Р. М. Добужинский о себе, близких и друзьях
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2016
КОНТЕКСТЫ |
Выпуск 74 |
Занимаясь историей эмиграции, готовя фотоальбомы в издательстве YMCA-Press, организовывая выставки и участвуя в различных конференциях, посвящённых российским изгнанникам во Франции, я встречался со многими выдающимися, замечательными людьми, чьи советы не только помогали мне в работе, но словно освещали то прошлое, которое известно многим лишь по книгам. Ростислав Мстиславович Добужинский (1903–2000) был одним из них. Старший сын мирискусника В.М.Добужинского (1875–1957), известный по прозвищу «Тонтон», он также посвятил свою жизнь искусству – был мастер масок, работал сценографом, художником-декоратором для театра и кино, рисовал афиши, иллюстрировал вышедшее в Париже в 1953–1958 годах шеститомное издание «Закона Божьего». Наконец, делал немало для сохранения творческого наследия своего отца. Человек огромной культуры, даже в годы глубокой старости, физически слабый, он имел ясные память и ум – слушать его было счастьем. Записи наших разговоров (а в период с 1995 по 2000 год мы встречали регулярно раз или два раза в неделю), с любезного согласия собеседника, я делал на диктофоне, чтобы не допустить неточностей, сохранить по мере возможности каждую деталь. По возможности сохранить и интонацию речи Ростислава Михайловича, внося при распечатке записи на бумаге лишь минимальные, не меняющие смысл сказанного, сокращения или корректировки. Здесь – отрывки из нескольких таких бесед, которые я надеюсь однажды в более полном виде представить в книге с условным названием «Беседы с декоратором».
Шушок и Чучело
– Ростислав Мстиславович, с какого возраста вы себя помните?
– Я помню, что было до двух лет. Вы знаете, что у нас, в России, было принято: мальчики до двух лет носили платьица.
– Женские?
– Ну да!
– Чтобы обмануть судьбу?
– Вот именно, а кроме того – на горшочек садиться легче, ничего не надо снимать (смеётся).
– Естественно. Значит, этот период вы весь помните?
– Помню, потому что я был настоящий феномен: я сам надевал своё платьице!
– И чепчик?
– Нет, чепчика не было. Зимой был капор. Но вот самостоятельно надевал я только платьице…
– А чулки?
– Чулки – это само собой разумеется, но мне помогали их надевать, а вот платьице я считал своей «личной задачей». У нас был комод, а в нем – две полки; на верхней лежали мои платьица. Сперва я надевал чехол, своего рода рубашечку, а поверх него – платьице. Белое с вышивкой было моим любимым. Речь идет о швейцарской вышивке, той, что с дырочками, так что видно подкладку, – вот в это платьице я с гордостью «влезал» сам, далее же мой туалет заканчивали взрослые… Таковы мои воспоминания до двухлетнего возраста. Когда мне исполнилось два года, помнится, мы жили на даче в Малой Ижоре, что под Петербургом. Это был дачный посёлок с чудным песчаным пляжем на берегу Финского залива. Родители снимали там дом и пускали меня – в щегольском матросском костюме! – на пляж. Там стояли скамейки. На землю мне не хотелось садиться, и я старался влезть на скамейку, а затем ложился на неё брюхом и полз. Так я вдруг обнаружил, что если смотреть из-под скамейки, то кажется, что море – наверху, а небо – внизу. Оттуда был виден весь Кронштадт, и он был тоже перевёрнутый, «сидел в небе» (смеётся). Мне трудно было самостоятельно сесть на скамейку, поэтому я продолжал лежать под ней, а рядом веселились, напевая, мальчишки: «Синее море, белый пароход, // Сяду, поеду на Дальний Восток…» Какой это был год?
– Девятьсот…
– …пятый. Мне было два года, и это то, что я помню. Еще помню саму дачу. Она была очень симпатичная, с большой верандой, и что меня очень забавляло – там был маленький сад, а в саду – ледник. Это была глубокая яму с лестницей и двухскатной крышей, покрытой дерном. Я с большим удовольствием лазил на четвереньках по этому дёрну, до тех пор пока меня не отшлепали.
– Родители?
– Родители.
– Вашему отцу было тогда 30 лет?
