Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2018
ПРОЗА |
Выпуск 79 |
Борис ПИЛЬНЯК
/ 1894–1938 /
Немецкая история
Рассказ
Советский писатель. Отец – из немецких колонистов, мать – из русских купцов. Псевдоним «Пильняк» возник оттого, что жителей деревни, где он проживал, называли пильняками: «пильнянка» – место лесных разработок. Расцвет его творчества пришёлся на 20-е годы. «Беру газеты и книги, и первое, что в них поражает, – ложь всюду: в труде, в общественной жизни, в семейных отношениях… Что это? – массовый психоз, болезнь, слепота» («Третья столица», «Мать-мачеха»). Эту независимость и смелость ему не простили. По ложному обвинению (шпионаж в пользу Японии) был осуждён 21.04.1938г. и в тот же день расстрелян. Реабилитирован посмертно 6.12.1956 г.
I
Марксштадт.
…Без четверти семь утра бьют на кирках и на костелах колокола, и все немцы в Марксштадте, как во всех кантонах и колониях, сидят за кофе. В семь утра бьют на кирках и костелах колокола, и немцы за работой. За колониями – или равнина, или холмы – степь, степь, широчайшие просторы пшеницы, солончаки, ковыль, миражи летом, бураны зимами. На площадях, если это пустыня зноя, в пыльных смерчах немотствуют верблюды, утверждающие «ночь Азии» и «змеиную азийскую мудрость», змеиношеие, драконоголовые верблюды, покойные, как Азия. Над землей пятьдесят градусов жары по Реомюру.
Без четверти двенадцать бьют на кирках колокола, – жалобный, прозрачный, стеклянный звон, – и все немцы сидят за обедом, чтобы после обеда, прикрыв ставни и раздевшись, как на ночь, спать до трех. Колокола бьют в три, – тогда пьют кофе и вновь работают. В девять последний раз отбивают время кирки и костелы, тогда наступает ночь, и тогда все спят. Рабочий день, колоколом, заканчивается в пять. В гости ходят от пяти до семи, гостям дают медовые пряники с горькой миндалиной посреди и рюмку вина. Полы моют каждый день, печь обмазывают известью после каждой топки, дом снаружи обмывают каждую субботу, по субботам же моют коровники. Непонятно – люди для чистоты или чистота для людей.
У каждой хозяйки на все свои туфли: все они стоят у порогов: в одних она ходит по двору, в других – в коровнике, в третьих – по кухне, в четвертых – по «воонунг циммерам» (комнатам); у порогов ловко шмыгают хозяйки из одних туфлей в другие, немки в чепчиках и в белых передниках…
Доктор Пауль Pay, – археолог, – нашел в этих степях памятники неолитической эпохи – памятники человечества, отодвинутые от современности на десять тысячелетий. Здесь Паулем Pay найдены были остатки бронзовой эпохи, протекшей между четвертым и третьим тысячелетиями дохристианской эры. Третье, второе и первое тысячелетья – не сохранили памятей. От первого до второго века христианской эры здесь были сарматы. Около рождества Иисуса Христа здесь были скифы. Между третьим и четвертым веками здесь были аланы, лучшая эпоха этих земель, люди европейского черепа, ушедшие отсюда на Кавказ и в Европу. За аланами – вновь пустыня, до тринадцатого века татар. За татарами – от пятнадцатого столетия до века российской Великой Екатерины – опять пустыня, кочевья киргиз и калмыков.
Теперь – немцы.
В 1763 году по германским городам читался манифест Екатерины Второй, российской императрицы, в коем говорилось, что в России, на Волге, есть такие чудесные места, где произрастают лимоны, винограды и мирты, происходит миртовая жизнь, эдакий лирический лимонад из писаний великой императрицы, и что оная Фелица приглашает всех желающих немцев ехать туда на вечные времена трудиться и блаженствовать без податей, без воинской повинности на сто десять лет, на новые земли, где каждый может себе взять земли, сколько захочет. Манифест обещал бесплатный проезд до этих чудесных земель и ссуды на инвентарь и скотину. Манифест читался на площадях по немецким городам под звоны бубенцов, привлекающих толпу, как и доныне читаются приказы в волжских немецких колониях, – читался в дни после разгрома Семилетней войны, –
и до Волги, барками по Тихвинской и Мариинской системам от Петербурга, дотащилось тридцать тысяч немецких неудачников, разоренных войною и голодом, в первую очередь ремесленников, до сих пор сохранивших свои профессии, сохранивших германский осьнадцатый век, меньше крестьян, называющих огороды плантациями,
в еще меньшем количестве – студентов, аптекарей, солдат, офицеров, даже дворян, даже одного барона – Дэнгофа, в честь которого назван большой, ныне сарпинковый поселок.
