Рассказ
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2018
ПРОЗА |
Выпуск 79 |
Владимир ШТЕЛЕ
/ Кассель /
Дурнина
Рассказ
Хлоп-хлоп. Когда голая пятка, воспринимая весь мой небольшой вес, надавливает на подошву новой сандалеты, то краска, которой покрыта нутряная часть сандалии, плавится, густо сопливится, схватывает пятку крепко, а потом со стонущим громким хлопком её отпускает. То же самое повторяется с другой пяткой.
Меня после этих сандалий так и называли: Шлёп-нога. К громким хлопкам добавляется противное поскрипывание слоёв гладкой искусственной кожи, которые ещё не притёрлись друг к другу, ещё не привыкли к пыли и к такому жестокому обращению. Она, эта кожа, конечно же, мечтала стать аккуратной дамской сумочкой, пахнуть хорошими советскими духами и иногда благодарно впитывать одну-две счастливые, пьянящие слезинки грамотной, красивой хозяйки, влюблённой в моложавого офицера и проживающей, ну, хотя бы, в областном центре. Не повезло этой коже. Истопчу, измахрачу я эти европейские сандалии в глубокой Сибири, поэтому и стонут они, и хлюпают, и скрипят, гонор свой показывают, на себя внимание обращают, мол, нам здесь не место, мы в солнечном Поволжье уродились, а наши пряжки на юге Украины отштамповали.
А почему я всегда с интересом смотрел и перемещался по жизни в сторону Востока? Нет, я имею в виду не Ближний Восток и даже не Среднюю Азию, а Восток Советского Союза. Я думаю, что это магнитно-исторический вектор виноват. Мои предки, поверив русской царице-немке, которой идеи перестройки тоже были не чужды, двинулись из земли Гессен, ориентируясь по солнцу, в сторону Востока. Шли долго. За время перехода одно поколение вымерло, а другое, ещё более многолюдное, народилось. То, которое народилось, уже и не знало, откуда оно идёт, зачем оно идёт, знало только, что идти надо на Восток. Утром они просыпались, умывались росой и, как полагается исполнительным и послушным людям, шли прямиком на зaрю. Так бы и ушли на самый край земли подальше от этого поганого Гессена, где бюрократы народу житья не давали, наказывали за каждую мелочь: не дай бог, в налоговой декларации слегка соврёшь; не дай бог, где-нибудь втихаря 100 марок подработаешь; не дай бог, страховку забудешь переоформить…, а налоги солидарные какие!
Но остался среди переселенцев один старый мудрый дед из первого поколения. Однажды утром, когда все уже выстроились в шеренги по пять человек и, ожидая разрешающего звука барабанов, приготовились шагать на Восток по бесконечной, цветущей, свободной до туманно-голубого горизонта степи, этот дед спросил: «Дети мои, а скажите чем здесь пахнет?»
– А Русью пахнет, – отвечали дети, повертев густыми рыжими бородами.
– Если Русью пахнет, значит, здесь вольница, значит, мы дома, – сказал дед и воткнул оглоблю глубоко в чернозёмный слой.
А из оглобли сразу веточки свежие повылазили, а на них яблочки спелые образовались. Народ возрадовался и стал эту степь лелеять, пахать и семя разбрасывать. Хорошо стали жить!
Позавидовали оставшиеся гессенские народы степной свободе своих восточных сородичей и пошли в сторону Востока стройными военными рядами, исполняя по дороге смешные народные песенки про мудрого, хотя, конечно, бесноватого фюрера. А новый русский-царь грузин говорит: «Нет уж, сами на фронтах попогибаем, сынов русских без счёта в братские могилы поукладываем, пять лет без передыха биться будем, а наших немцев российских сбережём. Как мы без них? Давайте мы их всех от этого страшного германского нашествия на Востоке в Сибири схороним. Там надёжно».