– Да, ему в 1905 году было 30 лет. И это мои первые воспоминания о 1905-м годе. Помню также квартиру, в которой мы жили, довольно необычную для Петербурга. Это было в Измайловском полку, как вам известно, так называется один из кварталов в Петербурге. На седьмой роте, дом номер 16, то есть под знаменем. Это был деревянный особнячок в стиле ампир, выкрашенный в зеленый цвет, с белыми лепными украшениями. Сзади за ним был сад, в глубине которого стоял кирпичный дом. В этом доме были квартиры. В особнячке жил очень милый человек – инженер Спокойский. Мы же занимали четвёртый этаж дома в глубине сада. Рядом был портик с качелями, как полагалось, и был бетонный фонтанчик, в котором никогда не было воды. Вокруг стояли скамейки. Моё детство прошло в этой квартире, с которой у меня связано больше всего воспоминаний.
Мы жили здесь, пока мне не исполнилось девять лет. Из детской открывался вид на большой пустырь, в самом конце которого стоял дом и была глухая стена. Чуть ближе находились теплицы с полукруглыми крышами. В них выращивали овощи и установили чучело. Нас с братом, который был на полтора года младше меня, это чучело очень занимало. Мы называли его Пля-Пля и смеялись: «Опять Пля-Пля машет руками!» Нам нравилось наблюдать за ним.
Ещё я помню, как мы с сестрой развлекали в кроватке нашего брата, Всеволода, когда он был совсем крошкой. Сестра была на полтора года старше меня, и я с ней был ближе, чем с братом, так как тот ещё не ходил по-настоящему. Мы проводили большую часть нашего времени в саду, где собирались другие дети, с которыми мы играли. В стене, в саду, был просвет, puits de lumiеre[1], закрытый трельяжем, и наши друзья вообразили, будто в доме за стеной живёт какая-то сумасшедшая генеральша, которая швыряет деньги из окна. А поскольку мы в это отказывались верить, один из мальчишек, убежденный в обратном («Я сейчас полезу и тебе скажу сколько там лежит денег!»), вскарабкался на трельяж, словно обезьяна, и сообщил: «Я вижу сто рублей! Я вижу…»
Так что вот, в этом саду мы и проводили наше время. С нашими домохозяевами у моих родителей были довольно хорошие отношения, а летом 1907 года у нас появилась гувернантка, фройлен Анна, урожденная немка. У нас, детей, уже была своя мебель: маленький столик, стулья, даже креслице, и мы начали наши первые уроки немецкого языка. Мы все её любили, но весной следующего года со мной приключилась ужасная история.
В так называемых задних комнатах (на кухне, в комнатах для прислуги и т.п.) старинных домов были железные круглые печи, а в гостиных – кафельные печи, очень нарядные, с отделкой из цветной керамики. И для того, чтобы протопить печь, нужно было сперва открыть вьюшки. Этим занималась наша горничная, и когда она открывала вьюшки, то всякий раз крестилась. Однажды я спросил у неё, почему она крестится, на что та ответила: «А шишок там живёт. Если не перекрестишься, всю сажей обольёт». Это меня очень озадачило: оказывается, у нас жил домовой – Шишок!
– А сестрёнка верила в это?
– Да как-то более-менее верила. А мне тогда приснился кошмарный сон, который я навсегда запомнил. Виделось мне, что я стою на стульчике, смотрю в окно на теплицы, а рядом со мной стоит фройлен Анна и делает такой жест, как будто бы она кого-то зовёт. Я оборачиваюсь и вижу за дверью два чучела: высокие, до потолка, с маленькими головками и в холстяных халатах. «Вы-ы-ы-ыу!!!» – закричал я что было духу и проснулся…
У деда в Вильно
Летом 1906 года, когда мне было три года, сестрёнке четыре с половиной, а брату всего лишь полтора, мы поехали в Вильно, к нашему деду. У него была большая усадьба, где мы все должны были оставаться, пока наши родители путешествовали по Европе – в Париже и в Лондоне.
