Опубликовано в журнале Крещатик, номер 1, 2017
КОНТЕКСТЫ |
Выпуск 75 |
Чайки, кричашие в полосе прибоя
Новый Гильгамеш. Литературно-художественный альманах. Киев: Каяла, 2017. – 472 с.
Попытка поэзии просто, «по-пастернаковски», быть — жест, возможный лишь теперь, в затеянную
не поэтами немыслимую межславянскую бойню, когда «все закипело сдвинулось
помутилось» (И.Евса), и обветшавшая кожа политиканства
со словесности, казалось бы, сбрасывается, но упрямо проступают на той же самой
плоти те же самые знаки. Глобализированный мир сжимается
в точку-скороговорку:
буш с высоты планёра грозит ираку
мысли саддама
прячутся в кобуру
грека с бокалом пива не рад и
раку
он половину кипра продул в буру
(И.Евса)
Можно «замкнуть слух», устроиться
на раскладном стульчике между грядок, корчевать сорняки, властно отстраняя телевизионные
мороки, чтобы остались в поле зрения только «ты и Природа» — но многое ли изменится
для спрятавшегося?
Справа — бухта мигает не бригом,
так брегом
с парапетом в ледовой коре.
Слева — трасса, жужжащая автопробегом.
Но мучительны
— вид кипарисов под снегом
и цветение роз в декабре.
(И.Евса)
Расположение клинописца между жизнью-автотрассой и морем-небытием крайне
характерно еще для 1990-х гг. и напоминает о его первой и последней сущности — безнадёжно
кричащей в полосе прибоя чайки, стоящей на мокром зимнем песке. От голода ли она
кричит? От безнадёжности, «осознания конечности бытия, вынужденности
социальной мимикрии» — всего человеческого, и слишком, и не слишком…
Я уже так долго небо копчу сырое,
что давно сменяла, чтоб не попасться
в сети,
на овечью шкуру белый хитон героя:
проморгали те, авось, не добьют и эти.
(И.Евса)
Может быть, «чаечное бытие» не только самохранительно перед феноменом власти
и ещё раз власти: профетические функции первого ещё не атрофированы начисто, что слегка проступает в строфе Марины Гарбер из американского
Лас-Вегаса:
Непроницаем этот желтый взгляд,
жестокосерден, но и в непогоду
пернатые заступники летят,
от вышек, блокпостов и баррикад
крылами огораживая воду.
Ведущий дискурс
этой книги — морской (мало кто обошёлся без созерцания волн), и эта фигура сжато
даётся двустрочием из австралийца Дэвида Вонсбро (перевод Елены Мордовиной):
Линии фронта Империи накатывают
и отступают
Вдоль берега, пока мы гребем по
морю забвения.
Но возможен
ли действительно новый «Гильгамеш» после прежнего, искавшего исток жизни, спускавшегося
под землю, но выходящего из-под неё на свет преображённым той же самой суетой сует? Что нового — в новом?
* * *
Изданный киевским издательством
«Каяла» альманах «Новый Гильгамеш» смешивает киевских
стихотворцев с московскими, петербургскими, иркутскими, якутскими, берлинскими,
мюнхенскими, нью-йоркскими, чикагскими и мельбурнскими,
алма-атинских и веронских прозаиков с тель-авивскими и иерусалимскими эссеистами.
И пусть максимум четверть авторов так или иначе назовёт
себя русскими, они — русская речь.
Говорится: мы
— есть, мы не убиваем друг друга, мы просто живём, дышим, чувствуем, сознаём. И пусть поэтическое слово уже
не способно, как встарь, навертеть на себя нить мироздания, поэзия — щебет, свихнувшийся
твиттер. Но не любим ли мы эту воплощённую меланхолию
отставания именно за это?
Этому десятилетию кстати медитации Владимира Алейникова
еще 1970-х гг., предельная конкретика которых состоит в душевидении,
взаимопоставлении души с бытийным жестом. Ни газетных
выкриков, ни галдящих наперебой что-то неисповедимо злобное ядовитых экранов — античность,
одиночество, погружение, омут.
