(Отрывок из романа Bratskaja mogila e.V.)
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2016
ПРОЗА |
Выпуск 74 |
Вечером позвонил Тютчев. Вообще-то, он Шмуклер. Опубликовав за свой счёт пятнадцать погонных метров стихотворений, Изя Шмуклер внезапно ощутил себя русским поэтом в изгнании и решил взять псевдоним. Сначала он хотел стать Баратынским, но насторожило отчество. От этого отчества попахивало: ведь Изя ощутил себя именно русским поэтом, и всякие «Абрамовичи» диссонировали с его внезапно открывшимся славянским самосознанием. А так получилось скромно и гармонично: Израиль Тютчев.
Начало одной из поэм экс-Шмуклера я помню и сегодня:
Один
мой друг
Васильев Вова
Пал оклеветанный молвой.
Другой мой друг
Перфильев Вова
Имел проблемы с головой.
Сильное произведение!
– Что вы себе думаете? – с вызовом спросил Тютчев.
– Ничего не думаю, – искренне ответил я. В этот момент я смотрел по российскому телевидению передачу о патриотизме, что сильно затрудняло мыслительный процесс.
– Так и запишем, – сказал Изя.
Я испугался – мало ли что! Он запишет, а потом сообщит куда следует.
Вообще-то я человек очень осторожный: генетический опыт – куда от него денешься.
– А в чём дело? – робко поинтересовался я.
– Вы что, не догадываетесь?
Я начал перебирать варианты. Для этого мне понадобилось несколько секунд: вариантов было не очень много.
Дело в том, что, прожив десять лет в Германии, я так и не научился читать по-немецки. Тютчев же был подписчиком шикарного глянцевого журнала «Фокус», откуда грёб информацию лопатой. Этой же лопатой он, как кочегар на старом паровозе, веером разбрасывал новости между нами, глухонемыми. Изя был нашим первоисточником. Нашим Марксом и нашим Энгельсом.
«Отменили социал», внутренне ахнул я. Теперь конец! Из квартиры попрут – это как дважды два. А жить на что? Работу в моём возрасте даже и искать не стоит. Да и на какую работу могу надеяться я, бывший младший научный сотрудник НИИ при заводе «Полимер». Даже презренная развозка пиццы, и та недосягаема: для этого нужна машина, а у меня не то что машины – даже мечты её приобрести не было. Да и перспектива получения чаевых меня, гордого советского инженера, сильно унижала. Короче, ужас! Мой иссохший труп уже лежал под железнодорожным мостом.
Все эти мысли пронеслись в моей башке быстрее света.
– Догадываюсь, – теряя сознание от страха, пролепетал я.
– Ну и что вы по этому поводу скажете?
– Надо было мне сидеть в Одессе и не рыпаться.
– Вспомнили! – не без сарказма сказал Тютчев. – Но поскольку вы уже здесь, пора подумать о похоронах.
– Как? Уже?!
– А чего тянуть?
Этот вопрос поставил меня в тупик.
– Ну? – спросил нетерпеливый Тютчев.
– Действительно, – упавшим голосом ответил я.
Вообще-то, до этого разговора у меня ещё была надежда прожить пару-тройку относительно безмятежных лет.
– Вот! Я к вам именно по этому поводу. Мы создаём новый ферайн[1]. Для того, чтобы зарегистрировать его в суде, нужно семь соучредителей. Я сразу же подумал о вас.
– Почему обо мне? И почему в суде? – промямлил я.
Последнее слово вызвало во мне не самые приятные воспоминания. Конечно, советский суд был самым справедливым судом в мире. Особенно в ту пору, когда прокурором на нём выступал мой земляк Вышинский. Это во-первых. А во-вторых (и в-главных) два близких мне человека… а, не хочу вспоминать – всё это было задолго до моей германской реинкарнации.
– Так надо, – отрезал Тютчев.
Через несколько дней, к назначенному Тютчевым часу, я пошёл в районный клуб. Там в вестибюле сидели четверо мужчин и толстая женщина. Одного из этих мужчин, Рому Лукьянова я знал ещё по фильтрационному лагерю. Остальных видел впервые. На небольшой сцене стоял покрытый красной материей стол, на котором тускло поблескивал старорежимный графин с водой. «Не иначе, как на фломаркте[2] купили», мелькнула мысль. Я подсел к Роме.
– Вы-то как сюда попали?
Вопрос этот я задал неспроста. Рома, в отличие от меня, работал. Этот факт ставил его в исключительное положение: среди моих знакомых он был единственным работающим человеком. По сравнению с его статусом мы все лежали в пыли. Бывший школьный учитель химии, он устроился экскурсоводом в одно из русских турбюро, которых за последних восемь-десять лет расплодилось, как мух-дрозофил. В нашу последнюю встречу Рома походя бросил: «Я этот жёваный Париж видеть больше не могу». Я зауважал Рому со страшной силой. Это было неслыханно: Рома видел Париж, и не умер. Мало того, он был ещё раздражён Парижем! Он не стоял на коленях перед самим Монмартром!