Так и сделали. Вот и хлопаю я в своих сандалиях по Западно-Сибирской низменности, глубоко уверенный, что нет на земле низменности лучше, чем наша. Но настырный магнитный вектор всё-таки что-то в моей голове свернул. Мало мне покажется этой Западно-Сибирской низменности, очень скоро двинусь я уже по собственной воле ещё дальше, на Восток, осваивать полудикие заокраины Восточной Сибири. А там уже и ласковые океанские волны, и шорох морской шуги по ночам слышны, когда гул роторных экскаваторов затихает. И шепчут эти волны заморские сказки, что будто бы, если очень долго двигаться на Восток, можно оказаться на Западе. Да врите, врите, разве советский комсомолец поверит, что земля круглая!
Обновки мне радости не приносили, только мучили. Или они были на два размера больше, висели до пола, и на трижды загнутой штанине виднелся индекс ХХL; или имели сверхмодный кричащий покрой, рецепт которого знали только в нашей местной пошивочной мастерской; или хлопали и скрипели так, что мать могла меня в радиусе десяти километров от дома запеленговать без использования радиолокатора, который был установлен два года назад шустрыми солдатиками на горке за Собачьей рощей возле речки Золотой Китат.
Это было далеко. Главный начальник этой радиолокационной станции появлялся иногда у нас в посёлке. В погонах и сапогах, а мундир по фигуре подогнан. Если какой смелый мужик к нему в пивной подсаживался, то непременно заинтересованно спрашивал: «Ну, как в небе, товарищ майор? Нормально?» Товарищ майор в это время допивал третью литровую кружку, заказывал ещё одну с прицепом, закуривал папироску, а потом, хоть и без мата, но тем не менее солидно, отвечал: «Не разглашаю. Отвали, козёл».
Это ж какие поэты в малахаях из вонючих шкур по моей Западно-Сибирской низменности бегали! Да разве этот майор, которого сейчас возле пивной в бобик пьяного затаскивают, а он орёт: «Дети Москвы, спите спокойно! Майор Козлов гарантирует!», да разве мог он назвать эту тихую сибирскую речку так хорошо: Золотой Китат?! Да этот Козлов и не сибиряк, он тут только служит, короче, – временщик, куда-нибудь в Подмосковье через три года эмигрирует, разве он меня поймёт!? Он и тайгу нашу, зимой и летом прекрасную, дурниной называет, потому что в ней урюк не растёт, а он урюк любит. Разве он разглядит позолоту в этой ровной воде, разве заметит, когда начнёт сплавляться по речке самый первый жёлтый листок, когда он закружится медленно и снизу, с воды, начнёт поджигать тальниковые обвислые кроны, жалея колючие ёлки, которым и так нелегко живётся, которые в декабрьские дни будут искалечены непременно местным народом. Ну, да ладно, всё же – новогодний праздник, нарастёт новое. А может быть вонючие малахаи нам полезнее, чем подогнанные мундиры с красивыми погонами? Может быть, может быть… Ну, ну, только без глубоких обобщающих печальных мыслей!
На-ко вот, лучше ягоду перебери, – мамка из тайги целое ведро притащила. Как раз возле той станции и собирала. А в те годы, когда деньги на радиолокационные станции ещё находились, перебирать ягоду было интересно. На ведро ягоды приходилось полведра улиток, которые, как мы узнали позже, вовсе и не улитками, а брюхоногими моллюсками называются, а если они, действительно, брюхоногие моллюски, значит, мы, действительно, живём на дне древнего моря. Находить живых улиток, с крепкими, закрученными в рожки домиками, среди ягоды легко. В тайге они поджидали ягодниц и добровольно осыпались с веток в вёдра и корзины, чтобы белый свет, наконец, повидать, а то всё – лес, да лес, – надоело, скучно! Сейчас эту красивую кучку улиток я отнесу в загон, где наши куры гуляют. А наши куры – точно французского происхождения, так как они за этих, слюнями обмазанных, мелких сибирских улиток насмерть убиваются. Так их любят, так их любят, – готовы друг другу глаза повыклёвывать! И заглатывают этих улиток целиком, с домиком. Одна беда: потом от этих домиков скорлупа яичная такой твёрдой делается, что варить эти яйца два часа необходимо, а на стол к завтраку обязательно маленький молоточек прикладывать надо. А если это яйцо контрабандным путём в Германию вывезти, дать ему стухнуть, а потом вложить в руку возбуждённому политическому противнику канцлера, то всё, – капец будет канцлеру! Потом это яйцо можно будет целым и невредимым назад в Россию вернуть, скрыть где-нибудь на подземных военных арсеналах или в надёжном мавзолее, – оно наверняка и для внутреннего употребления ещё пригодится. Наверняка, появятся и в нашем ЦК когда-нибудь здоровые силы, которые всё же смогут заставить всех нас пойти по дороге демократии, свободы и социальной справедливости.
