Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2016
ПРОЗА |
Выпуск 74 |
Я родилась в селе Кочубеевка Николаевской области на Украине, мама моя с Волыни, папа из Белоруссии. Мы немцы.
– Мама, мы всё время были немцы?
– Да.
– А как мы попали в Россию?
– Не знаю.
– Отец твой родился в России?
– Наверно.
– А дед?
– Перестань спрашивать.
Тогда я шла к отцу.
– Папа, как вы попали в Россию?
– О, когда мой дед пришёл в Россию, здесь были дремучие леса. Деревья в три обхвата. Ему выделили участок, и он пошёл домой, за семьёй. Но когда он с семьёй вернулся, то не нашёл свой участок. Всё было одинаковое, кругом только лес да лес. Он взял себе другой участок, и никто не заметил, что участки перепутаны. Такие дикие были места. Они с женой поставили избушку и начали деревья корчевать, готовить небольшую делянку для посева. А зимой они работали по найму. Он был ткачом, ходил в украинские сёла за пряжей, а ткал дома. В один день он мог наткать 20 локтей полотна. Однажды дед припозднился, в пути его нагнали волки и утащили любимую собаку. Или вот ещё случай был…
– А откуда твой дед пришёл?
– Из Польши.
Но Польша не Германия.
– А откуда его отец пришёл?
– Не знаю.
Типичный ответ для волынского немца. Никто не знает своей родословной. Дальше отца ничего не знают. Изредка помнят деда. Папа ещё помнил имя своего прадеда – «Михаэл», по отчеству деда «Михайлович». Таковы волынцы. Текучий песок, пыль на ветру. Но что-то их держало в куче, как саранчу в полёте. Если один тронется с места, и постепенно все приходят в движение. Из рода в род, из поколения в поколение ходили по земле, искали себе места, корчевали лес, сеяли, строили и снова всё бросали, чтобы идти дальше. Из Германии в Польшу, из Польши на Украину, из Украины в Белоруссию, затем снова на Украину, снова в Польшу, в Германию, в Россию – на Север, в Архангельские леса, в Казахстан, в Латвию и опять в Германию. Иногда добровольно, иногда принудительно. Начиная с Белоруссии перемена мест произошла в продолжение одного поколения, как в результате ускорения нашего атомного века.
Где моя Родина? Где друзья моего детства? Да и более зрелых лет? С какого дерева меня сорвало? Ах да, с волынского. Интересный народ. Первопроходцы, корчеватели, сеятели, строители. Откуда они пришли? И куда они делись? Наш волынский диалект – живая ископаемость. Это, конечно, немецкий язык, но для современного немца почти непонятен. Кто ещё знает такие слова как, «бура», «литер», «эммер»? Русским языком владеет только молодёжь, но она уже не знает волынского. Вот и доживают последние динозавры свой век. И хотя они и отложили свои яйца для продолжения рода, но климат изменился. Даже если и вылупятся динозаврята, они уже обречены.
Мемуары – воcпоминания. Есть ли мне что вспомнить? Теперь уже есть. Поучительна ли моя жизнь? Не знаю. Может, это и необязательно всё время кого-то поучать. Но хочется что-то оставить после себя. Когда я писала автобиографию в школе, в институте, на работе, то она умещалась на полторы странички. А что напишешь? Не будешь ведь философствовать о всех своих переездах. Да никому это было и не нужно. Вот я пишу свои мемуары в сорок два года. Обычно их пишут на склоне лет знаменитые люди. У нас не было знаменитостей. Мы просто жили, учились и старались ничем не выделяться. Выделяться в наше время было опасно для жизни. Но нас выделяли, да ещё как! Мы были немцы, фашисты, враги. Мы были белые вороны среди всеобщей серости. Но пора начинать по существу.
Тиге – Кочубеевка
Довоенного почти ничего не помню. В памяти осталось село с прямой улицей, с белыми домами. Помню аллею из акаций вдоль улицы. Помню степь с курганом, и мы в бричке едем жарким, летним днём в гости. Помню наш дом, палисадник с цветочными клумбами, в которых я прятала свои куклы. Да, мои куклы. В действительности это были из тряпок даже не сшитые, а просто связанные уродцы. Помню сени с двустворчатыми дверьми, одна створка внизу, другая вверху. В эти сени мы убегали прятаться от козла, который больно бодался. Нашей бабушки он совсем не боялся, а всё время норовил наступить ей сзади на клозы, за что она его наказывала пучком полыни.
