Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2018
ПРОЗА |
Выпуск 79 |
Виктор ГЕЙНЦ
/ 1937–2013 /
Прерванный фильм
Рассказ
Перевод Г. Бельгера
Поэт, прозаик, драматург. Родился в Омской области в 1937 г. Учился в Новосибирске. Занимался исследованием немецких диалектов в Сибири. Работал завкафедрой иностранных зыков в пединституте Петропавловска, литературным редактором еженедельника «DeutscheAllgemeine» (Алма-Ата). В 1992 г. эмигрировал в Германию. Автор десяти книг, в том числе исторической трилогии «На волнах истории».
Летом, когда ночи становились тёплыми, нам разрешалось спать на сеновале. То было пределом всех наших мечтаний. Здесь дивно пахло лесом и лугами, сушёной земляникой и мятом. Мы наслаждались свежим воздухом и спали, как сурки. Наутро просыпались бодрыми, лёгкими, будто вновь родились на свет. И только одно было нам не по нраву: уж очень рано, по заведённому бабушкой порядку, мы вынуждены были вечером отправляться в постель. О нарушении этого порядка не могло быть и речи, так как бабушка была к нам, ох, как строга. Тот, кто хотя бы раз выходил из её повиновения, уже мог не рассчитывать на обед или ужин.
С наступлением сумерек мы покорно забирались на сеновал и устраивались поудобней на нашем душистом лежбище. И разговаривали между собой только шёпотом: нельзя было давать бабушке повода для каких-либо подозрений.
На улице ещё только смеркалось, а на нашем сеновале бывало уже темным-темно. В крохотном слуховом окошке мерцала одинокая вечерняя звезда. Время от времени фыркала где-то лошадь. Рядом, за перегородкой, шумно вздыхала корова и тёрлась боком о столб. Больше никаких звуков. Таинственная тишина царила вокруг. Только мы-то знали, что деревня ещё не спит, бодрствует. Сегодня явно попахивало киношкой. Чтобы удостовериться в своих предположениях, мы осторожно выглянули в слуховое окошко. Так оно и есть: возле клуба темнели жестяные ящики с катушками и киноаппарат. Рядом бугрился движок, от которого пахло бензином. В те годы в нашей деревне ещё не было электричества, и хромой Хайне, наш кономеханик, чтобы показывать нам кино, должен был добывать электроэнергию с помощью этого старого, чумазого мотора. Резкий, неистребимый бензинный дух его всегда волновал и будил в нас отрадные предчувствия.
В напряжённом ожидании чутко вслушивались мы в вечернюю тишину, ловя каждый звук. На другом краю села занудливо завыла собака.
– Во-олк… – приглушённо выдохнул Роберт.
– Ну да… – пренебрежительно выдохнул я. – Обыкновенная шелудивая дворняжка.
– Волки тоже так воют.
– Конечно. Только это, говорю тебе, собака.
– Когда воет собака, – продолжал шептать возле моего уха Роберт, – значит, кто-то умер.
– В нашей деревне никто не умер, – отрезал я тоном всезнающего.
Роберт, однако, не унимался.
– Значит, кто-то пал смертью храбрых там, на фронте. Там ведь многие погибают. Правда, Вилли?
– Война давно уже кончилась, – ответил я тотчас.
– Тогда почему мама с папой не возвращаются? Где они задерживаются так долго?
– Вернутся ещё, – пробурчал я холодно, даже, вроде, как равнодушно, но тут же почувствовал, как неизъяснимая дрожь пронзила меня всего, и я добавил, не в силах скрыть волнение. – Ты же слышал, что сказала бабушка. Обратный путь очень долгий. И они, может, едут на быках. А это, ты знаешь, так медленно…
Снизу донеслось знакомое шарканье ног. Бабушка прошлёпала через весь двор, постояла у нижней перекладины, с трудом взобралась на вторую ступеньку (приставная лестница при этом заскрипела под её тяжестью) и негромко позвала в открытую чердачную дверцу:
– Робер, Вилли!.. Вы уже спите?