Ну, «Золотой» – это понятно, тут золота под каждой корягой килограмм, а «Китат?» – чё китобойная флотилия здесь плотву отстреливает? А вы думайте, как хотите. Только мы, местные, знаем, откуда и почему это название пошло. И не от золота, металла презренного вашего, и не от флотилии имя это идёт, а от совсем других субстанций. Нет, не скажем. Мы и детям своим не говорим. Они, если здесь родились и с головками у них всё нормально, тогда они и сами, без объяснений, начинают понимать, как говорится, и семантику, и семиотику, но происходит это только после тридцати лет жизни, когда душа вызревать начинает. Нет, не уговаривайте, не скажем, а вдруг вы в своём Гессене вздумаете про нас изложить? Ну и что, что вы – сын Ивана Ивановича? У нас тут в посёлке «Берлин» много таких Иванов Ивановичей было. Как только радиолокационную точку порушили, контроль за воздушным пространством ликвидировали, так и «Берлин» обезлюдел. Ах, места эти любите! И грустите вдалеке! В Сибири всем места хватало, кто вас отсюда гнал! А – невыносимые демократические преобразования. Ну, тут мы все бессильны: общественный прогресс не остановить.
Сколько живу на белом свете, столько и слышу про этот прогресс в разных вариациях, а дури в нашей жизни не уменьшается. Может, уже давно пора в направлении регресса двигаться? Вот иду я в сатиновых трусах по центральной улице, сандалии: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп. Пыль у ног атомными грибками взрывается и накрывает Хиросимой стойкое растение: лопух. Хотя, этот лопух, ослепший от многих наслоений пыли и грязи, свою личность удостоверить уже не может: так, молча намекает, что относит себя пока ещё к нации сложноцветных растений, но на потомство уже рукой махнул. Ничего, кроме деградации, в таких условиях не растёт. Как на этой пропылённой, изгаженной улице нормальный молодой лопух может вырасти?
А я вот уже два года, как научился читать, я уже знаю, что мы являемся примером для всего прогрессивного человечества, то есть – только для лучшей части человечества. А зачем показывать примеры всякому барахлу остальному? Я убеждён, что у меня только одна великая родина, я хочу показывать примеры смелости, бескорыстия, честности и трудолюбия прогрессивной половине человечества. На голове у меня настоящая солдатская пилотка со звёздочкой – сосед Иванович подарил. Я поправил пилотку, уложил на плечо самодельную трёхлинейку без ствола и без приклада, но с мушкой и оптическим прицелом и попробовал строевым шагом, оттягивая носок, пропадающим в бурлящем облаке пыли, пройти возле райсобеса, отдавая честь деревянному крылечку и задирая подбородок. «Эй, лопух, от тебя пыли, как от трофейного Сашкиного БМВ с люлькой», – окликнул меня Николай Иванович. «Эй, лопух!» Как часто слышал я потом это справедливое обращение ко мне. Как часто я это обращение ещё услышу. А потом, когда лысеть стану, буду к себе мысленно только так и обращаться: «Эй, лопух».
