*
* *
Владимиру Алейникову
«Киммерийские сумерки» – так назывались стихи,
Были воды спокойны, покорны, сонливы, тихи,
как укрытый за кромкой воды мусульманский Восток,
был рассвет неумыт, а поэт-бородач босоног.
Так навязчива шалость: бумага, мольберт, акварель!
Резвый козлик скакал, и тянулась тесьмою свирель.
Холодок на веранде и детский раскатистый смех.
Было время любви, неуёмных ребячьих утех.
На холмах обожженных полынь уставала ржаветь,
облака остужали кипучую жаркую медь,
отбивали тяжелые крылья ветра о хребет,
жгло библейское лето, был ветхим – завет…
Неотвратные осыпи, зубчатый бурый венец,
чуть заметные пятна ползущих по склону овец,
багровеющий чобр, не уставший парить кипарис,
коктебельское солнце нагое, без праздничных риз.
*
* *
Моря животворного задаток,
Солнца крематорного платеж,
Воробьи устроили меж грядок
Свадебный чирикинг и галдеж.
Мир вертелся, кипарис косился,
Плавилась июльская эмаль,
Потому-то я в тебя влюбился,
Как дурак, влюбился, но не жаль.
Облако сползало с небосклона,
Как сползали майки и трусы…
Было время, было время оно –
Коктебельской вызревшей росы…
*
* *
Свет завис вальяжно и лениво,
памяти прокручивая ролик.
«За окном опять картинка криво»,
как сказал в маршрутке алкоголик.
Не вслепую вытянута карта –
можно взять порою что угодно –
Крым. Подгорное. Весна. Начало марта.
Бесприютно, холодно, свободно.
Копошатся в лужах птичьи тени,
Мелкие пупырышки на коже.
Над тобою, чистый и весенний,
Тридцать лет назад стоит Сережа.
На ухо нашептаны секреты,
Губы тянешь и глаза закрыла.
«За окном опять картинка»… Где ты…
То, что было, навсегда уплыло.
День стоит на части рассеченный,
С памятью сбежавшей не встречаясь.
Устланный хвостом инверсионным,
Самолет летит в Стамбул, качаясь.
АВГУСТ
Атомистичен, попросту раздроблен,
на грабли наступивший, на оглобли,
надорванный внутри себя на части,
крошится на несчастья и напасти.
Вихрится конфетти над морем сонным,
со дна метанного натянуты колонны,
подвижный потолок дрожит соблазном
в больничном воздухе, потливом и заразном.
Здесь бьется чаек черная посуда,
гремит вверху рычанье страхолюда,
«у» карантинное зависшего прибоя
на берег наползает, неживое.
Так чтут покойников, священников, монархов,
перипатетиков, эклектиков, Плутархов,
семейных ссор приливы и отливы
в анатолийском шорохе оливы.
Вселенский дембель вечного
наркоза,
в оплывшем сердце толстая заноза,
меж умирающих, и скрюченных, и серых
нот гладкотелых вибрио
холеры.
*
* *
А. Б.
Над рощей луна не висит, а качается,
Наверное, смерть никогда не кончается.
Стихия ревет за окном безглагольная,
И – камнем с моста, бесприданница вольная.
Сквозь фистулу рыканье чревовещателя,
Ревнителя жизни и веры старателя:
Знай: Бог – лишь соитие праха с фантазией,
Ленивые мухи в саду над мальвазией.
Тюмень заоконная, темень заплечная,
Дорога железная, грусть бесконечная…
Костра уголек, пятна туши и сепии,
Где нам умирать в неизбывной Совдепии.
Стога за окном, как отметины вечности
Нескорый, неспешный – к тебе в бесконечности…
*
* *
«Тебе я нравлюсь?» – трогает лицо
любимая, выискивая что-то.
В меня глядится будто в стеклецо,
найти себя – нелегкая работа.
Потом обрыв… Зажевана слегка
светочувствительная «Тасма» кинопленка.
В прозрачном небе рвутся облака,
мы истончаемся и призрачно, и тонко…
Пусть снится молодость, нескоро я умру,
мне там светло, а здесь – темно и хмуро…
Шнур поезда срывается в дыру,
куда-то уходящая натура.
|