Люди тогда приехали к осени, в места, где, как полагалось по российским традициям, миртов не произрастало, но была голая степь, ковыль, пустыня и ни одного человеческого кола. По степи кочевали киргизы и калмыки, и за степью на горизонтах вставали миражи. Кроме немцев в эти места Екатериной ссылались каторжники и острожники русского происхождения. Немцы оказались в положении более жестоком, чем Семилетняя война, – и в первые же два года от тридцати тысяч немцев осталось двадцать три; офицеры ушли к Пугачеву, солдат вешала Екатерина; многие ремесленники собрались было бежать обратно, – и есть ряд рассказов
о том, как березенцы, русские каторжане, за мзду брались провожать безъязыких немцев, везли немцев на дощаниках до ближайшего глухого острова и там резали немцам языки. В нынешнем Марксштадте – в прежнем Катринштадте – до сих пор видны остатки рвов, крепости, охранявшей колонию от киргизов и от россиян. Киргизы так же, как и россияне, имели привычку резать немцам языки, не умеющие говорить по русски. В 1924 году, по переписи, немцев было шестьсот тысяч человек: но это не к тому, как немцы применились к миртовой благодати этих мест, размножившись и сохранив свой осьнадцатый век.
Немцы пришли блондинами, северяне. Тип теперешнего немца примерно следующий: рост выше среднего; темные волосы, изредка ярко-рыжие; темный, коричневый цвет кожи; темные глаза. На голове у немца широкополая соломенная шляпа, – такие же шляпы на головах у лошадей, – в зубах у немца сохранившаяся от Германии трубка на длинном мундштуке, сплетенном из кожи. В колонии Дэнгоф в 1926 году строилось кирпичное здание в несколько этажей, рыли ямы для фундамента, – и оказалось, что здание ставится на старом немецком кладбище. Археолог доктор Пауль Pay и этнограф профессор Дингэс приехали на стройку, чтобы обследовать кладбище. Трупы немцев, мужчин и женщин, сгнили в гробах, но кости, волосы и одежда остались. Скелеты мужчин лежали в шелковых жилетах, в сюртуках и в галстуках, вывезенных еще из Германии. Женские скелеты были в шелковых платьях и в чепчиках. Теперешний тип немца обязательно темноволос, – в могилах сохранились волосы умерших – пшеничные волосы северян. Сто шестьдесят лет немецкого Заволжья, степной зной и степные морозы, азиатские стихии – перекрасили немцев, изменили их антропологический тип.
И Pay, и Дингэс написали исследование о влиянии климата на человеческую особь. И Pay, и Дингэс – потихоньку от сельчан – взяли из могил шлафроки, галстуки, женские платки и юбки – для этнографического музея. Судьбы этих чепчиков и шлафроков необычны – вывезенные из Германии, пролежавшие полтораста лет
в земле, ныне они лежат за стеклами музея в удушливом и пыльном зное города Покровска.
II
Профессор Георгий Дингэс записал сказку.
Шульмайстер Шварцкопф из колонии Дэнгоф Бальцерского кантона умер, оставив жену и дочь, бедную и очень красивую невесту.
