыграли роль мои родители, рассказавшие ему, что я не просто хожу на тренировки, но я этим так увлёкся, что… я предстал в воображении Ивана Семёновича этаким юным фанатиком.
Из какого может получиться великий спортсмен.
Хотя теперь я знаю, что у него не было честолюбивых тренерских целей.
Он просто хотел поскорее набрать пару ребят в секцию, чтобы можно было начать тренировки.
Не было цели сделать из нас профессиональных, как бы они ни назывались тогда, борцов, это совершенно точно.
Ну, потому что он то и дело превращался на тренировках в доктора.
Чтобы потом опять вернуться в обличье тренера.
Он был не обычный тренер по всем статьям.
Представьте тренера гребли, который учит вас плавать одновременно по течению и против… Хотя нет, это тоже не то.
В общем, он демотивировал и мотивировал одновременно.
Я не помню всего, что он нам говорил в своей ипостаси врача… но помню, к примеру, что, по его словам, «продолжительность жизни борцов гораздо меньше продолжительности людей».
Впоследствии, говорят, столько «вольников» и «классиков» пошли в гангстеры и полегли молодыми…
Однако Иван Семёнович в начале семидесятых, разумеется, не пророчествовал, а констатировал.
Имея в виду не бандитские пули, а перегрузки, которым подвергаются организмы борцов и которые становятся потом причинами болезней.
Ещё он говорил, что несмотря на всеобщее заблуждение, травматизм в борьбе гораздо выше, чем в боксе.
И ограждал нас, как от движений, способных привести к травмам, так и от перегрузок.
Это была не настоящая секция, ну такой клуб, знаете… мы много беседовали, хотя и отрабатывали приёмы много, даже больше, чем в других секциях, мы «делали упор на технику», мы много боролись друг с другом, но – мягко.
Иван Семёнович открыл этот «клуб» под крышей секции своего собственного тренера, в неурочные часы, всегда по вечерам.
Пожилого тренера нашего тренера я совсем не запомнил… Только то, что он всегда был в такой кепочке… или шапочке… Мы его очень редко видели, и он ни разу не вёл у нас занятия, даже когда Иван Семёнович не мог покинуть операционную.
Официально, кстати, наверное, тренер тренера и был нашим тренером, т. е. наверно, мы всё-таки где-то там числились, раз выступали на соревнованиях…
В больнице в тот день было так солнечно, как будто стены её были полностью стеклянными, и халат Ивана Семёновича светился, как кусок арктического льда, а улыбка не сходила с широскулого лица и в чёрных глазах были лукавые лучинки, когда он сказал…
Не мне, а кому-то через плечо, кто оказался в той же комнате или в холле, может быть, медсестре, а может, и коллеге…
Живописал моё поведение на ковре, где он меня, конечно, никогда не видел, он вообще меня впервые видел…
Не думаю, что он воспроизводил слова родителей. Они так обо мне не могли говорить в принципе, да и на ковре они меня тоже не видели никогда, потому что на тренировки в ДК ХЭМЗ меня всегда возил дедушка Лёня (отец мамы).
А тогда откуда?
Я понятия не имею, как ему это пришло в голову, но ясно помню, как он кому-то сказал: «Ты не представляешь, что этот парень вытворяет на ковре! Он превращается в танк. При этом он планирует свои будущие схватки! Да-да, представь себе: он рисует их на бумаге!»
Если я когда-то и рисовал схемы будущих схваток, то уж точно не тогда, когда занимался вольной борьбой, а уже гораздо позже того момента, когда перешёл в секцию греко-римской к Ивану Семёновичу.
Я вообще не уверен, что рисовал схватки, мне не удаётся разыскать это в памяти, хотя после изостудии, которую я покинул в шесть лет, я до марта 2013-го года рисовал так редко, что большинство своих рисунков я приблизительно помню.
Нет, ну что-то такое могло быть.
Я это не вижу, но по логике вещей… потому, что я рисовал иногда машинально какие-то личики, за три минуты я мог покрыть лицами лист тетрадки… почему бы и не фигурки тогда, раз уж я «увлекался» борьбой, соединяя их стрелками, на каком-нибудь скучнейшем из уроков… да, может, я и чертил однажды что-то такое незаметно на листке, положив его на нижнюю доску парты, фигурки, стрелочки – швунги, сокращения слов…
Приём-приём – как в стенограмме…
Моя бабушка Лиза работала когда-то стенографисткой.
