Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2017
ПРОЗА |
Выпуск 76 |
Посвящается
Михаилу Айзенбергу
Двор был очень зеленый с густыми кустами красной бузины или как их еще называют волчьей несъедобной ягоды, аккуратной, ухоженной клумбой прямо по центру территории с разноцветными пучками мальвы и тремя мокрыми от дождя сильными 12-летними тополями, не симметрично и мощно произраставшими из прорубленных квадратных окон в черном от воды асфальте. Свежие майские листья их шумно бормотали неизвестные слова молитвы при резких порывах ветра из Стрельны.
Никаких чахлых кривых растений и кустов, какие часто произрастают в Ленинграде, в этом дворе не было. Неизвестно почему, но не было. Все было ярко и цветисто, как будто все это находилось в каких-то тропиках, честное слово.
Перед правой парадной дверью, окрашенной в свежий бордовый цвет, стояла скамья под деревом, на которой сидели две скорее немолодые женщины в платках. Та, что справа, держалась за костыль, положив на руку голову, навечно повернутую к собеседнице. Вторая сидела прямо, вещала. Напротив женщин стоял участковый милиционер, лениво оглядывавший двор с песочницей. В другом углу двора на фоне стены, сложенной из бело-серого кирпича резко разметала черные как бы лаковые лужи широкими шаркающими движениями проволочной метлы смурная нерусская дворничиха. Она была привычно раздражена.
«Вот, наверное, на этой лавке Геша сидит вечерами в тишине и видит свои классические эротические сны в минуты отдохновения. Здесь он подрался с пьяными солдатами и проиграл нокаутом, жаль, что меня не было с ним», – подумал Гера, которого друзья и знакомые уже успели прозвать Герасимом, хоть он был далек от этого имени и генетически и, так сказать, географически.
Гера поздоровался с женщинами и милиционером, он был вежлив и доброжелателен. «Ты что же к Генке идешь, чернявенький, ну, иди-иди, совсем от рук отбились, с утра две крали припорхали, одеты как фарцовщицы, а теперь черные и кудрявые пошли (Гера кудрявым не был, хотя волосы его имели черный оттенок), что будет, что будет, Лидия Ивановна, а? А ты что стоишь Андрей Никитич, меры принимать надо, а то поздно будет, смотри, совсем стыд потеряли, молодежь теряем», – сказала та дама, которая была без костыля, но бодрствовала на страже основ социалистической морали и общежития с утра до вечера. И по ночам, наверное, тоже. Женщина эта была сочна и говорила так же сочно, как и выглядела. Тормозов у нее не было, она могла и сказать и сделать все что угодно, даром что сидела и сразу с места убивать пойти не могла, так как должна была еще оторвать зад от скамьи, тяжелое предприятие, годы не те. Она была и труслива, конечно, как полагается, но мента этого позорного она не боялась, не по званию честь. Хотя кокетничала с ним и заигрывала на всякий случай – типичная мерзавка из пригорода, хотя Автово уже давно пригородом не было и пригородом в Ленинграде не считалось.
Андрей Никитич не пошевелился, но на Геру поглядел со значением человека при исполнении. Улыбка у него была сдержанная, чарующая, сверкающая, улыбка человека власти. «Иди, чернявый, иди, но гляди у меня, не балуй, я здесь», говорила улыбка Андрея Никитича. «Не очень здесь уютно», подумал Гера и прошел мимо этой выразительной группы людей, неосознанно ускорив шаг своих длинных и бессмысленных ног. Здесь были популярны ноги крепкие, короткие, надежные, ноги людей пригородных поселков и асфальтированных уютных площадей и дворов.
Милицейская фуражка Андрея Никитича с сатиновой подкладкой покойно лежала на его правой внушительной ладони. Прозвучал гудок паровоза, за пустырем уютно стуча колесами о рельсы, проехал товарный состав из трех красных вагонов. На подножке второго вагона держась за вертикальный металлический поручень свесился неопределенного возраста рабочий с флажком в руке. Он резко свистел в свисток и придерживал бутылку во внутреннем кармане желтой спецовки. Бутылку он вез друганам из своей бригады. И не одну. Еще у него был батон и пакет с 400 граммами любительской колбасы, должно было хватить ребятам на обед. На троих должно было хватить, но как дело пойдет, знать заранее было нельзя. Еще надо было доехать до своих без потерь. Он засвистел, что мол, еду, ребята, еду. Был день аванса на их предприятии. Вообще, район этот был промышленный, сообщим для интересующихся.
Гера жил среди этих людей достаточно обособленно, но соприкасался с ними часто и тесно. Проходя мимо этой чудной, праздной группы к парадной Гера инстинктивно поеживался. Но слышал, как все та же заседавшая баба говорила подруге с костылем и Андрею Никитичу свою нескончаемую речь:
…а юбка у нее выше талии, поверишь, Лидия Ивановна, а под юбкой ничего, ну, абсолютно ничего, ноль, мясо голое, красное и мокрое. Тьфу на нее. Я ей и говорю, ты что же дура, придатки застудишь, никого не родишь от Гешки, или какого азиата или негра, трико надень с начесом, ночи-то холодные еще. А она гордая, смотрит перед собой, голову воротит, нос кривит, ну, что с ней Андрей Никитич делать, а?! Сто первый километр по ним плачет, а, Никитич!? Молодежь теряем, а ты бездействуешь, эх, органы, органы, была бы моя власть, но нету у меня власти, и она горько свесила свою значительную голову в тоске и грусти.
– Не печалься так, не печалься, найдем на них управу, у Советской власти руки длинные, сильные, она все охватит, успокаивала ее подруга, женщина с костылем, которую звали Лидия Ивановна. Она вроде бы была поспокойнее, не пылала так за нравы и мораль, социализм проходил мимо нее почти посторонним образованием, постольку-поскольку.
* * *
Было без пяти четыре. Гера, которого бил озноб возбуждения, как перед дракой с неизвестным исходом, открыл дверь парадной на тугой пружине. В спину ему под сопровождение шарканья окаянной метлы окаянной дворничихи было произнесено суровой обличительницей:
– …а ведь есть и эти, сионисты, прости меня господи пресвятой отец наш, у меня на них, сионистов этих, Лида не поверишь, глаз алмаз, помяни мое слово, сведут они Гешку нашего, бедолагу грешного, артиста погорелого театра, с пути истинного, и этот кучерявый вот тоже, змееныш, еще вспомните меня, товарищи…
Дверь за Герой захлопнулась точно на «товарищах». Переживая и дрожа от отвращения и ужаса, хотя мог бы уже и привыкнуть, он в несколько быстрых прыжков легко поднялся на четвертый этаж по неширокой и некрутой лестнице. Там в трехкомнатной отдельной квартире работал и жил его старший товарищ Гена Навзрыд, популярный в некоторых кругах художник, оригинальный человек, сильная личность. Гере было 20 лет, а Геше На, так его иногда называли девицы из поклонниц, около 30.
Это был высокий блондинистый русский человек, с прозрачными голубыми глазами, брови его были изломаны под углом вверх, черты лица напоминали о непонятных героях хороших скандинавских фильмов 50-х годов. Входя, к примеру, в помещение Гена останавливался на пороге, оглядывал его медленным взглядом, находил место для себя и своей постоянной спутницы, которую звали Майя, и устраивался. Ходил он обычно в длинном, распахнутом пальто до пят, белоснежном кашне и тонком черном свитере. Сложен он был безупречно: плоская широкая грудь, длинные пластичные руки, высокая шея, профиль отрицательного героя из дореволюционной ленты. Пил он очень немного по русским меркам, хотя иногда срывался в алкогольные и другие безобразия. Любому видно было, что это совершенно непраздный человек. Такой незабываемый Борис Ливанов из Художественного театра, но рожденный в Ленинграде в семье военного перед самой войной. Всем понятно, о какой войне речь. И Гена был совсем не актер, конечно. Открыл он входную дверь на звонок гостя сразу, как будто стоял и ждал возле. Они пожали руки, и Гера прошел за хозяином в студию.
Из двух комнат Гена сделал одну, разрушив стену. В третьей он жил, в третьей была тахта, накрытая ярким немецким гобеленом или, как говорят еще, шпалером с серебряным замысловатым узором.
У стены к месту располагался дешевый, тяжелый со скрипящими дверками шифоньер, произведенный в Риге. Никто не знал, где живут его родители, отец его, по словам самого Гены, был подполковником бронетанковых войск, Гера его никогда не видел.
Широкое окно во всю стену пропускало бледный местный свет. На фоне натянутого покрывала стояли две неодетые девушки с бежевыми и розовыми телами. У них были грубо накрашенные лица, одна держала у спелой груди букетик ромашек, на второй были туфли на шпильках. Та, что с букетиком, была выше ростом и смелее на вид. Вторая, в туфлях была обширнее и резче очерчена. В полных губах она легко сжимала стебель высохшего василька. Женщины смотрели друг на друга без вожделения, но с озорным интересом. Горел сильный свет в двух электрических лампах по 100 ватт каждая.
– Сядь там, – показал Гена рукой в дальний угол, где у продавленного кресла стояла тумбочка с чайником и журналами. – Еще 15 минут и я закончу. Девочки, все, продолжаем.
Натурщицы остались в той же позе, что и были прежде. Только подобрались, подтянули мраморные животы и выпуклые ягодицы, чрезмерные у той, что с букетиком. Они как будто исполнили зычный беспрекословный приказ «смирно» своего неопровержимого командира. Да так и было. Улыбки их украшали этот странный групповой портрет, как и тела их и псевдо скромные не без искры дерзости взгляды серо-каштановых глаз типических для красавиц этого северо-западного угла России.
– Ты мрачен, Герасим, в чем дело, есть причина тому? – мельком спросил от мольберта Гена, глядевший на девиц пристальным охотничьим взглядом. Он все видел, все замечал, даже периферическим зрением, хотя ничего специально не подправлял, не фокусировал во взгляде.
Гера оторвался от внимательного созерцания нежных и гордых девичьих округлостей, повернул голову к хозяину и сказал с нескрываемой досадой:
– Да, тут твои товарки у входа достали, буквально душу вынули вместе с представителями закона и метлы, я уж и забыл про таких.
– Про них надо помнить всегда. И вообще, ты должен знать, попадая в ад иди прямо, не озирайся, не оглядывайся, тогда есть шанс на то, что ты дойдешь до спасительного выхода наружу.
Почему Гера должен был это знать, Гена не объяснил. Потому что где же ад этот? Неужели?!
Гена, конечно, был дворянский отпрыск. Все в нем сохранилось через столько пропащих и загнанных властью поколений непонятно как. Но ведь сохранилось же. Еще он был пунктуален. Отлично знал английский. Читал Шекспира.
– Это я кого-то повторяю, не помню кого. К месту пришлось, кстати.
– Ликующая грязная сука, – сказал Гера, не в силах сдержаться. Он не ругался при женщинах, он вообще не ругался. Просто сил все это выслушивать и выдерживать у него, с непривычки не было. Закалка не позволяла ему с этим справляться, хотя наивным он, конечно, парнем не был.
И вообще, ему показалось, что он слышит всплески здорового коллективного хохота со двора. Хотя уж какой там сокрушительный хохот со двора донесется до четвертого этажа пусть нового, но все равно дома?!
– Шкуру надо тебе наращивать, Герасим, а то так дальше не пойдет. Их надо посылать сразу или убивать, понимаешь!? Взглядом, словом, ногой, пистолетом, автоматом. Надо учиться, это наука. А ты слушаешь, обижаешься, реагируешь. Они никто и ничто, они грязь и скоты, Cвета повернись немного влево, да. Зад поддерни. Хорошо, вот так именно, губы оближи, – говорил Гена, уже наступал вечер, свет густел, работа завершалась на сегодня. С 8 утра он вкалывал, этот Гена Надрыв.
* * *
Он был выпускником Академии художеств, между прочим, лучшим рисовальщиком курса и трудягой, каких мало. Но вождей, живых и не очень, он рисовать не хотел, «не умею», признавался нехотя заказчикам. Редким, но реальным. Потом заказчики исчезли. Гена перешел на картины в стиле ню, которые имели огромный спрос у определенной части публики. Он был деловит и практичен. Директора комиссионных, врачи-венерологи и наркологи, эстрадники и снабженцы, начальники станций автосервиса и руководители овощных баз, стояли в очереди к Геннадию На. Они без стеснения заказывали художнику темы и тени, формы и позы, платили не торгуясь. Нал валил к нему валом. Гена процветал до поры до времени. Органы финансового контроля при Советской власти пока его не доставали. У него были сберкнижки на предъявителя, которые он держал в неизвестном месте, кажется у бабки со стороны мамы. У Гены был и автомобиль, на котором он ездил по доверенности. Это роскошное средство передвижения было записано на имя немолодого мужика, передовика производства и члена партии коммунистов. Изумрудная «Волга», мотор которой работал, размеренно, мощно и негромко, как сердце эфиопского тощего, узкоплечего марафонца на 17-м километре олимпийской дистанции, терпеливо дожидалась его рук и внимания в металлическом гараже на охраняемой стоянке. Впрочем, он заводил ее редко, еще реже выезжал за пределы стоянки. У него были проблемы с уверенностью в управлении транспортного средства, что создавало ненужный ему дискомфорт, с которым он не справлялся.
Для себя же Гена писал натюрморты с прозрачным граненым стаканом, в котором стояла одинокая алая роза, или, к примеру, два свежих антоновских яблока с ядовито-зелеными боками на столе, покрытом густо синей скатертью со складкой посередине и бахромой по краям. Еще были какие-то дома с желтыми стенами и синими крышами, улицы, лишенные перспективы с уборочной машиной ленинградского горсовета, ожидающей на светофоре желтого цвета и витрина рыбного магазина с океанской продукцией невероятных расцветок, в основном приближающихся к металлической радужной стружке.
Вот это все было не на продажу. Его время двигалось безостановочно. Соседей он интересовал чрезвычайно, Гена занимал ужасное воображение теток на скамейке и их родственников разных возрастов и полов, как может интересовать проституток, официантов, медсестер состоятельный и непонятный клиент. Если к нему приходили домой одолжить денег на бутылку, скажем, он всегда отказывал, потому что не хотел приучать. Но на улице Гена охотно и безоговорочно выдавал страждущим рубли и трешки, рассматривая просивших жестким взглядом естествоиспытателя. Он не расслаблялся с ними. Он пытался их понять, как собиратель редких экзотических бабочек. Он был очень далек от них.
Стоило заглянуть в его ванную комнату и полюбоваться на стопки полотенец, бутылочки шампуни, флаконы одеколона с латинскими названиями и электробритву, похожую на обточенный черноморской волной на протяжении столетий ласковый и гладкий керченский булыжник причудливого цвета. Но соседям сюда было не добраться. Входная дверь в жилище Геннадия. На была очень прочна и могла выдержать любую осаду, кроме, конечно, настойчивого и неоспоримого стука агентов правопорядка в бежевых пыльниках и велюровых шляпах сдвинутых на лоб. Но пока Бог его миловал от них. Им интересовались издали.
«Они меня не смогли отравить, понимаешь, Герасим», говорил Гена немного выпив благородного вина «Ркацители», которое было дешево и популярно тогда в городе на Неве. И кажется сегодня тоже. Он не был назидателен и не поучал, будучи старшим, богатым и почти состоявшимся человеком. «Нельзя быть слабым силами человеком здесь и вообще везде, потому что тогда можно потерять смысл собственного существования», не цензурируя речь, сказал хозяин.
Но от будущей смерти через много лет, он на это очень надеялся, Гену Навзрыд спасти никто не мог и он это знал. Хотя он и считал иногда в минуты успокоения и сверх уверенности, что умереть до конца невозможно, но это были мгновения очевидной слабости.
Он был замечательный рисовальщик. Рисунок, это, вообще, основа всех видов изображения, сказал студентам на первом занятии по рисунку их преподаватель, сухой, жилистый человек средних лет, одетый как на выпускной школьный бал. Конец 50-х годов. У него было встревоженное бритое лицо хранителя семейной тайны. «Вы должны стремиться к тому, чтобы рисовать как Энгр Жан-Огюст, знаете такого?» – спросил он у студентов. Все знали. «И не надо думать, что это недостижимо, необходим талант и труд, и все, это понятно?» – голос его был торжественен и значителен. Он как будто прикасался к святыне. В учебных заведениях Ленинграда сохранились такие люди, неизвестно как пережившие последние лет 30-40. Все это тайна, господа. Необъяснимая и значительная.
Так вот, Гена Навзрыд был безупречным рисовальщиком, лучшим студентом. Он добился этого, конечно, врожденным талантом и невероятным трудолюбием. Мог, например, несколько часов кряду выписывать икроножную мышцу силового жонглера, который позировал первокурсникам. Преподаватель несколько раз проходил мимо него во время урока, который продолжался и продолжался до полного изнеможения студента. Циркач работал почасово и мог стоять столько сколько у него просили. Два дня позирования – большие деньги. Четыре дня – очень большие деньги. Шесть дней – невозможно пересчитать. А ему хоть бы что, стой в трусах и стой к студентам в профиль, пока у них руки не отвалятся и глаза не замутятся. Ничто его не тревожило, силового жонглера, даже затекающая икроножная мышца правой ноги, которую так достоверно отображал на бумаге Гена Навзрыд.
Девушки вышли после ванной в своей милой скромной одежде, обе оказались совсем небольшими, невысокими. Хотя все было весомо, никуда не ушло и осталось при них. Та, которая позировала с букетом, звалась Наташей. И в одежде она была хороша. Девушки принесли из кухни еду и вино. Мохнатый крыжовник в миске, крепкие яблоки, «Ркацители», треска из фабрики-кухни, селедка под шубой, котлеты, и прочие советские деликатесы. Красная рыба, хлеб и хрустальный графинчик водки грамм на 350.
– Все здесь есть для исповеди, теперь сама исповедь, – негромко сказал Гена, который не был ироничным человеком. Иногда, достаточно часто, его трудно было понять без предварительного знакомства и подготовки. Это служило причиной многих недоразумений и даже обид. Можно было сказать, что он был покорителем мира мужчин, не говоря уже о мире женщин и вообще мире как таковом. Один его недоброжелатель сказал Гере как-то с кривой усмешкой, что «ничего этому Генке не нужно, ни деньги, ни слава, ни почести. Ты должен понять, что ему нужна власть над чьей-то душой, ради этого он совершит все что угодно, продаст родину и мать, зарежет старушку, украдет у голодного кусок хлеба, все что угодно. Ну, и конечно, ему необходимо его дарование, без него Гена Навзрыд будет бедняком во всех смыслах». Гера не согласился с этим заплесневелым человеком, который был средней руки переводчиком французской поэзии, но кое-что понимал про людей. Не согласился и все. «Нечего языком молоть», сердито подумал он, не глядя на этого типа с некрасивой гривой волос. Дешевый костюм плохо сидел на нем, рубашка была без верхней пуговицы, но у кого, если говорить честно, был тогда хороший костюм и все пуговицы на рубахе? Короче, не поверил Герасим недоброжелателю, отбросив все его слова как ненужный хлам.
А зря.
Гена не был фактурным записным дон Жуаном. Зачем же? Он относился к женщинам холодно, без восторга, не без презрения даже, но с той долей нескрываемого пиетета, который необходим для завоевания дамских сердец и тел. Все они были его и для него, думал о нем Гера удивленно. Он тоже хотел бы так смотреть на них, как смотрит биолог на бабочек перед распятием, но, конечно, не умел и не мог. Куда ему. Это было не для него. Он наматывал, в известном смысле, вырванные вены своей души на полные ляжки своих пассий, на их поблескивающие животы, прикладывал их к полным влажным губам и торчащим соскам, звеневшим в чарующий такт любви. Короче, Гера умирал вместе со своими женщинами и воскресал вместе с ними. Умирал и воскресал.
Вот чему он у Гены научился или это у него было всегда, неизвестно, это быть таким бесстрашным питерским материалистом похожим на знаменитого Лукреция, если такое возможно вообще. «Смерть не имеет к нам никакого отношения, – повторил Гена слова римлянина, жившего 2100 лет назад. – Душа есть состоящее из тонких частиц тело, рассеянное по всему организму, очень похожее на ветер с какой-то примесью теплоты… Бог – существо… блаженное».