В это же время умер пфарер Трэнклер, богатый человек, оставив свою жену и сына, красивого и богатого жениха, бондаря по профессии. Молодой Трэнклер посватался за молодую Шварцкопф, и это была лучшая и счастливейшая в Дэнгофе пара. Шульмайстерша фрау Шварцкопф вместе со своею дочерью переехала к Трэнклерам –
в богатую и покойную старость. Старухи Шварцкопф и Трэнклер очень сошлись характерами и очень подружились. Молодые были счастливы, и в первый же месяц дочь призналась матери, что она понесла ребенка. И тогда соседка сказала по секрету фрау пфарерше, что у фрау шульмайстерши – нехороший глаз. В сердце пфарерши запала тревога, мелочи стали подтверждать ее сомнения, и она тогда пошла к знахарке, чтобы посоветоваться с нею. Знахарка дала совет, как узнать истину: надо было в тот час, когда пропоет третий петух, найти в курятнике первой яйцо, снесенное за эту ночь, съесть его сырым и ждать наутро вопросов шульмайстерши; если шульмайстерша задаст подряд три вопроса: куда пошла моя дочка? – продал ли Ганс вчерашние ободья? – перестали ли болеть ноги фрау пфарерши? – если она задаст эти три вопроса, стало быть у нее черный глаз.
Пфарерша поступила так, как советовала знахарка. Утром на рассвете в тот день сын уехал в соседнее село на базар и жена пошла проводить его до околицы, – и за кофеем шульмайстерша задала подряд три вопроса, напророченные знахаркой. Фрау пфарерша уверилась, что у фрау шульмайстерши черный глаз. Но через несколько дней соседка сказала пфарерше новую новость, о том, что шульмайстерша – колдунья. Пфарерша опять пошла к знахарке.
И знахарка дала средство узнать, истинно ли это. Надо было у пойманной в субботу щуки в полночь, с субботы на воскресенье, вынуть икру, сварить ее до третьих петухов и съесть без соли, когда пропоет третий петух, – и утром тогда надо было идти в костел, смотреть, не отрывая глаз, в купол над алтарем, и если действительно шульмайстерша ведьма, тогда она будет видна в куполе, где будет она летать на венике. Пфарерша поступила так, как ей советовала знахарка, – и действительно, в тот момент, когда органист вознес «авэ, Ма риа», под куполом появилась в омерзительном виде голая на метле шульмайстерша фрау Шварцкопф. Счастье пфарерши фрау Трэнклер было разбито, сын не поверил ее видению, грозил знахарке, что он донесет русским властям, оставил у себя шульмайстершу, – и фрау Трэнклер вынуждена была покинуть богатый свой дом и поступить работницей к патеру.
Профессор Дингэс расследовал историю возникновения этой легенды.
III
Пароход уходил в закат и в отдых от зноя. И во мраке июньской волжской ночи пароход пришел к пристани, гудел, пришвартовывался к керосиновым фонарям конторки, в нерусский говор. За сходнями, на берегу, под отвесом горы стоят распряженные фуры. Немцы не волнуются. Телеграмма не дошла вовремя. Ночь, – та пожухлая уже в июне волжская степная ночь, когда из степи веет жарким удушьем, пылью и мятой.
– Нам надо в Бальцер, – говорит профессор Дингэс.
– Канн манн[1], – отвечает возница и медленно приступает к фуре, чтобы запрячь лошадей. – Вартманн[2].
Эти фуры вывезены из Германии, в каждом поселке есть фурманн, мастер по строительству фур. Лошади в дышлах. Профессор Дингэс спрашивает, как называются части фур: записью этих названий и фонетикой произношения Дингэс восстанавливает, откуда пришла эта семья немцев, из Баварии ли, из Саксонии ли иль из Пруссии. Дингэс спрашивает возницу, из какого села он родом, на ком женат, кто у него в родстве. И Дингэс читает в его ответах книгу столетия его рода, под электрическим фонариком он записывает иероглифы анкеты – те, которые вскрывают книгу столетия. Ночь пожухла, пыльна, удушлива. Небо темно. Прибрежные горы стоят отвесом.
– Лошади готовы. Биттэ![3]
Фура ползет в гору шагом, под обрывом горы, в овражную щель, валится с боку на бок, но не скрипит – сделана навек. Въехали в лес, в прохладу и шелест дубов. Спустились в овраг. Поднялись вверх. Темно и ничего не видно. Прошел час пути. Лошади побежали рысью.
– Вот отсюда сворачивает дорога к Карлу Швабу, – сказал возница.
Ни Дингэс, ни Pay ничего тогда не знали о Карле Швабе. Никто ничего не ответил.