А дед Захар научил меня расписываться.
Однажды я ночевал у них, и он сказал, что мне пора выработать себе подпись, чем мы и занялись, по-моему, он и начертал некий эскиз, а потом потребовал, чтобы я воспроизводил это множество раз – пока росчерк не приобрёл какие-то индивидуальные черты, что ли, и он тогда объявил: «Всё, теперь у тебя есть подпись».
По-моему, в тот же вечер он показал мне, как можно срисовывать монеты.
Нет, мой дед Захар не был фальшивомонетчиком, и не был художником, просто чтобы меня развлечь, он положил на пять копеек лист бумаги и штриховал карандашом поверх – проступало изображение монеты.
А потом он разгладил листик фольги от конфеты, раскатал его ручкой так, что он стал звенеть, когда он поднял его двумя пальцами и тихонько помахал им в воздухе.
Как-то раз я срисовал известную греко-римскую скульптуру, которая стояла в Ленинграде то ли в Эрмитаже, то ли в Юсуповском дворце, не выходя из салтовской квартиры: у нас был альбом, где она была в числе прочих (другую копию я увидел много лет спустя в мюнхенской Глиптотеке); мой отец, увидев рисунок или рисунки (может быть, там было несколько вариантов, или точнее, попыток, может быть, все на одном листе), мог подумать, что это я так планирую схватки, он ведь всё время что-то планировал… ну, только не схватки, конечно, а стройки, да.
Первый рисунок я сделал к рассказу «Школа русской йоги» из моей первой книги, там же я впервые писал и об Иване Семёновиче.
«Господи, вас-то как сюда занесло, в наши бредни, как вы сюда попали, что с вами, Иван Семенович? Ах да, вы же нейрохирург. Тренировать нас было вашим хобби, вы экс-чемпион Советского Союза. Как мне нравилось бороться! Я любил этот горячий воздух схваток, быстрое плетение рук, броски через бедро, с прогибом. Сверху свисала яркая лампа на длинной проволоке – из-под самого купола. Она была накрыта черным конусным абажуром и давала круг света как раз по границе ковра. Все, что происходило за этим кругом, не засчитывалось – даже самые красивые приемы. Почему я ушел с ковра, Иван Семенович?
– В рентгеноскопию. Поосторожней с ним, – говорит Иван Семенович, и меня несут на носилках.
Я подхожу к зданию бывшей синагоги. Кроме борцовского зала там есть еще тяжелоатлетический, боксерский, баскетбольный. Еще есть батут. Сейчас синагога стоит совсем темная и безжизненная, а я помню, что там был батут, я взлетал в воздух и зависал в светлом облаке под куполом».
Не знаю, зачем тут эти пунктики, фантики…
Ну а зачем вообще были все эти разборки бросков-полётов чучела?
Пусть уже и они тогда будут, инцестивные сестрицы, Dichtung und Wahrheit (поэзия и правда), warum nicht…
1. В рассказе я назвал Ивана Семёновича нейрохирургом, тогда как на самом деле он был ортопедом.
2. Я назвал его Иваном Семёновичем Котовым, хотя его звали (немножко) иначе.
3. Я написал, что в синагоге был борцовский зал, хотя на самом деле мы занимались во флигеле техникума.
4. Не я его спросил «Почему я ушёл с ковра?», я в тот момент вообще не мог говорить, а он мне сказал, когда я открыл глаза: «Это потому, что ты ушёл с ковра!»
«А теперь по пунктам».
Да нет, только третий и четвёртый…
Хотя третий я уже раньше объяснил… во всяком случае, я объяснил, почему перенёс кружок космического моделирования из одного дворца в другой.
Ну, вот и по той же причине я перенёс в рассказе наши тренировки в синагогу – чтобы не умножать помещения без надобности.
В особенности в коротком рассказе это ни к чему.
Когда каждое слово на вес.
На самом деле в харьковской хоральной синагоге был тогда спорткомлекс («Динамо», по-моему), но борцовского зала там не было.
Во всяком случае, я в нём не бывал, даже если он там и был.
Я сходил туда один раз на занятия в новой секции со странным названием «Атлетизм и акробатика», отец увидел такое объявление, рассказал мне и я заинтересовался.
