Отрывок из романа
Перевод с англ. Е. Мордовиной
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2016
Перевод Елена Мордовина
ПЕРЕВОДЫ |
Выпуск 74 |
А кофе здесь (спасибо, что спросили), самый, сука, мерзкий кофе из всех, что я когда-либо пробовал – это о чем-то говорит, если принять во внимание то дерьмо, которое обычно готовила моя вторая жена. Мужчина, который в расцвете лет мог позволить себе любое кофейное зерно и любую женщину в мире, но который взял и влюбился в эту бледную спирохету с ее туфлями на плоской подошве и цветочными принтами, ее серыми глазами и моральной непоколебимостью, и вот бог ее знает, как она умудрялась избавляться от этого аромата.
Я все время твердил ей: «Мойра, Мойра, дорогая моя, чтобы втиснуть весь этот аромат в кофейное зерно, требуется семь лет ожидания хорошего урожая, согбенные спины и божья любовь, а тебе хватает всего лишь четырех минут, чайника и кофейной ложки, чтобы он полностью выветрился».
Моя первая жена всегда готовила отменный кофе – вот без шуток: эта чертова женщина могла приготовить обычный Интернейшнл Роаст[1] как Харар лонгберри[2], не проявляя ни малейшего интереса к процессу и не прикладывая усилий. Боже, как я любил кофе той женщины. Она ненавидела меня до мозга костей, это правда, и рассматривала свой талант в приготовлении кофе как зло, поскольку он приносил мне удовольствие. Она старалась приготовить мне плохой кофе – она пыталась пережечь его, сделать слишком слабым или слишком крепким, она даже добавляла в него инородные субстанции, пилюли и жидкости, и нужно отдать ей за это должное – каждый раз у нее получался идеальный, медленно вращавшийся в чашке кофе.
В итоге, словно в какой-то дешевой мелодраме, ей пришлось выбрать, то ли разрушить свой дар, то ли передать его кому-то другому. Она сбегала со сборщиком кофейных бобов из Бразилии, фасовщиком кофе из Гватемалы, оператором кофе-пресса из Парижа, монакским принцем, который оказался геем, и наконец, постоянно источавшим влагу кубинским революционером, который в 1953 году взял меня в баре на мушку и подмигивая сообщил, что моя жена трижды за ночь проделала с ним то, что грязные капиталистические свиньи, такие, как я, делают с Кубой, и столь же жестко. Карло был страстным и уродливым человеком, с пронзительным взглядом глубоко утопленных под одной сросшейся бровью глаз, которые могли выявить несознательность или слабость революционного духа исключительно по вашей манере держать сигарету или завязывать шнурки. У него были большие губы и привычка постоянно плевать на ладони: «ХАРРРРК, ХАРРРРК», размазывая серовато-зеленую субстанцию по всей их поверхности до самых запястий – ФЛЕГМА РЕВОЛЮЦИИ! – субстанцию, от которой он ловко избавлялся, пожимая руки всем, кого бы ни встретил, близко наклоняясь к их лицам и с промозглым сипением разглагольствуя о грядущей революции: «На чьей ты стороне, брат?» – до тех пор, пока они не покупали ему выпивку или не угощали сигаретой, иначе он беспрерывно осыпал помещение градом памфлетов и грязных восклицаний. «Viva la revolucion! Свинопасы! – ХАРРРРК, ХАРРРРК, – Viva la revolucion!» То, что оставалось от его матово-бледных выделений, в результате оседало на внутренних швах его собственных брюк или размазывалось по исподнему проходивших мимо женщин.
Я выскользнул через кухню, пока он затягивал с компанией припев «La Lucha Continua», одной рукой схватив пиво, другой вцепившись в зад моей первой жены. Для него это была революция, именно это – групповое пение и групповые объятья, реющие знамена, испещренные восклицательными знаками памфлеты, подцепленные из свежей прессы, фотографии возделанных полей, картинки с улыбающимися детьми и мертвыми капиталистами. Это была мечта о бесплатном алкоголе и бесплатных сигарах. Карло был самым жутким чудищем революции, человеком страсти, человеком, который не читал Маркса, которому было плевать на экономику, но у которого был пистолет и который мог выстрелить тебе прямо в сердце, если это давало ему шанс трахнуть твою жену.