Девушки насторожились, а потом, посмотрев друг на друга, засмеялись. «С какой-то примесью теплоты»… – повторила Наташа.
Все выпили сухого вина «Ркацители», столового, сухого, марочного. Грузинского.
– Ты обогащаешь нас материально и духовно, Геночка, и не только, конечно, – сказала Света, вторая модель. Она не кокетничала, она так думала и произносила все без кокетства и обмана. Наташа согласно закивала своей хорошенькой головкой со стертой косметикой, что делало ее совсем бледной и юной особой. Это было время и место опасных зубоскалов, саркастических и ироничных людей которым лучше не попадаться для обсуждения на, так называемый, зубок. Наташа к этой категории людей не относилась. И Герасим тоже. Но очень многие злословили и сплетничали за здорово живешь, направо и налево. Так, простая информация для размышления, как писал советский классик приключенческого жанра.
Ему показалось, что Наташа не вступила в свою брачную пору, несмотря на внешний вид, говоривший обратное. Ну, потому что есть еще душа и сердце у женщины, которые играют очень большую роль в их жизни, несмотря на многочисленные и авторитетные опровержения.
Вот Света, да, вступила и давно, в брачную пору, расцвела пышным цветом, а Наташа не вступила. Цвела, но вступила. Хотя это ни о чем не говорило, кому могло помешать не вступление в брачную пору девушке в бегущем и истекающем спермой мире ловчайших соблазнителей, маниакальных насильников и просто ленивых, холодных победителей, но все-таки стоит запомнить этот факт про брачную пору для разных девушек.
Обе они не были царственного вида, щедрая посадка их голов не демонстрировала врожденный аристократизм, но обаяние, но обаяние…
Наташа к тому же замечательно показывала своими желудево-серыми глазами, как их сводят в одну точку, как разводят по сторонам. Она показывала свое несовершенное чудесное лицо с детским и серьезным видом, что усиливало эффект и воздействие. Гера был очарован и покорен. Запах ее польских духов влек его неудержимо, но он пока все еще держал себя в руках.
– Не расслабляйся, Герасим, все впереди, в рамочках держись, как говорят народные заседатели, дружинники и Андрей Никитич поддатым мужикам с соседнего двора, – сказал Гена без улыбки.
– Да я ни сном ни духом, тебе почудилось, отвечал Гера, не отводя очарованных глаз от девушки.
– Не почудилось. И сном и духом, не клянись зря, будь мужественным, – кажется, Гена все-таки шутил.
– Не хочу, – почти вслух сказал Гера, но не сказал. Здесь он был не во власти Гены На и даже не замечал этого, получилось само собой. И даже не зардели его щеки от всего этого, а краснел он легко и обильно по самому мелкому поводу.
Гена иногда курил сигары. У него была обшитая кожей деревянная коробка с орехово-лаковой изнанкой, в которой он хранил сигары марки «Partagas», продававшиеся тогда в магазинах СССР достаточно свободно. У него была и гильотина для обрубки сигарного края из дорогого металла, подаренная ему неким поклонником творчества, приобретавшим у него работы на постоянной основе.
Вот и сейчас он поджег край темного тела сигары, выпустил резковатую и сильную порцию дыма и поглядел на натянутое покрывало на стене, служившее фоном для девушек и их поз.
– Тут ко мне третьего дня заходил немецкий гость, профессор по имени Иоганн Гарц, интересуется российским андеграундом, понимаешь, – заявил Гена медленно выговаривая русские буквы. Ему явно нравилось слово «андеграунд» и звучанием и содержанием.
* * *
За окном пронзительно свистнул и тяжело лязгнул тяжелый товарняк на путях к оборонному заводу в заболоченной местности, тяжело подвозя запломбированный таинственный груз из дальних таежных мест под вооруженной охраной в зимней одежде. Состав оставлял резкий, приторный запах сожженного металла, проходя плавный поворот перед въездом на предприятие.
Вдали за пустырем километрах в двух если по прямой стояла цистерна, за которой приглядывал охранник в черной форме железнодорожника, в соответствующей фуражке и с военным ружьем за плечом. Это была часть знаменитого «армянского бронепоезда»», пригнанного группой кавказцев из Ростова, по их словам. Там, настоянное на махорке, набирало силу и градус, мощное крепленое вино в многотонной цистерне. Никто не знал и знать не хотел, что было в этой цистерне до этого. Если бы кто выразил сомнение, то его могли забить как немецкого шпиона или как врага народа. По ночам сюда пробирались смельчаки с емкостями и за рубль, полтора набирали жгучего напитка. Шли шаг в шаг, медленно, тяжело, осторожно. Возвращались как на крыльях.
Все это происходило на территории секретного предприятия, строго охраняемой. Если бы кого-то поймали из кавказцев и их клиентов, то мало бы им не показалось. Но ведь не ловили же, что зря говорить. Зимой мужики шли к цистерне под желтой луной по грудь утопая в девственном снегу, в абсолютной звенящей тишине при температуре воздуха от минус 20 до минус 30. И ничего, доходили, расплачивались и уходили. Возвращались с победой домой в свежем воздухе залива висевшим над всем этим театральным действом мирно и торжественно.
Две шикарные девушки, составлявшие им компанию, были расслаблены и томны. Они аккуратно закусывали вино красной рыбкой и холодными котлетами, отставив мизинцы от своих бутербродов, изящно, как и все что они делали в жизни.
Гера с рассеянным видом жевал кусок черного хлеба безо всего. Непонятно было, о чем он думал. Наташа протянула ему блюдце с котлетой и пятном горчицей: «Стоит вам подкрепиться, Герасим, а то силы не будет, котлетки нежные, горчица ядреная, все построено на противоречии, жизнь такая. И огурчик». Ласка и нега были в ее голосе, несравненная женская нега и ласка.
– Так вот, этот немец Иоганн Гарц, которого привела Ритка Фет, из Русского музея, говорит по-русски как, скажем, наша Света, все знает и почти все понимает. Приценивается этот мужчина к моим натюрмортам и пейзажам, он говорит, что отец его погиб в 42-м на Ленинградском фронте. Я говорю, что мой отец тоже там был три года на этом фронте, он, отдам ему должное, невозмутим. Говорит, что может быть это ваш папа моего папу того самого, застрелил. Я говорю, что вполне может быть и так. Значит, отвечает, есть точка соприкосновения с местным дарованием. Есть она, отвечаю, точка только болевая. Это неважно. Вот такой супермен, никакой темы не стесняется, не боится, говорит, что в Фатерлянде мужчины и женщины вместе парятся в саунах, и ничего не происходит неприличного. Я бы мог рисовать это. Он должен зайти, этот Иоганн, вы не удивляйтесь ничему, – попросил Гена На всех.
– А чему тут удивляться, нечему удивляться, нечему, твои дела, мы не помешаем? – спросила Света, самая сообразительная среди всех.
– Приберитесь девушки, намажьтесь, притушите светила, а то вон как сверкают, – и он показал на глаза Наташи, которые и правда зажглись неместным, как писал местный поэт В.Ш. огнем. Он ходил с тростью, иногда припадая на одну ногу, иногда – на другую. Что не имело никакого значения, потому что он был физически здоров, как бык.
– Девушки, вы там приготовьте еды побольше, сейчас, Рита эта прожорлива как чайка. Хотя и сведуща во многих вопросах, – сказал Гена без ласки в голосе.
* * *
Пришел немец Гарц вместе с Риткой Фет. Как они прошли мимо теток и Андрея Никитича без потерь, было неясно. Хотя выглядел он так, что связываться с ним не хотелось, даром что профессор. Немец был высок, статен, пригож, с открытым белым и волевым лицом, сильным телом. Одет без вызова. Ритка полностью соответствовала ему, так ее научили на трех лекциях по современному западному искусству в университете. Русская подруга богатого коллекционера из капиталистического запада: преданна, очкаста, послушна, исполнительна и все понимает как верное домашнее животное хорошей породы. Самостоятельно живущей в любой среде человек-женщина.
Гена всегда всех со всеми знакомил. Иоганн внимательно оглядел и Наташу и Свету и Герасима. Остался доволен увиденным. Света была одета в трикотажное летнее платье, сидевшее на ней как тесная перчатка телесного цвета. Иоганн выпил и закусил стопку водки из сиреневой бутылки. Гена, конечно, специально взял для этого гостя самую простую поллитровку и бутылку «кубанской», пусть видит реваншист проклятый, как живут и что пьют русские гении живописи. И потом нечего баловать.
Но «реваншист» выглядел лет на 30-ть, был прост, раскрепощен, говорил немного, производил отличное впечатление. Ритка, напротив, нервничала, шепталась с девушками, задавала вопросы Герасиму из серии «где я вас могла видеть, а?» и откусывала котлеты, которые были свежи и сочны, как персики на известной картине Серова. Говорить с нею или при ней о делах было очень неловко.
Иоганн отвел Гену в сторону. Они закурили по сигаре «partagas», аккуратно обрубленному изящной рукой художника и Иоганн, не разгоняя дым и не скрываясь, сказал хозяину, что намерен приобрести у него три работы. «Я говорю о тех двух натюрмортах и городском пейзаже с пешеходной дорожкой, плачу наличными в валюте, столько, сколько вы просили, Геннадий», сказал немец профессор.
– А великолепную Наташу и безупречную Свету у весенней березы, значит, в чулках и при марафете, приобрести не захотели, пренебрегли, значит русским ню? – Гена был человеком откровенным, не любил церемониться с покупателями, не признавал обиняков и ничего подобного.
– Замечательная работа, но сегодня я беру то, о чем сказал, – твердо сказал Иоганн. Немец отлично знал, чего хочет и за сколько. Гена принес свернутые в рулон работы, Иоганн не разворачивая, завернул рулон в газету и поставил его, прислонив к стене у дивана. Ритка смотрела во все глаза. Иоганн передал в стороне Гене На деньги, попросив пересчитать, пояснив: «Иностранные все-таки». Гена положил деньги в карман и сказал мирно: «Я не торгуюсь, не пересчитываю никогда, не царское это дело, знаю, кто чего стоит, так что мы все завершили к обоюдному удовольствию».
Иоганн взял бутылку, разлили по стопкам и они выпили залпом, размашисто чокнувшись с удовольствием и не пролив ни капли при этом. На этом «Московская» и кончилась, так как были еще потребители в этой комнате. Герасим открыл «Кубанскую» по просьбе Гены.
– Знаете, что такое «Кубанская», Иоганн? – спросил художник. Наташа принесла им тарелку с пирожками. «С чем?» – спросил Гена. «С ливером, домашнее, принесла с собой подкрепиться, забыла о них, свежее и вкусное», – объяснила девушка, глядя на Иоганна почему-то. Вышла из-под контроля модель, одевшись, выпив, подкрепившись, отметил Гена. Наташа была из бедной семьи, папа выпивал, мама болела, брат сидел, все держалось на ней. Она танцевала в мюзик-холле, не солировала, и вот еще модельные упражнения у Гены На. Наташа старалась экономить, но это у нее не всегда получалось. Сегодня она могла подработать, думала она мельком, но подробно рассмотрев Ритку. Герасим ей понравился, но сегодня был не его день. Всему свое время, свои брачные игры. Сегодня было время бизнеса, время брачной поры должно было придти позже, потом.
– Пахнет действительно превосходно, на вкус тоже прекрасно, благодарю вас, Наталья Ивановна, – сказал немец игриво. «Откуда он знает ее отчество?» – болезненно подумал наивный Гера. «Мне приснился ночью ужасный сон», вдруг сказала Ритка с дивана. «Неудивительно», отозвался Гена. Он был доволен и не скрывал этого.
На электрических проводах сидели две суетливые крупные вороны серой масти. Одна из них, что слева, натужно каркала, неизвестно кому предрекая тяжелую судьбу. «Кыш, кыш», воскликнула нервная, недружелюбная Ритка с дивана, взмахнув белой рукой. «Кыш». Вороны поглядели на нее с любопытством, потом, нехотя приподнявшись, взлетели с провисавших проводов и скрылись за домами, стуча крыльями. «У них там сходняк возле хлебозавода», пояснил Гена, глядя на Ритку. Та отвернулась, ну, что мне за дело до вороньих сходок, а, скажите, говорил ее вид. И так-то она была не ахти. Света принесла из кухни жареную картошку и селедку. Еда отлично пахла свежестью, была посыпана петрушкой, простая пища русских. «Очень люблю», сказал Иоганн. Он был естественен, не фальшивил, потому что не умел. Не всегда говорил, что думал, но думал всегда. Немецкий организованный ум. Вилки были мельхиоровые, дорогие, из хорошего устойчивого хозяйства, лет им было 80, примерно. Гена любил красивые вещи. Иоганн считал, что он все понимает про Гену, ему было абсолютно на все наплевать. Только изображения людей и предметов, сделанные отдельными живописцами и Геной Навзрыд в частности, тревожили и волновали его. Это были качества настоящего коллекционера, страстного собирателя.
Гена, который жил в разбухшей от дождя ленинградской окраине, не был для Иоганна всепоглощающей загадкой. Он его не настолько интересовал, чтобы задумываться о нем и его жизни. «Ну, даровит, ну, горд, ну, самолюбив. Ну и что. Можно у него купить натюрморт, это главное», думал немец с оттенком презрения. «И потом… этот влажный ленинградский свет на его пейзажах буквально сводил с ума, кружил голову. Иоганн знал во всем этом толк, был увлечен и ценил полотна этих русских или не совсем русских, что не имело значения, гениальных полу безумцев, переносивших увиденное и воображаемое красками на холст. Они отображали действительность на холсты посредством обычных масляных красок, наносимых куньими или колонковыми кистями. Они помогали себе ступенчатыми пальцами, а также мерцающими молниями в их странных непроницаемых для посторонних глазах.
В общем, что-то мистически необъяснимое и практично доступное было в страсти, так называемых, «русских» покупок Иоганна Граца, профессора русской советской литературы 20 века в городке на северо-западе ФРГ. Коллеги по университету и соседи по деревне (Грац жил в деревне) не считали Йоганна безумцем, потому что никому не было абсолютно никакого дела до всего того, что называлось словами любимое хобби профессора Граца. Но это конечно было не хобби, это было неизвестно что, это было то, что невозможно определить словами. Необъяснимое пристрастие зажиточного племенного, как ганноверский жеребец-производитель, средних лет немца к советской неофициальной, да и официальной, живописи, являлось большой загадкой. Согласитесь, что именно так, не правда ли?! Пустили Иоганна пастись в русский заповедник, пустили.
Он прекрасно все считал, риск был оправданным, по его мнению. Иоганн не расслаблялся, но, выпив, позволял себе посмеяться здоровым смехом мужчины без проблем со здоровьем.
– А вы знаете, Геннадий, что мой папа погиб где-то здесь под Ленинградом 30 лет назад, а точнее, 27, – неожиданно произнес Иоганн. Даже сам себе он удивился от этих своих слов.
Гена этот факт биографии Иоганна знал еще с первой их встречи, немец не умолчал. Гена был невозмутим, он не позволял себе демонстрировать какие-либо проявления любых чувств при покупателе. Его позиция была известна издавна: я – все, я свет в окне, а вы – восхищенные потребители, набитые деньгами кошельки. Иоганн ухмылялся в ответ, ну-ну, давайте, сэр, давайте.
– Не поверите, но мой папа тоже здесь воевал тогда, постреливал вашего брата, из танкового орудия, он остался жив, сегодня на пенсии, ковыряется на дачном участке. Может быть, они встретились тогда, а? – поинтересовался Гена.
– Забавное зрелище, вообще, было бы, не находите? Эта их встреча, – хмыкнул Иоганн с кислой миной на лице.
– Согласен с вами. Нахожу, что эта встреча была бы забавной, – согласился Гена.
Герасим, отец которого тоже имел отношение к той войне и именно на Ленинградском фронте слушал этот разговор, затаив дыхание. Девушки тоже прислушивались в ожидании каких-то событий, возможно скандальных, возможно непонятных. Женщины очень любопытны, если вы этого еще не замечали.
– Папа служил в 18-й армии Георга фон Кюхлера, погиб в бою в районе этого города, вы слышали про фельдмаршала фон Кюхлера, Геннадий? – сказал Иоганн. Он, конечно, был очень серьезным человеком. А Гена Навзрыд был асоциален, несмотря на всю генетику, образование, характер и ум.
– Конечно, слышал, кто же не слышал о нем, прусский офицер, аристократ, руководил осадой Ленинграда, недавно помер глубоким стариком, да?
– Вы правы. Он умер в позапрошлом году в баварском Гармиш-Партенкирхене. Да, несгибаемый старик. Я смотрю, вы осведомлены, Геннадий, похвально… – сказал Иоганн.
Гена смотрел на него во все глаза.
– А вы получается реваншист, Иоганн?! Да? – спросил он гостя.
– Да что вы, какое там. Просто я люблю свою страну, и все, – Иоганн говорил легко и убежденно.
* * *
Три мужика во дворе, шагая вразброд, попытались пройти мимо теток и постового ровным и надежным шагом. Но Андрей Никитич не мог допустить беспорядочного опьянения на своем участке. Он остановил мужчин жестом большой руки и сказал: «Выпиваем или пьем, а?». «Никитич, умеренно выпиваем, о чем речь», отозвался шагавший посередине тройки, тот, который еще мог говорить внятно. «Смотрите, на улице ни-ни, только в помещении, только до литра на брата», сказал Никитич грозно. «До литра не в счет, Никитич», улыбка вожака, рослого, симпатичного дядьки в рубахе на выпуск и туфлях с синим потертым верхом, была добродушной и хитрой. «Смотрите, смотрите, я здесь, за всем слежу, все вижу». «А с нами не примешь разве, у нас есть». «Я на работе, в отличие от некоторых, в рамках ведите себя, в рамках, Мальков. И не блевать в клумбу, не блевать», Никитич закончил разговор и отвернулся от мужиков в знак неприязни и даже отвращения. Он несильно ударил по куску асфальта правой ногой в начищенном сапоге. «Гол, – сказал собеседник Никитича, – ты просто Васька Данилов, Никитич, тебя надо в сборную брать, а ты тут пропадаешь за копейки». И они, повернувшись, ушли с победой и улыбками на помятых нелегкой жизнью лицах. «И по углам не ссать, не ссать», сказал им в спину Андрей Никитич, но они уже его не слышали, не могли и не хотели слышать. «На рожон лезут, гопники, осмелели, Иосифа Виссарионыча на них нет», подумал Андрей Никитич, делая для себя отметку в безупречной памяти милиционера с большим и не запятнанным стажем. «Да, и деньги на пьянку откуда взялись, обязательно узнать, – сделал он вторую пометку в памяти, – обязательно». Никитич с удовольствием подумал, что «хорошо, что у нас послушный власти народ». Послушный?! Ну-ну.
Грузное облако наползло на бледный круг солнца и на улице стало темно и уютно, как будто все некрасивое и ненужное скрылось от глаз, а осталось лишь необходимое и конструктивное совершенство современных кирпичных домов, зеленых шелестящих дворов и геометрически правильных улиц, умытых дождем.
Лидия Ивановна со вздохом поднялась, опираясь на костыль. Всех они уже обговорили с бесстрашной подругой, даже десны заболели, так наговорились. Назвали проституткой дворничиху, но вполголоса, так как та была не в духе и могла отреагировать в полную мощь, могла нарушить им здоровье, даром, что не русская. Никитич, главный вдохновитель и раздражитель их встреч и бесед все-таки собрался с силами и ушел по своим участковым делам. Он тянул правую ногу, порванное крестообразное сухожилие три года назад во время драки со шпаной возле гастронома. Очень болело. Но перетерпел, мужчина все-таки. Все чего-то страдали на ноги во дворе, возраст, лишний вес, да и судьба наша такая, русская, прости меня господи за все. Молодежи очень мало было, кто в армии, кто на работе, кто на учебе, а кто известно где, пайку бережет, бедолага. А Генка Навзрыд не в счет, он не наш, в кого только выдался такой?! Стиляга нерусский. А все сионисты проклятые, чтоб им пусто было, все они. О-хо-хо! Лишь бы не было войны.