Напротив усадьбы деда находился дом его приятеля и сослуживца Грузинского, который, по неизвестным для меня причинам, трагически покончил собой, и где осталась жить его вдова Мария Михайловна. Так, с одной стороны дед, а с другой – Мария Михайловна могли за нами присматривать. Для младшего брата взяли няню по имени Ефросинья. А ещё при доме Марии Михайловны жил бывший денщик её покойного мужа, Семён. В ожидании родителей мы проводили время все вместе.
У деда был большой сад, а в нем – огромная куча песка, чтобы я мог играть. Мой брат чаще оставался с няней, а я был уже самостоятельный – строил замки и лепил пирожки из песка. Сад от улицы отделял деревянный забор, в котором были дыры, и какие-то уличные мальчишки обнаружили, что я за этим забором что-то сооружаю, и начали плеваться. Это меня особенно оскорбило и возмутило – я побежал за садовником Яковом. Помнится, как он, в картузе и белом переднике, взял метлу, вышел на улицу и погнал этих мальчишек с позором, а затем заколотил все дыры. Теперь я мог спокойно продолжать мое строительство, но было все же обидно, что меня оплевали (смеётся).
Моя сестра часто играла у Марии Михайловны Грузинской. Это была первая, курящая папиросы, женщина, которую я увидел в жизни, и это меня совершенно смутило и удивило. У Марии Михайловны было две дочки: младшая приходилась почти ровесницей моей сестре, и обе девочки любили усаживаться на террасе, вместе шили или же вырезали куклы из бумаги и создавали для них наряды. Мне это казалось интересным, и я просился играть с ними, на что они резко отвечали отказом: мол, не для мальчишек все это… Приходилось играть самому в саду. Мне было приказано никому не открывать калитки, потому, что Баба Яга может придти. Тогда я ещё верил Бабу Ягу…
«Будь осторожен, – говорили мне. – Если будут стучать или звонить, не открывай. Позови Якова или Семёна, но сам не открывай». И вот в один прекрасный день: тук-тук, тук-тук… Я не подумавши открыл калитку – «Баба Яга!!!» Напротив меня стояла горбатая, согнутая вдвое старуха-нищенка с клюкой и в синих очках: «Ох, ты мне миленький, я от…!» Я с воплями: «Баба Яга! Баба Яга! Семён, Яков, помогите!» – побежал к дому. Нищенку спровадили, а я с тех пор калитку кругом обходил, чтобы Бабу Ягу не встретить.
В саду было множество вещей, разжигающих моё детское любопытство. Вот, например, муравьи: они обустраивали муравейник, и по дорожке ползала целая муравьиная процессия. Я сидел и наблюдал, как они таскают-переносят различные маленькие вещички. Однажды пришёл Семён – и раздавил половину. Я на него на набросился с кулаками: он убил столько муравьёв и чтоб он не смел ходить по этой дороге, потому что они ведь живые, их нельзя убивать. Но к Семёну я все-таки испытывал почтение: к даче деда примыкал высокий-превысокий амбар, а рядом стояла длинная лестница, которая вела наверх как будто в маленькую дверцу, и Семён сидел, свесив ноги, на пороге этой дверцы и хрустел огурцом – «хрумц…». Эта картина приводила меня в ужас.
Ещё помню наши прогулки. Помню, что недалеко был парк и в этом парке – духовая музыка. Мы с Марией Михайловной ходили туда слушать музыку. По дороге мы проходили синагогу с балконом, на котором всегда толпились и жестикулировали взрослые, и я удивлялся, отчего они все так машут руками и кричат, но тут же говорил себе, что все это хорошие люди. Затем мы оказывались в парке, слушали музыку. До сих пор помню услышанный там краковяк! (поёт)
Одним словом, мы довольно приятно проводили время, но родители вскоре вернулись. Несмотря на присутствие деда и Марии Михайловны, они за нас беспокоились. По приезде родители нашли, что я в порядке, моя сестра тоже в порядке, а вот маленький Всева как будто похудел. И здесь выяснилось, что нянька Ефросинья, когда его кормила («вот таких вот размеров была!» – показывает), так она одну ложечку ему, а вторую – себе, одну ложечку ему, а вторую – себе. И когда это выяснилось, её отправили. Наши каникулы мы закончили с родителями и затем вернулись обратно на нашу Седьмую роту.