«La Lucha Continua»!
Карло застрелился три недели спустя, когда обнаружил, что моя жена переменила политические убеждения и начала проделывать с одним из Ротшильдов то, что Сталин делал с Политбюро.
Суматошный развод. Она и я. Мой и ее. Самый первый – всегда самый тяжкий. Адвокаты, адвокаты и адвокаты. Сводки не сходили с газетных полос. Величайшая судебная драма 1955–56 годов. Эта и Розенбергов. Мы порешили на непримиримых разногласиях, поскольку оказалось, что изменяли друг другу почти одновременно, я с грудастой девушкой из бутербродной в фойе нашего нью-йоркского отеля, она – с каким-то прыщавым посыльным, в то время как я спускался, чтобы купить ей те самые бутерброды.
Каким-то прыщавым посыльным, «которому, должно быть, – кричал мой адвокат, – и лет-то было не больше пятнадцати!»
Мы провели четыре месяца, сидя в разных углах обитого тиковыми панелями зала суда и разрывая друг друга на части этими Стивами, Бобами и Марсиями, пока она не получила половину моего состояния, а я не стал обладателем половины ее ювелирных украшений. Это нас так сильно завело, что мы провели следующие три дня, неистово трахаясь в псевдо-георгианской ванне, а потом она уехала, не оплатив половину счета. Я к тому времени уже встречался со своей второй женой, Мойрой – Мойрой, которая значит «судьба».
Вот Мойра рядом со мной на шестой странице «Нью-Йорк таймс» – она выглядит, как подчеркивает заголовок, суровой и полной достоинства. Суровой, потому что новый любовник только что попросил ее сделать кое-что руками в мужском туалете, и полной достоинства, потому что она отказала. Моя вторая жена, Мойра, чье имя значит «судьба» и чей кофе на вкус был как дерьмо.
Послушайте, моя вторая жена была нежной и заботливой женщиной, которая всю жизнь выглядела так, будто вот-вот готова расплакаться. Определяющим ее жестом был застенчивый полушаг назад, посредством которого она могла исчезнуть из разговора на три недели кряду. Ее кожа становилась полупрозрачной, легчайшая пылинка не смогла бы шелохнуться в ее присутствии, а мне оставалось только нанизывать одно за другим обвинения против себя, пока вес их коллективного ужаса не возвращал ее обратно к жизни – тогда она вдруг прижималась ко мне всем телом прямо посреди ночи.
Возвратившись, она всегда целовала меня крепче, чем обычно: ее большой язык прижат к моим зубам, ее ноги оплетают мои колени, ее живот уперся в мое бедро. Она часами вглядывалась в мое лицо, изыскивая нечто, в существовании чего надежно себя убедила. Затем слезы наполняли ее ирландские глаза, и я ощущал ее губы на своей груди, а ее крошечные ладони – неопытные, но искренние – на своем члене. Мы занимались любовью с трепетной медлительностью, заново представляя друг другу наши тела, осторожно, чтобы не оскорбить. Когда мы кончали, она склоняла голову на мою грудь (ее волосы пахли ромашкой и лавандой) и нежно рассказывала мне о нашей любви. Потом она осторожно вставала, разглаживала складки своей огромной цветастой ночнушки и шла делать кофе. Который, господи боже ты мой, на вкус всегда был как дерьмо.