Пора было домой, баиньки, ох, тяжки грехи наши. Дома были телевизор «Рекорд», программа «Время», суп из сушеных грибов, хлеб с маслом, перловая каша с соленым огурцом, цейлонский чай, сахарок. И душевная песня Кобзона про Россию из черной радиоточки на стене, с выцветшим драными обоями, на сон грядущий. Зевала фарфоровая кошка, произведенная на ЛФЗ, безумно похожая на хозяйку. Слова женщины обращенные к несколько аляповатой статуэтке: «Вот матушка, день прожили и ладно». Все. Сон без снов.
На перекрестке у ворот завода трамвай резко затормозил, пропуская упрямый автобус, совершавший левый поворот из правого ряда, против всех правил движения. Вагоновожатый в сердцах выругался и сплюнул в окошко «ах, чтоб тебя». Шофер автобуса пустил его матерком, но без злобы, сил не было на ругань, рабочий день кончался. Дежурный гаишник на углу отошел по малой нужде, слава ему, все остались при своих. Домой ребята, домой.
Боже мой, как все красиво!
Всякий раз как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?
Оттого, что он речной,
ветер трепетный прохладен.
Никакого мира сзади –
все, что есть – передо мной.
Так написал поэт Аронзон. Но это было кажется потом, или задолго до. Неизвестно. Главное, что он это написал.
* * *
Вечер у Гены Навзрыд катил своим чередом к сексуальной, возможно, развязке. Так думал довольный покупкой Иоганн, так думал безо всяких на то оснований Герасим, так думали девушки, жившие интуицией, предчувствиями и бесценным женским опытом. Они болтали на диване о своем, Ритка смотрела пристрастно на происходящее, будучи на работе, Герасим не пытался участвовать в беседе. Он знал свое место и не лез вперед всех, пока его об этом не просили.
– Не горбись,– раздраженно сказала вдруг Ритка Наташе. Та вздрогнула, откинулась назад. До этого она что-то шептала Свете, что стоило тайны. Грош цена, конечно, этой тайне, но все-таки. Девичий разговор прервался. «Неловкая какая женщина эта Ритка», подумал Гера неприязненно. И, правда, профиль ее был не ахти, да и фас тоже. А обо всем остальном и речи нет, понятно, что или она сидит под столом или на столе, но никак не за столом, такая ее планида, этой Ритки бедной.
Иоганн, воспользовавшись возникшей паузой в разговоре, опять неприлично тщательно оглядел Наташу. «А вот ее нужно одеть в школьную форму с короткой парадной юбочкой и белым фартуком, ленты в косицы, нитяные чулки и туфли с пряжкой, обязательно офицерский ремень, вот будет веселая ночь с визгом», решил он и засмеялся хрипло и вульгарно. Иоганн подумал, что может себе позволить быть хамоватым пьяненьким баварцем в этом обществе. Он позабыл о Гене и не заметил Герасима, «кто они такие?! я решаю все». Была в нем эта черта не то нувориша, не то супермена, хотя он не был ни тем, ни другим. Он не хотел никуда пролезть, во всяком случае, пролезть наверх любой ценой, об этом идет речь. Купленная картина, которая нравилась ему, могла сделать его счастливым.
Он, с пышным ливерным пирожком в руке, с удовольствием оттаптывал свою территорию увлеченного коллекционера и сильного состоятельного человека. Ему было вполне достаточно того, что у него было. Но о новых приобретениях, новых тающих русских женщинах с нежными сильными лебяжьими ляжками и круглыми бежевыми коленями он продолжал, конечно, думать, почти постоянно, будучи довольным своей жизнью, которая проходила на его взгляд слишком быстро и слишком незаметно. Иоганн был человеком ощущений. Он никого не любил. Поток жизни, и не только личной, а и всеобщей, вокруг и вблизи, привлекал его во всех своих чувственных, цветных, безобразных и суровых проявлениях.
Иоганн стряхнул крошки от пирожков с ладоней и залпом хватанул глубокую стопку водки дешевой и горьковато-сладкой невозможной «Кубанской», как будто честь отдал старшему по званию. «Прошла безупречно превыше всего», выдохнул Иоганн довольно. Он будто сдавал экзамен по сложному и плохо выученному предмету, и сдал его.«Ничего страшного, чего бояться-то», говорил его развеселый вид. Гена пригубил и оставил стопку в руке, как будто не зная, что с нею сейчас делать. Он не боялся выделяться своими пристрастиями в нелюбви или точнее равнодушием к алкоголю. Мужики, собиравшиеся у сумрачного входа в гастроном, которые знали все про всех в микрорайоне, смотрели на Геннадия как на навозную муху. Они делали известный вывод при виде этого человека: «не пьет, больной, наверное, может быть даже заразный, точно не русский, это конечно». Гене это было абсолютно все равно. Он жил без них, без их одобрения, без их понимания жизни. Вот Герасим бы так не мог, что было очевидно и ему самому, и всем остальным гостям, и Наташе, конечно, тоже.
Без размышлений и пристрастий. С некоторой тлеющей негасимой ностальгией. «Кубанская», особая, по цене 2 рубля 62 копейки имела (имеет ??!) ароматические и вкусовые добавки: лимон, померанец, сахарный сироп, лимонная кислота. Обладает мягким, слегка горьковатым вкусом и ароматом цитрусовых Крепость «Кубанской» как у других водок 40 градусов.
Наступил таинственный ленинградский вечер, наполненный свежей тональностью мая, напоминая акварельными размытыми красками, нарисованный хорошим художником местной школы городской пейзаж. Свет его не очень отличался от света дня в это время года, просто немного поблек, растворился, потерял фокус.
Зазвонил телефон за отдернутой шторой на подоконнике, отвлекая всех от пронзительных объяснений, бессмысленных обид, откровенного кокетства, удовольствия от покупки и шутовских созерцаний. «Света, скажи, что меня нет дома», попросил Гена, не отрывая своего бесовского белесого взгляда от гостя, который был увлечен всей неверно понятой ситуацией и с художником и с Наташей, да и, вообще, всей этой таинственной малопонятной Россией, заминированной опасностью и смертью на каждом углу, на каждом шагу. Так он думал, несмотря на всю свою уверенность и незыблемость. Хотя стоит сказать, что эта страна, Россия, не вызывала у него ни удивления ни испуга. Отец его лежал где-то здесь совсем неподалеку уже почти 30 лет. Это приближало к нему всю эту странную медленную скучную и совершенно непонятную жизнь.
Иоганн, здоровый, нагловатый, простой немецкий человек, настойчиво заботящийся больше всего остального о своей не попранной национальной гордости, все-таки понял отдельные изыски и тлеющие опасности славянского края после необратимой истории со своим неизвестным отцом, необъяснимой матерью и непослушным, дерзким братом Рудигером, о котором ниже.
– Это не страшная исповедальная тайна, которую я рассказываю вам, Гена, выпив «кубанской» сверх меры, так говорят, ха? Это просто история, отнеситесь к ней именно как к забавной садистской истории братьев Гримм Якоба и Вильгельма. Они у вас популярны, не так ли, Гена?
Иоганн деликатно и необратимо взял еще пирожок и откусил, выразив на лице неописуемое удовольствие.
– Кстати, а каким музам отдал себя Герасим? Вы выглядите вполне, как средиземноморский жиголо, это комплимент. Сомнительный для некоторых, но не для вас, – Иоганн, одетый по европейской академической моде, явно выпил лишнего, «кубанская особая» повлияла на него разрушительно. На многих она так влияла в силу особенностей составляющих, потому что лимонная кислота, померанец и лимон, а особенно сахарный сироп составляли ударную силу. Но многие же, ничуть не хуже предыдущих других говорили, «а что, нормально, бьет в цель, шибает, ласточка», осторожно нюхая при этом горбушку черного черствого хлебушка.
Девушки насторожились при этих словах. Наташа, добрая душа, сделала попытку подняться навстречу вопросу, прикрыть Геру и принять немецкий сарказм на себя.
Света прошипела ей «сиди, не рыпайся, не твое дело», она была чуть старше, но много лучше во всем разбиралась. Житейский опыт ее был богаче. «Силен делом, силен и телом», непонятно шепнула Света подружке. Но та все понимала и без ее объяснений. Она была умная не по годам.
* * *
Однажды они шли по улице Маяковского и на углу по левой стороне у самого Невского увидали молодого парня, очень ловкого, быстрого и нервного, который играл на чемоданчике в занятную игру. На чемоданчике стояли в ряд три металлических стаканчика, которые он приподнимал и показывал шарик под одним из них. Затем быстро менял стаканы местами, не отрывая их от поверхности. Предлагал угадать прохожим, которые стояли вокруг него небольшой, но плотной и азартной группой советских людей. Один усатый дядя, все угадывал и угадывал, выигрывая по рублю, по трешке, даже десятку взял, быстро схватив ее и спрятав в карман брюк. Потом он удвоил ставки и все проиграл за раз, огорченно развернулся и ушел за угол переживать. По Невскому проехал троллейбус, звякнув дугами рогов о провисающие мокрые от утреннего дождя провода.
Уже рассеялась смутная дымка рассвета в городе, уйдя куда-то в сторону Адмиралтейства. Все видно далеко и ясно.
Светке такие ребята, как этот наперсточник, так этих ханыг звали на улице, очень нравились. Сообразительные, модные парни, с блестящими глазами игроков, с деньгами и быстрыми неуловимыми руками ловкачей. У Светки как раз был аванс и она захотела немедленно сыграть. «Я все вижу, он же не знает какая я глазастая, я выиграю обязательно», прошептала она, в руке у нее было 5 рублей. «Уходим немедленно, ты что!? Не понимаешь, уходим, Света», решительно проговорила Наташа, оттаскивая подругу. К деньгам уже тянулся волосатый и плечистый помощник игрока, от которого уйти было нельзя. Наташа оттащила упиравшуюся будто завороженную нечистым Свету. Она вложила деньги в сумочку и потянула ее в сторону Невского. «Ты что, совсем ничего не понимаешь. Пошли скорей, все будет в порядке, не сходи с ума, это же жулье, оставят без копейки, ты даже не заметишь», бормотала она, на ходу пытаясь жалко улыбнуться помошнику ловкача, который торопливо шел за ними, расталкивая булыжными плечами встречных прохожих. Игрок, двигая металлическими стаканами, приговаривал, «играем братья и выигрываем, сестры», успевая смотреть вслед Свете и Наташе внимательно и дерзко. Еле ноги они унесли тогда. На углу стоял молодой рослый милиционер с лицом здорового цвета, аккуратный, бритый, красивый юноша, обозревал. Наташа подошла к нему с подругой и сказала, «здрасьте, а где здесь Московский вокзал, товарищ сержант». Помошник ловкача, отпетый тип, но понимающий, что хорошо ему, а что плохо, поглядел-поглядел, сплюнул и вернулся обратно, искать других дураков и простофиль. Они не переводились на углу улицы Маяковского и Невского проспекта в то время. «А вот, девушки, напротив, внимательнее надо быть», сказал милиционер с интонацией сексуально озабоченного пионервожатого. Девчонки засмеялись, закивали в благодарность кудрявыми головами и пошли к метро с прекрасным ощущением свободы и безопасности. «Все чего-то озабочены, Наташка, весна на дворе, гормональная тревога,– объяснила Света ситуацию чужими словами, – а мы идем себе как нерусские иностранки, двигаем чудесными окороками». Она уже развеселилась, все позабыв на время.
Уже дома Света сказала Наташе «спасибо, родная, спасла меня, дуру». И поцеловала ее в лебединую шею своими сладкими от сливочных эклеров с заварным головокружительно вкусным кремом замечательными губами поклонницы свободной любви, в которой она знала толк и даже, как это ни странно, смысл. Они жадно ели пирожные, доставая их из большой картонки, бездумно, пьяно и счастливо, заливаясь сытым, сладким смехом, угощая друг друга и вспоминая этих глупых отпетых парней в куртках из тонкой кожи на улице Маяковского, которым так и не удалось ни обмануть их, ни склеить, ни заворожить. Они перестали ощущать реальную опасность жизни из-за роскошной, головокружительной еды, купленной в «филипповской» булочной. Недаром в Германии прежде эклеры называли «любовными косточками», или по-немецки Liebesknochen.
* * *
Немецкий гость не дожидался ответа Герасима, который медлил с ним, не очень зная, что ему сказать. Вероятно, и ответ этот Иоганну был не слишком нужен. Ну, кто он такой, в конце концов, этот Гера: темноволосый, ласковый и гибкий, конечно, но явно не представитель высшей лиги, не из высшей.
Заиграл проигрыватель, который включил Гена. Он очень любил, так называемые, современные советские ритмы. Иногда. Для отдохновения от труда. «Переключаем режим сознания», говорил он. Герасима смущало лишь слово «режим» в этой фразе.
– Мне нравится ваша музыка, – признался Иоганн, – какие чудные ритмы, какие исполнители,– чувствуется кавказское происхождение автора и исполнителя. Они ведь с Кавказа, не правда ли? И талант, и темперамент, и мощь, а? Бабаджанян и Магомаев, да, девушки? Эх, Кавказ, душа моя. А у нас всего лишь Битлз, да и те, как говорится английские хлопцы из Ливерпуля, да еще один по имени Мик Джагер, хе-хе… Слышали про такого уродца?
Непонятно было, всерьез он говорил или иронизировал. Но несколько па танца под названием твист, которым все были увлечены, он сделал тут же на месте, резво и умело, любо дорого смотреть было. Наташа подняла чресла и станцевала напротив него с серьезным видом, все-таки она была профессиональной танцовщицей и настоящей незрелой красоткой. Иоганн, и все остальные, смотрели на нее во все глаза. Тут и музыка кончилась.
– Выпьем на брудершафт с вами, Наташа, – сказал он девушке, которая смотрела на него серьезно и даже сумрачно, покорно блестя своими глазами пепельного цвета. Гера должен был что-то сказать дерзкое, но ничего не придумывалось. Гера был совершенно трезв, очень скромен с детства и мог только злиться. Укол от того, как вела себя Наташа и вообще от всего происходящего с этим самоуверенным немцем в доме Гены, был болезненным. Все было понятно и совершенно очевидно, но смириться со всем этим Гера не мог никак.
– Очень влажно и свежо все-таки здесь, наверное потому что в Ленинграде много воды, сырость, торжествующая сырость, – вздохнул Иоганн, взглянув в открытое окно, после того как они с Наташей поцеловались на, так называемый, брудершафт. Поцелуй этот не был формальным, все это видели и Гера тоже. Раскрытыми губами формально не поцеловаться никак. «Влажно ему здесь, видите ли», подумал с горечью Гера. Глухо и сильно прогромыхал разгружаемый 15-тонный грузовик во дворе завода, бордовые ворота в который можно было увидеть через пышный, заросший дикой травой сквер. Огромный квартал этот был промышленным, как мы уже упоминали прежде. Люди в нем проживали советские, разные, пьющие, склонные к познанию.
– Неземная нега, – сказал после поцелую Иоганн удивленно. «Избить что ли иностранного гостя?» – подумал Герасим. Немец ничего не замечал, не хотел замечать. Сгущался воздух в мастерской Гены Навзрыд.
– Я вам, Гена, привез в подарок альбом с особой итальянской бумагой. Вам понравится, знаменитая фирма «Fabriano», Рафаэль и Дюрер ее использовали, Рита передайте, пожалуйста, Геннадию сверток, – сказал Иоганн как ни в чем, ни бывало.
Ритка протянула хозяину сверток, обернутый в газету. «Бумага эта на 100% из целлюлозы, с натуральной зернистостью, бескислотна, просто мечта для живописца», пояснил пунктуальный Иоганн Гене Навзрыд, который внимательно рассматривал широкий блокнот для рисования с перекидными листами. «Все же недостаточно плотная, большое спасибо, Иоганн». На серой обложке блокнота было выведено слово «Accademia».
Гена отошел к шкафчику в противоположном углу мастерской и достал оттуда бутылочку туши с широким горлышком. Он зажег малый свет у письменного стола, отвинтил крышку у туши и небрежно и хрипло сказал Иоганну: «Вы не двигайтесь пару минут, Иоганн, я вас сейчас нарисую, просто набросок, да. Это у меня от вина голос сел». «Такое вино», усмехнулся Иоганн. Гена налил в глубокое фарфоровое блюдце туши, макнул в нее указательный палец правой руки и посмотрел на неподвижно стоявшего на фоне окна Иоганна. «Две минуты», – повторил Гена.
Он несколько раз провел пальцем по бумаге, потом опять макнул его в тушь, и опять провел по недостаточно плотной итальянской бумаге вверх и вниз. Иоганн не дышал, он понимал, что не может понять этих сумасшедших русских гениев, которых подсознательно очень ценил, а Геннадия больше всех. «Питер, поза, порода, совершенство, безумие», думал он о Геннадии привычно, не произнося вслух этих слов. Художник осторожно вырвал лист из блокнота и подул на него. Шагнув к стене, он ласково положил рисунок на полку, подвинув стопку растрепанных книг. Иоганн не видел портрета и не делал никаких движений в этом направлении.
«Ну, вот, готово, а теперь перо, еще пару минут Иоганн, мне нужно понять разницу», сказал Гена. Он достал деревянную ручку, зарядил ее каленым пером с широким лезвием, присел на стул и, часто макая в тушь, начал мелкими движениями рисовать на чистом листе блокнота. «Вот, другое дело, все без изощрений, просто и доступно, как учили и научили», пробормотал Гена. Стало прохладнее, наступило подходящее время для скандалов и ссор. Все наблюдали за тем, что делал Гена с возбужденным любопытством. Возможно потому, что собственно портретов немецкого гостя видно еще не было. Опять зазвонил телефон. Гена попросил Свету ответить, быстро и вежливо, но разговор не затягивать, «меня нет дома, скажи». Света сняла трубку, послушала и попросила: «Повторите имя, пожалуйста». Она вежливая была женщина, даром что танцовщица. Она прикрыла трубку рукой и сказала: «Гена, Лаврентий Бачанович звонит, фамилия, говорит Ахалая, не шутит». Гена отозвался: «Этому скажи, чтобы сразу приезжал, что очень ждем, большой человек с Кавказа, стрелок, офицер, красавец, добряк. Обожает женщин, детей, катранов и животных, скажи, пусть едет немедленно. Лучше людей я не знаю, чем Лаврентий Бачанович Ахалая». Гена разговорился, возможно, от своих успехов в рисовании тушью, возможно, это произошло от скорой встречи с замечательным человеком с Кавказа, точнее было непонятно. «Катран – это притон или может быть миномет»? – спросил образованный и знающий Иоганн. У него была защищена диссертация по русскому жаргону. «Катран – это черноморская акула, до метра длиной, вяленая и копченая, Лаврентий иногда привозит ее вместе с аджикой из Сухума», пояснил Гена. У него прибавилось жизни, в него таинственным образом вдохнули энергию и силу. Вот что может сделать с русским человеком приезд гостя с Кавказа.
Гена показал Иоганну оба рисунка тушью. Девушки смотрели вместе с немцем, удивляясь и восхищаясь. Ритка качала головой. Как бы не веря увиденному, что можно было расценить как комплимент. Иоганн сказал: «Просто Матисс, покупаю, Геннадий». «Так берите, Иоганн». Немец покачал головой: «Моя германская порядочность не позволяет мне взять эти рисунки за так. Вы же знаете, что у меня есть интуиция, просто ленинградский Матисс, поверьте, Гена. Цены вы себе не знаете, товарищ Навзрыд». «Знаю прекрасно, берите так, сочтемся когда-нибудь, закончили пререкания, товарищ Гарц, отдайте один рисунок маме». «Еще чего, сам решу что делать, спасибо большое Геннадий, нет слов просто». Так они говорили. Ритка завернула рисунки в оберточную бумагу, переложив их картонками. «Тогда я куплю одну вашу работу в стиле ню, назначьте цену, мы закрыли беседу Геннадий Альфредович, место гостям», он умел быть благодарным этот Иоганн Гарц. Наташа стояла возле него как привязанная. Герасим старался на нее не смотреть, чтобы не страдать лишний раз.