– Закурим, – сказал Pay и предложил папиросу вознице.
– Канн манн, – сказал возница и остановил лошадей, чтобы высечь зажигалкой огонь. – Карл Шваб был очень хорошим, трудолюбивым хозяином.
– Какой это Карл Шваб? – спросил Дингэс.
– А это тот, к которому пришли черепа, – ответил возница.
Поехали дальше, во мрак, оврагами, лесом. Лошади бежали рысью, гнали за собой пыль, пыль пахла кремнем и полынью. Молчали. Выехали на холм в степь. И в бесконечном просторе степи, впереди, направо, налево, на версты и на десятки верст загорелись в степи десятки костров.
– Смотрите, Дингэс, – сказал Pay, – это от кочевого древневековья.
Возница ответил:
– В степи пасутся стада и табуны; костры разложены, чтобы пугать волков, которые рыщут по степи. Особенно много развелось волков после революции.
В Бальцер, в кантон, с улицами, проложенными линейкою и заложенными пылью по щиколотку, приехали ночью. Кантон спал, прикрыв ставни. Выли – по степному – собаки. Небо также было степным. На постоялом дворе блистательствовала чистота. Дали четыре полотенца и две постели. Электричество погасло в час ночи.
Наутро в палительном зное перед глазами прошел Бальцер, этот кантон, где в каждом доме ткут сарпинку. Сарепта – сарептинские немцы. День прошел кожевенным заводом, где нечем дышать от удушья падали, клубами пшеничной пыли вальцовой мельницы, горами подсолнечной шелухи маслобойного завода. На литейном заводе отливали части для фур и для сеялок. За невероятностями пыли из зноя переулков около реки Голый Карамыш стояла сарпинковая фабрика, немки склонялись над ткацкими машинами в немецком порядке и в чистоте. Бальцер – кантон, индустриальный центр фабрики, уничтожающей кустарничество, – и все же кантон весь день шелестит необыденным, странным для степного зноя шелестом кустарных ткацких станов: это в домах ткут сарпинку женщины, дети, мужчины.
В новом закате отдыха от зноя «форд» кантонального исполкома (у волжских немцев в каждой волости по «форду») понес ученых в Дэнгоф, в село кустарей и школьных раскопок, на родину фрау Шварцкопф и фрау Трэнклер, в прямые немецкие улочки с белыми домами за ставнями и заборами. Учитель Кэрнер показывал новые немецкие буквари, толковал о многополье и водил на свою плантацию – и в конюшне у него за притолоку были засунуты сушеные щучьи головы – от злого глаза. Дэнгоф шелестел ульем прялок в керосиновом мраке окон средневекового ткачества. Над степью и кострами в степи засветилась ночь свечою месяца. Колония уснула. Последний верблюд прошагал к воротам.
В каждом доме ткацкие станы. Мужчины, женщины, дети сидят за станами, ткут сарпинку, и в каждом доме пахнет свежим ситцем. Дингэс записал количество станов в колонии, выработки, процент туберкулезных и близоруких, стопроцентность кооперированности ткачей, – и записывал названия частей фуры, частей трубки, частей станов и сундуков, чтобы вскрыть столетия. Доктор Pay в архиве сельского совета раскапывал родословную шульмайстера Шварцкопфа и пфарера Трэнклера, чтобы совместно с Дингэсом расследовать историю черного глаза. Дингэс и Pay ходили по старикам и старинным домам, просили показать им старинные трубки, сундуки, платья, веретена, – убеждали отобранное прибрать для музея, тут же заполняя благодарственные от музея грамоты. В одном из домов они нашли старинные, еще от Германии, очки. Еще утром учитель Кэрнер сообщил, что он, вернувшись с плантации, отправит к знахарке свою жену с учеными. После вечернего кофе фрау шульмайстерша Кэрнер пошла с учеными к бабушке. Дом бабушки, как все дома. Главная комната заставлена ткацкими станами, под окном у стана внучата устроили свою кукольную комнату и забились туда, чтобы посмотреть гостей.