Рома получал не очень большую, но стабильную зарплату. Он платил налоги, следовательно – содержал всех нас. Отчасти, конечно. По моему убеждению, игры, в которые играли безработные эмигранты, его интересовать не могли.
– Тютчев позвал.
– А вы знаете зачем?
– Да как вам сказать… Я сам не очень понял. По телефону он вилял и уклонялся: приходите, дескать, будет интересно. Скорее всего, речь пойдёт о какой-то льготной страховке. А меня, я думаю, Тютчев так настойчиво звал потому, что для усиления нового ферайна ему важно было в правлении иметь хотя бы одного работающего. Он мне сразу предложил место заместителя председателя.
– Так, значит, я говорю с начальником? – я слегка пошевелился, как бы сделав попытку встать.
– Ну что вы! – успокоил меня Рома. – Конечно же, я отказался. У меня английский принцип – никогда не быть в первых рядах.
Тем временем Тютчев взобрался на сцену и постучал карандашиком по графину.
– Господа! – громко сказал он.
Я безотчётно оглянулся. К этому слову я никак не мог привыкнуть. При том, что слово «Herr[3]» я воспринимал адекватно, без всякой двусмысленности. За годы, прожитые в Германии, я спокойно отзывался на «херр Барух». Всю предыдущую жизнь моё внутреннее вербальное чувство протестовало против смешного словосочетания «товарищ Барух». Я находил это утончённым издевательством: какой я им товарищ?
На этот счёт у меня вообще была своя теория, которой я, естественно, ни с кем не делился. Скажем, «мсье Дягилев» звучало хорошо, а «господин Дягилев» – так себе. Прекрасно звучало «товарищ Сталин». Умри, Денис, лучше не скажешь – ну не херр же Сталин! Или, например, «мистер Набокофф» – просто отлично. К моей же фамилии больше всего подошло бы обращение «реб» – «реб Барух». Но в моей бывшей стране оно звучало бы вызывающе, а про нынешнюю я не очень понимаю.
Изя Тютчев оглядел присутствующих господ:
– Я пригласил вас для того, чтобы сообщить приятное известие: теперь вы можете спокойно умирать.
Общество тихо ахнуло: как?! Не увидев Парижа?!
– Это почему же я должен умирать? – опираясь на палочку, поднялся обрюзгший мужчина лет семидесяти. В его голосе клокотало возмущение.
– Присядьте, господин Кацнельсон, присядьте! – поморщился Тютчев. – Не мешайте ведению собрания. Я не сказал «должны», я сказал «можете».
– Не вам решать, что и кому я должен. А тем более – могу ли я, – слегка повысил голос господин Кацнельсон.
Запахло скандалом.
– Кто это такой? – шёпотом спросил я у Ромы.
– Как, вы не знаете Кацнельсона? Его все знают. Это бывший врач-гинеколог, большой грубиян. С ним никто не дружит.
Я внимательно посмотрел на грубияна Кацнельсона.
Как раз в этот момент гинеколог, грозно стуча палкой об пол, пообещал всех нас пережить.
Собрание приуныло: делать нечего – видно, придётся умирать раньше Кацнельсона. Даже Тютчев слегка смутился.
– Ну что вы, Григорий Аронович, – сказал он, – живите хоть до двухсот. Мы вас об этом даже просим.
Кацнельсон постоял ещё несколько секунд, а затем кашлянул и сел, по-видимому, удовлетворённый опосредованной формой принесённых извинений.
– Так о чём же это вы? – спросил он, уже сидя и относительно миролюбивым тоном.
– Вот я как раз к этому и подхожу. Все мы, конечно, знаем…
Мы все, конечно, знали. Речь шла о самом печальном событии в жизни человека – о смерти. Собственно, не о самой смерти, а о похоронах, о которых мы старались не думать. Всё дело было в том, что эта невесёлая процедура стоила сумасшедших денег. Оставшиеся в живых родственники, несмотря на помощь еврейской общины, лезли из кожи вон, стараясь достойно похоронить своих дорогих усопших, а потом поставить им приличный памятник. Вот на этом-то и хотел сыграть хитроумный Изя.
– Ну, на какой памятник можем рассчитывать мы, убогие социальщики? – в голосе Тютчева сквозанула непрошенная слеза.
В этот момент я совсем некстати вспомнил наше еврейское кладбище, некоторые памятники которого поражали воображение своей роскошью.
Стало грустно. Дело в том, что никто памятник мне ставить не будет – просто некому: я давно уже живу один.