За райсобесом короткая улочка выводит, вроде, как к границе посёлка, но это оптический обман. На самом деле она, вильнув, взбегает на пригорок, где два столба обозначают вход на обширную площадку, которую называют базаром. Эту площадку никогда не бетонировали, здесь никогда не укладывали асфальта, но ни одной самой смелой травинке не вздумается здесь вырасти. Каблуки ботинок, кулачищи кирзовых сапог, босые пятки, мягкие подошвы подшитых валенок уплотнили навеки здесь землю, и никогда эта почва, превращённая в камень, не поддастся ни лопате, ни плугу, ни бульдозерному ножу. Накатится очередной всемирный потоп, размоет и унесёт всю мягкую землю округи, а эта базарная площадка останется невредимой и образует, когда большая вода убежит в свои океаны, новое плато, и мы назовём его Базарным нагорьем. Но когда это ещё всё будет, сколько ещё этого ждать!
В день будний на базаре раздолье: гоняй металлический обруч, поддерживая и направляя его ход кочергой со специальным изгибом, или в чижика можно наиграться до полной потери сил, а потом там, за краем базара, в кустах, отдышаться. У самых ворот базара, на солнцепёке, лежит вдрызг пьяная баба. Она никому не мешает, народа нет, а мы к таким картинкам давно привыкли. Мимо с дребезжащим колесом пробегали, а она и не пошевелилась. Народу-то нет, а Василий безногий, вон, на своей деревянной коляске сюда выруливает, к воротам подъезжает. Ноги обрезаны у него коротко, почти под самый пах. Его длинное туловище усажено на деревянную площадку маленькой самодельной коляски, оснащённой четырьмя колёсиками. Передвигается он, как лыжник, только две толстые отполированные палки в его чёрных, больших руках – покороче и без опорных колечек. Базар для Василия место любимое, даже в будни заезжает он сюда иногда для контрольного осмотра. А осматривать пока нечего – его друзья, если и появятся сегодня здесь, то только к вечеру. Василий круто развернул коляску, подъехал к бабе, задрал высоко её платье и стал по-деловому стягивать с неё трусы, а потом сделал вираж на своей коляске и умело заехал в пространство между раскинутых ног пьяной бабы. Инвалид что-то расстегнул внизу своего живота и на ребро коляски выпала третья бугристая палка. Он захватил сильными руками ноги бабы, подтащил её к торцу коляски и стал тыкать своей бугристой палкой, то немного отъезжая, то наезжая на расщеперенную бабу, которая, вроде, стала приходить в себя. Она приподнялa голову, выплюнула какой-то матерок, но сил не было ни сопротивляться, ни участвовать в этой игре. Белый свет закружился, баба снова закрыла глаза, и её безвольная белая задница закачалась в тёмных руках Василия так, как будто она сама наскакивала на деревянную коляску, пытаясь спихнуть бюст бедного инвалида с его низкого передвижного постамента. А все четыре колеса коляски стали удовлетворённо поскрипывать на всю базарную площадь в такт трудному дыханию хозяина. Тёмная рубаха Василия стала ещё темнее от пота. На таком солнцепёке много не наработаешь. Сильно старается безногий, но притомился, бабу отпустил, папироску достал, прикурил и нам, пацанам, подмигнул весело. Покуривает, но боевую позицию не изменил – так и стоит тележка между раскинутых ног пьяной бабы, бугристая палка утомлённо опёрлась на край тележки, а её конец улёгся на низ живота бабы. Обильный папиросный пепел осыпается серыми хлопьями и нанизывается на острые кончики тёмных волосков, которые наросли внизу живота бабы. Вот она стала опять оживать, голову приподняла и уронила, глаз и не открыла, правой рукой слепо провела по своему животу и положила ладошку на конец бугристой палки. «Ну будя, будя», – ласково проговорил безногий, решительно выплюнул окурок, захватил ноги и подтащил бабу к себе. А она, хоть и пьяная, хоть дура-дурой, а, вроде как заулыбалась, губы разлепила и слышно, как медленно ворочая тяжелым языком, задумчиво выговаривает: «Колька, ишшо, а Колька, ишшо».
