о делах прошлого времени, коим был он участником и свидетелем невольным
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2016
ПРОЗА |
Выпуск 74 |
Постановили
бояре: «…им (царям) быть нежестокими и непальчивыми, без суда и вины никого не казнить ни за что и
мыслить о всех делах с боярами и думными людьми сопча».
Григорий Катошихин
«Жаловать своих холопей вольны мы и казнить их вольны
же»
Царь
Иван IV
С тяжелым сердцем приступаю я к сим запискам. Ибо многия годы, в разных монастырях находясь, имел я время осмыслить все произошедшее.
Было у меня искушение уйти от сего грешного мира, унеся с собою правду. Но тень государя моего мне часто в моих горестных снах являлась и его последние слова: «…нет, не того мне хотелось и не так было тому делу быть…»
Да как же после этого предстану я на Суде Божьем пред Государем моим. Что скажу ему. Что утаил правду? Что ложь возвел в добродетель?
Боялся же я снова смуты народной. Токо-токо государство становиться стало, народишко вздохнул, со страхом озираясь, а здесь снова нате вам…
Но будет. Утвердился по воле Божьей престол русский. Уж к моим запискам два царя на престоле московском: Михаил Федорович да Алексей Михайлович. Бог милостив оказался, утвердились. С обоими говорить мне довелось, да как же, уж почти век своей жизни несу на плечах моих согбенных. А все не выходит из головы крик царя моего… нет, не того мне хотелось…
Эх, кабы и в самом деле повернуть всё. Но не дает вернуться назад ни природа-матушка, ни Божье предначертание – мол, каждому и начало и конец.
Мой-то конец что-то задерживается.
Да знаю я, знаю. Видно, Господь положил мне это послушание, записки сии закончить. А уж тогда и призовет к Себе.
Да я особо и не сетую. Вон, хоть сотый годок пошел, а всё меня в моей пустыньке и птица радует, и ёж шебуршащий, и лиса, пламенем осенним сквозь кусты махающая. Знамо, за зайцем.
А вот год-то берёт свое. Уже считаю, скоко до той горки надо шагов сделать. Да воды уже набираю не по две бадьишки монастырския, а ведерочко махонькое. Токо глаза промыть, да репу сварить.
Эх, эх, грехи наши, грехи…
И ещё хочу сказать. У меня был государь мой истинный, и теперь уж умолчать об этом возможности никакой нет – и история мне не простит, и я себе не прощу. Сейчас же, коли окончу сей труд, отойду в мир иной с покоем в сердце, чистой душой, и примет меня Господин Наш. Ибо сделал я, что должно было по совести, а уж там – Он рассудит.
И свары и раздору в земле русской не будет боле, на престоле утвердились цари и стоят твердо. Вот поэтому и решился открыть я своё житие и тайну, что велика есть, но уж навредить боле Русскому государству не может.
I. Комнатный мальчик
Появился на свет Божий я 21 марта 1580 года в небольшом поместье Пески, что недалеко от Голутвина. Мало чего я помню от детства, только иногда вдруг – яркая картинка: Москва-река и какие-то плоты скользят тихо по воде. А на плотах шалаши, точь в точь как те, что мы, мальчишки, в лесу строили, и горит костер, словно такой же, и что-то варится в чугунке… Так хотелось вот попасть на тот плот и плыть, плыть.
Ещё – сосны. Вокруг поместья нашего простирались сосновые боры. И уже мальцами, летом бегали мы с холопами за ягодой и грибом.
Родители мои, царствие им Небесное, были глубоко чадолюбивые и от природы весьма разумны. И наставляли меня в честности и благонравии. Что и привились и ничего не могу поделать – в наше жестокое время, пройдя и смуту, и потеряв государя своего – остался я в заповедях батюшки да матушки. Мол, не делай больно ни близким своим, ни холопам, ибо все – от Бога.
Были мы выходцами, по рассказам да преданиям бабушки нашей, не то из Литвы, не то из Польши, а может, и прямо из немцев. Отец был хоть и строг по части хозяйства, но справедлив, и в обиду ни дворовых, ни холопей не давал. Хотя и наказывал, особо за питие зелья.
Бабушка наша под старость потеряла представление о действительности и все боялась, что государь Иван Васильевич с опричниной наедут, да пограбят, особливо наемные немцы, да над девками надругательства учинят. Поэтому раз в неделю она собирала в платок все серебро в доме да кубки золоченые – и закапывала. Мне в обязанности было за бабой следить и запоминать, куда она узелок закопала.
Часто она собирала нас да деревенских и учила молитвам. Да как креститься. Да как поклоны класть.
Возила иногда всю детвору в церковь голутвинскую, где научала, как церковь убирать, иконы протирать с молитвой, да подсвечники чистить и воск с них собрать, да мыть. И с аналоя пыль стряхивать, и в ризницу уж никого не пускать.