Кстати, «бабушка» была нам прабабушка, которая с дедушкой пришла из Польши. Она надолго пережила своего мужа-ткача и жила до самой смерти у нас. Она до глубокой старости работала неустанно, была всегда ласкова и приветлива.
Помню, как отец вернулся из тюрьмы, а как его забирали – не помню. Впрочем, это было уже во время войны. Т.е. это было, по семейным преданиям, в 41-м году. В январе его забрали, а осенью он вернулся. Помню папину столярку с кошачьим пролазом, в который мы, дети, лазили, когда столярка была закрыта.
Мой отец был столяром, плотником, стекольщиком, слесарем – и кем только он не был! Но главное – он был ещё и музыкантом. Музыка спасла ему жизнь. Он руководил духовым оркестром. Его оркестр был лучшим в районе. Без него не могли обойтись ни первомайские, ни октябрьские праздники. Оркестр играл на всех конференциях, слётах и т.п. Поэтому отец и не попал под общую «метёлку» в 37-м году, но руки у них ох как чесались. В 41-м году его посадили за «хулиганство» – выгнал одного коммуниста из дома за то, что тот приставал к маме. Таково семейное предание.
Его не успели далеко упрятать. Когда началась война, заключённых погнали на восток. В пути попали в окружение. Утром их ещё вели по дороге, но поднялся такой туман, что ни первых, ни последних рядов не видно. Когда туман рассеялся, оказалось, что конвоя нет. Вот так и спасся наш отец. Четыре месяца он потом добирался до Кочубеевки, и его приход я запомнила.
Всё, что относится к Кочубеевке, а по-немецки Тиге или № 8, – это моё «zu Hause». Белоруссия – папино «zu Hause», а мамино «zu Hause» – это Волынь. Моё «zu Hause» продолжалось до 31-го октября 1943-го года.
Наш немецкий бургомистр дал распоряжение собираться в дорогу в Германию. В Рейх. И вот мы навсегда покинули Тиге.
Отъезд
31-го октября 1943 года было ясное осеннее утро. Ночью выпала изморозь. Дыхание извивалось лёгким туманом. Во дворе стояли фуры, одна крытая брезентом, другая просто открытая. Мама и бабушка носили туда последние узлы, укладывали их и увязывали. Любопытная ребятня путалась под ногами, старшие сердились на нас, а вернее, не на нас вовсе. Им тяжело было покидать обжитые места и идти в неизвестность. Может, ночами и плакали, но днём крепились. И страх, и досада, и неуверенность только иногда прорывались в раздражении наружу.
Приказ о выселении был, видимо, уже давно дан. Недели две висело в воздухе, всё более сгущаясь, зловещее слово «большевикен». Был перевёрнут весь дом. Всё надо пересмотреть, перелатать – одеяла, подушки, детскую одежду. Мама с папиной сестрой, тётей Фридой, шили, паковали, разбирали и снова паковали. В доме всё навалено кучей: это берём, это берём, это оставляем, это отдаём. Сколько раз это ещё повторится? В кухне навалена куча яблок – тёмно-красные, гладкие, блестящие. По ним ходят, они катятся под ногами. На чердаке мешки с зерном – запас на весь следующий год, в погребе картошка на зиму. Всё-таки неплохо жили немецкие колонисты на Украине.
Рубили головы курам, зарезали свинью, бодливого козла. Козла папа не сразу дорезал, нож соскользнул, и козёл побежал через дорогу, где мама пряталась от этого ужаса, и, заливая всё кровью, искал у неё защиты. Ещё козлёнком она его выкормила соской. И пришлось ей самолично отвести его под нож. Корову и тёлку ещё накануне отвели в стадо, которое погнали в неизвестном направлении. Все ночи напролёт выла наша собака Алекс. Жутко!
Обоз
10 часов утра. Отправка! Фуры разом запрудили улицу. Вперёд выехали мужчины на открытых телегах. С ними наш папа. Постепенно обоз растянулся. Солнце начало несильно припекать. Пыль плотно висела в воздухе, знаменитая украинская пыль. Весь день рядом с обозом бежал наш Алекс. Мы его взяли на фуру, но к вечеру он стал икать, рыгать, а к ночи исчез.
Ночевали в степи. Поднялись ещё до рассвета. Кормили лошадей, собирали пожитки, запрягали и с рассветом снова тронулись в путь. Опять толчея и неразбериха при выезде на тракт. Отец опять выехал вперёд. Мы оказались где-то в середине обоза. Расстояние между нами и отцом было около 20-ти телег. Мама иногда уходила к отцу, перепоручив вожжи тёте Фриде, которая с двумя девочками тоже ехала с нами.