Хороший человек Василий, только пьёт много, а сегодня почти трезвый. Ох, и замотала его эта баба. Колёсики снова назад-вперёд, назад-вперёд и прокопали в этой каменной земле короткую колею, которая останется тоже здесь навечно, напоминая о событии ординарном, но интересном. А инвалид своё дело уже закончил, оправил платье на бабе и покатил вниз по дорожке, не отталкиваясь, а притормаживая своими палками. Покатил бодро, весело припевая: «Эх, тачанка-ростовчанка все четыре колеса…»
И всё как-то к одному пошло: улитки в нашем лесу исчезли, Василий осенью лицом в лужу упал и утопился, майора пeревели на другую точку, туда, где урюк растёт, а затем и радиолокационная станция стала ненужной. А потом, позже, население «Берлина» стало дуреть: про какую-то историческую родину шептаться, якобы, там трёхкомнатные секции с унитазами выдают бесплатно и, подражая майору Козлову, всё вокруг растущее, цветущее, увядающее стали называть дурниной. Да, вон, июнь месяц на дворе, а кустики картошки ночью помёрзли, почерневшие листки пообвисали траурными флажками. Ну, как тут жить!? А как же раньше жили? Да хорошо жили.
Вот она, моя любимая протока. Обходной недлинной дугой прочерчена, а дно песком тяжёлым выложено и украшено редкими зелёными прядями, которые наклоном своим указывают, куда эта прозрачная влага убегает. И воде речной надоедает плотная слитность, хочется иногда пожурчать мелким, независимым ручейком, отделиться от основного потока и в рукаве-протоке тихо о своём покумекать. А там, за большим гранитным валуном склонился жидкий черёмуховый стволик с терпким запахом над протокой, я за него ухвачусь, лягу на воду спиной, и медленные струи подо мной, как мягкие пружинные опоры, поддержат, покачают. Так и поплыву далеко-далеко, лицом к небу, ухватившись за этот стволик. А летний свет через листву пробивается, и просвеченная листва все свои жилки и сосудики мне показывает: мол, смотри, мы тоже живые и тебя, пацана, понять можем. Набегает вода на мой затылок, заполняет ямки голых подмышек, стягивает выгоревшие сатиновые трусы, а потом старательно омывает каждый палец чёрных ног. И вонючая сандалетная краска отделяется от кожи ступней, растворяется в чистой воде и волнистыми коричневыми шлейфами убегает до самого Ледовитого
От такого обращения мне так хорошо, что я начинаю догадываться, что лучше на белом свете быть и не может, что самое лучшее, что могло бы со мной случиться, уже случилось здесь, в этой протоке. Наверное, поэтому будет мне потом всё остальное: постановка гастрольного областного театра, музейный комплекс в Шушенском, пятилетний отчёт заведующего лабораторией геомеханики, дунайские мосты, соединяющие Буду и Пешт, премия по итогам соцсоревнования за второй квартал 1976 года, буддийский храм в Забайкалье, напиток «Кока-кола», собственный дом в пригороде Фридхофштадта, признательность и неприязнь читателей, седьмой автобан и испанский пляж – казаться таким второстепенным и маловажным для жизни, в которой главное счастье уже свершилось. А может быть и не поэтому. А просто, потому, что – лопух.
Лопух-то, лопух, но время такое серьёзное наступило, что и лопухи вынуждены деловыми людьми становиться, а не просто детские памятные картинки художественно описывать. А лучше всего быть деловым на интернациональном уровне: бизнес-класс; кожаные кресла с зазором; «Данке – Энтшульдигунг»; офферты – прокуристы; «нет, не можем!»; авансовый платёж; «конечно можем, но не хотим!» Ну, тогда в Москву надо перемещаться, держать курс строго на закат, нарушив двухвековую традицию, а там уже и до мировых рынков рукой подать. Полетели!