Муза моя затевает поверья,
Птицы роняют последние перья,
—
Господи, да кому,
казалось бы, какое дело? Алейников потворствует своей погружённости в слово почти
виртуозно, мастихином скорее фетовско-волошинским стирая
с холстов любые приметы оскорбительного сегодня. Его топос
— вечность.
Что за долина впотьмах
Души утешила наши?
Кто позабыл на холмах
Запахов полные чаши?
—
звучит почти
в духе «Озёрной школы».
неловкая домашняя гордыня!
я вновь с тобой я вновь с самим
собой
<…>
мне всё равно мне только на часок
паркета уловить ещё одышку
— ещё двадцать лет назад нельзя
было представить, что заветы «не выходить из комнаты», жить «в глухой провинции
у моря» окажутся сегодня главными, определят лицо поколения, при котором рухнуло
одно и отчаялось подняться что-то другое.
Не потому ли мне дана
Впрямую, только лишь от Бога,
Как небывалая подмога,
Душа — и чувствует она,
Как век, отшатываясь
прочь,
Клубясь в сумятице агоний,
Зовёт, — и свечка меж ладоней
Горит, — и некому помочь,
Ветхое, еще тоталитарной генеалогии,
навешивание на поэта обязанностей подвигать своими личными кризисами некие общественные
и прочие перемены действительно развеивается, как морок. Античность же возникает
поистине волшебным ключом цивилизационного самопознания.
Мы ныне как Афины и Спарта, но что с того?
Устами Германа Власова отчитывается
миру метространник:
а я вещей не забывал
я длинные одежды полы
приподымал приподымал
и вдруг по-державински
страшно и веско проступают в бытийном шелесте обобщения звёздного порядка и уклада:
я тени отрывал от пола
как мертвые во рту глаголы
шагами я ботинки мял
Ирина Машинская, Ганна Шевченко, Александр Кабанов и Александр Самарцев
— имена, знакомые по толстым журналам, книгам. Они, что страстны в каждом звуке… но вот донецкий рапсод Дмитрий Трибушный
с экзистенциальными разочарованиями (под обстрелами — имеет право) на мотив пастернаковского «никого не будет в доме»:
Ничего не будет боле.
Спи, моя страна.
Ветер вырвался на волю.
Так ему и на.
Ветер Трибушного
— тот самый, который «на всём Божьем свете». Именно ему — смотрите, о, волки! —
принадлежит революционная для наших вялых дней концепция рождения Бога из груди
поэта. Ему же — окончательность перефраза «истина — во мгле».
С «той», киевской, стороны — не
важно, ополченцу или федералу ВСУ,— поёт заупокойную Андрей
Гущин:
Маковый огонек.
Се упокоен воин.
В голой степи полёг,
Камня не удостоен.
Ворон ему не враг —
Древнего страж обряда.
Крыльев расправит стяг,
Большего и не надо.
Европейски изысканный, слегка
кукольный, но истекающий эпитетами мир Елены Малишевской,
монументальная чувственность Светланы Михеевой, безудержно распахнутые строфы Юлии
Белохвостовой свидетельствуют о радикально изменившейся
роли стихов. Теперь они — исключительно строящаяся самим поэтом лестница Якоба, по которой, стихотворение за стихотворением, он одиноко
восходит к солнцу.
ты выйдешь к
солнцу сам не зная где ты
какие там живые экспонаты
где луг
поющий где осипший берег
где девушка плывущая нагая
где высушены строки на песке
— пророчествует Андрей Коровин то ли об этом, то ли уже о том
свете.
когда проходит земная блажь
проходит земная блажь
ты жизнь за хлеб и любовь отдашь
за хлеб и любовь отдашь
—
в жёстко искупительном
ритме говорит он, и здесь отчаянно напоминает трагически бесшабашного Бёрнса. Глаза
вечности заглядывают в каждого из нас, и если уж представлять себе путь пленённого
строфикой, пусть каждый из них проткнёт шершавые облачные слои.
тогда не бойся и не зевай
не бойся и не зевай
пусть все друзья попадают в рай
враги попадают в рай
—
может быть, только
это и значимо: враги, попадающие в рай, вечное прощение для всех, вечная доля для
всех, любимых и не любимых, любивших, любящих, верных и неверных. Одна элегия на
всех.
/ Москва /