Бабушка приняла гостей в новом платье и провела их в столовую, предложила медовых пряников и по рюмке портвейна. Бабушка села в кресла к камину, и гости сели вокруг нее. В первых фразах бабушка сообщила, что она никоим образом не связана с темною силою и верная лютеранка. Все ее знания у нее от бабушки, верные знания, потому что ее прапрапрадед был студентом и лекарем в Саксонии. За свою жизнь она приняла шестнадцать тысяч детей и немногим меньшее количество людей обмыла перед гробом – за эти годы голода и смерти. Она побранила врачей, которые заставляют женщин ложиться во время родов, и с гордостью заявила, что все ее роженицы рожали стоя, как и требуется природою. Дингэс расспрашивал бабушку о фрау шульмайстерше Шварцкопф, – бабушка подтвердила истинность истории, сообщив, что все это произошло, когда она была уже замужем. Затем бабушка отвела шульмайстершу Кэрнер в отдельную комнату, чтобы дать несколько советов и побеседовать об их женских делах. Фрау Кэрнер вышла от бабушки, гордая, смущенная, раскрасневшаяся, и ничего не рассказала мужчинам о советах бабушки, – дома же, по настоянию мужа, передала профессору Дингэсу для музея порошочки из кирпича, останавливающие кровь, и порошочки из лягушечьих костей и менструальной женской крови, привораживающие любовь. Учитель Кэрнер толковал за ужином о преимуществах корнеплодного хозяйства в деле кормления животных.
Новым вечером форд отвёз ученых в новое село, где также шелестели ткацкие станы. Та ночь не принесла отдыха от зноя. Улицы задыхались от жажды закрытыми ставнями окон и серебряной свечою месяца в небе. В доме, где остановились ученые, на полы в комнатах клали мокрые полотенца, чтобы утолить жажду комнат. Хозяин дома – ткач Юнг – провел гостей в гостиную. В парадной комнате стояли клавесины и две кровати за десятком подушек. Хозяин был молчалив и очень черен – зарос черной бородой.
– Если мои господа хотят, – сказал ткач Юнг, беспомощно улыбнувшись, – если мои господа хотят, мы с женой сыграли бы и спели для удовольствия гостей. Мы всегда проводим отдых в пении.
Ткач Юнг тихо улыбнулся, лицо его стало блаженным. Он извлек из клавесин несколько звуков, – удивительнейшие звуки, выцветшие в этом степном зное. Жена села рядом с мужем и запела. Муж подпевал клавесинам и жене. Запели дети, став около матери.
Лица всех певших были умиленны. Профессор Дингэс записывал слова песни: выцветшая в степи и переиначенная столетьем зноя, песнь сохранилась еще от Германии. Семья ткача Юнга оказалась духоборческой семьей.
IV
Немец Карл Шваб, рыжеусый, безбородый, черноволосый человек, кадык которого походил на его колени, а вместе кадык и колени – на его трубку, торчавшую из рыжих усов, кареглазый, впалогрудый человек, после жесточайшего голода 1920 года, дошедшего до людоедства, ушел из колонии на отруб. Карл Шваб получил надел недалеко от Волги, где степь обрывается в Волгу горами, надел был на опушке леса, на краю оврага. Лес стоял рядом, кленовый и некленовый, зеленый лес. Карл Шваб решил строить «кутор», как немцы называют хутора, на холме, неподалеку от овражного обрыва.
Перевезя сруб и прочие материалы еще зимой, конец зимы прожив у соседа, посеявшись с весны, летом Карл Шваб, переселившись со своей семьей на новый кутор, приступил к постройке дома. Работали он, его сыновья Иоганн и Фридрих, его жена Марта и дочери Мария и Виктория. Семья была молчалива и дружна. Сыновья строили себе отдельные комнаты, ибо решено было осенью жениться. Девушкам предполагалась светелка, чтобы коротать время до брака. Во временном сарае, где хранились сельскохозяйственные машины и домашняя утварь, где люди спали и питались, на полке, над обеденным столом, хранились сельскохозяйственные журналы и проспект стандартного строительства на немецком языке. Мужчины вечерами перепроверяли планы, задуманные еще зимою.