Потянулись подлые мрачные девяностые годы. Подлые, потому что все разом захотели богатыми стать. Работать прекратили, стали воровать.
А всё же, в полутёмном с тяжёлыми, но разнообразными запахами зале аэропорта «Домодедово» ожидать запаздывающий рейс гораздо интереснее, чем в международном «Шереметьево». Потому, что в домодедовском зале – люди разные, непохожие. Эти люди и притягивают глаза, и отталкивают, воображение будоражат и задремать не дают. И у каждого его жизнь-судьба на лице иероглифами морщинок выписана и покроем демисезонного пальто, или заплаткой засаленного кожуха обозначена, и крякающим голосом из телефонной открытой будочки рассказана. А вот, один, о Господи, прямо на меня идёт. Глаза злобно-безразличные, щёки тёмной щетиной заросли, руки глубоко в широченные карманы засунуты и там в кулаки сжаты. Нет, мимо прошёл, слава богу! Ну, когда же, наконец, объявят посадку! А сосед по скамейке шепчет: «Да ты таких не бойся, сейчас других надо бояться».
А что – «Шереметьево?» Так, – бледное отражение западноевропейских стандартов. Скучно здесь куковать, однообразие давит. Чемоданы и чемоданчики одинакового размера и качества. Мешок, обвязанный брезентовой лентой, здесь редкость. И люди все стандартные, как их чемоданчики. И цены – западно-европейские. Иногда, правда, промелькнёт радостное, молодое, уже округлённое лицо, – да это начинающий тульский коммерсант, который от неожиданной возможности приобрести билет до Торонто и назад так возбуждён. Да, ничего, успокоится и он. Если, конечно, не обанкротится и полетит второй раз в Торонто, – будет выглядеть гораздо солиднее и его блинообразные щёки не будут излучать откровенное счастье и нарушать полустрогий протокол полуделового Шереметьевского мира.
Скучно, хочется задремать. Вот так проходят через этот зал волны уезжающих, волны приезжающих людей-родственников из разных стран. Они все думают одинаково, поэтому каждый из них имеет одну вертикальную морщинку между бровками, они все держат вилку правильно в левой руке, они не сморкаются на полированный пол, они обязательно должны все научиться говорить на одном языке. И этот язык будет им родным. Да, в общем, они уже нашли себе общий родной язык и старательно его осваивают.
Вот, какой-то китайчик просеменил, личико мелкое, нетипичное для международного аэропорта, но вертикальная морщинка между бровок присутствует. Значит, наш – деловой человек. Да и какой он китайчик! У него только рестораны китайские, а сам, наверное, в Мюнхене живёт и давно немецкий паспорт в кармане носит. Да, действительно, он выуживает из широких штанин своих маленьких штанишек немецкий райзепас. Ну, значит, его детишки немчата-китайчата на каникулах Майями посещают, бегло говорят на трёх языках, а вот когда Цуй Бо своего «Одинокого гуся» на шёлке тушью нарисовал и как повлияла в период Сун философия «дао» на живописный жанр «цветов и птиц», они наверняка не знают.