Родители мои старались научить меня чтению и письму – в мои молодые годы казалось это совершенно ненужным делом. Вот только уже в юношестве стал я понимать нужность грамоты. Безмерно благодарен папеньке, да бабушке, да домашним слугам, которые, зевая, меня пытались учить и немецкому, и французскому, и Бог весть чему.
Многое позабыл. А вот крепко помню сирень, что в наших садах цвела буйно, да запахи такие. Да ещё печку с синими изразцами. Мы с деревенскими залезали на печку. Тепло. Тараканы шуршат этак деликатно. С печки смотрим, как батюшка ест. Приехал из Москвы, сапоги с него слуги уже стянули, и тихонько рассказывает он мамаше, что на Москве новый государь, Борис Годунов. Ну, тот, что постельничим был у Ивана Васильевича. Да нам и не надо. Мы – маленькие, – говаривал отец. Но саблю да два кинжала турецких всегда при себе держал. Да дворовых парней учил бою и на саблях, и на ножах. Меня – тоже.
Понимаю теперь, берегся батюшка и семью сохранял. Что надо по дворянской повинности, в Кремль Московский поставлял. А вперед, как говорят, не встревал.
Но он был таков, что любил порядок. Видно, все же от немцев вышел.
Дом же свой я вспоминаю часто. Особо теперь, в келье монастырской.
Помню сундуки наверху, на половине матушки. Обитые железными полосками, с большими накладными замками, цвета темного янтаря, притягивали они меня, мальчика, да комнатных сверх меры. И всегда я был первый, коли какой сундук маменька открывала.
Уже потом, в возрасте, попав в отчий дом, попросил я ключницу сундуки все открыть. Чего только не увидал. Сейчас, в пустыньке моей, удивительным кажется, сколько ненужной рухляди мягкой, да и иного, накапливает человек. Чтобы враз, в одночасье, всего лишиться. И с грустью глядел я на горы желтых кож венгерских для сапог и седел. А в других сундуках лежали подушки, перины, одеяла, лоскутками сделанные. Все – нашими дворовыми девками.
А шпаги, сабли, шпоры, рукавицы, шишаки, шеломы старые.
В маленьком сундучке хранились бумаги бесценные – права на землю и крестьян, что пожалованы давно были нашему родителю.
* * *
Примерно в 1588 году, это я уж после рассчитал, может, и не особенно точно, к нам в дом нагрянул боярин. Большой, тучности необычной и хмурый. Недаром говорят святые отцы – бойся тяжелого взгляда.
Но, видно, с батюшкой они были в знакомствах. За стол неожиданно позвали и меня. Мама мне надела по случаю рубашку с воротничком стоячим, да волосы смазала репейным маслом. Это – чтобы вихры не торчали. И велела руки об волосы не вытирать.
Боярин зело горазд был выпить, но нити разговора не терял. Только становился краснее и краснее.
Разговоры-то вели какие интересные. Даже мне, мальчику осьми лет. Все про царей, да цариц, да ихних деток – все важно так рассказывал боярин и нет-нет, да на меня взглядывал.
А потом встал, выпил «на посошок» и сказал отцу: – Ну, быть по сему. И не хмурься – не на плохое дело мальчишку беру. Экий ты какой – все на особицу норовишь. А глядь – твой малец может в такой случай войдет, любо-дорого. – И долго смеялся.
Проводил папаша гостей с почетом. Даже гостинцы какие-то завернули. Знамо дело, боярин!
* * *
Так стал я комнатным у царевича Дмитрия Ивановича. Комнатный – это и сотоварищ по играм да затеям, и вроде помощника. А в случае беды – и защитника. Но – это ежели царевич примет меня, как товарища.
Получилось как нельзя лучше. Мы понравились друг дружке и сразу сдружились. И все стали делать вместе – и в свайку, и в кости, и костерок жечь, и на лошадях.
Очень мне в Угличском дворце понравилось. А как увидел я царевну Марью Федоровну Нагую, так и обомлел. Красоты неописанной. Только всё время какая-то тревога на лице. Да за царевича тревога. Мне часто она говорила: – Ваня, ты уж будь ему другом да заступником. И не отпускай никуда от себя.
Слуг-то было не больно. Все больше с царевичем мамка ево Волохова, да нянька, да вот я, да дядья и родственники Нагие.
Вот так мы и жили – не тужили – до апреля 1591.
А в апреле видел я, как царица Марья ругалась громко на дьяка Михайлу Битяговского. Кричала, мол, приехал этот дьяк, да сын его Данила, да Никитка Качалов. И ещё некоторые. И им кричала, окаянным, делать у царевича нечего, и знает она, царица, кто, мол, поручил Битяговскому всем в городе заведовать.
Конечно, я-то не очень и волновался, но больно сильно была расстроена царица, да и товарищ мой, царевич Дмитрий Иванович, напуган был.
Вот так в конце апреля однажды ночью меня подняли. Сразу оделся – и в тележку, где уже сидели царица Марья и Дмитрий.