* * *
Пришел человек с Кавказа. Он был невысок, светловолос, поджар как и полагается абрек, у и крепок. Лицо правильное, спокойное, уверенное. Света таких парней обожала. Лаврентий Бачанович Ахалая, молодой мужчина, щегольски одетый, спортивного вида, выглядел, если не соколом, но бесспорно охотящимся в свободном полете ястребом. Он принес с собой полную продовольствия спортивную сумку «adidas» и еще корзинку в левой безотказной руке с бутылками, зеленью и белым грузинским хлебом. С Геннадием они обнялись и расцеловались. «Вот тут винцо наше, мегрельское, «Оджалеши» называется, вкусное, старики и девушки очень любят», он оглядел присутствующих и сказал, опустив лицо к разгружаемой сумке: «Сосо его почитал, тезка мой, архитектор безумный тоже не избегал, ха-ха. Да и вообще, члены большого Политбюро не могли без него, по слухам, вот тут икорка, рыбки немного, ставрида там, катранчик молодой вяленый, фрукты, виноград, абрикосы, аджика с рынка в Сухуме от тети Нины. Еще копченое мяско, сыр, ну, и там по мелочи, добра немного, доброй чачи друзьям, все любят», по-русски Лаврентий Бачанович Ахалая говорил свободно, совершенно без известного акцента и без неправильных ударений. Он абсолютно не был возбужден, как это часто бывает с людьми из кавказского региона при встрече с людьми из туманных северных мест и особенно женщин, которые казались им доступными и распутными. Девушки смотрели на него с нескрываемым интересом, даже экзотичный Иоганн отошел в сторону со своими невероятными интересами и оптовыми покупками.
Все было идеально в продуктах Лаврентия Ахалая, все было идеально и в нем самом. Никакой позы богатого щедрого родственника, никакой гордости за себя и свои идеальные качества. «Большое спасибо, Лавр. Это мой друг Лаврентий Ахалая, вообще-то, майор ГАИ в Сухуме, чемпион Европы и кажется мира по стрельбе из пистолета, хозяин города, прошу всех его любить», провозгласил Гена Навзрыд, который совсем не был склонен к произнесению подобных фраз, но ради такого гостя смолчать просто не смог. Чача была зеленого цвета в полутора литровой бутыли, заткнутой холщовой затычкой, а чурчхела была имеретинская, шоколадного цвета и невероятного вкуса забродившего на солнце винограда.
Иоганн, склонный к сентиментальности, смотрел на него как на чудо, Света более чем заинтересовалась, у Ритки просто отпала челюсть, Герасим был в восторге. И только Гена, как бы привыкший к этому роскошному и скромному человеку давно, был спокоен и невозмутим. Согласитесь, что в этом северном месте, расположенном в болотистой и наполненной водой местности встретить такого человека с карьерой, с положением, со статусом и с большой кавказской душой можно нечасто.
Иоганн подумал: «Как кавказец оживил это кладбище, какой молодец». Он ничего не пояснял этот профессор никому, это было жаль, потому что со стороны все видится лучше, особенно близоруким островитянам чужими глазами. Все в Ленинграде жили как на острове в прямом и переносном смысле этого слова. Островитяне. Островная жизнь, островная культура, так можно было это тогда назвать, но еще не называли, время для этих названий не пришло.
В чаче было больше 65 градусов, если прикинуть на глазок, ее надо было пить осторожно, особенно тем, кто не привык. Не привыкли все, кроме Лаврентия, ну, и еще немного Гены. Никто осторожности не проявлял, все с радостью бросились в разнос, просто все было в новинку, весело, легко и, казалось, взято из другой жизни. Да так и было, конечно, все это привез и подарил человек из другой жизни, совершенно другой человек, который не злоупотреблял ничем.
Так вот. Наливалась стопка чачи, грамм 80, брался кусок необычного кавказского хлеба, подвигалась тарелка с аджикой. Потом чокались и с удовольствием выпивали, макали хлеб в аджику и заедали. Затем повторяли. Иоганн, крепкий немецкий человек держался неплохо. Гена хорошо. Герасим так себе. Лаврентий перестал моргать, он и прежде это делал через раз из-за пристрастия к стрельбе из пистолета. Про девушек говорить не будем, потому что они и трезвые непонятны совершенно, а здесь с чачей и чурчхелой они стали просто непостижимы.
* * *
– Так вы стрелок и майор, Лаврентий Бачанович? – спросил Иоганн у кавказца как умел доброжелательно. Он был вдобавок еще и сентиментален, как многие другие представители его милой нации. Вместе с чачей, еще одной картиной Навзрыд с достоверно обнаженными женщинами Иоганн мог сейчас попросить политического убежища в Политбюро СССР, если бы его туда допустили. Но где это самое Политбюро и где наш Иоганн с братом Рудиком, рожденным мамой Улей, в девичестве Ульрике, неизвестно от кого.
– Давайте расставим точки над и, уважаемый. Я, прежде всего мегрел, фамилия Ахалая. Имя Лаврентий, если вам оно не мешает, – гость говорил без вызова. – Я выпускник московского государственного университета, его юридического факультета. Потом я и правда майор, честный человек из Сухума, и наконец, я неплохой стрелок из пистолета. Некоторые говорят, что очень неплохой стрелок, извините за хвастливые нотки, не мог обойтись без них, черноморье, греки, маслины, климат, инжир, отдыхающие легкомысленные дамы в санаториях системы МВД на нашем чарующем побережье. Обычно я пользуюсь нашим стандартным, самозарядным пистолетом системы Марголина. Но если уж совсем откровенно, люблю откровенность с друзьями нашей миролюбивой страны, очень уважаю и люблю пистолет системы Парабеллум «Люггер». Название это, образовано от латинского выражения Si vis pacem, para bellum или по-русски «Хочешь мира – готовься к войне». Да вы же знаете, конечно? Что это я плохую.
– Знаю, вы не плохуете, как вы выражаетесь, Лаврентий Бачанович, я снимаю шляпу, – сказал Иоганн.
– Еще по разу.
– С удовольствием, – отозвался немец, он был крепкий парень, как уже утверждалось выше совсем не голословно. Но его решение было легкомысленным, против Лаврентия он не мог ни в какую и нипочем. В этой части русской жизни ему не было жизни.
Полнокровная, но узкоплечая Света стояла подле Лаврентия и от восторга не знала, как к нему подступиться. Заглядывала ему в глаза сбоку преданно и счастливо. Лаврентий, собранный джентльмен из Сухума, протягивал ей лакомства небольшой, надежной рукой, но приблизиться не стремился. Это только делало направление действий женщины еще более целенаправленными. «Не хочешь покачаться на мне, парень», очень тихо, но внятно прошептала Света. Лаврентий не отреагировал, волос на его идеально причесанной светловолосой голове не шевельнулся. Он, конечно, слышал и не такое на своем курорте и ответственном милицейском посту. Но в Ленинграде, в культурной столице Советского Союза, колыбели великой революции, от упругой, конечно, но все равно бесстыдной танцовщицы он такое услышать не ожидал никак. Лаврентий, несмотря на смущение, аккуратный пробор, врожденную скромность и даже стыдливость, баб очень любил. «И не важничай так, я и с чинами повыше зналась», добавила все так же тихо Света, у которой так топорщилась одежда спереди и сзади, что Лаврентий был на грани потери пульса в своем жилистом милицейском теле.
Все-таки он собрался с силами. Он даже обнаружил на дне сумки завернутый во вчерашние «Известия» твердый нежно коричневого цвета круг бесподобного копченого сыра «сулугуни» или как произносят мегрелы «селегин».
– Я тебя искал последние дни и не мог найти, – сказал Гена Лаврентию.
– Очень напряженные сборы перед ЦС «Динамо», я обязан ехать, там у меня зарплата и стипендия, там мое благополучие. Не будем пить за «Динамо», просто запомним его доброту, и примем молча, – сказал Лаврентий. Вот здесь Иоганн не все понял, но спрашивать постеснялся. Посторонний человек, который здесь не живет на постоянной основе, с пропиской, с курсом истории КПСС, изменяющимся с известной периодичностью, с активистами ЖЭКа, с отдельными параграфами УК РСФСР, со 101-м километром, с членскими взносами и с революционными праздниками в нагрузку, понять про ЦС «Динамо» и его льготы просто не может.
Лаврентий, к счастью, совершенно не употреблял слово «дорогой», как многие другие приезжие из его мест.
– Грузины говорят про этот сыр, что это и душа и сердце, и это верно, – пояснил Лаврентий, нарезая сыр широким ножом, который ему принесла из кухни проворная Светлана. Он повернул лицо и сказал ей очень тихо, сообщая самое важное, самое сокровенное:
«Я кандидат в члены партии, уважаемая». Светлана охнула, будучи не в силах перенести эту весть. Тем не менее, ее реакция на слова Ахалая была не ясна. Она подумала-подумала, даже нахмурилась от напряжения, а потом произнесла: «Не пугайте меня, Лавр Бачанович, пуганая я». Но не отошла никуда, оставшись возле его надежного чесучового рукава. «Мне некуда уходить отсюда», такой у нее был вид. Лаврентий Ахалая смирился с судьбой.
– А вы знаете, Иоганн, не знаю как вас по батюшке, ведь мне ваши земляки предлагали рекламировать оружие, в частности, замечательный карабин Манлихер-Каркано, калибра 6,5 мм, новой модели, с удовольствием прожевав сыр сказал Лаврентий.
– И что же?
– Я не отказался окончательно, все еще в теме, обсуждаем.
– Маннлихер-Каркано, подождите, где я слышал это название, а? Ну, конечно, третьего дня читал в Комсомолке статью об убийстве Кеннеди. Этот съехавший с катушек маньяк Ли Освальд, женатый на русской, стрелял из карабина Маннлихер-Каркано, снайперский вариант с японским прицелом, так было написано, – рассказал Гена, ставший словоохотливым и почти веселым. – А ведь 7 лет прошло уже, все не могут успокоиться никак.
– Да там уже все просчитали, Освальд не мог совершить все эти смертельные выстрелы с такой скоростью, точностью и с такого расстояния. Хотя что мы знаем, сидя в мастерской Гены Навзрыд, выпивая и закусывая, – произнес профессор, – я не верю никому. Освальд не мог и все. Физически. Это происки американской крупной буржуазии и мафии, вот мое не слишком авторитетное, но продуманное мнение.
Иоганн, прогрессивный западный гуманитарий, глотал большие куски кавказской пищи. «Просто не могу остановиться, становлюсь прожорлив как чайка, но очень уж вкусно», признался профессор. Изо рта его выпал кусочек хлеба с алой начинкой аджики. Герасим отвернулся, раздражение его по отношению к этому человеку не проходило, а наоборот росло. Наташа стояла возле Иоганна, касаясь его узким плечом. Она смотрела перед собой с таким видом как будто ее только что оторвали от главной дневной молитвы. «Соберись Гера, соберись, только не расслабляться», приказал себе Герасим безуспешно. Уйти он не мог, любопытство его было губительно. Опьянение его было тотальным, касалось всех видов жизнедеятельности, начиная с речи.
– Я вам кое-что доложу, – с неожиданным азартом сказал Лаврентий, для него тоже не прошло бесследно сближение и общение с зеленой чачей, – кое-что важное. Вот вы скажите, Австрия богатая страна?
– Очень, – подтвердил Иоганн.
– Развитая, современная?
– Да. А в чем дело?
Что-то задело за живое Лаврентия Ахалая, только пока было непонятно что. Мысль его шла непроторенным путем.
– Вот и я о том. Дело в том, что вот, вы, дайте мне этот карабин Маннлихер-Каркано с ореховым ложем и патронами 6,5 миллиметрового калибра.
– Хорошо, берите.
– Вот. Поставьте в 200 метрах от меня, ладно, в трехстах метрах, 15 членов Политбюро нашей партии и дайте мне 10 секунд и один карабин Маннлихер-Каркано. И все, и нету 15-ти членов Политбюро вместе с его главой, а здесь всего лишь один человек, пусть президент США, но один же. Освальд этот мог хлопнуть его как муху, не сомневайтесь даже. Это теоретические рассуждения, как вы понимаете, сударь – и Ахалая легко выпил еще чачи, забросив в себя ее маленький кусочек невообразимого сулугуни.
Наступило молчание. Напольные часы у стены отбивали свой бесконечный швейцарский ритм. Иоганн протрезвел, он понял, что попал в непонятную ситуацию с этим майором и стрелком на чужой и чуждой несмотря ни на что территории вблизи Синявинских высот, где у станции Мга уже 28 лет лежал в заболоченной земле его отец.
– А вот вы катранчик попробуйте, на хлеб маслица, и вы девушки тоже, гарантирую незабываемый вкус, сравнимый только с совершенной женской красотой, – Лаврентий широко улыбался, он владел ситуацией безоговорочно и полностью. Он не делал для этого никаких видимых усилий.
Иоганн обернулся через левое, затем через правое плечо. Все было без изменений за его спиной пока. Он приехал в Ленинград из капиталистической страны ФРГ, которую местная пресса называла родиной реваншистов. Вместе с ним постоянно была эта не совсем ловкая и складная, но очень сообразительная Ритка Фет с несчастным, злым лицом.
Неловкость и тишина сопровождали слова Лаврентия. Он улыбнулся и пояснил:
– Ни о чем таком, Иоганн, не думайте, я просто неловко подражаю своему тезке, который 30 лет назад сказал так по другому, хотя и сходному поводу: «НКВД считает неизбежным применить к ним высшую меру наказания – расстрел». Красиво говорил?! Я лишь повторил за ним.
Орудием убийства президента США Джона Ф. Кеннеди считается карабин Каркано M91/38 калибра 6,5 мм итальянского производства
с телескопическим прицелом (нередко не совсем правильно называемый Манлихер–Каркано). Из материалов расследования убийства Кеннеди в ноябре 1963 года.
Герасим, который уже полтора года жил с полным отсутствием уверенности не то что в завтрашнем, а в обыкновенном сегодняшнем дне, в свете мягких ленинградских псевдо сумерек ориентировался во всех произнесенных в этот вечер словах хорошо. Ему это не слишком помогало. Ну, говорят по пьяне, завтра забудут, легкомысленно думал он. Просто бесхитростный, наивный Гера взрослел, умнел, учился выдержке, набирался опыта, наглядевшись и наслушавшись таких разных взрослых людей.
Лаврентий прожевал хлеб, сыр, одну за другой две пряные веточки кориандра и, наконец, освободив полость рта для разговора, невозмутимо не глядя ни на кого негромко, но торжественно провозгласил:
– Сухуми – город великий, неповторимый. Его набережная с прозрачным зеленым морем, эвкалиптами и пальмами, прибрежной галькой и радужными порхающими бабочками, летящими в никуда, просматривается насквозь. А также она знаменита бесконечными кафетериями, окутанными облаками обволакивающего кофе, жареного бараньего мяса и негромкой струнной музыки местных авторов необычного дарования. Эта набережная являет собой настоящий путь в рай, если только он, этот рай, существует. Вот Ленинград город не радостный, черканный, бесконечный, а Сухуми, да, веселый и счастливый город сибаритов и бездельников. Прямые линии у горизонта, широкие рыбацкие лодки на которых опытные морские волки, греки по национальности, гоняют контрабанду туда-сюда, а иногда и некоторых преследуемых персонажей за хорошие и чаще очень хорошие деньги. И конечно, армяне в кафе, которые готовят кофе на песке в маленьких чашечках и без сахара. Как в Риме или Измире. Это их армянский стабильный гешефт. А также небритые евреи, которые делают большие дела, успевая молиться на Сион и за Сион, отстегивая десятую часть от прибыли на своих бедных, на чужих бедных, на пришлых и местных, на власть и оппонентов ее.
И на стражу и на злодеев, на женщин молодых и старых они жертвуют потому, что женщинам нужно больше, чем другим. И изощренные братья мои мегрелы, и абхазы, которые судорожно цепляются за своих родных, и кто только нет. Это апогей СССР, этот великий город, он будет всегда, наш чудесный Сухуми, пока будет СССР, а ведь СССР будет всегда, вы же знаете это наверняка. Потому что если не будет, не дай Бог, СССР, то не будет и Сухуми, а это против главного закона мироздания. Ну, 200-то лет у нас есть впереди, наверняка, вы же знаете. Да здравствует, поймите меня правильно, СССР, Политбюро, его генеральный секретарь и руководство нашей великой вечной страны, царства любви, Третьего интернационала, великого искусства, вечности, несчетных сокровищ и недосчитанных денег, – сказал Лаврентий очень серьезно и выпил, как и прежде, залпом. Света смотрела на него, как, наверное, смотрела на его влиятельного тезку студентка первого курса ВГИКа актерского факультета, будущая пышная звезда кино, привезенная на ужин не менее влиятельным референтом Лаврентий Палыча Рафиком Онаняном. С восторгом смотрела. Очевидно было, что тот Лаврентий, давно почивший и проигравший борьбу за власть коварному пастушку, сыграл большую роль в становлении судьбы и характера этого Лаврентия. Может быть, они были даже негласными родственниками, кто знает этих мегрел, все может быть у них. Они теплые люди, мегрелы, стремящиеся к почету и власти, не забывающие родства, прошлого и лелеящие обиды, как любимых детей, рожденных уже в зрелом возрасте томящимися от жизненных сил женами.
Так сказал Лаврентий Ахалая, не во всем следуя точности и абсолютной правде. Но кто может говорить всю точную правду на голодный желудок после 4-5-6-7 и даже всех 8 стопок доброй чачи, пусть и с закуской.
* * *
У Герасима во дворе подвыпившие на 7 ноября немолодые принаряженные бледные бабы пели непонятную ему частушку возле входа в ЖЭК, что напротив районной больницы:
В Ленинград приехал поезд
С красными вагонами –
Будут девки разгружать
Ящики с гандонами.
И повизгивали, неловко танцуя, раскинув толстые руки, тряся пьяными щеками, поправляя платки и топая ботами по мокрому асфальту. Брызги летели на 7 ноября во все стороны в Ленинграде. Трепетал кумач знамен. Стояла тоскующая и вьющаяся кольцами очередь за пивом в зеленый ларек. Двигались очень медленно люди, в основном молчаливые. А чего радоваться, а? То-то. Все было хорошо.
– Не бойся Нюра, не журись, не стой как нерусская, вот пойдут солдаты с парада, может и нам чего перепадет, – говорила одна из женщин подруге, которой было почему-то грустно. Она стояла, облокотившись плечом о стену дома, и смотрела на танцы и песни сбоку, как посторонняя зрительница. Такое состояние усталости от всеобщего веселья известно.
– Ии-и-и, ух ты ах ты, все мы космонавты, – переходила танцевавшая в следующую частушку, первые слова которой Гера пропустил.
Прошла секретарша жилконторы Тося. Она была с прямой спиной, нарядная, с ярко-красными губами, не целованной вампирши. Она кивнула Герасиму легко с оттенком презрения. Это было не приветствие даже, а последнее слово перед его расстрелом. Бедная Тося знала о нем что-то, чего не знали остальные жители трех окрестных домов – он предал родину и намеревался усугубить свое преступление. Так-то он был ничего себе, парень, даже когда-то ей нравился, но кто бы мог подумать. Недаром говорят, что в тихом омуте черти водятся. Кто-то там воду в семье мутит, батька или матка, неизвестно, а вроде советские мирные люди, так со стороны и не скажешь. Но правда всегда наружу вылезет, правда она, о-хо-хо.
Тося была кандидатом в члены партии. Членом районного совета. Носила плиссированную юбку и блузку с округлым воротничком, как та актриса из «Карнавальной ночи», которая поет про 5 минут. У Тоси было белоснежное лицо. О ее личной жизни рассказывали странные вещи. Она не любила целоваться, все можно делать со мной, но целовать меня, ни в коем случае нельзя, говорила она ухажерам, по слухам. Почему, Тосенька? Не люблю. Она была не замужем отчего-то. Наверное, не очень счастлива.