В августе, когда пшеница была убрана, когда была закончена постройка дома, – на кухне возникла немецкая печь, обмазанная глиной и известью, целое немецкое строительство со многими печурками, топками, подтопками, с кубом для выварки белья и для варки мыла, с плиткой для кофе, с духовкой для супа и с другой духовкой для кухэнов, – целое строительство под аркой; хозяйка должна работать под этой аркой, чтобы справа и слева от ее руки были все эти топки и подтопки, чтобы камин грел ее ноги, камин, в котором также можно коптить свиные окорока и грудину. Над камином вбиты были вешалки для просушки одежды после осенних дождей и зимних вьюг.
Зимой в метельные дни должны были бы все собираться около камина, чтобы слушать сказки фрау Марты о ведьме из Дэнгофа, которая превращалась в свинью и которую в свином состоянии однажды поранил прохожий, так поранил, что ведьма, гроссмутер такая то, целую неделю не поднималась с кровати, – средневековые сказки, привезенные сюда из немецкого осьнадцатого века.
В девичьей светелке висела мадонна, около которой девушки пели, вышивая тряпки, «авэ, Мариа». В комнате отцов стояла резная кровать, в несколько этажей заваленная подушками и одеялами, где из-под нижнего одеяла свисали кружева, сплетенные Мартой. Около кровати стоял сундук, вывезенный еще из Германии, предмет изучения профессора Дингэса. В сараях и в конюшнях у притолок были повешены сушеные головы рыбы, щуки, охраняющие от чертей, родившихся где-то в Германии: эти рыбьи головы были предметом изучения и Дингэса, и Pay.
В начале сентября, когда поля окончательно были уже обработаны и перепаханы под зиму, отец и сыновья стали копать погреб, чтобы сложить туда корнеплоды. Осенью сыро. Встав в пять часов, моросливым рассветом, отвесив корма животным, начав рабочий немецкий день, выпив в половине восьмого кофе из жженой пшеницы, отец и сыновья пошли на двор (построенный степным уметом), там они рыли погреб. Иоганн и Фридрих спустились в яму и выкидывали оттуда землю. Карл отвозил землю к конюшням, чтобы утеплить их землею. Трубка, кадык и колени Карла были медленны и степенны. Старший Иоганн, похожий на отца, рыл в темном углу, перекидывая землю Фридриху. Фридрих, коренастый, как мать, кидал землю отцу.
Лопата Иоганна уперлась в твердое, это был не камень. Иоганн копнул раз, два и три – и к ногам его покатилось нечто круглое. В темноте нельзя было понять, что это такое.
– Вартманн, – степенно сказал Иоганн брату и крикнул наверх: Фатер![4]
– Канн манн, – ответил сверху отец.
Иоганн высунул из ямы на свет человеческий череп. Череп был коричнев и скуласт. Лица Карла и Иоганна выразили ужас. Фридрих глупо улыбнулся. Не меньше, чем минуту, то есть вечность при таких обстоятельствах, Карл и Иоганн были неподвижны в ужасе.
– Что ты смеешься, оболтус, – сказал отец Фридриху.
Фридрих проникся страхом. Отец вынул трубку изо рта, все его кадыки удвоились. Иоганн вылез из ямы и стал рядом с отцом. Фридрих также вылез и также стал рядом – с братом.
– Штилль![5] – сказал отец. – Молчание! – Иоганн, принеси фонарь.
Отец полез в яму. Фонарь осветил куски человеческих костей, торчавших из земли. Отец сел на землю, в страшном ужасе и горе, подпер рукою голову. Он встал, вылез из ямы, еще раз осмотрел человеческий череп и еще раз, с черепом, полез в яму. Он положил череп к позвонкам, затылком к востоку, как лежал череп, и вылез из ямы.
– Штилль! Шнэлль![6] – сказал отец. – Молчание! Скорее!
Карл взял лопату и бросил ком земли с края ямы в темный угол, где был череп. Сыновья безмолвно последовали примеру отца. Трубки не было в зубах Карла. Фридрих от природы был глуп, как знали все в семье. Лица Карла и Иоганна были покорны судьбе. Теперь уже Фридрих возил землю на тачке от конюшни к яме. Моросил мелкий дождь. Степь была пуста и печальна.
Двадцать минут двенадцатого Марта позвала обедать. Отец воткнул лопату в землю под навесом, ничего не сказав. Мужчины молча вымыли руки и сели за стол, около андерсеновской печи, которую Марта уже побелила, вытопив.