Только мы сели, ещё и сена удобнее не сделали, как нас окружили конные – и вперед, вперед.
Ехали мы полдня, может, и боле, и к моему изумлению, в наше имение Пески и приехали.
Царица сразу уединилась с папенькой и долго ему что-то рассказывала. Потом заплакала, села снова в тележку и уехала, верно, обратно в Углич. А батюшка меня и царевича в залу собрал и сказал, что теперь мы все будем владеть секретом. Принес икону Пресвятой Богородицы и мы поклялись, что до поры нет царевича Дмитрия Ивановича, а есть мой брат Митя. С коим и предстоит нам теперь жить здесь, в моих любезных Песках.
Клятву мы с Дмитрием сдержали. До поры.
А уж через несколько лет батюшка рассказал мне и Дмитрию, что в Угличе приключилось. А то приключилось – в мае в год, что мы бежали оттуда, мамка Волохова повела ребенка – сына попа местного, на двор. А там-то Волохов возьми и ножом в горло ребенку ударил. Видно, думал, что это царевич. Да до конца не убил, а вскочил и убежал. А кормилица на ребенка упала, но Данила Битяговский отнял у неё ребенка и дорезал.
Начался тут крик, соборный пономарь начал бить в колокол, сбежался народ. И убили Битяговского и ещё 12 человек. А тело мальчика положили в гроб и вынесли в соборную церковь Преображения.
Что же ещё сказать, какое изумление нас с Дмитрием охватило.
– Что же это, Иван, я теперь не царевич! – восклицал мой товарищ и плакал и звал мать свою, Марию.
Но жизнь у нас шла в трудах. Папенька решил, видно, сделать из нас настоящих бояр. Конечно, царевич Дмитрий Иванович это заслуживал, но вот я, Боже прости мя, грешного, страдал зря. Не ведал, как все пригодится.
Вот и гоняли нас. То французский, то немецкий, то латинянская ересь. А потом мечи, да копья, да пищали, да конные ристалища. И постепенно становились мы зрелыми юношами.
II. Не важно, кто ты. Важно, на что ты способен
Этак году в 1601, как сейчас помню, в неделю Великого поста царевич мне и говорит:
– Хватит, Иван, прохлаждаться, да по-французски гутарить. Да девок сенных щупать. У меня до тебя дело сурьезное. Отвечай мне прямо, как мой товарищ. Пойдешь ли со мной царство мое добывать?
Я и не удивился. Все мне казалось, что наступит время, когда мы вылетим от папенькиного гнезда.
– Не прогневайся, государь мой, но я – согласный.
Тут мы начали хохотать, прыгать друг через дружку и побегли в светелку, где девки наши золотые накидки вышивают. Хоть в светелке и дух чижолый, но визгу, как обычно, мы нагнали. Пока батюшка не пришел.
Вот ведь молодость кака. Скоко в тебе всего бурлящего и греховодного, Господи, прости. А теперь с ручейка ведерко несешь, да неспешно, да с передышкой.
Вечером Дмитрий попросил папеньку и меня в зале быть. Его планы выслушать. И стал я понимать, что уже говорит со мной царевич, а все чувствую себя комнатным. Ан нет! Теперь я слуга государю, да ближний. Мы об этом по ночам с царевичем много говорили. Слова царевича были столь разумны и исполнены такого достоинства, что и возражать было невозможно.
– Я предлагаю, – говорит Дмитрий Иванович, – сделаться монахами на время и по монастырям побывать, жизнь народную узнать впрямую. Для того, что когда править буду, делать все не в озлоблении или зависти, но по Божеским правилам да нашим уложениям. Поэтому сначала идем в Чудов монастырь, что на Москве, потом в Чернигов, хоть там, говорят, монастырь и неважный. Хочу также в Киев, в Печерский монастырь, в пещерах пожить, а потом, от Киева, пойдем с тобой, Иван, в святой город Иерусалим ко гробу Господню. А конец нашего пути, друг мой сердешный, должен быть круль польский. Ибо мне в России народ не собрать, меня царь Борис и его холопы загрызут вмиг. А вот в Польше мне поверят, и уж оттуда я престол, что по праву мой, получу.
Вот так начали мы наше богомольное путешествие. И по дорогам и весям видали много чего и добра и неправды.
Счастливо мы добрались до Новгорода Северского. Остановились в Преображенском монастыре. Дмитрий все с настоятелем вел духовные разговоры, и настоятель нас весьма возлюбил. Просил, чтобы не уходили мы дале и даст он нам в монастыре много хороших знаний.
Но Дмитрия Ивановича вроде словно кто-то тянул да толкал.
Вот мы перебрались за границу и приняли нас в Печерском монастыре. Уже нам стало легче. Настоятель Преображенского монастыря написал цидулю в Печерский монастырь и отмечал книжность нашу и особо выделял Дмитрия.
А в пещерах уж насмотрелись мы чудес киевских. И нетленные мощи, и книги старинные церковные, и утварь хоть и простую, но времен жизни Иисуса Христа.