Но вот она идет в капроне на работу утром. Качается от грешных мыслей и срамных воспоминаний. На нее с вожделением смотрят мужчины из очереди за пивом в зеленом ларьке. Икры у нее продолговатые, лодыжки точеные, талия сильная и тонкая, окорока крутые, подвижные, роскошно живые, на любой мужской вкус. Никто не мог сказать про Тосю, что эта 32-летняя рослая женщина, текущая медом, резко напудренная, претендующая на членство в партии неловкая сексапилка, полноправный член районного совета, добровольный сотрудник органов безопасности (сексот, иначе говоря), общественница, бескомпромиссная участница рейдов народной дружины района, дипломантка искусствоведческого факультета знаменитого института на Моховой улице, без пяти минут соблазнительная партийная дама, удачная копия бесподобной воронежской белозобой голубки, успешная и благополучная мать-одиночка, активный лектор общества «Знание», счастлива. Нет. Даже после самого разнузданного времяпрепровождения в обществе двоих, а то и троих крепких мужчин, она не была счастлива. Кажется, она обойдена чем-то в этой кипучей жизни, наполненной борьбой за справедливость и равенство, а также академической, греко-римской борьбой в партере с людьми другого пола. Тося, наверное, могла стать кем-нибудь другим возможно, но стала вот такой, таинственной и необъяснимой.
Все было при ней: должность, карьера, фигура, лакированные итальянские шпильки, дар провидения, астральная сила и оригинальный мощный ум общественницы. А вот счастья Бог не дал и все. И ничего нельзя поделать. Гере показалось, что она смотрела на него с интересом во время общения. Но мало ли что может казаться мужчине в 20 лет. Нужен он ей! Хотя не будем зарекаться, потому что в таинственном хозяйстве женщины все может понадобиться. Женщина все запоминает, несмотря на все стандарты, рассказывающие о забывчивости и плохой памяти. Все они коллекционерши, если можно так сказать о женщинах. Да, конечно, можно.
Но про Тосю все-таки скажем, что она вполне могла бы работать манекенщицей в очень хорошем парижском доме моделей, скажем Диора, вот с этим брезгливым и жалким лицом, подобранной фигурой, расхлябанным ходом длинных ляжек, тонкими плечами, лебединой шеей в запудренных синяках, с огромным алым ртом и взглядом счастливой жертвы. Она жила в соседнем доме с Герой, была старше его на 12 лет. Разглядывая себя по вечерам у зеркала она это понимала, не жалела ни о чем, не плакала, не переживала. Она принимала жизнь такой, какая она у нее была, свойство интуитивного человека. Не то, чтобы она была всем довольна, но Париж казался ей другой непонятной, необжитой людьми, отдаленной на световые года планетой. А здесь, несмотря на некоторое недовольство и неудовлетворенность, она была на месте и при деле, что очень важно для каждого человека. И нечего здесь болтать про ее демонстративные позы, которые отпугивают самых отважных мужчин. Есть советские люди в этом мирном мире прогресса, и есть отдельные женские позы, что не связано между собой.
Добавим, что Тося была неожиданной женщиной, способной на любой самый отчаянный, неприемлемый, необъяснимый и неправильный поступок. «Он очень милый, этот Герка ненормальный, что-то в нем есть, и я знаю что», думала о нем иногда Тося, поглаживая свои гладкие ноги.
Еще поговорим потом о Тосе, для этого будет причина. У нее есть место во всей этой истории. На углу Турбинки возле входа в чахлый сквер с затоптанной клумбой, пыльными кустами и невзрачной скамьей с железной спинкой.
* * *
Заметим, что этот Герасим, записанный в паспорте непонятным именем Герцль, ей нравился, и она о нем думала иногда с бабьей пугающей нежностью. Вот ведь как все устроено у женщин, поди разберись. «Как будет жить ваш ребенок с именем Герцль в советском Ленинграде?», – полюбопытствовала паспортистка, записывая новорожденного. «Вы знаете, уважаемая, ну, как-нибудь там проживет, уж блокаду пережили, а! Ведь мирное время наступило, злодеи гниют в болотах, проживет», сказал всегда тихий, кроткий и непреклонный отец, а мать нового мальчика подсунула доброй девушке в батистовой кофточке коробку шоколадных конфет «Радость», для сладкого счастья на досуге.
Все-таки вечер выдался чудный, типичный для этих мест. Окраску его можно было назвать бирюзовой или близкой к этому цвету. В мастерской Гены Навзрыд, советского художника, одаренного, умного и предприимчивого человека, уроженца и жителя Ленинграда, продолжалась вечеринка. Без музыки, но с устными рассказами и мелодичными песнями без сопровождения. Вечер, наполненный романтическими перешептываниями, сексуальными загадками и предельно возбужденными дамами, что не всегда бывает, очевидно.
Бирюзовая Наташа по-прежнему кротко стояла возле Иоганна и смотрела на него как на дорогой и нежданный подарок. Он ей что-то быстро шепнул, она заворожено кивнула. У него был очень большой опыт в таких делах. Его можно было еще назвать белокожим сыном сатаны. Без обязательств были сказаны эти слова. Разобрать его слова другим людям было невозможно.
Герасим обратил внимание, что у Иоганна красивые башмаки из грубой кожи, которые скорее приспособлены для загородных прогулок, а не для делового визита в город с выметенными тротуарами, асфальтовыми мостовыми и станциями метро, похожими на мраморные окрестности перед дворцами римских правителей Иудеи.
– У вас город совершенно невысокий, такое он производит на меня впечатление, – неожиданно сказал Иоганн, обращаясь к Герасиму. Можно было удивиться этим словам, как будто в его родной немецкой деревне стояли одни небоскребы и дворцы. Правда, он поездил по миру, повидал разных домов. Но по идее, Ленинградом он должен был восхищаться, чего не делал. Во всяком случае, вслух. Гена это заметил, сделал пометку. И Ахалая это заметил. Только девушки остались в стороне от этих слов гостя, они их не заметили. У них внимание свое, девичье, сконцентрировано на других деталях.
– Мы все в семье грешники, – признался немец. – И мама, и я, и Рудик, мой брат. Про отца не знаю, он давно не с нами, он был человеком долга. А русский язык стал для меня подарком и наказанием за грехи, его, моей мамы и мои, все вместе.
Он понравился Герасиму за эти слова, которые можно было объяснить выпитым алкоголем и удачными покупками этого дня. И девушка рядом с его плечом была очень кстати. Ее и склонять ни к чему не надо. Как ему, бедному немцу, нравятся эти женские русские чудеса, эта их необъяснимая и неуправляемая склонность к любви и дружбе, их безвольно сдвинутые нежные колени. Ах!
Никак не сдававшийся опьянению Ахалая, резко взглянув на Иоганна, после его слов, глухим от выпитой чачи голосом, произнес строфу из середины знаменитого стихотворения, к которому автор возвращался несколько раз:
Кахетинское густое
Хорошо в подвале пить,–
Там в прохладе, там в покое
Пейте вдоволь, пейте двое,
Одному не надо пить!
– Да, – откликнулся Иоганн, – да, браво.
– Какой безупречный красавец этот Лаврентий Ахалая, – подумал Гера сумрачно и завистливо.
Ахалая вгляделся в Герасима своими сатанинскими прозрачными глазами, как будто только что его увидел и, сощурившись, сказал:
«У вас суровый, уважаемый джентльмен, библейский профиль, вы, наверное, и сами это знаете».
Герасим ничего про это не знал, никогда не задумывался над этим вопросом, никогда на себя не смотрел. Он вообще жил осторожно, а сейчас и подавно. Его интересовала личная проблема выживания в СССР без существенных потерь и особого урона для души и тела в оставшееся здесь время. Ему было не до воздушной легкости жизни.
– Что вас заботит, Гера? – спросил Ахалая мельком.
– Меня?! Ничего. Я чувствую себя хорошо, несколько возбужден, а этого быть не должно, так мне отец сказал: «Чти без оговорок советский закон, Герци, потому что в противном случае тебя этот закон может погубить».
– Ваш отец сильный, умный человек, – Ахалая двигал своим худым офицерским подбородком, пережевывая что-то из принесенной им роскошной снеди.
– Герци? – спросил Гена.
– Так меня назвали при рождении, Герци. А зовут меня просто Герой, по-простому Герасимом, раскрыли псевдоним народу, – попытался пошутить Гера.
Ахалая, одетый все-таки слишком легко для мая в Ленинграде поглядывал на Геру с нескрываемым любопытством, хотя, казалось бы, беззаботный, подвыпивший немец должен был его интересовать много больше. Возможно Ахалая, человек с опасными пронзительными глазами, как настоящий кавказец, почуял в Герасиме больше собственных свойств, чем в Иоганне. Неизвестно.
– Я хочу уехать из СССР навсегда в другую страну, а меня маринуют нещадно, и родителей вместе ос мной, – сказал Герасим в тишине. У него был, так называемый, юношеский семитский баритон, который от внезапного волнения прозвучал выше, чем обычно.
– Понимаю. Приезжайте в Сухум, помогу сразу, – отозвался Ахалая. – Сами приняли решение? Знаю несколько генуэзцев, они никуда не торопятся, ждут развития событий. Большие люди, большие горизонты. Помогу как смогу, приезжайте, упакуем и отправим, все в лучшем виде.
Ахалая был серьезен, говорил без нажима и особого выражения. Его пробор в рыжеватых волосах был безупречен и точен, также как и аристократическая мысль. Где-то внизу заплакал ребенок.
– Что, так сразу?! – сказал Герасим. Этот Ахалая заражал своей уверенностью и спокойным глуховатым голосом даже помимо невероятной сути им произносимого.
Ахалайя сделал танцевальное па, провернувшись вокруг своей оси:
– Вы, Герасим, любите танцевать? – спросил Лаврентий, держась за гибкую руку Светы над головой.
– А я грешным делом очень люблю, – сказал он, обращаясь к Герасиму, – мы, мегрелы, вообще очень музыкальны и любим движение. Да, Света?»
Девушка Света смотрела на него во все свои серые русские глаза, и несколько бессмысленно, но восторженно улыбалась… «Да, Лаврик, да, конечно», – подтвердила она.
– А вы, Герасим, любите танцевать, – спросил Лаврентий, как бы между прочим… Но мы уже знаем, что этот жилистый светловолосый и светлоглазый кавказец ничего не говорил и не делал просто так.
Герасим очень любил определенного вида танцы, большинство из которых он исполнял вместе с партнершей в горизонтальном положении. Он еще не насмотрелся на индийские рисунки и повторял лишь то, о чем настойчиво говорили в его детские годы старшие ребята во дворе. Некоторые партнерши Герасима говорили, что он хороший танцор, хотя одна взрослая женщина сказала как бы нейтральную фразу, которую он запомнил.
– Сила есть, дыхание длительное, нуждается в шлифовке… – сказала эта дама мягко и не обидно.
– Да, я очень люблю танцевать, – сказал Герасим.
– А вы знаете, мы со сборов вечерами убегаем на танцы. После трех тренировок… Там, в Кавгалово есть танцплощадка, музыка, народная дружина, и женщины со всех спортивных баз округа… Большой праздник любви, – сказал Ахалая, и опять провернулся, но уже в другую сторону на 360 градусов, под умелой рукой Светы, как под защитным русским зонтом.
– И что , местные бойцы неужели не обижаются на вас, за девок наших, гребчих, пловчих, стрельчих и портних? – спросил Гена Навзрыд, глядя на Лаврентия с любовью. Ахалая медленно повернул голову, посмотрел на него, затянул паузу и тихо и удивленно, с выражением сказал:
– На меня? Нет. Я им очень понравился. И чача помогла решить некоторые неразрешенные вопросы. Ха-ха.
И этот вопрос был снят с повестки дня.
– Вы смотрите, Гера, если официальным путем ничего не получится… Все может быть с этой властью. Даже со мной, даже в Сухуме, я ведь тоже не все могу… Вы понимаете? У меня есть знакомый грек, и он, вместе со своим напарником венецианцем, у нас есть и такие, надежные без оговорок и добрые люди, как вы понимаете, он вас отвезет, куда захотите, по моей просьбе. Куда захотите, – трезвым голосом сказал красавец Ахалая.
И Герасим тут же сообразил, что это действительно реальность. Что можно уйти за пределы Советской родины на яхте друга Лаврентия грека Кости Перганиса, за пределы советской родины, по Черному морю, в сторону Босфорского пролива и далее везде. И он тут же сказал этому чудесному странному человеку, он прежде никогда таких не видел, правда, он много еще чего не видел:
– Спасибо вам большое, Лаврентий, но я этого не заслуживаю, это приключение не для меня вообще, я законопослушен.
И Ахалая тут же согласно кивнул. Подняв сухой сильной кистью полную стопку зеленой чачи, как будто включил разрешающий светофор на шоссе, он сказал:
– За советскую власть, товарищи! За лучшую в мире и справедливейшую народную власть советов! За законы ее! – и все выпили разом, залпом, не моргнув. Чача обожгла и смирила Герасима с действительностью.
Настало время Иоганна, который, конечно, тоже не мог промолчать при виде такой пьянки и гулянки. Он вступил без предисловий, неожиданно и ярко.
– Иерусалим город протяженный. Я был в нем два раза, еще до войны. Светло-желтая охра, белесое небо, редкие прохожие, лапсердаки и шляпы, черно от них. Доминируют эти люди, но как-то неназойливо, умеренно. Только солнце подводит, активно влияет на пейзаж. Видите, когда говорю о Иерусалиме, становлюсь поэтом, – сказал Иоганн, кажется впервые смутившись за этот пьяный и счастливый вечер. Вечер удачных покупок. Удачных любовных и деловых связей. И вообще…
Ни к кому конкретно Иоганн не обращался, но направление его слов понять можно было без усилий – только к Герасиму. Наташа посмотрела на него с еще большим женским возбуждением. Она подозревала и даже ощутимо чувствовала в нем демоническую германскую силу, с которой невозможно совладать.
Но и Лаврентий Ахалай, невысокий, жилистый инородец, не упускал лидерства в этой кампании, ни на секунду, он был очень спортивен. Характер не позволял ему упускать ничего. Он продекламировал вслух:
Ревёт гроза, дымятся тучи
Над тёмной бездною морской,
И хлещут пеною кипучей,
Толпяся, волны меж собой.
Вкруг скал огнистой лентой вьётся
Печальной молнии змея,
Стихий тревожный рой мятётся –
И здесь стою недвижим я.
Он опять провернулся вокруг руки Светы. У женщины была тугая кожа плеч, а у него были вкрадчивые движения наемного танцора, исполняющего танго в знаменитом, красивейшем кафе «Тортони». Невероятное место это находилось на Авенидо де Майо 825 и было старейшим и лучшим в Буэнос-Айресе. Справедливо. За Лаврентием невозмутимо наблюдали два безупречно одетых и идеально причесанных латинского вида джентльмена, которых звали, предположительно, Федерико Гарсиа Лорка и, скажем, Луиджи Пиранделло. Они очень любили это заведение и сиживали в нем при первой возможности за огромными порциями неплохо прожаренного мяса, которое можно получить только в Аргентине и только в «Тортони» на Авенидо де Майо в Буэнос-Айресе.
Но спросите про мясо как продукт, как квинтэссенцию жизни,
у самого Лаврентия Бачановича и тот, кашлянув, спокойно скажет, что лучше мяса, чем то, которым торгует Гена Гогия и его брат Дато на улице Чавчавадзе, нет и быть на земле не может: «Бывал я в «Тортони», ничего себе место, танцы опять же, ассадо, стейки и все остальное, но, поверьте, у моего друга Гены мясо просто лучше, я объективен и честен, во мне нет квасного патриотизма, который присутствует у некоторых многих советских людей. Гена везет мясо с Северного Кавказа, с лучших лугов в мире, там у животных песни в душе, верите». И ему верят немедленно, хотя Пиранделло возможно и считал иначе. Но когда это было. Да и Ахалая заявлял это давно, просто он сам и его мнение, много ближе и понятней всей компании.
Но танго в «Тортони» все равно останется, что бы там не говорил майор Ахалая, мастер стрельбы из пистолета, хозяин трасс и проспектов родного города, щедрый, лихой, непростой человек. Танго называется «История одной любви», его написал панамец Карлос Элета Альмаран. У его брата случилась семейная трагедия, которую он выразил музыкальными средствами. И даже Лаврентий Бачанович Ахалая согласился, что «танго хорошее, на мировом уровне, на танцах в Гудаутах его поет бесконечно совершенно Леночка Пициди, звезда эстрады союзного масштаба, она просто Шульженко, все говорят. Вот там, в Гудаутах, на танцах может быть неуютно, не мне конечно, но многим другим, вот там суровая, ревнивая молодежь. Могут вырвать из жизни любого богатыря и авторитета, подчеркну, ни за что: за взгляд, за междометие, за движение».
Гена Навзрыд поежился и передернул прямыми плечами, представив себе группу смуглой и суровой гудаутской молодежи, окружившую его в углу танцплощадки. Ну, и что делать в такой ситуации? Остается молиться и надеяться. Герасим, который, бедный, никогда не видел своей родины, о которой начал мечтать в последний насыщенный год, кротко сидел и ждал продолжения рассказа Иоганна. Тот неожиданно для всех включился в другую тему. Его одеколон дурманил голову Наташе больше самого сильного домашнего грузинского самогона или, иначе говоря, чачи.
Лаврентий сказал: «Чача вообще в Сухуми это аперитив. И ничего больше. Но в Ленинграде этого слова не знают, хе». Непонятно было, что он имел в виду, чачу или аперитив. В обоих случаях он был неправ. Он выпил еще стопку чачи и опять провернулся под рукой Светы, в третий раз. Сухой, собранный, красивый, похожий на космонавта Титова, полетевшего в космос вторым после Гагарина.
«Иосиф Виссарионович, вы знаете, Иоганн, о ком речь идет, конечно, в Ялте на конференции подарил Черчиллю и Рузвельту чачу, которая ранее им не была известна. Вождь сказал тогда: «Это, по-моему, лучшая из всех видов водки. Правда, я сам её не пью, было в нем это величие, эта кавказская уверенность в собственной значительности. Кхе».
Ахалая огляделся и не увидел ничего стоящего. Он продолжил сольное выступление: «У нас чачу делают из винограда Изабелла и Качич. Знакомы такие сорта, Иоганн?»
– Нет, откуда мне знать, – легкомысленно отозвался Иоганн. – Но похоже на крепкое виноградное бренди, нет?
– Да, похоже, – согласился Лаврентий, – много вкуснее и крепче, на мой вкус.
– Вы правы, Лаврентий, соглашусь с вами, – отозвался Иоганн, который потихоньку начал терять контроль над тем, что происходило с ним и вокруг него. Эта хмурая местность с влажным светом, населенная странными людьми, казалось, была понятна ему. Младая русская неделикатная дщерь возле обещала ему бурную, сверкающую ночь всем своим одурманенным видом готовой ко всему женщины. Иоганн радостно смеялся в душе, выражая этим не подавляемым ничем смехом свои победы в делах, в любви, в жизни. «Только карты теперь остались для покорения», – подумал немецкий гость.
– А вы знаете, что Сосо сыграл шахматную партию с Николаем Ивановичем Ежовым, будущим начальником НКВД. 151 см рост, слесарь Путиловского завода, суровый русский человек, один класс образования, по слухам. Они разыграли традиционную Сицилианскую защиту. Сосо выиграл. Но партия эта несомненная фальшивка. Сосо ласково называл Ежова «ежевичкой». Потом он его расстрелял и позабыл о нем. Очень уважал шахматы товарищ Сталин. А вы Иоганн не играете? – спросил Лаврентий, уследить за ходом мыслей которого было просто невозможно.
Иоганн помотал головой. Сказал:
– Вы меня, Лаврентий Бачанович, обогащаете в духовном и интеллектуальном смысле.
Ахалая что-то уловил в его голосе, резанул по нему светлыми глазами и тут же отвернулся, потеряв интерес. Интересно, что Иоганн, несмотря на происхождение, совершенно не боялся Ахалая, в нем не было этого почтения и страха перед загадочными горцами, все-таки характер у него был очень сильный, немецкий, стальной, если следовать избитым и абсолютно правильным штампам советской литературы. Громыхания угроз нельзя было расслышать в словах Ахалая, но неприятные ноты звучали явственно. Этот пистолетчик, по призванию, не уступал никому частности и подробности, как и полагается стрелку.