Первым откликнулся Роберт, придавая своему голосу сонную хрипотцу:
– Да-а…
Но одинокая фистула Роберта, конечно же, не могла полностью удовлетворить бабушку, я ответил не сразу, заставил-таки её малость поволноваться. Лишь после повторного отклика я перевернулся на другой бок и гнусаво, точно спросонья, отозвался:
– Что такое?.. А?.. Кто там?..
– Ну, спите… Спите уж, деточки мои… – удовлетворённо проговорила бабушка. – И завтра ещё будет день.
То было её любимым присловьем. Конечно, и завтра будет день. А у каждого дня – свои заботы…
Бабушка, с трудом дотягиваясь рукой до чердачной дверцы, захлопнула её и пустила крючок в проволочную петлю. Увы, её доверие к нам зиждилось на зыбкой основе. Опять жалобно застонала под ней приставная лестница, потом послышалось, понемногу удаляясь, шарканье бабушкиных отопок, затем тихо скрипнула входная дверь и звякнула щеколда.
Мы разом, словно по команде, вскочили и кинулись к чердачной дверце. В углу за рейкой мы хранили, словно драгоценность, ржавый напильник, служивший спасительной отмычкой. Я просунул острый конец напильника в щель между косяком и дверцей, поддел и беззвучно откинул крючок. Локо и неслышно, будто кошки, сползли мы по лестнице с сеновала и шмыгнули в картофельник. Спотыкаясь о ботву, я ринулся вперёд. Нам нельзя было опаздывать. Мы хотели увидеть фильм с самого начала. Он был про войну. Ну, конечно же, про войну, мы в этом ничуть не сомневались. Даже само название говорило об этом. До наступления полной темноты хромой Хайне не мог начать фильма, потому что в нашем клубе не было штор, и вообще не было ничего, чем можно б было занавесить окна. Но теперь было самое время, и нам надо было поторапливаться, а то немудрено пропустить самое интересное. Всё для нас было ясно, всё было предусмотрено до мелочей, однако у нас ещё не было уверенности, удастся ли вообще на этот раз проникнуть в зрительный зал. Денег на входные билеты у нас, само собой понятно, не было. Откуда бы им взяться? Обычно у двери становился и продавал билеты сам хромой Хайне. О том, чтобы незаметно прошмыгнуть за чьей-нибудь спиной, не следовало и помышлять. Глаза у Хайне были, как у рыси, а сила, как у вола. Попадись только ему в лапы, ка-ак поддаст коленкой под зад или двинет разок по шее, так потом надолго забудешь, где и клуб находится, за версту его обходить будешь. Иногда, когда Хайне бывал занят другим срочным делом, его заменял сам заведующий клубом. Тот жалел нас, сочувствовал и делал вид, будто нас не замечает. Мы, случалось, целой ватагой прошмыгивали в зал. Но тогда хромой Хайне поднимал ор на весь клуб:
– У меня план горит! – вопил он. – Я не могу всем бесплатно кино показывать. Если так, то я вообще больше не приеду в вашу деревню!
Хромой Хайне бывал гневлив и несговорчив. Заведующий клубом, казалось, побаивался его и в последнее время никого бесплатно уже не пропускал. Таким образом, этот путь был для нас отныне закрыт. Но оставались, к счастью, и другие возможности для того, чтобы всё же посмотреть фильм. Случалось иногда, что недоставало стекла в нижней части какой-нибудь рамы. Чаще всего это происходило почему-то именно тогда, когда в деревню приезжала кинопередвижка. И ни разу не было так, что разбивалось стекло в верхней части рамы. Да это было бы и смешно! Кому такое нужно?
Мы ещё днём тщательно прикинули и разработали план. Первым должен был протиснуться через нижнее окошко Роберт. Он тонкий и гибкий как угорь, в любую щель пролезет. А я в плечах немного пошире. Мне нужно сначала просунуть правую руку, потом – голову, потом подтянуться левым плечом, ну, а остальная часть моего тела уже наверняка не застрянет…
Добравшись до плетня в конце огорода, за которым начиналась улица, я быстро оглянулся, но Роберта не увидел.
– Роберт! – сиплым от раздражения и досады голосом позвал я. – Где тебя черти носят?
– Зде-есь! – отозвался он где-то с середины огорода. – Иди-ка сюда скорее!
Я тотчас понёсся назад и нашёл Роберта под кустом паслёна. Он что-то торопливо и смачно жевал.