Ах, Боже мой. Мы вкушали кашу ячневую из мисочек, коими, может, сын Божий и пользовался.
Иногда такая благодать на меня находила, что просил я царевича – давай, господин мой, останемся здесь. Ведь истинный рай душе и телу.
А Дмитрий только усмехался да свою котомку завязывал.
Из Киева мы направились в Острог, где все лето и провели. Потом пошли в город Гощу, где Дмитрий вдруг пошел в школу да стал учиться по латыни и по-польски. Ну, ладно, зимовали мы там, и житье наше было вольное.
А весной, аккурат после Светлого Воскресенья, Дмитрий меня вызвал, наскоро собрались. Какие-то кони нас ждали, и поскакали мы на юг, к воротам.
– Куда, куда то скачем, батюшка? – все вопрошал я царевича.
– Да рядом. Жизни хлебнем вольной, – и хохотал.
Вот так попали мы к запорожцам. Приняли нас просто. Устроили круг, выборный только спросил: «Веруете ли в Бога? И – православные ли вы, хлопцы?»
И стали мы жить у запорожцев. Где в самом деле была воля. Ни тебе «тягла», ни поборов, ни дьяков, крапивного семени, ни розог или кнутов. Все равны, а атамана выбирали всем кругом.
Я удивлялся красоте запорожцев – высокие, статные, независимые. А царевич всё больше бился саблями, учился из пищалей стрелять и спорил до хрипоты – кто лучше – царь або сечь вольная.
Ушли мы от запорожцев и прямо направились в польские земли.
Поступили на службу к князю Вишневецкому Адаму. Вот что меня удивляло, так это вроде провидение божественное нас вело от монастыря в монастырь, из земли в землю. И везде нас принимали добро.
А уж у князя Вишневецкого вообще было к нам внимание.
Но никогда не бывает все доброе. Дмитрий у князя жестоко заболел. Объезжал лошадей и где-то лихоманку подхватил. Я умолял доктора, да где там. Князь отмахивался, мол, чернец сам должен свою болезнь замолить. Я тут не выдержал:
– Ясновельможный пан, князь Адам. Этот чернец – царевич земли Русской, князь Дмитрий Иванович. Грех вам, ясновельможный, будет, коли смерть он найдет в вашей земле.
– А-та-та, – встревожился князь, – чем ты мне это докажешь. Коли под пытку подведу тебя, признаешься, что поклеп возводишь. Ведь какая муть-то пойдет по России, если правдой твои речи окажутся, разумеешь ли.
– Государь князь, выдержу всё, но говорю сущую правду, ибо с малых лет я у царевича комнатным мальчиком нахожусь, а сейчас с ним по обету.
– Ну, пойдем, где он лежит, посмотрю на твоего царевича, – хмыкнул Вишневецкий.
Я не ожидал, что такой важный князь и пойдет на половину простых холопов, где нам комнатку отвели.
На самом деле Дмитрий был плох. Мокрый весь, жар, видно, сильный, и вроде в беспамятстве. Я ничего говорить не стал, только отдернул рубаху царевича и увидел Вишневецкий крест золотой, возложенный на Дмитрия его крестным отцом Мстиславским.
Переменился князь. Вот чудо-то, сразу и поверил. Крикнул секретаря и тут уж пошла суета. Перво – перенесли Дмитрия Ивановича в другие покои. Второ – две девки его протерли и переодели. И появился врач. Да не один, а двое. Начали колдовать, питье разводить, кровь пускать, травки и мази принесли.
А Дмитрий токо постанывает, да в бреду все время повторяет: «Мама, мама».
Прошло две недели, Дмитрий поправился. А наше положение у князя здорово переменилось. Каждый вечер теперь приглашал нас князь Адам на ужин. Всё на серебре. Видел я, богато живет князь, нечего сказать – богато. И поражался я, как царевич вел беседы. Как равный. Уважительно. Но твердо, ежели какие споры возникали. И по-французски (вот нам обучение у папеньки как пригодилось), и по-немецки. И латынь. И по-польски, но плоховато.
В общем, вера к нам вроде появилась. Но и зависть тоже. Хочу сказать, долго я уговаривал, чтобы стерегся он приставших к нам в Москве попа Варлаама и клирошника Мисаила. Особо Варлаам ходил за царевичем тенью и стал дерзкий, когда пришли мы в Самбор, да принял нас Мнишек Юрий с честью. Все вечерами задирал Варлаам Дмитрия Ивановича. Мол, как вместе с Москвы уходили, то был ты чернецом, а как к латинам попал, так сразу царевичем сделался. И иные поносные слова говорил. Вот она – зависть. Верно, самый главный в человецах грех и есть, эта самая зависть. За это его, Варлаама, в Самборе и посадили в тюрьму, а его сотоварища, Пыхалова, что тоже ложь на нас наговаривал, казнили смертию.
А ясновельможный совсем другой стал.