Когда-то я стал жертвой христианства. Женился я рано, когда мне было всего двадцать два. Почему-то в языке существуют только два устойчивых выражения: «жениться по любви» и «жениться по расчёту». А я женился ни по тому, ни по другому – я женился по третьему. Когда я впервые увидел мою будущую, а теперь – уже давно бывшую жену, сразу же понял: если я немедленно не затащу эту девушку в постель, а потом в ЗАГС, чтобы иметь постоянную возможность затаскивать её в постель в любое время суток, умру от невыносимого, острейшего желания. Я почти терял сознание, видя её по тогдашней моде крутящуюся вокруг смуглых колен юбку-колокол с выглядывающими из-под неё белыми кружевами. Её круглая тяжёлая грудь так и просилась в мои ладони. Короче говоря, это было именно то, что называется наваждением. Но, когда мы начали встречаться, Светка быстро дала мне понять, что запланированная мною очерёдность событий её не устраивает. Сначала ЗАГС, сказала она, а потом «хоть ложками хлябай». Меня, конечно, не совсем устраивало такое железное целомудрие: хотелось бы всё же сначала попробовать. Но, как говорит нынешняя молодёжь, у меня снесло башню, и мы поженились, вопреки категорическим протестам всех четырёх родителей: её предки не могли смириться с мыслью, что дочь выходит за жида, а мои – что сын женится на шиксе[4]. Что попишешь! Это ведь русский с китайцем братья навек. А про евреев там ничего не сказано.
После скромной свадьбы я постепенно начал кое-что понимать. Прежде всего, я понял причину Светкиного упорства: она была верующей. В те невесёлые времена вера в бога парадоксально считалась ересью – нет бога, кроме Ильича, а генсек – пророк его. Вера в любого другого бога была делом опасным и потому тщательно скрывалась.
Светка всё делала, как полагалось по её вере: даже девственность потеряла в первую брачную ночь. Когда я ехидно спросил, как же это она, православная, вышла замуж за еврея, Светка неожиданно ошеломила меня встречным вопросом: а Христос, он кто, эвенк? Сам я об этом как-то не задумывался.
Рядом с домом, в котором я вырос, была православная церковь. Это строение казалось мне непонятным, тёмным и страшным. Перезвон колоколов вызывал ужас: он звучал, как призыв к погрому. Иногда мы, еврейские мальчики, обмирая от собственной смелости, подходили к широко распахнутым по православным праздникам дверям и заглядывали внутрь. Оттуда волной шёл какой-то сладкий, тошнотворный, запретный запах – запах опасности. Я навсегда запомнил, как вышедший из церкви молодой голубоглазый парень с каким-то вдохновенным, просветлённым (тогда я этого слова ещё не знал) лицом весело взглянул на меня и сказал:
– Ну что, жидёныш? Боишься? И правильно! Скажи спасибо советской власти, а то мы бы вас всех на колбасу порезали.
Наша со Светкой идиллия закончилась через год. Я надоел ей очевидным несовпадением: наличием еврейского шнобеля при отсутствии еврейской предприимчивости. А меня больше не волновали её смуглые колени. Мы расстались. Вскоре я узнал, что она вышла замуж за какого-то попа-расстригу и начала рожать, как заведённая. Через пять лет у неё уже было шестеро детей: один раз родились близнецы. Cама же она превратилась в типичную толстую попадью с утиной походкой и ханжески поджатыми губами.
А я больше не женился. Как-то не получилось. Конечно, время от времени в моей жизни появлялись женщины. Но они были, как Гитлеры, которые приходят и уходят. Я же, как немецкий народ – упорно оставался. Читайте Сталина, господа!
– Я предлагаю нестандартное решение этого вопроса, – меж тем говорил Изя Тютчев, – мы с вами вот прямо сейчас создадим добровольное общество. То есть, говоря на языке аборигенов, «айнгетрагенер ферайн». Каждый член этого общества, внося незначительный и нечувствительный годовой взнос, как бы бронирует для себя место в общей, лучше сказать – братской могиле. Мы возведём над ней грандиозный обелиск. Таким образом, каждый, вы слышите – каждый! как бы получит свой собственный роскошный памятник. И за копейки. А главное – этот неподъёмный груз не ляжет на плечи наших детей.
– Ну, что скажете? – в голосе Изи звучало торжество.
Наступила тишина. Присутствующие переваривали информацию.
– Но позвольте, – сварливым голосом сказал худой рыжий мужчина, на лице которого были видны следы национального вырождения, – вы что, хотите сказать, что мы все будем лежать в одной могиле?!
– Не переживайте, господин Каплан. Это сейчас вам кажется важным, где лежать – на тахте или на пляже, – Тютчев занервничал. – А в статусе покойника вам будет на это наплевать. Вы уж поверьте – я стольких перехоронил! И никаких претензий из уст усопших я не слыхал.