Наташа часто дышала в шею Иоганна, сегодня был ее день. Она вообще могла предугадывать какие-то события, общалась с подругами силой мысли (?) и вообще, была совсем не так проста, как казалось со стороны некоторым мало чего понимающим воображалам. Наташа не была обычной танцовщицей современных танцев, моделью и музой для некоторых. У нее были странные глаза, иногда она двигалась как сонная. Еще учась в школе, она могла подсказать подружкам тему завтрашнего годового сочинения, был такой род проверок в те годы. Воспринимали все, так называемые одноклассники, ее поведение как должное, не удивляясь даже. Она прикрывала свои серые русские глаза и, подумав, внятно произносила: «Образы простых солдат в романе Льва Николаевича Толстого «Война и мир». Девчонки ахали и торопливо записывали тему пачкавшими листки шариковыми авторучками, которые можно было заправить в ателье на углу возле фабрики-кухни. Два второгодника, Костик и Дростик, заглядывали в эти записи, как в последние спасительные индульгенции, но не было им спасения, они были обречены в любом случае. Третий год в 9 классе висел над ними обоими как тревожный знак будущей предсказуемой жизни.
Один раз Дростик равнодушно спросил у нее: «Наташ, а ты откуда знаешь все это, а?». Она пожала худенькими плечами и упруго отошла прочь от пропахшего набухшими железами парня, впрочем, совершенно не опасного, просто ей не нравился его вид, его резкие скулы в 17-летнем пуху, его воспаленная кожа на подбородке и лбу и прочие внешние данные. Внутренние данные его, бедного, тоже ей не нравились. Наташа была с малых лет не брезглива, но разборчива.
* * *
Белокожее лицо Иоганна было выполнено прямыми бесхитростными линиями, сильное, похожее на лица актеров, которые исполняли лица упрямых полицейских и суровых гангстеров в голливудских фильмах или комсомольских вожаков в русских довоенных лентах. Пшеничные непослушные расческе волосы его распадались на замечательные пряди по сторонам лица, когда он говорил что-либо важное, как, например, сейчас.
– Брат мой Рудигер, которого я называю Рудиком, родился через полгода после конца войны. Отец мой, как я уже говорил, погиб здесь где-то под деревней Синявино, за три года до этого, так что он не отец Рудика. Мы оказались на северо-западе Германии, по неизвестным мне причинам, и моя мамочка, кажется, путалась там с русскими офицерами или даже с младшим сержантским составом. У нас все рассказывают, как гуляли русские военные в Германии, пили, ели, насиловали, грабили. Но маму мою не насиловали, я это знаю точно. Рудик похож на азиатского русского, на русского азиата, глаза и скулы, цвет лица, трудно даже представить что он мой брат. Ему и только ему я обязан своей страстью к России, этому языку, русской живописи, русскими женщинами. Брат мой, как вы здесь говорите, смурной тип. Мать красавица до сих пор, высокий лоб, простое, чудесное немецкое лицо, сводит мужчин с ума, легкие белые волосы, на все она наплевала, очень сильная, самостоятельная, я ее стыжусь и горжусь ею, – Иоганн выпил чачи, приложил тыльную сторону правой ладони ко рту. Создавалось впечатление, что этот человек пошел вразнос.
Наташа подумала, что вот у нее тоже высокий лоб, она с детских лет считала, что такой лоб делает ее некрасивой и мало привлекательной. «А у немцев это не так, век живи век учись, подруга», она осталась довольна словами Иоганна. Каждый извлекает свой неожиданный смысл из чужих монологов. Герасиму было неловко на него смотреть и он изучал свою прочную несовершенной формы обувь. Гена Навзрыд наоборот глядел на него почти с испугом, не ожидал такого. И только Лаврентий, держа за предплечье Свету разглядывал ее кисть, совершенной женской формы. Выражение его лицо, казалось, всем открыто говорило, «ну, и чего ты всем этим рассказом добился, болван».
– Вы спрашиваете, почему у нас такой замечательный футбол? Потому что футбол для южных стран, а литература для северных, это я о русской литературе, – сказал Иоганн.
– Не знал, что Германия южная страна, – Лаврентий был человеком ироническим.
– Но футбол у нас все-таки хороший, а здесь литература великая, – сказал Иоганн.
– Пришел, увидел, зарубил, – сказал Лаврентий и выпил, как виноградину проглотил.
* * *
«У Светки вон глаза какие завидущие», – ревниво подумала Наташа, заметив горящий взгляд, который метнула подруга мимо нее известно куда. Она многое знала про Свету и ее любовные аппетиты неутомимой победительницы мужчин. Лаврентий тоже заметил взгляд (взгляды) своей очевидной подруги, запомнил, насторожился, но виду не показал. Происхождение, воспитание, подготовка и характер не дали ему возможности вспылить, приревновать и обидеться вслух. «Да кто ты такая, чтобы я из-за тебя, жалкой, глупой танцовщицы, тратил нервную систему», подумал Лаврентий и легко выпил еще стопку своей чачи. Он уже не закусывал, не нуждался. Организм забыл свои потребности. Гена, друг, был с ним вместе и Герасим тоже, и даже ленивый кот Клим был вместе с ним. Кота этого Гена иногда для гармонии пририсовывал к изображениям обнаженных девушек с бежевой нетронутой солнцем кожей. Клим лениво, нехотя, презрительно смотрел с картины на удивленного и даже смущенного зрителя, как бы сообщая тому весть о случайности, никчемности и незначительности его существования. Он был склонен к суициду и хозяин изредка давал ему таблетки от ипохондрии.
Гена иногда разъяснял гостям происхождение клички кота, которому уже было 9 лет, а так, на вид, и не скажешь: «У меня была знакомая, великолепная француженка, женщина странных занятий, торговала антиквариатом, ноги ее богатство, вот она и назвала кота, говорит, что это французское имя Климентий. У нее было сентиментальное воспоминание с этим именем, а мне что, я, пожалуйста. Он был тогда котенком, а я за милую душу, ну, Климентий и Климентий, а сокращенно Клим, без намеков». Гена Навзрыд был самым талантливым художником Ленинграда, где художников было тогда почти как поэтов, ну на самую малость может быть меньше, совсем чуть-чуть.
* * *
– У меня тоже брат есть, старший любимый брат по имени Джумбер, молодой лев, значит. Он, вообще, работает таксером в Сухуме и немного играет. Во что, спросите меня Иоганн? В карты и кости, обычно. Авторитетный человек. Душа моя, Джумбер мой.
Очевидно было, что Лаврентий начал рассказывать про своего любимого старшего брата Джумбера после неожиданной речи Иоганна о его младшем брате Рудике и его ветреной маме, гулявшей с русскими военными. Имя ее, кстати, Иоганн не сообщил. Будем думать о ней в будущем и мысленно называть Ульрике.
Так вот, Джумбер Ахалая. Вот он заходит в просторную комнату на втором этаже на улочке возле набережной , совершенно гомеровский герой, рыцарь без страха и упрека, абрек с неестественно пронзительным взглядом щипача – аристократа. А он просто катала, с тремя ходками, карточный игрок высокого класса. В свободное время для прикрытия от органов советской власти, он нехотя крутит баранку такси. Раз берет деньги за проезд, а раз нет. Раз в два дня, какой-нибудь приезжей толстухе в крепдешине с прелестной шестилетней дочкой в панаме, он дарит деньги со словами – купи мамаша, винограда, ребенку. А мамаша, кстати, моложе Джумбера лет на пятнадцать. И надо видеть ее реакцию. Она начинает поправлять платье на круглых коленях, заглядывать себе в декольте и судорожно стирать помаду со спелых русских губ. Она говорит: «Ты что, парень», но деньги берет, засовывает в объемный бюстгальтер, заставляет дочку сказать дяде спасибо.
Джумбер говорит:
– Эээ.
Он всегда расстраивается после таких разговоров с северными женщинами, которые выглядят и двигаются лучше, чем говорят.
Но сейчас Джумбер в накрахмаленной батистовой рубахе с рюшками на груди подсаживается к столу, за которым пятеро мужчин играют в очко. Очко – это русская разновидность известной на Западе игры под названием «блэк джек». Она несколько различается подсчетом очков, потому что король, дама и валет стоят не по десять очков, а так все сродни.
– Кстати, Иоганн, вы же специалист в русском языке, – живо спрашивает Лаврентий. – Как правильно сказать, дай мне вальта или валета?
Иоганн посмотрел на сухумского абрека без интереса, и тут же ответил: «Конечно, валета, товарищ Ахалая».
Гена включил проигрыватель. Заиграла музыка несравненных ливерпульцев. У этих парней были гривы до плеч и челки до островных таинственных глаз.
– А вот я у вас, Иоганн, валета и достану, – и он извлек из нагрудного кармана твидового пиджака гостя карту с рубашкой из сине-белых квадратов, на обратной стороне которой красовался томный крестовый валет, смутно похожий на молодого бритого сефардского еврея.
Так вот, Джумбер, сухими тонкими пальцами, в которых трудно угадать пальцы водителя советского такси, берет новенькую колоду карт, треща ими так, как некая бойкая птица стрекочет о твердейшее дерево в буковом лесу сухумского ботанического сада. – Ну что, кружок, сварим? – спрашивает Джамлет, и просит у хозяина двойного кофе, безупречного вкуса, сваренного на песке и глубокую рюмку коньяка, который в этот день является армянским, к всеобщему сожалению гостей. Он закуривает американскую белоснежную сигарету и молниеносно разбрасывает карты трем мужикам, которые согласились с ним играть.
– По червончику, да?– спрашивает Джумбер и бросает всем еще по карте. Один из игроков, самый щетинистый, самый упрямый, самый опасный, мрачно говорит Джумберу – дай еще. Джумбер бросает ему карту и берет себе вторую. Потом он переворачивает лицом вверх, то, что есть у него – и это туз и десятка. Туз червовый и десятка пик. Мужики стыдясь, потому что невозможно проигрывать всегда этому мальчику, скидывают ему по красненькой десятке каждый, после чего играть с Джумбером никто не хочет.
Джумбер поводит широкими худыми плечами и говорит сам себе, но достаточно громко – ну, хорошо, так посижу. Подожду серьезного человека, который не преет от проигрыша…
Он отворачивается к окну, за которым кричат цикады в кустах неядовитого лавра. Над его головой сложенной конструктивно, просто и сурово, висит облачко сигаретного серого дыма, который говорит о Джумбере гораздо больше, чем его худые длинные пальцы каталы, обладающие помимо картежной ловкости, страшной мегрельской необузданной силой.
– Вот такой у меня брат, любимый братан, Бичико, мальчик значит, если по-нашему, – назидательно сказал Лаврентий, не глядя на Иоганна. – Надо любить братьев, даже если они похожи на азиатских насильников в военной форме, не дай Бог.
* * *
Лаврентию неожиданно подошел назидательный тон старшего, сурового и пожилого наставника, которым он начал произносить свои витиеватые, тяжеловесные фразы. Он родился с ними, как родился со спортивным пистолетом Марголина, с погонами майора, с братом Бичико, аккуратным до миллиметра пробором в светлых коротких волосах и внимательным взглядом необычно прозрачных глаз снайпера и охотника.
Все неловко помолчали, с деланным интересом поглядывая по сторонам. Они будто бы разыскивали растерянными пьяными взглядами изумрудные лужайки, окруженные драгоценными душистыми кустами и пересеченные витыми лианами, спадающими со склоненных гигантских деревьев из непроходимого влажного леса. Этот лес раскинулся вокруг самой большой в мире таинственной реки Амазонка. В лесу этом живут 9-метровые анаконды, могущие задушить и проглотить целиком огромного буйвола, 200– килограммовые великие пловцы тапиры, гладкие ласковые нутрии и другие славные животные. Здесь вольно гуляет и охотится мягкий прыгучий ненасытный хищный кот – ягуар, который обожает нырять за добычей в реку. Не такой и большой, но очень опасный. Сумеречный убийца. Индейцы называют ягуара «d’iaguar», что значит «как и мы», это говорит о многом. Даже аллигаторы и анаконды боятся ягуара, который иногда нападает на них перед заходом южноамериканского солнца.
Река течет под громкие выкрики поющей рыбы хараки. Огромные рыбины аравана,с тугими блестящими телами, выпрыгивают из воды на несколько метров вверх, умыкая в алой пасти зазевавшихся опасных жуков с нависающих веток. Трудно поверить, но эти араваны питаются мелкими жучками и паучками. Соседствуют со всем этим морским заповедником стаи злобных пираний, обгладывающих за минуты до костей зазевавшихся змей и даже людей, плывущих по делам по реке. И все это происходит под непрерывным тропическим дождем меж капель которого летают геликониды – булавоусые бабочки размером с мужскую ладонь, неестественно ярко раскрашенные, утоляющие жажду слезами черепах, отпугивающие врагов отвратительным запахом.
Света, восторженная взрослая фантазерка, нашла что-то общее с ягуаром у этого самостоятельного смелого немца, которого Навзрыд за глаза называл бундесом и который коллекционировал спорные бессюжетные картины с голыми питерскими бежевыми бабами и небрежного вида пепельно-аккуратным и непобедимым котом Климом в нижнем правом углу прямо над мелкой подписью автора. Наташа подумала о ней, что вот Светка-то и есть пиранья, самая настоящая, не брезгливая и опасная, с красными глазами бесстрашной хищницы. Глаза у Светы были очень далеки от красного цвета, но Наташа видела их именно такими.
* * *
За окном если не стемнело, то посмурнело. Контуры деревьев и домов приняли неясные очертания, что можно было объяснить изменениями в структуре балтийского света, томительного в конце каждого мая.
Иоганн, наглый покоритель, иностранец, реваншист и, вообще, непонятно кто, вступил в раскаленную зону конфликта. И вообще слово зона носит сложную смысловую нагрузку. Он понимал, что вокруг что-то происходит неблагоприятное, не слишком радостное, но ничего с этим поделать не мог. Женщину невозможно заставить перестать любить. А такую женщину, как Света, тем более. Конфликт был двойным, потому что начали действовать два боевых фронта ревности. Гена был сторонним наблюдателем, Геру сопровождала горечь, а не ревность. Ритка, при всем желании, повторим еще раз, все-таки была на работе и в противостоянии не участвовала. В ее чувствах разобраться возможности не было. Наташа представляла для Светы и Иоганна серьезное и неожиданное препятствие, об Ахалае просто не было речи, этот выдержанный, сильный человек был на грани, с трудом владел собой. Кавказ, который все так любят, был на грани того, чтобы показать себя таким, какой он есть, по сути.
* * *
Иоганн по очереди вгляделся в лица присутствующих. Лица эти не могли обрадовать никого, а организованного немецкого человека особенно. Ему стало не по себе. Только лицо Герасима, почти не семитское на взгляд молодого немца, внушало ему некоторую надежду на благоприятный исход этого вечера. Ну и Гена, конечно, но тот сохранял нейтралитет, вполне понятный и даже объяснимый, по мнению гостя. Женщин Иоганн в расчет не принимал. Он остался один на один с Лавром Ахалаей. У Иоганна было звериное чутье человека, выросшего без отца, добившегося всего самостоятельно и гордившегося этим. Он и Лаврентий были людьми очень большого энергетического заряда, но с разными полюсами. Навзрыд был совсем другим человеком, но сейчас речь не о нем.
Надо сказать, что Иоганн уже расстался с влюбленностью во все эти ненормальные русские глупости. Он уже не думал поселяться здесь, в каком-нибудь Саранске, писать на тесной кухне очередную работу по Кузьмину, выпивать с напористым соседом бутылку другую на ежедневном (?!) досуге, ездить на кафедру советской литературы 7 остановок на переполненном автобусе, надолго задерживая дыхание от желудочных выхлопов мужиков вокруг. Насекомые, включая жуков, мух, комаров, пауков, дело было летом, в автобусе не водились, немедленно умирая от после алкогольного дыхания населения, кондукторша яростно выметала горы их, лапки вверх, веником после каждой поездки до конечной остановки. И, конечно, здороваться с ярко накрашенными студентками, внимательно оглядывая их фарфоровые славянские стати, зачитываться ярчайшими статьями в «Литературной газете» советских в меру саркастических талантов от боевой комсомольской публицистики и так далее. Нет, он по-прежнему обожал свой Мюнхен, свою «Баварию» с Нецером, Кайзером и Брайтнером, свой кабинетик со скошенным потолком на втором этаже университетского здания, свои поездки к маме и Рудику в деревню в автобусе с огромным радужным от мытья окном. Быстро бежал горный милый баварский пейзаж с изумрудными лугами, неприступными лесистыми горами. На неестественно зеленых альпийских пастбищах мирно паслись знаменитые симментальские коровы, переполненные великолепным молоком безупречных вкусовых и лечебных свойств. Стада обегали бойкие разумные собаки, напоминая старательных капо известно где, не давая коровам лишней воли и свободы.
Ахалая явственно бил копытом. Звук от ударов бился о стены и сгущался и нарастал в центре комнаты. Отставив худую левую руку с куском хлеба, на котором лежал пласт сыра сулугуни, произведенного в Западной Грузии, с алым пятном аджики и стеблем киндзы со стопкой зеленой чачи в правой руке, Лаврентий вещал, не сходя с места. Он невнимательно глядел на Иоганна, могло подскочить давление у более слабого человека. Иоганн был сильным парнем, не все понимал, не во все мог вникнуть. Света с трудом перевела дух, она переживала события и принимали их очень близко к сердцу.
Герасим, который сильно повзрослел за последние месяцы, тоже тяжело дышал, он ожидал свершения событий в этой комнате в почти новом доме из серого кирпича – мастерской Гены, сильного, оригинального художника непонятной и трудно объясняемой посторонним даже много знающими и образованными искусствоведами школы.
Света, легкая, естественная обманщица, забывала о своей жадности, когда дело доходило до завоевания мужчины. Но свои молочные острые зубы она демонстрировала, не скрывая, а что тут скрывать-то, когда дело житейское. Любовь, просто любовь! На самом деле она была грешна не больше других. Она любила полевые цветы, букетами которых торговали бабы в белых платках у многих станций питерского метро весной и летом, а также ранней осенью с остатками слабого солнца и резкими порывами ветра с проспекта. Она любила модную одежду, на которую тратила все буквально деньги, занимая их и скупая у торговцев чуть ли не оптом, не разглядывая. Дома у нее на стене с салатного цвета обоями висели большие остановившиеся часы, которые со времени венгерского бунта, то есть уже 14 полных лет, показывали без четверти 11.
С новым бутербродом в руке Ахалая шагнул к Иоганну и добродушно, деловито сказал ему: «Да, вы кушайте, кушайте, чего хлестать-то, чача она опасна. Иоганн, готовый к любым событиям от этого поступка Лаврентия обалдел, оглянулся на Наташу, у которой были приоткрыты свежие не накрашенные губы, взял, предложенное, и быстро слизнул с сыра аджику, готовую слететь на пол.
– Ну вот, а вы говорите, так вот… Я за дело мира, я за мир, я протягиваю руку дружбы и мира всем, но в этой руке у меня дымящийся заряженный пистолет… Не надо забывать, я – мегрел, со всеми вытекающими отсюда последствиями… А Светку не трогай, – последние слова Ахалая произнес тихо, быстро и страшно. Немец его не услышал или не понял, неясно. «Нос откушу бесу», пообещал Ахалая уже потише и оттого еще страшнее.
* * *
С проигрывателя прилетели слова песни «Мишель», произнесенные мужскими голосами четверых ливерпульцев, в комнате внезапно и беззвучно появилась самая-самая любимая подруга Гены Навзрыд, инженер экономист, яркая, сумрачная и складная женщина, откликавшаяся на имя Майя Лаванда, практически жена его. Они не расставались с нею до самой смерти Гены.
Она в туфлях на низком каблуке быстрым женским шагом подошла к художнику, тесно прижалась к нему на мгновение, застегнула верхнюю пуговицу на рубахе и, обернувшись, к Иоганну сказала, преодолевая смех: «Здравствуйте, герр Иоганн, здравствуйте Рита, здравствуйте девочки, здравствуйте солнечный гость Ахалая, и ты Гера, здравствуй и не прощай. Очень устала сегодня. Ах, обожаю сулугуни, Лавр, обожаю». На ее прямых гладких плечах пробегали световые сигналы любви смешанные с замечательными звуками песни ливерпульцев, что красило ее еще больше, хотя куда уж больше. И даже мало выразительные туфли почти без каблуков шли ее ногам и голеням, не обремененным телесного цвета чулками или сетчатыми колготками. Зачем, и так все хорошо. Она была чуть старше всех женщин в комнате, ничуть не смущаясь этого. Афоризм, «в паспорте 29, а в зеркале 18», был явно про нее, вот так, господа и дамы. Короче, пришла королева, все выпрямились, включая Клима, который мягко вышел из-за ширмы, приосанился, протер лапой глаза, поправил уже седые усы и поглядел на Майю Лаванду с преданной нежностью, «здравствуйте, хозяйка». И смирно присел в ожидании неизвестно чего, наверное, любви.