Уже пытки мне не предлагал, а как-то раз сказал даже, поднимая бокал красного:
– Предлагаю, Дмитрий Иванович (осторожничал, титл не называя), выпить за слуг наших. Ибо верный слуга – и покой в доме, и прибыток в хозяйстве, и помощь в деле ратном. Вижу, тебе повезло. Быть по сему, – и осушили они чаши, получается, за меня.
* * *
Далее всё так закружилось, что и понимать, что делается, возможности не представлялось. Перво-наперво все паны – соседи князя Вишневецкого – наперебой нас звали в гости. У всех – столы ломятся от снеди, на хорах музыка играет менуветы, или плясовые, или песни непонятные немецкие. Или аглицкие. Паны поют за здоровье и удачу царевича и тут же клянутся мчаться в бой за Дмитрия немедля. Сей же час. Голова шла кругом.
Однако, это у меня. А у царевича разум не пропадал, и мне не раз он шептал:
– Не принимай сего на веру, Иван. Проспятся и забудут и за любовь, и за поход, и за победы. Это все паны несерьезные. Вот Вышневецкий гонца послал к королю польскому. Здесь и посмотрим. Сегодня поздно, завтра я тебе расскажу, каков мой план на дальнейшее. И завтра же давай сочиним грамоту Бориске Годунову. Поглядим, как он ее читать будет. Да завтрева же напишем грамоты да прелестные письма боярам нашим. Пущай подумают, под шубами попотеют, дух-то вонючий повыпускают. Серьезные дела надвигаются, Иван. И прошу тебя, ежели со мной беда случится и не даст мне Бог повидать матушку, ты её найди и скажи устно: сын твой Дмитрий с твоим именем помре. И кажную ночь тебя призывал, очень по тебе, матушка-царица, тосковал.
Я вглядывался в лик царевича. Как много изменилось в нём за один только год. Возмужал, хоть рост и не прибавил. Так среднего и остался в памяти моей. А сложен хорошо, крепкий, ладный да ловкий. Волос – светлый, глаза – темно-голубые, как у матушки-царицы Марии. Часто задумчивый и грустный. А как иначе. Позади – детство под страхом убиения. Впереди – кровавая борьба за царство, по праву ему принадлежащее.
Но сила воли у государя была отменная. Да ума не занимать-стать. А и то – пошел царевичу двадцатый годок. В пору зрелости и полного разума вступал государь, а тревоги да борьба только нас закаляли.
Да и я уже не мальчик. В Польше исполнилось и мне двадцать четыре года. Пошел двадцать пятый.
III. Любовь и Смута
За пьянками-гулянками услышал я однажды разговор двух панов, крепко меду перебравших.
– Э, пан Ежи, не следует верить нашему новому русскому царьку. Сдается мне и видно это – отряда у него нет, Русь необъятна, и царь Борис Годунов крепок. Добра и прибытка от нашего гостя вряд ли получим.
– Нет, нет, ясновельможный Казимир. Дай я тебя за твои светлы мысли поцелую. Да только не прав ты, что ни говори. Царевич молод, но разумен не по годам. Ну, кто из простых монахов, на себя имя царевича всклепавшего, так разумно и смело беседы ведет с воеводами нашими. А как стреляет, как саблей бьется. Да из Москвы вести приходят, гудят бояре. Трон у Бориса шаткий. Вот и считай, пан Казимир, будет у нас прибыток, ай нет. Я и без прибытка за царевичем пойду, хоть панночек русских поглажу, хе-хе-хе.
* * *
Да-а-а, думал я, дело-то заваривается серьезное. А оказалось – серьезнее и не бывает. Влюбился мой царевич. Да как.
Мы между панами когда визиты отдавали, приехали как-то в Самбор. В Самборе нас принимал богатый сендомирский воевода Ежи Мнишек. Ежи (по-нашему Юрий), это мы уже потом узнали, был хоть и воевода, но, а может именно поэтому, жаден, мздоимничал и даже чуть под суд панов не попал за участие в расхищении казны королевской у короля Сигизмунда Августа. И было на нем долгов предостаточно.
И было у него две дочери, старшая – Марианна, или Марина, не замужем и такая красивая, что Дмитрий Иванович просто умом тронулся. Да и Марина ему всяческий решпект оказывала. Танцы – каждый вечер. А ясновельможная была такова, что и мертвого из могилы поднимет, но и расчет свой имеет. Повторяю – Марина была чудо как хороша. Я вообще не смотрел на неё, не мог, а она вечерами все смеялась:
– Что, Дмитрий Иванович, ваш боярин не может даже бокал вина панночке передать. И не смотрит на меня, видно, не понравилась я вашему товарищу, – и хохочут оба.
Я стараюсь, сколько Бог сил даст, отрезвить немного царевича, да куда там – коготок попал, всей птичке пропасть.
А вот и нет!
Иду я с Дмитрием после очередного бала и говорю: ох, как паны перед нами свою вежливость показывают. А уж Марина!