– Ошибаетесь! – рыжий Каплан оглянулся на зал. – Вот, например, с Кацнельсоном, с этим грубияном, я не только лежать – да я с ним на одном поле сра… (конец слова он проглотил) не сяду!
– Прекратите выражаться! – поморщился Изя. – А ещё интеллигентный человек.
– А интеллигентные люди, по-вашему, что, не ср… (он вновь поперхнулся), этого не делают? Вы знаете, что он сказал моей Риве, когда она попросила его, чтобы он её посмотрел?
– Я знаю одно: вы мешаете установочному собранию. Вы уводите нас в сторону.
– В сторону от чего?
– В сторону от могилы, – тут Изя смутился, поняв, что сморозил глупость.
Собрание хихикнуло.
– Таким, как вы, шустрикам, – указательный палец Каплана вонзился в Изину грудь, – только волю дай – вы из братской могилы Братскую ГЭС сделаете. И будете торговать электричеством.
– Ладно-ладно, – примирительно улыбнулся Тютчев, – вы пока что и копейки не вложили, а уже подозреваете. Так что там Кацнельсон сказал вашей Риве?
Кацнельсон предупреждующе кашлянул.
– Он сказал: пусть ваш муж туда смотрит, а мне на это непотребство смотреть противно. Только он вместо «туда» другое слово употребил. А ещё гинеколог называется!
Кацнельсон оглушительно с привизгом чихнул.
Я с изумлением взглянул на Рому.
– Это Каплан, – шёпотом пояснил Лукьянов, – тот ещё типчик.
Он открыл было рот, чтобы, по-видимому, привести какие-то примеры из жизни Каплана, иллюстрирующие этот тезис, но тут поднялась молчавшая до сих пор толстая женщина.
– Это как же я должна вас понимать? – медленно спросила она, отчётливо произнося каждое слово.
В её низком голосе заворчали отдалённые громы.
– Значит, по-вашему, я должна буду лежать рядом с какими-то мужчинами?! Да вы отдаёте себе отчёт?! Скажите спасибо, что я не привела сюда моего Сёму, который ревнует меня даже к автобусу. Он бы живо настучал по вашей наглой морде. Нет, вы только подумайте! Хорошенькое дело – замужняя женщина лежит с посторонними мужчинами! Может, сейчас это принято, но моя мама меня иначе воспитывала.
Изя, не ожидавший такого поворота, растерялся и забормотал что-то невразумительное.
– Надо выручать бедного поэта, а то они сейчас размажут его по красной скатерти, – вполголоса сказал мне Рома и решительно встал.
– Мадам Шацкес! Что это за пошлые намёки? «Я должна буду лежать с какими-то мужчинами» – очень похоже Лукьянов изобразил толстую, как я только что узнал, Шацкес. – Во-первых, не «с какими-то», а с лучшими людьми нашей эмиграции! С такими любая почла бы за честь полежать рядом. А во-вторых, не забывайте, что от посягательств соседей вы будете надёжно защищены стенками гробов. И никто, вы слышите – никто! не посмеет упрекнуть вас в легкомыслии. Даже в могиле вы останетесь женщиной с безупречной репутацией, – голос Ромы креп, постепенно обретая тембр благородного металла.
– Но и это ещё не всё! – трубил оратор. – В самом худшем случае вы сможете опасаться посягательств лишь с одной стороны.
– Почему? – тихо спросила обескураженная Шацкес.
– А потому, – патетически провозгласил Рома Лукьянов, – что ваш Сёма ляжет рядом с вами! Это я вам обещаю!
Раздался громкий всхлип. Я оглянулся. Каплан, спрятав лицо в носовой платок, тряс плечами.
– Боже мой, как это благородно! – сквозь рыдания выдавил он.
Так Рома спас идею Шмуклера. Добровольное общество «Bratskaja mogila e.V.»[5] было благополучно учреждено, и мы все подписались под его уставом.
Естественно, Шмуклера единогласно избрали председателем. Его секретарём, помощником и казначеем назначили толстую Шацкес.
По настроению всё это неуловимо напомнило мне старую одесскую песенку, которую когда-то процитировал Паустовский: «…и Хаим Качкес, секретарь».
/ Ганновер
/
[1] (Вернуться) Verein – добровольное общество (нем.)
[2] (Вернуться) Flohmarkt – блошиный рынок, барахолка (нем.)
[3] (Вернуться) Herr – господин (нем.)
[4] (Вернуться) Шикса – нееврейская девушка (идиш, искаж.)
[5] (Вернуться) e.V. – eingetragener Verein (нем.) – добровольное общество, внесённое в государственный реестр.