Её мужа забрали в 35-м году – враг народа. В 65-м году, уже после смерти самой тёти Фриды, на него пришла похоронка: «Ваш муж, Кунке Эвальд Данилович, умер в Воркуте в 1942-м году от кровоизлияния в мозг. Реабилитирован посмертно». И всё! И весь след от человека. А насчёт кровоизлияния можно было бы сказать словами Овода: «Я бы посмеялся над вами, монсеньёр, если бы это не было так чудовищно».
Итак, наша избушка на колёсах была полна народу. Нас, детей, четверо, бабушка, тётя Фрида с двумя девочками: Эрной и Гертой. Мама на облучке. Мы первое время всё пытались соскочить и побегать возле обоза, но нас не пускали. Всякое могло случиться. Однажды мы попали под бомбёжку или обстрел, не знаю. Передние рванули вперёд, задние отстали, напирали друг на друга, всё больше запутывались и отставали. Обычная картина тех жестоких лет. Лишь к вечеру обоз снова соединился, и это было большое счастье. С тех пор мама старалась в обозе держаться рядом с папой, выезжала сразу вслед за ним, несмотря на протесты односельчан.
Начала портиться погода. Небо заволокло, похолодало. А однажды, проснувшись утром, мы увидели на наших одеялах снег. Заболел наш Альфред. Он всё хныкал и требовал маму, а мама была на передней подводе. Потом он просил яблока, но яблок не было, остались дома на кухне. Мы в нашей детской жестокости совали ему луковицу. За это нам, конечно, попало от мамы. Ведь он ещё маленький и мамин любимец.
Но он действительно заболел. В обозе были случаи скарлатины. Поэтому однажды завернули в украинское село, вымыли всех в бане, а детям сделали прививки от скарлатины. Наша хозяйка жарко натопила русскую печь, и мы все шестеро горели там два дня изнутри и снаружи, пока наш организм боролся с бациллами. Но температура спала, и на третий день мы двинулись дальше.
Теперь для ночёвок стали заезжать в сёла. Некоторые были не очень гостеприимны, но пускали ночевать. Некоторые ночевать не пускали. Тогда весь обоз устраивался где-нибудь на скотном дворе или в бывшей колхозной конюшне. Семь недель мы добирались до г. Проскурова (ныне Хмельницк). В деревеньке Курники под Проскуровом мы встречали Рождество и Новый год. Курники были беднейшей деревенькой, настоящие курники. Маленькие закопчённые избушки без пола.
Нас поместили в «белой», но тоже страшно закопчённой избе. И мы, и хозяева задыхались от дыма, пока наш папа не починил в печи дымоход. То-то радовался дядя Франя, наш хозяин! Мама к празднику даже испекла кухен. Она угостила и хозяев. Дядя Франя протягивал руки к пирогу и говорил: «Не надо, не надо». Этот жест и слова «не надо, не надо» до сих пор ходят анекдотом в нашей семье.
И вдруг опять страшное слово «Рус». Ребятишек кое-как укутали, побросали на узлы, на телеги, и пошёл-пошёл на станцию. Немало добра осталось лежать в Курниках.
Меня мама кое-как закутала. В спешке, в тряске всё с меня свалилось, я замёрзла, закоченела, заплакала. Я была почему-то на чужой подводе. Кое-как я докричалась до мамы. Когда она прибежала, я была уже вся синяя и ледяная. Как не заболела?
На станции опять в спешке всё покидали в теплушки, отцы отдельно с лошадьми, и снова «Vorwаеrts!». Мы успели, мы вырвались, орловцы (соседняя деревня Орлов) не успели. Их село было большое, и они ждали специальный состав. Но когда им этот состав подали, было уже поздно, все пути были отрезаны, и они были посреди котла. Тоже своеобразная «Малая Земля», сколько их ещё встретится на пути у многострадальных немецких колонистов?
Спросят: «Почему же вы убегали?» В России я отвечала, что это была не добровольная эвакуация. Да так оно и было. Кто не хотел ехать, тех пристреливали на месте. Но многие ехали добровольно, даже рвались поскорее покинуть Россию. Надо думать, не от хорошей жизни они всё бросали, шли навстречу неизвестности, многие пешком, как те же орловцы. И только на Запад.
/ Ганновер
/