Света была все-таки из другого класса, Наташа была не в счет, потому что ребенок, Ритка, как известно, на работе и, вообще.
И только незаконченная работа Гены Навзрыд, прислоненная к стене и не прикрытая застиранным холщовым покрывалом, могла сравниться и возможно превзойти Майю Лаванду, хотя бы на время и визуально. Гера в углу дивана запел с закрытыми глазами высоким семитским баритоном: «Лаванда, белая лаванда». Майя посмотрела на него с нескрываемым взрослым интересом опытной и милой женщины. Все женщины кого-то изображают. Майя пыталась быть Кассандрой, у нее это плохо получалось. Она не выглядела девой-пророчицей. Иногда, правда, очень, очень редко, она попадала в цель с ужасающей точностью. Зеленые глаза ее были, как бы покрыты прозрачным лаком, проникали и покоряли. Не всех.
– Небритый неделю, фу, нехорошо, но тебе к лицу, – сказала она Герасиму легко.
Лаврентий не смотрел на Майю, он внимательно рассматривал свои ногти на правой, а потом и на левой руке. Руки были аккуратные, небольшие, резко и красиво слепленные, с сильными пальцами уверенного в себе и своем предназначении мужчины. Лаврентий Ахалая о чем-то напряженно думал, улыбаясь углами жестких губ, что делало его лицо старше.
– Чем больше баба, тем меньше у нее возможности для сопротивления, – сказал он.
– Не скажите, Лаврентий Бачанович, не скажите, – откликнулась Ритка, сидевшая в стороне. Вставила свое словцо дамочка, не удержалась. Она находилась в оппозиции ко всем. Ахалая посмотрел на нее не без удивления, «а вам, мол, кто слово давал, сударыня», но не раздраженно. Ахалая берег свое раздражение, ну не на женщин же тратить раздражение, скажите, братья.
Герасим, откинув голову, наблюдал за всем с пристальным интересом наблюдателя жизни, которым старался стать. Он еще не знал, что внимательный наблюдатель всегда превращается во внимательно наблюдаемого и что надо остерегаться этого почтенного занятия, быть с ним осторожным, во всяком случае. Он это узнал позже, это не помешало ему. Очень многое предстояло узнать Герасиму, он еще был совсем желтоперый птиц, хотя иногда и казался «битым фраером», как говорил в его дворе сидевший на лавке у затоптанной баскетбольной площадки морщинистый темнолицый сосед в сиреневой майке и качающимся на большом пальце ноги тапком без задника.
– Говорить надо меньше, не гоношиться, не гнать волну, слушать больше, возрастом еще и калибром не вышел, волки кругом, – учил он Герасима, глядя в сторону своими таинственными жутковатыми глазами жестокого боевого кота. Он разминал папиросу кривыми плоскими пальцами, затем аккуратно извлекал внушительную спичку из гремящего коробка с многозначительной надписью «Берегите лес – наше богатство» и черканув с удовольствием закуривал.
Как ни странно слова этого старого бандита не противоречили тому, что все время повторял Герасиму его кроткий, упрямый отец. «Давай молись сейчас, время пришло, – говорил он сыну утром и вечером. После молитвы, смысла слов которой Гера не знал, а лишь догадывался, отец повторял: «Надо быть скромнее, не выпячиваться, жить по закону, не давать советов, Бога любить и бояться, ты меня понял, Гера?».
Иногда он отрывочно и как-то непоследовательно думал, что у него есть какой-то литературный дар, который его спасет и даст ему возможности для другой жизни. Но и вполне понятные сомнения сопровождали все эти его туманные и смутные надежды.
В известном смысле Гера жил в последние годы как бы между молотком и наковальней с большим преимуществом в сторону молотка, в смысле поучений отца. Тот в последнее время говорил Герасиму: «Будь осторожен, оглядывайся чаще». В общем, Герасим был перегружен наставлениями, с которыми ему необходимо было существовать. Нельзя сказать, что это его обременяло, совсем нет. Какое там.
* * *
Хе-хе, оглядывайся назад, хе-хе, будь осторожен, так думал тогда Герасим. Когда Герасим был совсем маленьким, то отец повторял ему изо дня в день, что надо бояться Бога, быть честным, быть скромным. Хотел или не хотел Герасим, но эти слова сидели в нем прочно.
Подростком он играл в футбол и даже подавал надежды. Его почитал тренер, который был фанатом игры и благородным человеком. Он, например, считал, этот Николай Георгиевич, что пас важнее гола, что вовремя и продуманно отданный пас сродни преимуществу в шахматах и завершающему ходу перед матовой комбинацией. Отдай мяч, отдай пас, а остальное пусть будет, как будет, так он говорил 15-летним мальчикам из своей команды, этот Николай Георгиевич, о котором говорили, что до войны он был великим технарем и что его подпускали к основе «Зенита» чуть ли не в 16-летнем возрасте. И этот человек с пробором в жестких каких-то серых волосах, с типичным внятным лицом урожденного питерца однажды разозлился на Герасима несправедливо, можно сказать ни за что. После этого в Герасиме как будто что-то щелкнуло и замкнуло. Он ушел из команды, перестал думать о своем футбольном будущем, о котором думал прежде много.
Вот как было дело. Николай Георгиевич, человек совершенно лишенный каких-либо национальных предрассудков, не делавший из своей бессмертной русской души невыносимой для человека ноши, требовал и учил воспитанников играть в футбол в пас. «Только в пас, не надо голов, пас важнее», говорил он требовательным простуженным голосом. Однажды Николай Георгиевич вдруг сказал ребятам перед началом игры, что «а дед мой по материнской линии был евреем, отличным человеком, у него не сложилась жизнь, я им гордился, пошли мальчики, играем в пас» и ни на кого не глядя, вышел из раздевалки первым чего никогда не делал. Все были смущены его словами. Он был очень странный человек этот Георгич, мог стать таким, как знаменитый Сальников Сергей, если говорить про дарование, но не стал. Он был полон противоречий. Чтобы меньше курить все время ел карамельки, но это не помогало.
Так вот, в середине тайма четыре человека споро побежали в контратаку, как их учил Георгиевич. Герасим быстро бежал справа по зеленому краю, по центру топотали еще два парня на плечах у защитников, а Леша Чистяков по кличке Чистяк дал через все поле пас по диагонали слева направо. С соседнего гаревого поля дул ветер с крупной черной пылью, которая больно секла по ногам. Было привычно пасмурно. Гера на углу штрафной с ходу и с лету «зарядил» мяч с правой дальней ноги в верхний ближний угол ворот. Вратарь безнадежно поднял руки для проформы. Мяч против всех законов ударился в перекладину и от земли влетел в сетку. Гол получился всем голам гол. Выиграли тогда. Так вот Георгиевич после матча сказал, не глядя на грязного мокрого и очень довольного собой Герасима: «Гол, конечно, хороший, слов нет, о чем речь, но ты просто обязан был отдать пас в центр своим коллегам, так было бы правильно и справедливо, такая футбольная манера в Питере. А ты пренебрег, продемонстрировал эгоизм и любовь к своему дару больше чем к товарищам, за что тебе нарекание, Гера. Ты не в Москве играешь, помни об этом». Вот такие жили наставники игры и жизни в городе на Неве.
Никто ничего не понял, ребята потом говорили, что «Георгич зарапортовался, не обращай внимания Гера, красавец». Как будто что-то щелкнуло тогда у Герасима, «что же я, а?». С футболом он постепенно завязал, он тоже не понял старика. Иногда встречаясь на улице, обычно возле дальнего входа в универмаг, где фабрика-кухня и будка синегубого, сутулого чистильщика ботинок, они раскланивались и шли дальше, говорить было не о чем. Георгич, в польском плаще с поднятым воротником, в элегантной шляпе, с вечной карамелькой во рту не считал нужным объяснять что-либо, а Гера тем более. Он уезжал отсюда в другой край, где и футбола, наверное, нет, один зной и песок, а если и есть футбол, то это все равно не для него, так он решил.
И потом его научил Гена Навзрыд, умный, образованный, самостоятельный человек, с которым они иногда говорили по душам, что «тебе нельзя будет оглядываться назад, вообще никогда, Гера, ни в коем случае». «Почему?». «Потому что ты имеешь шанс стать соляной статуей, как жена Лота, которая обернулась, ты должен помнить про нее?». Гера хорошо понял его слова, и про оглядывание назад и про результаты этого, он был сообразительным парнем, этот Гера.
* * *
…Когда Лот, племянник Авраама, сидел у ворот Содома, к нему пришли два ангела, желавшие проверить, действительно ли в Содоме творится то, что о нём говорят. Лот приглашал ангелов к себе в дом, но они сказали, что будут спать на улице. Лот их сильно упрашивал и, наконец, упросил. Он сделал им угощение и испёк пресные хлебы. Однако не успели они ещё лечь спать, как жители всего города пришли к его дому с требованием вывести к ним гостей, чтобы содомляне «познали их». Лот вышел к содомлянам с отказом, предложив взамен двух своих девственных дочерей, чтобы те делали с ними, что им вздумается.
Жителям города это не понравилось, и они стали проявлять агрессию по отношению к самому Лоту. Тогда ангелы ослепили содомлян, а Лоту и его родне велели покинуть город, поскольку он будет разрушен. Зятьям, которые брали за себя дочерей Лота, показалось, что это шутка, и из Содома вышел только Лот, его жена и две дочери. Ангелы велели бежать на гору, нигде не останавливаясь и не оборачиваясь, чтобы спасти душу. Но Лот заявил, что на горе спастись не сможет и укроется в городе Сигор, на что Бог согласился и оставил Сигор целым. По дороге прочь жена Лота нарушила указания и обернулась, в результате чего превратилась в соляной столб.
* * *
Иоганн, вероятно, чтобы снять немного напряжение решил обратиться к Герасиму:
– А вы знаете, что у нас в Мюнхене через пару лет будет Олимпиада, конечно, знаете, вижу, что вы спортивного сложения. Так вот, приезжайте с командой Израиля, побегаете, потолкаете ядро, я вас встречу, покажу страну, уверен, что Германия вам очень понравится. С мамой и Рудиком вас познакомлю. Выпьем лучшего в мире пива. Жду вас, Гера, в Мюнхене.
Немцы, вообще, очень доброжелательные и гостеприимные по своей сути люди, если кто не знал.
«Закрой глаза и слушай, слушай, Гера, запоминай», сказал себе Герасим и сделал именно так. Пива он терпеть не мог. Никакого. Он любил более весомые напитки. «Тоже мне принц датский, немецкого пива он не любит», сказала о нем без презрения одна из дам как-то на отдыхе.
– Ему еще надо отсюда вырваться, – довольно мрачно буркнул Лаврентий, – до Мюнхена дожить надо. Здесь жизнь тоже есть, к вашему сведению, хотя, конечно, и опасно в этой стране…
– Да, вы правы, Лаврентий, а у нас тишина и благодать, порядок и благоденствие, – ласково сказал Иоганн, прихватив руку Наташи за тонкое и сильное запястье. Света подмигнула ему, выразительно прикрыв свои шалые отчаянные глаза.
– Вот-вот, порядок, – Лаврентий Ахалая отвернулся, чтобы не видеть всего этого. Он был благороден и опасен, особый человеческий экземпляр. Он произносил фразы. Ахалая сказал негромко и недовольно: «Любители порядка, хе-хе, обожатели его». И уверенно взяв Свету за талию, аккуратно и властно повел ее танцевать, под чудесную, томительную песню ливерпульцев «Yesterday». Потому что, как говорят, в так называемом народе, кто женщину кормит и поит, тот ее и танцует, ну и дальше, что следует, есть такое не абсолютное мнение о жизни. Тем не менее, Света от Лаврентия явно отдалилась, если говорить совсем правду. Она не была его, и он это понимал и чувствовал. Гнев и ревность его разрастались, но поделать он уже ничего с этим не мог.
Про эту песню Пол рассказывал, что он ее не придумал, а записал, так как она ему приснилась во сне.
– Предательница, – быстро и неразборчиво бормотал Ахалая, сжимая Свету, которая хоть и казалась хрупкой, но на самом деле была вполне, что называется, в зрелом теле и женской силе. Она вздыхала от его объятий, но не смотрела на Лавра, а устремляла взгляд своих зорких и таинственных глаз куда-то в угол потолка, нависавшего над ними всей своей блочной, понятной и советской сутью, – шени деда, курва, шени деда.
Последние слова его Света услыхала. Она ласково спросила Ахалаю: «Ты так считаешь, дорогой?». Он несильно оттолкнул ее в сердцах и сел рядом с Герасимом шумно и горько дыша. Рыжеватые, аккуратные усы его сердито топорщились. «Все врала, дочь суки, все они здесь лгуны и обманщики, не благородные совсем, не щедрые, только жаловаться умеют, ну, ничего, ничего, погодите у меня», Лаврентий был не совсем понятен.
Было уже 8 часов вечера. Свет за окном обманывал всех подряд. Герасим должен был завтра вставать в пять тридцать утра на работу. Клим сладко и резво потянулся, повернулся через левое плечо и лениво ушел в кухню, где у него было лежбище, спать. Ритка откровенно зевнула. Свежая, как заря, Майя легкими движениями сооружала себе бутерброд. Она смогла поднять его двумя руками и, зажмурившись от удовольствия, откусить от него. Гена одобрительно смотрел на нее, их роман длился уже несколько лет, не затухая ни на день.
– А вы чем думаете заниматься, на Святой земле, чему посвятить себя? – спросил Геру Иоганн, не в меру любопытный немец. Он смотрел на Геру со странным выражением лица, чего-то явно ожидая от его ответа.
– Вот, думаю стать погонщиком мулов в Иерусалиме, если возьмут, – сказал Гера сразу. Он не первый раз это произносил, почти никто не знал, что это значит – погонщик мулов. Иоганн тоже не знал. Он сразу же потерял интерес к нему и невежливо отвернул покрасневшее лицо. Уел его питерский пацан, уел. Иоганн обиделся на него.
Поясним.
«Отряд погонщиков мулов» – воинское подразделение в британской армии во время Первой мировой войны, состоящее из еврейских добровольцев. Создано в декабре 1914 года Зеевом Жаботинским и Иосиф Трумпельдор. «Сионский корпус погонщиков мулов» в составе 650 еврейских добровольцев начал в марте 1915 года воинскую подготовку в составе британской армии.
В конце апреля отряд уже участвовал в операции на полуострове Галлиполи.
У окна на стене висела застекленная квадратная картонка с записанным от руки щедрым хозяином крупными каллиграфическими буквами стихотворение.
71-й сонет. Уильям Шекспир
Ты погрусти, когда умрет поэт,
Покуда звон ближайшей из церквей
Не возвестит, что этот низкий свет
Я променял на низший мир червей.
И если перечтешь ты мой сонет,
Ты о руке остывшей не жалей.
Я не хочу туманить нежный цвет
Очей любимых памятью своей.
Я не хочу, чтоб эхо этих строк
Меня напоминало вновь и вновь.
Пускай замрут в один и тот же срок
Мое дыханье и твоя любовь!..
Я не хочу, чтобы своей тоской
Ты предала себя молве людской.
Гера остановился и с привычным радостным удивлением прочитал, отстукивая ребром ладони великолепный ямб, кивая знакомым словам и повторяя их. Он поправил себе настроение и вышел прочь, пожав руки всем-всем, включая Майю. Наташа на него взглянула мельком как незнакомая женщина, которая занята важным делом, а тут какой-то прилипает, пристает неизвестно с чем. Но руку подала, машинально, наверное.
Рукопожатие Иоганна было дружеским и теплым. Он понимал, что лишается союзника в противостоянии с мегрелом, но боялся не очень. Женщины его вдохновляли и придавали уверенность. Гена дул на новую пластинку, аккуратно протирал ее бархатной тряпкой, на уход Герасима он не отреагировал. Гера не обиделся, он был не очень обидчив. Майя Герасима поцеловала в небритую щеку со словами «приходи к нам всегда, Герчик». Она называла его Герчиком.
Гера подумал, что они все взрослые уже люди, сами во всем разберутся. «Ухожу с чистой совестью». Он услышал, как Лаврентий явственно говорил, яростно кривя тонкие губы: «Вот откушу ей нос и ему заодно, будут знать твари».
В мегрельской истории уже был достоверный эпизод с откушенным носом у невесты. Или жены все-таки? Так или иначе, но закончилось все это большой кровью.
Неотвратимая измена Светы была очевидна, но все же совершенно непонятна. Убогий, разряженный цвет ленинградских сумерек мог бы многое объяснить Ахалае про эту женщину, но мегрел был слишком возбужден вином и ее неверностью.
Ахалая глухо сказал Герасиму, но так, чтобы слышали все, что «я за мир, конечно, я всем протягиваю руку дружбы, но в этой руке у меня дымящийся пистолет». Он смотрел куда-то в сторону. «Если что, найди меня через Гену, он всегда знает, что со мной, где я и так далее, помогу как сумею». Ахалая хотел добавить, что только на мегрелов можно здесь положиться, хотя мегрелы и бандиты, но они все могут, люди слова. В последнюю минуту он сумел сдержаться, «нечего болтать глупости, бичико». Лаврентий только повторил еще раз, что поможет Герасиму всегда в любом месте и в любом деле. «Что это они все с помощью сегодня давят, устал я от этого, просто жить дальше невозможно», подумал Гера. «Может все и устроится, в конце концов», подумал он. Город был притихший, с как бы обведенными серо-зеленым цветом рельефами пятиэтажных сталинских послевоенных домов, построенных пленными немцами.
Гена попросил на прощание Герасима быть осторожным, верить Лаврентию и полагаться на него. «Он говорит, что хочет Светке откусить нос и немцу этому тоже…» поинтересовался Гера, уже в дверях. «Вполне, и без проблем», сказал Гена. И гулко засмеялся как сатана, сыном которого он много лет пытался стать. Дверь захлопнулась без лишнего шума. Озадаченный Гера, все-таки Лаврентий был на голову ниже Иоганна и резко уступал тому в физической мощи, пошел вниз по сумрачной лестнице с зелеными стенами. Но в драках из ревности, это Гера хорошо знал, никаких законов и уверенности в победе, ни у кого нет.
* * *
На остановке никого не было. Через минуту пришел троллейбус с включенными на всякий случай подфарниками. В салоне было три пассажира, все пьяные и одинокие. Гера сел от них отдельно, слушая глухие неразборчивые голоса. У водителя играл инструментальную музыку транзисторный приемник «Дружба», стоявший слева от руля под ветровым стеклом. Было 9 часов вечера. Светло и не нарядно на улице. На третьей остановке Гера вышел, перешел дорогу и вошел во вторую с улицы знакомую парадную, пахнувшую свежей масляной краской и побелкой. На первой лестничной площадке он услышал тихий голос женщины. Сразу узнал обладательницу голоса и тембр его. Он быстро спустился вниз, прыжком преодолев 7 ступенек.
– Гера, подойди ко мне, – сказала Тося, а это была она. Ничего эта женщина в капроне (нейлоне?) не боялась. А чего она должна бояться, в своей стране живет, разве нет?!
Гера взял ее за руку и притянул к себе. Она подалась к нему и припала. «Подожди, милый, я должна тебе что-то сказать, очень важно», шепнула она задыхаясь. Гера тоже часто и счастливо дышал. «Подожди, потом, все потом. К вам сегодня придут, беги домой и вынеси все, что может их заинтересовать, бумаги, письма, деньги, сейчас беги», шептала Тося, обдавая его лицо прерывистым женским дыханием. «Как придут, кто?». «Из конторы, не теряй время, ступай домой и делай, как я сказала, там какое-то дело варят, ты меня понял? Сейчас». «А что ты? Почему, ты?», Гера не знал что сказать, бормотал вопросы, не отпуская ее. Он не мог узнать ее лица вдруг, она отталкивала его что было сил, много сил. Ее тело было ему незнакомо и неподатливо, а их борьба сурова. Лицо ее исчезло вдруг из взгляда Герасима. Непонятно было, с кем он боролся, кто это был. Гера пытался повернуть ее к себе спиной, считая, что так легче до нее добраться, до ее сути, но это у него не получалось. Он опомнился, повернулся и побежал наверх через три ступеньки домой.