Обедали молча и молча после обеда пошли по своим постелям спать до кофе.
После кофе до сумерек мужчины заваливали яму в излишней для немцев поспешности. Заваливать – куда быстрее, чем выкапывать, и наутро мужчины кончили работу.
Тогда отец сказал сыновьям в последний раз:
– Безмолвие! Женщины не должны знать, никто не должен знать. Мы начнем копать погреб в другом конце двора.
Женщины не спросили мужчин, почему мужчины переменили свои планы, и тем не менее, потому что иной раз вести распространяются без человеческих слов, Марта, мать, в этот вечер после вечерней в половине седьмого пищи, когда семья собралась около камина против арки, где священнодействовали женщины, когда мужчины повесили свои картузы над печью, – Марта иноречиво рассказала историю шульмайстерши Шварцкопф, бывшую на памяти Марты, когда она была девочкой, – когда фрау шульмайстерша Шварцкопф имела черный глаз, ради которого фрау пфарерша Трэнклер вынуждена была покинуть богатый свой дом и поступить работницей к патеру. Фрау Марта рассказала эту правдивую историю, косо поглядывая на мужа, иноречиво задерживаясь на паузах. Дочери в страхе жались к матери, младшая прятала голову от огня камина. За домом, в степи, гудели осенние ветры и шипел дождь. Лицо Фридриха было расстроено. Иоганн и отец были каменнолицы.
– Надо иметь спокойный сон, жена, – сказал Карл и поднялся со стула без четверти девять, чтобы задать скотине на ночь и в девять быть в постели.
Отец всегда один выходил в этот час на конюшню, сейчас он сказал старшему сыну: Ты пойдешь со мною, мальчик.
Сын зажег фонарь, чего обыкновенно не делалось, – отец не упрекнул его в неэкономности. На дворе было очень темно, гудел над степью ветер и хлестал по кутору дождь в черном мраке. Мужчины шли рядом, сын жался к отцу, и сын сказал отцу шепотом:
– Страшно, папа.
– Да, очень страшно, – также шепотом ответил отец и положил руку на плечо сына, приласкал сына отцовской своей рукою. – Очень страшно, мальчик.
Наутро мужчины стали рыть погреб в другом конце двора. Иоганн перекидывал землю Фридриху, Фридрих наваливал землю на тачку, отец отвозил землю к конюшне. И через неделю произошло то же, что было девять дней назад: Фридрих откопал человеческий скелет. Лица всех троих теперь изображали ужас. Отец долго сидел на тачке, оперев щеки ладонями, трагически качая головою. Мужчины в безмолвии и поспешности стали заваливать яму. Яма была завалена и сравнена с землею.
Сентябрь уже перевалил на октябрь, начались заморозки. Отец решил рыть погреб в подполье. И опять через неделю труда найдена была могила, теперь уже много человеческих костей и среди них не человеческий уже, но лошадиный череп и около черепа непонятная золотая монета.
Подполье было закопано. В эти девятнадцать дней рытья погребов Карл Шваб совершенно поседел.
– Мы не хотим больше иметь погреба, – сказал отец. – Мы бедны, чтобы покинуть это место. Молчание! – жизнь всегда идет наряду со смертью, если это не есть злой глаз. – Молчание!
В ноябре подули первые метели.
V
Карл Шваб построил свой кутор на старом кургане. Есть обстоятельства, когда вести расходятся по людям без слов: никто с кутора не мог бы указать, каким образом узналось и в Бальцере, и в Дэнгофе о том, что род Карла Шваба спознался с нечистою, совершенно средневековою силою, подсунувшей под кутор Карла Шваба мертвецов.
Зима в этом году была снежна и метельна, дороги к кутору замело снегами. Сыновья Иоганн и Фридрих в том году не поженились, как предполагалось, и даже не сватались.
Весною к Карлу Швабу приезжал археолог доктор Пауль Pay, чтобы обследовать курган. В начале лета к Карлу Швабу приезжал профессор Дингэс, чтобы установить, как возникают легенды о черном глазе. Обоих их у ворот встречал седой старик Карл, с трубкою в зубах, в широкополой соломенной шляпе. Его взгляд был покоен и непроницаем. Он был неприветлив и обоим приезжавшим говорил одно и то же.