Мы прыгали там на батуте в большом зале, а потом тренер ушёл, оставив нас наедине со штангой, которую мы поднимали на спор – кто больше, и я победил, а потом скорая увезла меня в больницу.
На следующий день выпустили, пупок не развязался, просто перенапрягся, бывает…
У Ивана Семёновича мы вообще не поднимали тяжести, во всяком случае, стоя. Считалось, что в таком возрасте это мешает росту. Мы занимались отработкой приёмов, сразу после лёгкого разогрева, с начала тренировки и до конца.
О Иване Семёновиче в том раннем рассказе я написал гораздо меньше, чем здесь, но зато я там захватил больший период времени: я описал нашу встречу через два года после моего ухода из секции.
Очнувшись в 4-й неотложке, куда меня доставила скорая, первое что я увидел, было лицо Ивана Семёновича.
Я это написал уже давно в том рассказе, не буду же я его вставлять сюда целиком, как я это сделал с рассказом «Канатная дорога» – поместил его целиком в роман «Параллельная акция».
Но «Канатная дорога» не входила в первую книгу, по крайней мере… нет, не буду. Хотя книги мои, по сути, невидимые, переписывать их я не хочу, тем не менее, хватит уже с меня того, что с некоторых пор я их разрисовываю…
Ну вот, осталось только объяснить, почему я ушёл с ковра.
По двум причинам, причём два события произошли в один день.
Во-первых, меня победили все, то есть два противника на соревнованиях «Открытый ковёр».
При этом год назад я победил обоих.
Да, так замыкается круг… как ни странно, два года подряд в моей весовой категории и возрастной группе, были только эти два парня. По весу мы были примерно равны, но по возрасту совсем не: они были и старше и выше, более накачанные, я победил их за счёт техники, которой они тогда ещё очень плохо владели.
Обоих не по очкам, а – туше, за считанные секунды.
А через год это всё повторилось с точностью до наоборот: оба положили меня на лопатки, ну может, не так быстро, как я их за год до этого, но, тем не менее, у меня возникло чувство… похожее, наверно, на то, что испытала героиня моего рассказа «Канатная дорога», когда кабинка сделала в конце u-turn и поехала назад – и у неё и у меня возникло чувство, что и время потекло в обратную сторону…
Только тут были не тросы подвесной дороги, а как бы магнитофонная плёнка, доиграв до конца, стала крутиться обратно… или киноплёнка, да, фильмы «Моя греко-римская…»
К тому же на этом «Открытом ковре» случился открытый перелом, я увидел белую кость, торчавшую из руки мальчика, который лежал на краю ковра в позе эмбриона, пока не приехала скорая… и это произвело на меня впечатление.
Я никогда до этого не видел человеческие кости и другие внутренности, поэтому слова, которые иногда бормотал нам Иван Семёнович, переодеваясь я не принимал близко к сердцу.
«Задержался потому, что человеку кисть отрезал трамвай… хотел лечь на рельсы, но передумал в последний момент, а кисть убрать не успел, вот мы её пять часов и пришивали, разу уж он решил остаться…» и т. п.
А тут, когда сам увидел… ну, это понятно.
К тому же два поражения.
В общем, всё это вместе на меня так повлияло, что я ушёл с ковра.
Не то чтобы симметрия четырёх туше затушевала в памяти день победы, у каждого года свой победитель… но день поражения я помню гораздо лучше.
Мне приятнее вспомнить другую победу – на чемпионате области – когда в моём весе и возрастной группе не оказалось вообще ни одного противника и мне было официально объявлено, что, ввиду их отсутствия, я… стал чемпионом!
Это была несомненно самая лучшая победа в моей жизни.
Я вспоминал её впоследствии, когда слышал песню Высоцкого про манежи и арены… и ещё, когда мои книги номинировали на литературные премии.
Не потому, что ощущал себя супертяжеловесом, я не думаю, что набрал там даже вес пера, просто так же, как для спорта соревнования естественны, для литературы они (имхо) смехотворны.
Ну да, есть это словосочетание, «гамбургский счёт», связанное как раз с борьбой, я не раз объяснял его смысл немцам, которые, в отличие от русскоязычной публики, в массе своей его не знают.
Ну и что, они же тогда боролись без публики, в Гамбурге…
Но ведь так теперь и писатели, нет?.. ладно, хватит гнать.