Скучно. Вяло переговариваются деловые люди, задрёмывают. А хоть и задрёмывают, но один глаз, как у того цуйбоевского гуся, слегка приоткрыт: для контроля за ситуацией. Всё же – в России сидим, либерализация в разгаре. А вдруг неожиданно антидемократические силы восстанут, переворот сделают и все российские успехи и достижения последних славных лет похерят! А мы тут спим и ничего своим канцлерам вовремя не сообщим! Так нас за такую халатность потом уже и в командировку не пошлют, невыездными сделают. Нет, закрывай глаза на всё, а одну щёлочку всё же оставь. К тому ж, вон, дама зрелая вошла, деловой костюмчик, юбочка едва прикрывает лобок. А ноги длиннющие, не иначе, как великий русский хирург Илизаров эти ноги по кремлёвскому спецзаказу создавал. Серые гусиные головки слегка закачались. Одни стали лёгкий интерес проявлять, потому что дама, действительно, чрезвычайно интересная, а другие – стали интерес изображать, чтобы не подумали, что интересные дамы их уже не интересуют. Срез юбочки – как раз на уровне носиков-клювиков отдыхающих перелётных. А она их и не видит. Она им, этим гусям, головки уже наоткручивала, – все рученьки в мозолях. Рискованная длина юбочки вынуждает даму двигаться, строго выдерживая вертикальное положение своего корпуса. Минимальное отклонение от вертикали грозит обнародованием интимных подробностей, но дама – опытная, тренированная, поэтому ничего подобного не произойдёт. Она пересекла зал и исчезла в туманном далеке, как будто прошла через бетонную стену и там, на широком аэродромном поле, подошла к своему красивому пилоту, капитану самого толстого Боинга, обняла его и стала целовать взасос. При этом вертикальное положение её тела нарушилось. Но этого всего мы уже не видим. Мы спим дальше.
Ой, где я? Это Шереметьево? Задремал, потерял бдительность. А вы не ошибаетесь? Действительно, – Шереметьево? А кто ж тогда к нам, достойным людям, эту нищенку допустил? Мелкими шажками нищенка, пожилая женщина в клетчатом выцветшем платочке, подошла к высокому столику, где два деловых человека, негромко переговариваясь на английском языке, заполняют, стоя, декларации. Перекрестилась, поклонилась низко, пожелала здоровья на весь век, снова перекрестилась и снова поклонилась. Достойные мужчины продолжают переговариваться на английском языке, дела до нищенки им нет. Но не отошла она, а перекрестилась, сложила руки крестом, пообещала, что только за этих двух бедных божьих детей в образе деловых мужчин и будет всю жизнь господу молиться. Ладошку лодочкой сделала: подайте! У мужчин получился маленький спор на английском языке по декларациям, они продолжают заниматься своими бумажными делами, а нищенку не видят, не слышат, а если и слышат, то не понимают. Нет, хочет нищенка достучаться в эти сердца: опять перекрестилась, опять поклонилась, пожелала здоровья всем членам семей, перекрестила мужчин, чтобы хорошо долетели туда, куда им надо. Ладошку лодочкой сделала: подайте! Не реагируют деловые мужчины, один стал что-то в записную книжечку записывать, а другой и вовсе от протянутой руки отвернулся. «Жу-жу! Жу-жу! А пидары вонючие!» – взвизгнула вдруг нищенка на весь зал, развернулась, пальтишко расстёгнутое на плечи откинула и блатной походкой, поблескивая возмущёнными глазами, высоко подняв голову, направилась к выходу.
Английские мужчины улыбнулись, подошли к стойке регистрации и стали на чистом русском языке шутить с молодой колдуньей-москвичкой в синем мундире, которая ставит на билетных бланках какие-то таинственные разрешительные штампики.
И мне нужно её разрешение. Только она сможет мне помочь. «Девушка, я не хочу познавать зарубежные миры. Я не хочу их покорять и завоёвывать. Да и какой из меня покоритель! Да и что там можно завоевать! Я прошу вас, отмените мой рейс на Мюнхен и отправьте самолёт к правому притоку таёжной речки, туда, где за галечным перекатом изгибается речка плавной излучиной, и русло, расщепляясь, отпускает часть своей воды в узкое устье рукава-протоки. Там ещё изогнутый куст черёмуховый стоит».
«А, пожалуйста», – и девушка хлопнула по моему билету специальным, таинственным, разрешительным штампиком и написала красным, острым ноготком магическое число 97, которое обвела кружочком, а чтобы колдовство свершилось определённо, она пририсовала к кружочку волнистый хвостик. Потом девушка повернулась к своей подружке, захихикала, и до меня донеслось: «Да, лопух какой-то».