– Гляди… гляди… – шептал он с заговорщическим видом. – Вкустятины-то сколько – страсть!
Я опустился на корточки и правой рукой раздвинул кусты. Чёрные-пречёрные ягоды даже в сумраке позднего вечера резко выделялись на фоне сочной листвы. Роберт пихал себе в рот целые горсти и даже покрякивал от удовольствия. Вся рожа его по самые уши была измазана чёрным ягодным соком. Я пошарил под листьями и нашарил полную горсть паслёна. И, действительно, чертовски вкусно. Надо было только не ошибиться и отбирать самые спелые, иначе одна зелёная ягода может испортить весь смак. Мы так увлеклись неожиданным лакомством, выпавшим нам на ужин, что совершенно забыли о своём главном намерении. Но тут вечернюю тишь взорвал резкий стрекот мотора и тотчас вернул нас к действительности. Это хромой Хайне запустил свой старый движок.
– Вот видишь! – раздосадованно зашипел я сквозь зубы. – Из-за твоей вкуснятины мы теперь опоздали на фильм.
– Так ты ведь тоже грёб обеими руками, – огрызнулся Робер, и я посчитал целесообразным молча проглотить его укор, ибо, признаться честно, малец был недалёк от истины.
Мы перемахнули через забор и потрусили к клубу. Но на этот раз нам не повезло: разбитого окна не оказалось. Рядом с клубом растерянно слонялась ватажка пацанов с соседних улиц. Надо было что-то срочно придумать. Положение наше казалось безнадёжным. Может, опять высадить какое-нибудь окошко? Нет, на это мы решиться не могли. Поздно уже было. Долго кружили мы, то расходясь, то вновь сближаясь, вокруг клуба. И ни одна спасительная мысль в голову не приходила. А движок у клуба продолжал деловито постукивать. Между тем мы и не заметили, как наползли тучи, и стал накрапывать дождичек. Мы тотчас всей ватагой приникли в сенцы и подёргали дверь, ведущую в зрительный зал. Она оказалась запертой изнутри. Что делать? Может, остановить движок? Но и на это никто не осмелился. Мы робели перед этой чёртовой тарахтелкой, трясущейся как в лихорадке, но ещё больше боялись самого киномеханика.
– Пацаны! – вскрикнул тут вдруг срывающимся от восторга голосом рыжий Герман Шухардт. И уже по одному этому признаку можно было догадаться, что в его пустой башке сверкнула божья искра. – Слышите, пацаны?! Дождик ведь пошёл!
– Ну и что из этого? – спросили мы в недоумении.
– Как, что?! От дождя мотор заглохнет. И они внесут его в коридор. Да! Теперь мы все сразу смекнули. Мы забились всей гурьбой в тёмный угол коридора и затаились, точно мыши. Мы твёрдо знали: вот-вот должна наступить пауза, кончится часть, и механику надо будет зажечь свет, чтобы зарядить аппарат новой катушкой. Дождавшись этого момента, Герман заколотил что есть силы в дверь и заорал во всю глотку:
– Дождь пошёл!.. Эй, вы… дождь!
И тут же метнулся к нам, в угол.
Дверь отворилась. Хайне и заведующий клубом вышли в коридор, оглянулись, проскочили несколько раз мимо, но нас так и не заметили: уж очень темно было в нашем углу, хоть глаз выколи, да и мы замерли, дышать перестали. Они вышли, чтобы втащить движок, а мы, точно призраки, юркнули в зрительный зал и в одно мгновение устроились у самого экрана прямо на полу. Зрители мы были непритязательные и неприхотливые.
После короткой паузы фильм продолжался. Мы сидели внизу, у стены, почти впритык к экрану и вынуждены были, задрав головы, смотреть вверх. Но и это неудобство не омрачало нашу радость. Не понимали также, что там, наверху, происходило, о чём говорили, нас это и не интересовало вовсе. Главное: мы видели и слышали, как там стреляли. Мы слышали, как яростно, взахлёб, татакали пулемёты, с грохотом взрывались ручные гранаты и грозно гудели самолёты. Шуму вокруг было и без того достаточно: оглушительно трещал динамик, на улице раскатисто гремел гром, в зале монотонно стрекотал киноаппарат, а в коридоре отрывисто тукал движок. Но нам до всего этого не было ровным счётом никакого дела. Мы точно зачарованные смотрели на то, как наши доблестные войска усиливали натиск и бесстрашно шли в атаку, как врассыпную, охваченные паникой, драпали фашисты, и мы, ликуя, размахивали своими кулачками им вслед, вскакивали, топали, неистовствовали в победном азарте и неокрепшими голосами, срывающимися на визг, кричали:
– Давай! Бей!