– Что вы хотите от меня, мои господа? – у меня нет только погреба, и больше ничего. Прошу не позорить моего дома.
Все в округе знали, что у Карла Шваба – именно нет погреба.
После приезда этих ученых людей к Карлу Швабу – и в Бальцере, и в Дэнгофе подлинно знали, что Карл Шваб, превратившийся за зиму в старика, уступивший работу сыновьям, не только спознался с черным глазом, но и сам возымел его, упорно о том замолчав.
Так возникают истории, подобные истории фрау шульмайстерши Шварцкопф.
VI
…Степь, степь, солончаки, поля пшеницы, солончаки, ковыль, полынь, степь. Зной. Изредка побежит по земле, разбежится, оттолкнется от земли, полетит – дрофа. Изредка встанет межевым столбиком сурок. Изредка продымит около дороги трактор. Изредка пройдут верблюды. Изредка видны курганы. Степь, Заволжье, зной. Там впереди – уже за десятками, а не сотнями верст – земли Казахстана, Киргизия, Азия. Безлюдье. Степь. Зной.
И вот сейчас же, за десятком верст от Волги, когда позади точно рядом волжские горы, – впереди в степи возникла чудесность – возникли пальмы, мирты, виноградники, озера, воды, непонятные человеческие стройки, фантастика, чудесность, – все то, что написано в манифесте Екатерины Второй. Это – мираж.
Над степью зной. Впереди некие минуты стоит мираж, блекнет и растворяется в ничто. За миражем впереди – степь, изредка курганы, на горизонте горб верблюда, синий воздух, колеблющий пространства. И вновь возникает мираж, вновь к тому, чтобы утвердить манифест императрицы Фелицы. Пустыней степи идет день, зной дня, солончаками, пшеницами, курганами, дрофами. Все больше и больше солончаков выгоревшей, мертвой земли, окаймленной ковылем. В закате опять возникают миражи, необыкновенные растения, необыкновенные леса и города. И тогда впереди возникает громадная плотина, обсаженная деревьями, громадное озеро, громадные пространства садов и плантаций. Это немецкие оросительные плотины – научная станция, где изучают плод, зерно и почву.
И навстречу летят триллионы субтропических комаров. Там, за этими клоками солончаковой степи, залитыми теперь, в эти последние годы, водой, – за этими плотинами – киргизская степь, тысячи верст кочевнической Азии. Около солончаков стоят гряды курганов, сарматские ли, скифские, монгольские – эти курганы, грядою уходящие вдаль по вершине балки. Курганы оказались аланскими.
В городе Покровске, в музее, где постоянно работают профессор Дингэс и доктор Pay, изредка собираются на заседание экономист Генрих Шлэгель, кооператор Виктор Штромбергер, статистик Николай Либих, общественные деятели, – иногда заходят члены немецкого правительства. Тогда ведутся очередные рабочие разговоры, о менно голландском скоте менонитского коппентальского района, о холодильном деле, о хлебозаготовках, о кустарном ремесленничестве, о растительности заливных волжских лугов, о сыроварении, о беконном деле, о многом очередном прочем.
Осенью на улицах Покровска грязь по уши. Зимами над Покровском, над степью лежат белейшие снега, проходят бураны. За буднями разговоров в музее, когда заседания заканчиваются и остаются доктор Pay и профессор Дингэс, эти два рыцаря своей родины, когда они говорят о своих работах, так же обыденно, как на заседании, – говорят о вновь разработанной сказке и о новом разрытом кургане, о платьях, принесенных в музей из могил, – тогда здесь, в этих музейных комнатах, возникает история, наука этой страны. За стеклами витрин лежат человеческие черепа, камни и утварь тысячелетий курганов.
Ямское поле, апрель 1928
[1] (Вернуться) Можно.
[2] (Вернуться) Подожди.
[3] (Вернуться) Пожалуйста.
[4] (Вернуться) «Подожди-ка, – степенно… и крикнул наверх: – Отец!»
[5] (Вернуться) Тихо.
[6] (Вернуться) Быстро.