* * *
Заснежило, занежило –
манжетами, манежами.
Январь течет рябиновою кровью
по телу беспризорных беззаконников.
Дома насупили седые брови
подоконников.
Я знаю сердце января,
похожее
на желтое мерцанье фонаря
под синей кожею.
Тончает дерева скелет,
темнеют небеса заплатой.
И тишина. И птичий след,
на белизне распятый.
*
* *
Но с той минуты, как тоска, звеня,
вошла шальною пулею в меня
да так, что сердце биться перестало –
на миг, на полмгновения, на треть,
и мне хотелось жить, и умереть,
и замереть подобием кристалла –
с тех пор, в свою прозрачность заглянув,
творец видений, вольный стеклодув,
я наблюдаю странные картины,
когда летит над таинством полей
янтарь шмелей, созвездье журавлей
и серебро сентябрьской паутины.
В чернильных пятнах проступившей тьмы
горят костры, походные дымы
клубятся над развалинами снега.
И шепчет чья-то тень, из века в век
ложась посмертно на безмолвный снег:
«Верните мне родного человека».
Земля меняет плоть материков,
суденышки меняют моряков,
столетия меняют поколенья.
И мухой, заключенной в янтаре,
я остаюсь в ушедшем январе –
себя лишенной сиротливой тенью.
*
* *
Дни февраля листаются быстрей,
чем высыхает соль семи морей
на смуглой коже задубевшей суши.
Катясь в протуберанцевой тоске,
скупое солнце, щурясь, пьет саке,
закусывая ломтиками суши.
Февраль, бесснежно пляшущий стриптиз,
стремится вверх, обрушивая вниз
деревьев аскетическую голость,
преображает сущность в кавардак
и воздухом, шершавым, как наждак,
надраивает ротовую полость.
Цепляясь о зазубрины, слова
плывут по нёбу, словно острова
по океану. Завернувшись в кокон
личинкой, я свожу себя на нет –
как виночерпий, разливая свет
по чашам окон.
*
* *
Друг мой, из зияющей пустоты
наводя с другой пустотой мосты,
ты не становишься подобен мосту –
ты превращаешься в пустоту.
Миф был щедр, но мир был скуп.
Вечность на нас точила зуб.
А смерть пустоглазая
наоборот –
на нас разевала беззубый рот.
Мы были отважны, мы были легки,
мы смерть, как собаку, кормили с руки,
и та, осенясь суеверно крестом,
махала косой и виляла хвостом.
казалось, мы в мире остались одни,
казалось, мы сделались смерти сродни,
и с нею на пару бросали в костер
тела наших братьев и души сестер.
*
* *
Хочу успеть, хочу посметь
словами выразить иными
твое рождение и смерть
и промежуток между ними.
Спускайся вверх, поднявшись вниз,
покуда наши жизни немо
то умещаются в дефис,
то не вмещаются в поэмы.
Молись, безбожная душа,
творись, телесная бесплотность.
Мертвеет воздух, не дыша,
и длится вечно мимолетность.
*
* *
Застенчивый ангел с губною гармошкой –
в юродивом мире, в больничной палате
и жизнь понарошку, и смерть понарошку,
и ты здесь случаен, и я здесь некстати.
Шепни на ушко мне высокую ересь,
земным преумножен, небесным унижен.
Над пустошью дышит задумчивый вереск
и светятся желтым созвездия хижин.
Исчезнув на пару в одной круговерти,
мы станем для мира последнею пядью –
и ты – от бессмертья шагающий к смерти,
и я – от распутья идущий к распятью.
*
* *
Я, угодивший в стальную орду,
в жесткие мякоти, в рыхлые тверди,
словно таблетку катаю во рту
это столетие с привкусом смерти.
Мне бы, как Гамлету, в собственном сне
спиться, забыться, оглохнуть от спячки.
Что за создатель отправил ко мне
хмурого ангела белой горячки?