– Ещё! Вперёд, вперёд!
– Всыпь им, задам!
– Ура! Ур-ра-а! Ур-рааа!
Фильм прервался совершенно неожиданно и, как нам показалось, на самом интересном месте. Экран погас. Мы в полном недоумении оглянулись. Там, где стоял аппарат, тускло горела лампочка. Хромой Хайне спустился с помоста и заковылял меж зрительных рядов к нам. Ничего доброго вид его не предвещал. Гневный голос его взвился над залом.
– Вы, паршивцы! Стервецы! Чего орёте, как оглашенные?! Вести себя не умеете! А ну – уматывайтесь отсюда живо! Не то задам такую трёпку, что искры из глаз посыплются!!
Словно стайка вспугнутых воробьёв, сорвались мы с места и бросились наутёк. Лишь там, на улице, под моросящим дождичком, придя в себя, мы сообразили, что фильм ещё не кончился. Ведь Берлин ещё не пал. И самое главное нам увидеть не удалось: великую победу славной Советской Армии. Нашу долгожданную победу.
Как побитые щенки, мы стояли и не знали, что делать дальше.
– Во всём виноват Герман, – канючил Роберт. – Если бы не он…
– Почему я виноват? – вскинулся тот сразу.
– Потому что визжал, как поросёнок, которого режут, – взвился фальцетом Роберт.
– Ах ты, сопляк! Сам же горланил, как петух на навозной куче.
– Тебя мы больше с собой не возьмём. Вот так! Потому… потому что ты… – Роберт на всякий случай переметнулся через изгородь в наш огород, где он себя чувствовал вне опасности, – дурак!
– Трус! – крикнул ему вдогонку Герман.
Вернувшись домой, на сеновал, мы с помощью того же напильника вновь закрыли на крючок чердачную дверцу снаружи, как это делала бабушка. Лишь раздеваясь, мы заметили, что насквозь промокли. Мы повесили нашу латаную-перелатаную одежду на балку и попадали в сено.
Однако уснуть мы почему-то не могли. Чего-то нам явно не хватало. Всё казалось, что мы что-то потеряли, что-то очень важное, существенное, и потеря эта была невосполнимой. Мы хорошо знали, что война окончилась, что скоро должны вернуться наши родители. Они ведь участвовали в этой войне. От начала до конца. И всё они видели. И всё пережили. И только мы ничего о том не знали и плохо представляли, как это происходило. Мы так и не увидели до конца, как была достигнута великая победа. Наша победа. А ведь стыд и срам – не знать всего этого! Как мы посмотрим в глаза нашим родителям, когда они вернутся с войны? Кто знает, когда ещё теперь заявится к нам хромой Хайне с новым фильмом? Это ведь случается в наших деревнях не часто. А если он и завернёт к нам со своей кинопередвижкой, то ещё неизвестно, что это за фильм будет, может, совсем какой-нибудь, где только лобызаются и лижутся, что всегда так нравится взрослым. А нам такие фильмы даром не нужны. Мы хотим своими глазами увидеть конец войны. Мы хотим во всех подробностях увидеть, наконец, как поймали Гитлера.
– А я так хотел увидеть папу, – сказал, вздохнув, Роберт.
– Его ты в кино все равно не увидел бы. Там ведь не настоящие солдаты. Это сам учитель Линдлер сказал. Это артисты. Но они изображают войну такой, какая она была в самом деле.
– Знаешь что? – сказал вдруг Роберт после долгой паузы. – Мы ведь тоже можем быть артистами и изображать войну. И тогда мы разобьём фашистов так, чтобы от них только перья летели, а?..