Дмитрий усмехается:
– Да неужто ты, Ваня, не видишь, поддайся Польше, паны нас с городов сгонят, костелы понастроят, и оставшихся сделают холопами. И поверь – этому не бывать. Но сейчас играть надо в их музыку, без поляков мы в Москву не войдем, хоть вести, ты сам читал, идут добрые.
А Марину люблю я, и вовсе не ради панов радных или воеводы, что весь в долгах. И она меня любит. Вот приедем в Москву – будешь ты посаженным отцом, – и хохочет.
– А пока нужно играть в панские игры. Все они лживы, кроме ясновельможной Марины. Давай завтра никаких панов, займемся письмами.
Но письмами заняться не пришлось. На моего царевича насели латиняне и принял он латинскую веру.
А дале – боле. Ухватился уже за Дмитрия сам папский нунций при польском дворе. И утвердил он моего государя, что надежда на успех в Москве твердая. Лишь бы Дмитрий был тверд в вере. И повезли они нас с воеводою Мнишеком на встречу с королем. Сигизмунд Дмитрия царевичем признал, но воспротивились первые вельможи двора польского. Правда, потом все эти Замойские, Жолкевские с отрядами на Русь нашу пришли. Что делать, когда пирог делят.
Король же поступил хитро. Он царевича-то признал, а помощь оказывать отказался. Но сказал Дмитрию при мне:
– Войска я вам, царевич, не дам. Это значит – с Москвой разодраться, что не очень мне надобно. Но панам моим, кои праведному делу согласны помогать, я не препятствую. Боле того, готов я назначить сендомирского воеводу Юрия Мнишека руководителем отрядов в помощь вам, ясновельможный пан Дмитрий. И в успехе и в неудаче (не дай Бог) всегда мы на вашей стороне. А правое дело – дело Божеское. И ещё раз поздравляю, что веру вы приняли правильную. Она и поведет вас к победе.
А дальше вот что случилось. В мае 1604 года мой государь дал пану воеводе Мнишеку запись, в которой принимает условия женитьбы на Марине. Я под этой записью свой оставил подпис. И не мог спать после этого. Царевич пол-Руси отдавал Мнишеку. Отдавал Марине бриллианты и серебро из казны царской. Отдавал Новгород и Псков, отдавал Мнишеку княжества Смоленское и Северское…
Я бросился к Дмитрию:
–Дмитрий Иванович! Чем тебя опоили паны да твоя Марина?! Ты же всю почитай родину отдаешь полякам. Да мало того. Оне и костелы свои уже имеют право по твоей росписи строить. И службы вести католические. Да как же это можно!
– Вот так и можно. Не понимаешь ты, Иван, у меня сейчас до двух тысяч всякого сброда, что Мнишек насобирал. Да ещё козаки с Дона ко мне примыкают. Да разная рвань с южных земель. И каждому посулы я должен обещать. Это, Иван, политика. Её чистыми руками не делают. Трон добуду, тогда и решим, что, кому, когда и где.
– Прости меня, царевич, негоже так христианскому государю поступать. Конечно, нам, грешным, часто приходится лгать во спасение живота своего, но уж так, сверх меры, грех. Не бери ты его на душу твою, и так за тебя народ потихоньку поднимается. С Божьей помощью и свершится правое дело. Получишь ты царство свое.
Дмитрий Иванович весь полыхнул.
– Раз ты мыслишь так, Иван, отъезжай от меня. Сиди в имении своем али в монастырях – и тогда точно греха на душу не примешь. Прощевай, в Москве тебя разыщу.
Утром мне двух коней дали, да охраны трех лихих, беглых с Малороссии, и уехали мы из Кракова.
Правда, через час пути меня нагнал царевич Дмитрий уже со свитой. Отошли.
– Ты, Иван, не сердись и зла на меня не держи. Но знаю я, чую сердцем – не бросишь ты меня в трудную годину. Будь в своих Песках, тебя разыщут. – И затем тихонько так произнес: – Христом Богом напоминаю, разыщи мать мою, она пострижена Марфой и живет в Николовыксинской пустыни. Скажи, каждую ночь молюсь о ней и её вспоминаю. И ещё, Ваня, ты не слуга мне, ты мне давно – брат. Коли что со мной случится, позаботься об Марине. Не забывай меня, брат мой.
Тут мы с ним обнялись, заплакали и расстались.
* * *
Меня взяли приставы сразу же по приезду в места родные, в Пески. Оказался я у царя Бориса, и уже готовился было к пытке и к смерти лютой. Конечно, боялся, кто истязаний не страшится. Но страх-то страхом, а правда одна. Я знал – ничего мимо правды я сказывать не буду.
В камору, куда меня поместили в Новодевичьем, в ночь пришел Борис Годунов и жена его. Долго меня Борис рассматривал, даже велел свечей добавить. И разговор повел спокойный. Был он какой-то вроде утомленный и удрученный. Но – чем удрученный, я-то уж знаю.