Боже, которого, может быть, нет,
ты, разрушая вселенский порядок,
призмой готов преломить этот свет
на семицветие бешеных радуг.
Дай мне прожить от глотка до глотка,
воя с волками, шагая с полками.
Что ж ты, небесный, торгуешь с лотка
нашими жизнями, как пирожками?
Сотни неведомых мне хороня,
я прошепчу накануне итога:
если во мне не осталось меня,
где же отыщется место для Бога?
*
* *
Шире держу карман. Работаю за стакан «спасибо».
Собутыльничаю с Хароном, глядя, как в водах Стикса
двигает плавниками гниющая с головы рыба.
Рыбе одной не спится. Мне одному не спиться.
Атлас мне сообщает, что есть и другие реки –
листаю, в уме спрягая матерные глаголы.
На том берегу толкутся какие-то имяреки.
Харон, подними мне веки, как Вию – стряхнув оболы.
Мне бы сюда мольберт – жертвенный, как треножник,
я написал бы дымку над черной речной водою.
«Я думал, ты алкоголик, а ты еще и художник», –
молвят Хароновы губы, прикрытые бородою.
«Я, – отвечу, – немыслим. Я, – отвечу, – несметен,
словно пчела в полете, словно жучок в навозе.
Лучше скажи, паромщик: сам-то ты, братец, смертен?»
«Вот отвезу последнего – и опочию в Бозе».
Совокупляясь гранями, эхом в подземных сводах
чокаются стаканы, чувственными боками
сжав похотливо водку. В илистых мертвых водах
гнилоголовая рыба двигает плавниками.
*
* *
Проклят Свидетелями Иеговы за неверие в дьявола,
я искал утешения в объятьях гетеры.
Та была рыжеволоса, очень мило картавила,
в руках вращала четки, над головой – небесные сферы,
убеждала меня остерегаться шуток –
мол, ценимое людьми не приветствуется богами,
говорила, что жизнь – узенький промежуток
меж троллейбусными рогами,
рассказывала трогательные истории из детства:
мама – невинна, как ангел, отец – ревнив, как Отелло.
Единственное – так и не решилась раздеться,
потому что стеснялась своего тела.
«У меня, – объясняла, – множество ссадин и шрамов.
Добрые люди изрядно на мне наследили…
Этот – от наследного принца, этот – от разрушителя храмов,
этот – от полицейского с площади Пикадилли,
этот – от начальника городской управы…
Где я только ни побывала – в борделях, в сералях…»
«Да, – подумалось мне, – Свидетели Иеговы правы:
дьявол существует, и он – в деталях.
Похоже, я заблудился меж берегами
отсутствующей реки. Жизнь бессмысленна и жестока».
И – почувствовал себя сжатым троллейбусными рогами,
по которым бежали частицы тока.
*
* *
Вечер похож на медленное умирание,
на тихое сумасшествие, не требующее лечения.
Ко мне явились два ангела: Ангел Внутреннего Сгорания
и Ангел Горячего Копчения.
Один утверждал, что пространство и время двойственны,
другой надувал щеки, со значением хмуря брови.
Оба были безумны – насколько безумье свойственно
посланцам седьмого неба с четвертою группой крови.
Мы пили этиловый спирт, разбавляя его водою,
говорили о женщинах, искусстве, автомобилях.
Ангелы признались, что хотели бы стать звездою,
после чего поссорились и подрались на крыльях.
«Боже мой, – думал я, – это второе пришествие,
нашествие марсиан, битва между мирами?
Или мною под вечер забавляется сумасшествие –
прозрачное, как стекло в оконной смирительной раме?
Я не вынесу этих ангелов, не вынесу этого вечера,
сфер небесных вращения, собственного брожения.
Воистину: человеку с воображением нечего
бояться – кроме собственного воображения».
Внутренне мое сгорание! Горячее мое копчение!
Ангелы-собутыльники, подстреленные жар-птицы!
Ничто не имеет значения. Я не имею значения.
А если я что-то значу – пусть это мне простится.
|