Это была совсем не плохая идея. Вообще в голову Роберта часто приходят дельные мысли. Этого у него не отнимешь. В самом деле, можем же мы стать солдатами и защищать свою родину до последней капли крови. Как в кино. Только уж мы доведём войну до конца. До полной и окончательной победы. Чтобы потом никогда больше войны не было… С этими утешительными мыслями мы и уснули.
На следующее утро, как только бабушка выпустила нас, мы подались на соседние улицы набирать «солдат». В нашей дереане из было немного, потому мы объявили тотальную мобилизацию. Родина в опасности! Враг ещё не разбит окончательно. Ещё не все наши отцы и матери вернулись домой. Мы должны спешить им на помощь.
В точно обговоренное время мы собрались за околицей – сразу же за огородом тётушки Лизы. Отсюда густые заросли кустарника тянулись до самой речки. Это было излюбленным местом всех наших игр и забав. И здесь мы теперь наметили фронтовую линию. Пацаны потекли сюда со всех переулков. Все были вооружены с ног до головы самыми фантастическими видами оружия, в том числе и автоматами – обыкновенно обструганной палкой с сучком посередине, служившим магазинной коробкой. Собралось около двадцати вояк, включая и таких, кто едва только научился ходить.
Мы тотчас обозначили фронтовую линию. Ею стала узкая тропинка, петляющая между кустарниками к берегу реки. Однако загвоздка вышла с определением двух противоборствующих лагерей По правилам игры мы должны были разделиться на две группы: на «наших» и на «фашистов». Но это был как раз тот подводный камень, о который теперь грозил разбиться наш тщательно продуманный план. Все хотели играть только «наших». Я начал уговаривать одного за другим, я даже умолял каждого стать – ну, совсем ненадолго – противником «наших». Только играть. Понарошку. Всего-навсего побыть в роли немецких фашистов.
– Вы ведь не станете фашистами от того, что лишь сыграете их роль, – говорил я.
Как генерал, прошёлся я ещё раз вдоль ряда мобилизованных солдат. Строго и умоляюще смотрел каждому в лицо. Но бравые вояки обиженно шмыгали носами, отводили взгляды или опускали головы. Я никак не мог смириться с тем, что наша прекрасная затея ни за что ни про что вдруг провалится. Ну, как же так? Неужели все наши страдания напрасны? Неужели всё коту под хвост?
– Да вы что?! – кричал я в отчаянии. Ведь фашисты в кино тоже не настоящие фашисты. А всего лишь артисты. И если мы хотим играть в войну, значит, нам необходим противник. Нам нужны, дьявол их задери, фашисты, и нам нужен, будь он проклят, Гитлер, которого разобьём в пух и прах. Как же нам сокрушать врага, если… мы его не имеем?! Сами подумайте!..
И снова упорное молчание последовало в ответ.
– Мог бы и сам… – услышал я через некоторое время чей-то робкий голос.
Я вскинул голову. Голос принадлежал рыжему Герману.
– Что «сам»? – не понял я.
Ну… это… сам играть Гитлера, – уточнил свою мысль Герман.
«Ишь ты, пёс мокрохвостый! – подумал я про себя. – Что ему в дурную башку взбрело, а?! Возмущению моему не было предела.
– Я?! – взревел я. – Я хочу Сталина играть, понял? С какой такой стати играть мне Гитлера?
– Мы тоже! Мы тоже! – вразнобой закричала вся ватага. – Мы тоже хотим Сталина играть.
Я опешил от негодования. Меня это сразило наповал.
– Сми-и-ирно-о! – приказал я тоном заправского командира. – Слушай мою кома-анду-у!
Шум сник. Ватага понемногу угомонилась. Но мне самому ещё не было ясно, что я хотел сказать. Лишь через паузу я кое-как собрался с мыслями и продолжил:
– Поймите же, остолопы! Ну, что это будет за военная игра, если у нас двадцать Сталинов и ни одного Гитлера? Хотя бы самого захудалого, паршивого?
И тут я окончательно понял, что намерение наше обречено на провал. Спасти ничего невозможно. Я был бессилен что-либо предпринять. Я только чувствовал, как во мне мало-помалу угасали недавний подъём и воодушевление, уступая место подавленности и разочарованию.
И опять Роберт пришёл на выручку.