Через 20 минут, совершенно трезвый с двумя набитыми хозяйственными сумками, коленкоровую одолжили у соседки, Гера вышел из парадной и быстрым шагом пошел вдоль дома по направлению к районной больнице. Там работала старшей медсестрой племянница матери, которая встретила Геру у главного входа, молча забрала сумки, отдельно он передал ей кожаный кисет с пятью царскими десятирублевками, мамино приданое от 29 года. Лет на 7 было в этих сумках и в кисете. Племянница скрылась в глубине приемного покоя, обогнув две пустые каталки. «Я потом зайду», белый халат был ей очень к лицу. Занятия медициной украсили ее.
* * *
Через три часа к ним действительно пришли с обыском три вежливых человека из комитета. Они были похожи на инженеров из соседнего дома, построенного в 30-е годы для ИТРов окрестных заводов. Гера ежедневно ездил с такими в троллейбусе и метро. Они взяли в понятые ту самую соседку, которая одолжила сумку. И еще одну из квартиры напротив. Женщины смущались, сидели в углу, смотрели в пол, руки на коленях, в глазах совершенно звериное любопытство. Гера успел заглянуть за плечо отца и увидел на поданном ему листе типографский заголовок «Бланк номер 77. Постановление о производстве обыска». Ниже он разглядел среди других слов «распространение антисоветской литературы», после этого мужик лист у отца решительно забрал.
– Ви понимаете, Ошер Львович, суть дела? – спросил он на ходу насмешливо небрежно. Отец мгновенно вспыхнул и сказал ему: «Вы разговариваете со мной непристойно, если вы офицер, то вам должно быть стыдно». Мужик не отреагировал, посмотрел на отца сбоку изучающее, и прошел в комнату опустив непокрытую голову. Остальные шли за ним, как наученные и трезвые пэтэушники. Обыск был поверхностным и довольно коротким. Чекисты знали, зачем пришли. Перелистали книги, открыли ящики письменного стола. Один снял пустую вазу с подоконника и попытался достать из нее что-либо. Отряхнул ладони, перебрал стопку старых пластинок и огляделся. Гера сидел возле отца и матери за обеденным столом. Главный, который был с обращением на «ви», снял с полки свиток, завернутый в нарядный чехол из бордового бархата. Отец приподнялся со стула. «Не волнуйтесь, Ошер Львович, я очень осторожно, руки у меня чистые», сказал мужчина. Он был, как их называют в мужском обществе, юморной мужик. Или у него была такая роль, неизвестно. «Да все равно, вам нельзя», сказал отец с досадой. «Ошибаетесь, уважаемый, нам можно все, или почти все», уверенно и непреклонно. Когда он положил свиток обратно, то правая нога у него подвернулась и он ударился коленом об угол буфета. Мужчина около минуты тер колено и затем даже присел на стул, так ему было больно. Отец, всегда доброжелательный, от него отвернулся. Гера вроде бы услышал, как он сказал «парех», но уверенности не было. Может быть, он просто гулко выдохнул, неизвестно.
Ничего они не нашли, старались три с половиной часа и ушли ни с чем, служки конторы. Простились раздраженно, но вежливо. Новое время, новые люди. Беззаконие ушло в прошлое, хотя зоны в Потьме, Красноярске, Вологде и других местах сохранились. Закутанная в серый шерстяной платок мать Герасима сказала удивленно, что мужики эти были похожи на котов, у которых отняли сметану. Сравнение было очень похоже, но никто не смеялся. Это было самое антисоветское заявление его мамы, поклонницы социализма с человеческим лицом, с тех пор, как он ее помнил с 5 лет. Потом Гера пил крепкий и сладкий цейлонский чай с родителями, которые были грустны и напряжены. Отец обычным негромким голосом сказал ему, что того, кто предупредил их об этом ночном визите, можно назвать святым праведником. Гера представил себе Тосю, она была далека от этого понятия. Гера хмыкнул и промолчал, что говорить-то. Но никто ничего не знает. Вот это точно, даже отец, который знал всю Книгу наизусть от первого слова до последнего, много чего пережил, но явно знает мало.
Что-то во всей этой историей с предупреждением, обыском и пустышкой, которую вытянули перерывшие дом служивые, было странное, необъяснимое, даже пугающее. Дело в том, что альтруисткой Тосю назвать было невозможно. Хотя это утверждение было поверхностным. Кто она такая, эта Тося, сказать наверняка было трудно. Женщины сильнее, неожиданнее и значительнее любого определения и эпитета. Ко всему Герасим не помнил даже, во что и как она была одета. Обычно он обращал внимание на это, а сейчас все было, как будто стерто. Вопросов было больше чем ответов. Отец смотрел на сына удивленно, как будто тот совершил нечто в этот вечер, что было много выше ожиданий. Ничего Гера родителям про встречу с Тосей не рассказал, он был скрытен. Да и что рассказывать, а? Отец бы ему не поверил, а потрясенная мать, обожавшая сына, которая верила ему всегда и во всем, ног с оговорками, глядела бы на него с ужасом «зачем тебе, сынок, связь с такой женщиной?». Мать была портниха и понимала в подробностях жизни много больше его почти наивного отца. Она смотрела на Геру тогда не с ужасом, конечно, а с оголтелой оскорбленной ревностью и недоверием. Если она чего и не знала, то обо всем, просто об очень многом, догадывалась. Сына она считала ребенком и часто говорила мужу: «Посмотри, Ошер, у него затылок подростка». «Это не так, он не похож на подростка, он похож на погонщика мулов, не волнуйся так». «Я знаю, что это значит», говорила мать осуждающе.
Матери Герасима объяснил про «погонщиков мулов» сын на досуге. Мать, сдвинув очки без оправы на нос, пришивала батистовые оборки к выходному платью богатой и капризной заказчицы. Она слушала сына внимательно, качала головой в знак удивления, повторяя, «ну, ты посмотри, ты посмотри».
Через пару лет в Иерусалиме Гера услышал по приемнику в новостной сводке ВВС следующий текст:
«Сообщение из Ленинграда. Поздно вечером с балкона своей квартиры на третьем этаже дома выпала руководитель местной народной дружины и депутат Райсовета 32-летняя Анастасия К. Вместе с ней упал 43-летний житель города Сергей Балаклава. Все это случилось после празднования годовщины Октября.
Оба пострадавших в момент случившегося были частично обнажены. В настоящее время они находятся в травматологическом отделении районной больницы. У женщины повреждена нога и сотрясение мозга, у мужчины – черепно-мозговая травма и сломана ключица (или лопатка)».
Геру немного кольнуло, что не он был с нею. «Но хоть жива, ласточка», подумал он с восхищением.
Гера тогда больше эту Тосю и не видел даже. Он еще несколько месяцев прожил в СССР в ожидании. Он пытался с нею встретиться, но все было напрасно. То она была в отпуске, то уехала с комсомольской делегацией в братскую Чехословакию. Избегала его женщина, ее полное право. Короче, не увидел, не нашел. Даже спасибо ей не смог сказать. А потом пришла невзрачная открытка из ОВИРА, разрешение на выезд из СССР. Родители сидели растерянные, приехали какие-то родственники, все кончилось здесь для этих людей.
* * *
Гера неожиданно для себя заснул на диване, откинув голову к стене. Ему сладко и тяжко снилось, что он уезжает из города Ленинграда вместе с мамой и папой в другой край навсегда. Родители держат его под руки, в которых он несет сетки с лекарствами и бутербродами, потому что они пищу компании Аэрофлот не едят, так как она была не из того и не по тем законам изготовлена. Отец несет в руках свиток, как носят первого, главного и любимого ребенка – осторожно, боязливо и нежно. Очень много провожающих. Ярко светит майское солнце. Гера усаживает родителей на хрупкую скамью и идет проститься. Обнимается с Геной, который ловко засовывает в кармашек его польского пиджака цветной квадратик. «Это 500 марок, тебе на первое время, парень, я тебе потом еще переправлю через Иоганна», негромко говорит художник. Вид у него пугающий и привлекательный, как будто близкий родственник сатаны спустился в город-герой Ленинград в аэропорт Пулково. На время. Мать Геры следит за ним с испугом. Есть чего пугаться. Высокий, гибкий, в черном легком свитере, черном пальто ниже колен, без шапки, с бровями изломанными углом к легким волосам, уверенный и раскрепощенный Гена Навзрыд производит большое впечатление на окружающих. Ему все равно. Сбоку стоят Света и Наташа, которые скромно одеты, не намазаны, заплаканы и грустны. За ними мать Геры следит особенно подозрительно, она ревнива. Девушки обняли Герку с двух сторон, повисли на его плечах и что-то бормочут любовно-русское, тоскливое и женское.
Из массивных дверей начальника аэропорта выходит Ахалая, подтянутый, невысокий и аккуратный. «Я здесь на соревнованиях, не мог не проводить», – говорит он. Неожиданно Лаврентий, теплый, кавказский человек с пробором в светлых волосах, обнимает Герасима и шепчет ему на ухо: «Они с вами будут аккуратны, мучить не будут, начальник здесь мой близкий друг, я специально прилетел просить за тебя, познакомь сейчас с отцом, Гера. Наслышан. Хорошо, что вы не уехали моим морским путем, мы чтим закон». Отец привстал и пожал руку Лаврентию, переложив свиток с правой руки на левую. Он уже не был советским гражданином, просто вежливый человек. Он переспросил у Лаврентия отчество и повторил: «Очень рад Лаврентий Бачанович, знакомству с вами».
Лаврентий прекрасно одет. На нем роскошный костюм сухумского пошива, не хуже парижского. Он, это все знают, не покупает себе одежду на римской улице Виа Венето исключительно из принципа и местного патриотизма. Он обходится услугами пошивочной мастерской Давида Кри-ли, который может дать фору любому западному мастеру, называющемуся кутюрье. Но Давид ни о какой форе мастерам не думал, шил только влиятельным и важным персонам города и некоторых окрестных мест. К нему специально приезжали на заказы и примерки все кто того стоил. Даже из Зугдиди были заказчики. К Ахалае он ходил в дом сам, так как жил неподалеку и ценил этого человека за массу достоинств, в частности, погоны, происхождение, влияние на жизнь, спортивные титулы, таланты старшего брата, за бескрайнюю кавказскую душу, характер и необычайную для мегрела скромность.
– А этот что здесь делает? – спрашивает Лаврентий недовольно Герасима. Как будто тот может кому-то что-то приказать. За стеклянной дверью стоит Иоганн все в том же твидовом пиджаке с кожаными заплатами на локтях и радостно говорит Гере: «Обязательно приезжайте в Германию, будет замечательная Олимпиада у нас в будущем году, уже совсем скоро». Герасим отвечает, что «сейчас я говорю, в будущем году в Иерусалиме, идет? А потом приеду к вам». «Нечего ездить по за границам. Сиди дома, еще не насиделся, да?! Чего ты там забыл, в немчурии, этой, а?», ворчит Ахалая. Иоганн исчезает со словами: «Мы летим вместе до Вены, еще наговоримся». Он весел и энергичен. «Шени деда, какой бес на нашу голову, – сокрушается Лаврентий, – какие все лживые и двуличные». Все растворяются во взвешенном воздухе, как будто никого и не было. А никого и не было. Раздается голос диктора: «Вставайте товарищ, вас уже ждут». Гера открывает глаза. Над ним стоит отец и говорит, что уже очень поздно и надо идти спать. «Утро вечера мудренее».
До исполнения всех этих розовых снов было еще много чего. «Ты русских люби, Россию люби, ты же не предатель, я тебя с малых лет знаю. Я-то вас, если честно не люблю, не за что вас любить, не обижайся. Зато отец у тебя человек», сказал Герасиму во дворе у парадной пьяный мужик, отец его одноклассника Рябы. «У меня осталось немного, прими за нас всех», он достает из внутреннего карман пиджака бутылку с остатками водки, грамм 150 там от силы. «С любовью получается неравномерно, я вас должен любить, а вы нас нет, дядя Серафим? Как же так?!» – Герасим выпивает водку из горла, играет горниста, как говорят. «Я вчера шпиона поймал. Японского. Сдал куда следует. Ну вот, не поминай лихом», отец Рябы уходит пошатываясь, но не падая. Он всегда говорил про пойманного шпиона, выпив водки. Только менял национальность несчастного. То этот шпион был поляком, то боливийцем, то итальянцем, то турком, а теперь вот дошел и до японца.
И еще одна история и тогда уже все.
* * *
С разрешением на выезд из СССР на ПМЖ (невзрачная розового цвета бумажка, сложенная вдвое) Герасим переходил улицу к станции метро. Это случилось через 12 месяцев после того вечера у Гены с Ахалаей, Иоганном и дамами. За спиной был универмаг, фабрика-кухня и залитый черной водой асфальтовый вход в стадион танкового и тракторного завода, который кормил, поил, одевал всю округу. Шел сильный дождь со снегом. Был месяц апрель. Герасиму казалось, что солнце вышло из-за низких набухающих туч и подсвечивало ему по мокрой брусчатке, чтобы он не упал. На переходе через площадь к метро он столкнулся с Лехой Чистяковым, тем самым, который когда-то отдавал ему диагональные пасы на выход по правому краю. «Ты что, Герка, ты, где пропал?», Чистяков шел с большим черно-белым брезентовым баулом, одет был в куртку с капюшоном, скуластое лицо его внушало доверие, хотя кто-то говорил Герасиму, что он пошел на известную эзотерическую службу. Куда, к кому? Очевидно к кому и куда. Ну и что?
– Да вот, Леша, уезжаю», – сказал Герасим. Они мешали людям, стоя на переходе. Какая-то женщина, оскользнулась, и сердито сказала, что «вот молодежь, ну совсем совесть потеряли, паразиты», и быстро пошла прочь от греха. От Лехи исходило ощущение неуправляемой силы. «Куда, Гера, собрался?». «Еду в Израиль, навсегда, вот разрешение уже получил», – Гера показал ему розовую бумажку с черным круглым штампом. Леша пошевелил губами. «Ну, ты даешь, удивил», – с трудом сказал он. Потом он засвистел и довольно громко. Прохожие не удивлялись, никто не удивлялся ничему.
Гера пожал плечами, не то чтобы ему было все равно, но он уже смирился с реакцией знакомых и окружающих. «Знаешь, – сказал Леша, – у меня есть бутылка, пачка валидола, пошли выпьем за тебя, за твой отъезд, в раздевалке сейчас никого, нас пустят». По дороге они купили на ходу у тетки, укутанной в платки и похожей на раскрашенную вологодскую матрешку, шесть румяных пирожков по 7 копеек, деньги у Герасима были теперь. У отъезжающих всегда есть деньги, это все знают. Купленные пирожки были непонятно с чем, даже под водку их было страшно есть. До фабрики-кухни сил дойти не было. Они прошли на стадион, через шаг наступая в лужи, боковая дверь была открыта. Свет в раздевалке был мрачноватый, стены темные, обстановка располагала. Ощущался явный запах тлена. Леша принес граненый стакан от вахтера. По четыре раза каждый выпил водки стального вкуса, заедая порцию таблеткой валидола. «Ты вообще осторожно, Гера, там все-таки воюют часто. Может, еще в Мюнхен попадешь, а? Или ты закончил с футболом?». «Закончил окончательно, ты же знаешь. Но на Олимпиаду хочу поехать, пригласил один деятель». «Молоток. Ты нас не ругай очень, ладно, Гера, чего уж», – сказал Леша, душевный человек. «Да что ругай, главное вы меня не ругайте», – сказал Гера. «Я теперь вспомнил, как парни говорили, что ты в паспорте Герцль записан, да? Что за Герцль такой, а?». «Да я не знаю, отец так захотел с матерью, ну и записали, у нас три недели есть на сборы, – сказал Гера, – я тебе позвоню до отъезда, может еще встретимся когда». Они пожали руки, соединили кулаки в знак крепкой, нерушимой мужской дружбы и разошлись. Больше Герасим никогда его не видел и никто о Леше Чистякове ничего не слышал, он как в воду канул. Такое бывает с русскими людьми, да и не только с русскими.
Никаких рекомендаций по поводу запрета на взгляд назад в прошлое Герасим не выполняет, потому что как говорили когда-то, время подобно ребенку, ведомому за руку: оно смотрит назад.
* * *
Несколько раз за эти десятилетия Герасим, который стал за эти годы жить под именем Герци в Израиле, ездил в Ленинград, ставший Санкт-Петербургом. Гена Навзрыд, сделавший себе большое имя, был убит дома при невыясненных обстоятельствах в смутные годы. Его изрезали ножами, вынесли вещи. Никого не нашли. Очевидно было, что он обречен. Майя уехала в Польшу, замуж больше не вышла. Наташа тоже замуж не вышла, преподает хореографию в училище. Стала религиозной женщиной. Света уехала в Германию, где жила с Иоганном гражданской женой. Затем они переехали в Швейцарию. Ахалая ушел из ГАИ, живет в деревне, делает домашнее вино. Никаких дел. «Хватит с меня, все прошло», говорит этот мудрый человек. От политики он далек. Николай Георгиевич умер в доме престарелых в Пушкино от воспаления легких. Иоганн очень переживал убийство израильтян на той Олимпиаде в Мюнхене. Он прислал Герасиму странное сбивчивое письмо по этому поводу. Герасим в Германию так и не собрался, хотя побывал вроде бы уже повсюду. Однажды к нему в гости приехал и жил месяц Бичико, по рекомендации брата Лаврентия. Бичико погрузнел, стал ниже ростом, носил на груди золотую цепь с золотой медалью брата за чемпионат Закавказского округа. Однажды пошел поиграть в карты, вернулся под утро грустный и усталый. Сказал, что «встретил одного, прости меня господи, поиграли немного». Потом он уехал, оставив на столе в кухне в подарок Герасиму медаль с золотой цепью и записку. В записке было написано «Спасибо за все, прости. Ты мой брат. Бичико Бачанович Ахалая». И подпись, Бич.
Леха пропал. Фабрику-кухню закрыли. Комсомола больше нет, есть другие организации, хоть и похоже, но не то. Тосю Герасим пытался разыскать, но все было безуспешно. Какие-то неясные слухи. Одна бабка сказала ему, что вроде она живет с сыном в Казахстане. «Но точно не знаю, странная она, эта Тоська, баба, – сказала старушка, – а тебе зачем? Ты кто будешь, мужчина?». «Я здесь жил когда-то, задолго до вас, уважаемая», – сказал Герасим. «Не говори, не думай, я умная, я же старше тебя буду, как до меня жил, меня не обманешь, вот сейчас полицейского позову», – пригрозила старуха, совершенно незнакомая.
Каждую войну в Израиле Лаврентий звонит из своей деревни Герасиму в Иерусалим и непривычно громко говорит: «Хочу приехать, я же такой снайпер, многих научу там у вас, как и что. Не надо отвергать помощь друзей и братьев, не надо быть такими самонадеянными, как вы там без мегрелов справляетесь, я волнуюсь». Гера отвечает, что не надо, Лаврентий, умоляю тебя, приезжай потом. В гостях Лаврентий за все эти годы здесь так и не побывал. Не собрался.
Мать и отец Герци похоронены на кладбище в Иерусалиме на горе Шауля, на самом верху. Там чисто и ветрено в самые жаркие дни, ночью же, вообще, ледяной холод. Внизу виден весь город на многие и многие километры. Очень похоже на упорядоченный лунный пейзаж, рассмотренный с подлетающего космического корабля, голова от всего этого сильно кружится. На междугороднем шоссе медленно передвигаются машины, вписываясь в крутой левый поворот на северо-запад. Никаких вопросов и ответов здесь нет. Просто скалистый и страшный буро-зеленый пейзаж Иудеи, ночной или дневной.
Время здесь тянется очень медленно. Кажется, будто время здесь остановилось.
/ Иерусалим
/