Просил рассказать меня всё о Дмитрии. Я и рассказал. Мне что скрывать. С момента, когда комнатным стал, до момента, когда от Дмитрия отъехал. Правда, о Марине да росписи Дмитрия и его обещаниях не распространялся.
– Так что, по-твоему, получается? Дмитрий – законный царь на Руси, а я, народом избранный, никто?
– Государь Борис, тебя народ и бояре избрали, – я ему отвечаю, – поэтому ты и правишь. Разумно и справедливо. Что до Дмитрия, то мои слова верны – Дмитрий убит не был. А уж как решать, на то, государь, твоя воля да Божий промысел.
Тут царица, жена Бориса, на меня стала кричать разные поносные слова и пыталась глаза мои, как она кричала, бесстыжие, свечой выжечь. И выжгла бы, хоть я головой вертел и глаза жмурил, но цепи-то мешали. Да спас царь Борис, защитил меня от ярости жены.
Долго сидел царь молча и наконец распорядился сослать меня в Углич, в монастырь. Держать караул и постричь в монахи. И ни с кем видеться не давать. И смотреть крепко, чтобы к келье моей никто не подходил, со мной не говорил, письма не подносил и со мной не ссылался. И взял с меня клятву на кресте, что никому я эту правду не открою.
Вот и стал я жить в келье со старцем Леонидом. Игумен Иона меня привечал и часто призывал к себе. Все про Дмитрия, коего здесь расстригой называли, расспрашивал. Но я, как клятву давал Борису, ничего такого не говорил. Как спрашивать начнет, я ему молитву. Махнул рукой. Только иной раз калач мне в келью пришлет. Эх, эх, грехи наши, уж очень теплый калач с киселем сердце радовал.
IV. Война. Победа. Свадьба. Смерть
Но беда не приходит одна. На нее находятся и люди добрые. Вот и мне в келью, когда старец Леонид, мой сожитель, по нужде или каким иным делам отлучится, дверь кельи открывается и невидимый кто-то цидулю кидает. И шепотом просит – сожги, как прочтешь. И ещё шептал доброхот мой: – Это тебе посылы от брата твоего, князя Дмитрия Ивановича.
А новости такие, что даже вериги, что на меня по приказу игумена надели, мне в радость стали.
«… августа 1604 года князь Дмитрий с полком поляков да казаками выступил в поход…»
А в октябре года же 1604 я получил ещё одну записку:
«…осень 1604 года вошел князь Дмитрий Иванович в пределы Московского государства. И было у него под рукой не боле 4000 воинов, из них 2000 – козаков».
А в апреле 1605 года и вовсе произошли перемены в житье моем – скончался царь Борис Годунов.
В эти же дни сняли с меня цепи, и впервые вышел я без присмотра.
А ещё через месяц прискакали в монастырь стражники и велено мне было немедля явиться в Москву, в Кремль, пред светлые очи Дмитрия Ивановича.
Государя моего рвали на части. То казаки требовали денег и места, то поляки требовали того же.
Я просил перво-наперво государя дать мне отряд – защитить Годуновых: царицу Марью, сына Бориса Федора и царевну Ксению. Да не успел. Ох, смелы да охочи бояре, когда надо с беззащитными расправиться. И лежит кровь невинных на князьях Голицыне и Мосальском, да ещё на Молчанове, Шелефединове, да на трех стрельцах.
Царицу Марью удавили быстро, а сын Бориса Федор бился достойно. Но убит был. Осталась царевна Ксения в живых.
Я – не успел. Прискакал на следующий день, да все было уже кончено. Только что и видел, как тело царя Бориса, его жены и сына погребли без почестей в Варсанофевском монастыре, что на Сретенке. Эх, неправедно царство начиналось.
* * *
Все, о чем мечтали мы с Дмитрием, бродя по монастырям, по запорожцам, по панам – сбылось. Я вновь был вроде бы комнатный. Хоть и дал мне Дмитрий Иванович титл немалый.
В князя моего словно иную жизнь вдохнули. Каждый день – в Думе. Объявил народу, что два раза в неделю, по средам и субботам, будет принимать челобитные. Дал обет кровь христианскую не проливать. Расплатился с долгами, жалованье служивым удвоил. Продолжил печатанье священных книг. На каждой в послесловии велено было писать:
«Повелением благочестия поборника, …благоверного и христолюбивого, исконного государя всея великия России, крестоносного царя и великого князя Дмитрия Ивановича».
Иностранное войско из поляков и разного сброда было отпущено, деньги им уплачены. Но поляки остались жить в Москве и стали безобразничать.
Всё стало меняться. И вовсе не к худшему. Да бояре разве рады хорошему. Привыкли по образу бывших царей гадость искать у ближнего. И слухи разносить.
Вот и разносили. «Ну, видано ли на Руси в прежние-то благочинные времена, чтоб у царя за обедом музыка играла, да чтоб царь телятину ел и не спал после обеда. Да чтоб царь к простому народу в мастерские хаживал. И все делал царь сам. Хоть с медведем биться, хоть из пушек стрелять, хоть в потешные войны ходить».