– Так вот же он торчит! – вскрикнул он фальцетом и вытянул руку в сторону огорода тётушки Лизы.
– Кто? – спросил я в недоумении.
– Гитлер – перешёл он на таинственный шёпот.
Все невольно повернули головы налево, туда, где простирался огород. Там посередине одиноко торчало жалкое пугало в старой, изношенной солдатской шинели. На вершину кола был опрокинут ржавый ночной горшок, который издали сильно смахивал на фашистскую каску.
Дальнейшие события развивались молниеносно. Кто-то выкрикнул сигнал к штурму.
– Вперёд!
– В бой за родину!
– Ур-ра-а!
И вся орава, обвешанная «оружием», мигом переметнулась через изгородь и, подняв невообразимую многоголосую трескотню, ринулась, как одержимая, к пугалу. Те, кому было не под силу одолеть изгородь, протиснулись между рейками и, путаясь в тыквенных плетях, спотыкаясь, падая и вновь вставая, тоже бежали вперёд, только вперёд. В следующее мгновение, ещё до моей команды, с грохотом слетел с головы «Гитлера» его стальной шлем и, откатившись в сторону, вновь превратился в заурядный, помятый ночной горшок. Пугало опрокинули, истоптали; старую, истлевшую шинель разорвали в клочья и разнесли по всему огороду.
– Гилер капут! – неистовствовала орава. – Гитлер капут!
Капустные качаны в один момент обернулись фашистскими солдатами. При этом победоносные воины не удовлетворились оружейными залпами и автоматной очередью, а энергично пустили в ход и «штыки», и «приклады».
– Стой! – закричал я. – Стой! Что вы делаете?
Но мой голос безнадёжно утонул в исступлённом гвалте. Зато все вдруг явственно расслышали крикливую брань тётушки Лизы.
– О, господи всесильный на небеси! Бесстыдники! Чтоб вам ни дна, ни покрышки! Вон отсюда, черти чумазые! Шпана голопузая! Чтоб вас громом сразило!.. Ой, ой!..
Как ветром, унесло нас из огорода. Мы и сами не заметили, как очутились в чащобе и упрятались в тени кустов. И ещё долго доносились до нас крики и вопли тёти Лизы:
– Ах, живодёры! Мучители! Шантрапа проклятая! Всю капусту мою перетоптали… испоганили… Ну, подождите! Обрушится на вас кара! Ещё поплатитесь! Ещё поплачете, душегубы!..
Домой мы в тот день не спешили. Страх сковал нас. Мы сознавали: если тётя Лиза узнала нас и пожалуется бабушке, нам несдобровать. Достанется нам от бабушки на орехи. Но это ещё не самое страшное. После этого случая бабушка наверняка удвоит, а то и утроит свой надзор и не спустит с нас глаз. А это никак не входило в наши расчёты. Особенно теперь, когда наши головы шли кругом от множества планов и замыслов.
Домой побрели мы лишь вечером с тяжкой печалью на сердце. Бабушка сидела грустная на скамейке у ворот и укоризненно качала головой.
– Ах, ребятки, ребятки, – вздохнула она. – Неужели у вас ни капельки совести не осталось? Целыми днями я горблюсь, спины не разгибаю, а вам лень палец о палец ударить…
Она сказала это тихо, спокойно, с глубокой тоской в глазах. Я почувствовал, как кровь хлынула мне в голову, а в груди больно сжалось сердце. Я охотнее всего провалился бы сейчас сквозь землю.
Роберт встал перед бабушкой, вытянулся напряжённо, одёрнул явно короткую ему рубашонку, приложил правую руку к помятой кепчонке, которую носил сломанным козырьком назад, и доложил с чрезвычайно серьёзным выражением на лице:
– Товарищ бабушка! С Гитлером покончено! Полный ему капут! Мама с папой скоро вернутся.
Бабушке стало смешно. Она притянула нас обеими руками к себе и обняла.
– Да, да… ребятки мои… – сказала она, и голос её вдруг дрогнул. – Конечно… конечно… Война кончилась. И скоро… скоро должны ваши родители… вернуться…
Я заметил: последнее слово она выдохнула не сразу, словно через силу, и поспешно приложила кончик передника к глазам.
Бабушка плакала.