О, Мойра, и что бы я сейчас только не отдал, лишь бы еще раз попробовать то отвратительное, дерьмовое пойло. Вот как они делают кофе здесь, любовь моя: они сыплют половину чайной ложки растворимого на литр чуть теплой воды, половина плавает на поверхности, от другой половины остаются только рассеянные элементы. Потом устраивается целая процессия с полистироловыми стаканчиками, и все это делится на тысячу пациентов – да еще следи за тем, чтобы регулярно это выссывать, приятель, или мы заставим тебя делать это насильно. У нас для такого случая есть трубки, о которых ты и не мечтал. Мы не хотим, чтобы ты вдруг с помощью кофеина вывел себя из этого наркотического тумана и начал орать на сиделок, что, впрочем, будет только напрасной тратой времени, по любому, тратой, сука, сраного времени, потому что у всех у них избирательный слух, как у детсадовских воспитательниц. Перди сколько хочешь, а они будут говорить тебе о винограде, осыпай их ругательствами, а они знай себе поливают твои цветочки.
Но сейчас мне все равно, несмотря на то, что они подают мне кофе настолько слабый, что сквозь него можно читать книгу. Принесите мне еще одну чашку, вы, богомерзкие сахариновые ублюдки. Может быть, мы пробудем здесь целую ночь. Мне многое нужно сказать и я не намерен прерываться, пока не расскажу все.
Вот моя кофейная история.
Я должен был, конечно же, написать ее много лет назад. И я прощелкал это, как все остальное. Я должен был написать ее до того, как мои легкие превратились в черную резину, которая пришпилила меня за жопу к этим простыням на двадцать четыре часа в сутки, в этой хиксвилльской больнице, окруженного скалящимися неблагодарными ублюдками в белых крахмальных одеждах, которые ничто так не любят, как эмфизему, потому что она придает их жизням моральный смысл, чистый случай физического наказания и вознаграждения. Ублюдки. Чтоб всем им подхватить хроническое заболевание неизвестной природы и умереть в агонии и душевном смятении. Особенно вам, доктор Лавджой, ибо что это за имя, сука, такое вообще, и к чертям собачьим эти ваши золотые часы и ваши золотые зубы, и очки в золотой оправе, потому как еще не так давно у меня самого было два «Ягуара» и больше женщин, чем тех, к которым когда-либо прикоснутся ваши липкие руки.
Моя кофейная история не имеет ничего общего с моими женами, Мойрой, которая значит «судьба», или той, другой. Она о Люси, и мне жаль, что приходится это ворошить, но я умираю, и неправда, что жизнь проноситься перед вашими глазами – она рассыпается на осколки: жена там, жена здесь, Африка, чертова Африка, звук пули, пронзающей плоть, итальянцы, американцы, кубинцы, первая опухоль под яичком, сломанный кофейный столик, умерший ребенок, автомобили, которые ведешь с ощущением счастья в хребте, Люси Альфарез, Люси Альфарез, Люси Альфарез, закапанные кровью туфли, которые вытираешь носовым платком, наручники, уголовное дело. Ужасный груз скрытой вины, ужасный груз обнаружившейся вины, но всегда, слава богу, запах кофе: зерен, молотого, заваренного, опьянение от чашки, иврика или джезвы, пузырящийся черный, дымящийся на прикроватном столике, или бледный и ледяной, поглощаемый торопливыми глотками, чтобы прекратить пульсацию за глазными орбитами после слишком большого количества виски и множества сигарет, или цедимый медленно-медленно на слишком большой постели, ноги переплетены с чужими ногами, или в кафе возле «Боиса», забегаловки в районе Фатих, у женственно сливающихся Тигра и Евфрата, в сияющей стеклянной будке на Пятой, мать ее, Авеню, но всегда первый глоток – скользящий раскаленным мечом вниз по пищеводу, по хребту, просто дающий возможность двигаться дальше и делающий жизнь хоть как-то пригодной для жизни.
/ Лондон
/
Перевод
c английского Е. Мордовиной
[1] (Вернуться) Дешевый сорт кофе, который продается в любом супермаркете.
[2] (Вернуться) Очень дорогой изысканный сорт кофе из восточной Эфиопии, зерна которого собирают вручную.