Наконец, в селе Тайнинском Дмитрий и я свиделись с матерью царевича, Марфой. Марфу поместили в Вознесенский монастырь. Дмитрий ездил к ней каждый день. Но мне часто напоминал про обещание беречь Марфу.
30 июля 1605 Дмитрий венчался на царство. А 8 мая 1606 года коронована наконец была Марина и обвенчана с государем. Я был, конечно, как близкий, и мог видеть весь обряд царского венчания. Да не просто царского, а брата моего, Дмитрия.
На невесту надевали чулки и легкую сорочку, длинную рубаху шелка с жемчугом, сарафан затем усердно вышитый зверями и птицами разными. На шею – ожерелье, убранное алмазами. Стала Марина теперь царица Московская и всея Руси, была довольна.
* * *
А беда надвигалась. Я чувствовал, видел её. Царю не раз обращал внимание на шепотки бояр.
Все в пустоту. Дмитрий был увлечен Мариной. Да и она его любила. Как не любить. Бриллианты и золото из царских кладовых рекой текли ясновельможным Мнишекам.
Я узнал и о заговорщиках. Составился заговор стараниями Шуйского. Он привлек князей Голицына Василия и Ивана Куракина.
Как я не уговаривал царя, как не предупреждали его поляки, он только смеялся да на Марину смотрел. Вот и насмотрелся.
Не буду писать про беду. Был, и защитить царя пытался. Но народ! Толпа! Что с ней поделаешь. Я бросился к Марине, Дмитрий мне крикнул только – не оставь, Иван, Богом прошу, Марину. И о матушке помни!
Я ускакал с Мариной и не знал, что крикнули царем Шуйского, который и погубил Дмитрия Ивановича. Не знал, что побиты многие поляки, что разбиты и разграблены дома, даже покои царские. Что тело царя моего три дня лежало на подворье Годунова и чернь измывалась над ним, бездыханным.
Вот так закончилось служение моё князю Дмитрию Ивановичу. Уж теперь сказать можно – подлинного царя Московского и Всея Руси.
Но клятву я исполнил – Марину не оставил и перенес с нею и «Тушинского вора», и измывательства Заруцкого. Пока не поймали на речке Урале Марину с сыном. И вместе с Заруцким, вором же, и в оковах в Москву привезли. И я с ними ехал, но без оков. Воеводе, что Марину стерег, было велено меня не трогать. По какой причине, я уж после узнал. И скажу в свое время.
Дальше – хуже. Держали Марину с сыном в Кремле под строгим караулом. Но решилось все быстро да жестоко. А чего было ждать? Новый царь, Михаил Федорович, ещё был вьюнош 16 годов от роду. И решали все злобные бояре. И приговорили – Марину в Коломну в монастырь, сына ея четырех лет – повесить, атамана Заруцкого – на кол.
Вот и всё.
Только до сей поры слышу я крик Марины, когда ребенка казнили. Проклинала она весь род Романовых. И желала смерти лютой и царю и его детям во все поколения. А сбудется ли – я уж не знаю.
Меня же отправили в Угличский монастырь. Пристав, что вез меня туда, обходился со мной без жестокостей и железо на меня не навешивал, уважительно мне сказал:
– Государь наш Михайла Федорович приказал тебя доставить бережно и содержать с уважением, так как ты – один из немногих, кто не изменял, не перебегал, выгод себе не искал и хоть и служил Лжедмитрию, но по совести. Таких людей немного и их поберечь надо. Пусть будет служивым моим живым примером.
* * *
Прошло много лет. Но я не могу заставить себя пройти по Торговой площади, что напротив Спасской башни, где казнили четырёхлетнего Ивана, сына Марины. Мне всё чудится, будто слышу проклятия несчастной матери, вой её, как раненной волчицы.
И ещё. Это был ноябрь 1614 года. Мела поземка. Мальчик, которого кат вывел из Спасских ворот, сказал:
– Мне холодно.
И кат взял его на руки, накинул рваный армяк. Мальчик стал согреваться и прижался к его груди. Так они и дошли до виселицы.
* * *
А народ расходился в совершенном молчании.
Неладно начиналось царствование Романовых. Бог знает, как оно закончится.
Послесловие
Писалось всё это схимонахом Агафоном, по подсчётам, которые можно сделать на основании труда его, когда на дворе стоял год 1680-й. В то время в землях Русских летоисчисление велось не от Рождества Христова, а от Сотворения Мира. В оригинале годом своего появления на свет Агафон называет 7088-й. И другие даты приводит по древнему календарю. Готовя же публикацию сию, счёл я возможным привести их в соответствии с более привычными нам по истории цифрами. Также позволил себе заменить некоторые старые обороты речи, значение которых понятнее современному читателю, за что, надеюсь, прощён буду.
М.К. 25/II 2016, Антони, Франция.