Революция и пенсне
В 1905 году отец служил в Министерстве путей сообщения и возвращался домой довольно поздно. Однажды вечером, когда уже начались беспорядки, отец сильно задержался. Я ужасно, хоть и по-детски, но беспокоился. Помню, стою на стуле. Заиндевевшее окно. Я «разогреваю» в нем дырку, чтобы поглядеть, и прирастаю глазами к калитке в ожидании… Когда он придёт? Почему опаздываем? Потом он пришел и мы все ему были безумно рады. И вот в один прекрасный вечер нас испугал взрыв. Под нами жили студенты, которые изготовляли бомбы. Одна бомба взорвалась, но дом выдержал – был хорошей постройки.
– А студенты?
Их судьба мне неизвестна. Со всей вероятностью были арестованы.
– А как родители вам это объяснили?
– Говорили, что есть беспорядки – рабочие беспорядки, солдатские беспорядки… Есть люди, которые бросают бомбы. Это были детские объяснения, и мы понимали то, что могли и должны были понимать…
– Вам было страшно?
– Да, еще потому, что было много беспокойства. К счастью для нас, всё проходило благополучно.
– Ваш самый замечательный детский подвиг, которым вы гордились?
– Ах, нет, никаких особых подвигов не было.
– Чаще всего ваши родители были вами довольны или же бранили вас?
– У меня были ангельские родители! Только лишь один раз меня отец отшлепал. Я что-то сделал не так. Действительно безобразие! Было не больно, но очень унизительно, потому что он зажал мою голову между колен и потом – шлёп, шлёп … Я тогда сильно ревел.
– Совсем не помните, за что вас отшлепали?
– Моя мама носила пенсне, так как тогда еще не было очков, – и это было моё несчастье, то есть несчастье моей мамы. Если я находил где-нибудь пенсне, то я его сразу складывал – пик – и готово! И заказывай новое! Думаю, из-за этого и отшлепали.
– Отчего такая страсть к ломанию пенсне?
– Непонятный, необъяснимый соблазн. И единственная моя проказа! В остальном я был очень послушным, и родители ко мне относились с нежностью и любовью. Должен сказать, что я рос в исключительной семье. Моя мать была блестящей пианисткой и певицей, но из-за своей болезненной стыдливости не хотела выступать. Дома же она играла с утра до вечера. И всю свою жизнь я обожал засыпать под музыку. У меня были мои любимые вещи, которые я просил её играть. Что же касается отца, то мне нравилось смотреть, как он рисовал.
– Чьего прихода вы всегда ожидали больше? Родственников? Дядюшек? Тётушек?
– У нас регулярно собиралась молодёжь, потому что у отца было очень много двоюродных братьев и сестёр. По воскресеньям они все собирались у нас. Около двенадцати человек. Большинство из них были студентами…
Первые рисунки
– Как вы знаете, в Измайловском полку, вглубь Измайловского проспекта, ближе к Фонтанке, каждая рота размещалась на особой улице, где имела свою казарму, поэтому и называлось: Первая рота, Вторая рота… и наша – Седьмая рота. Там мы гуляли в нашем садике, а также выходили на длительные прогулки с гувернанткой Машей и фройлен Анной. Командир Измайловского полка, свитский генерал Маклаков[2], был женат на моей grand-tante[3], сестре моего деда[4], и жил почти по соседству, в казённом доме, выстроенном в своё время неким Грановским, потому так и назывался – «дом Грановского». От нашей Седьмой роты до этого самого дома вёл Грановский проспект, на котором не было ни одного строения, одни только заборы. Вот мы по этому скучному проспекту мы шли до тётиного сада, который был довольно большим, и в нем мы тоже могли играть. Так что у нас для игр было целых два сада.
В доме Грановского размещались казённые квартиры и был ещё швейцар, увешанный медалями. Тётю Катю я очень хорошо помню, хотя мы только один раз были у неё в гостях – слишком малы были. По дороге в её сад мы иногда мы заходили на Первую роту, где когда-то жил мой прадед. Там, в одной из подворотен, находился продавец игрушек, и были у него всевозможные кустарные куклы, сказочные персонажи, всякие фигурки… Это нас всегда развлекало, поскольку можно было это всё спокойно разглядывать.
Потом я любовался вывесками: для меня это были картины;
я знал, что папа был художником и поэтому я присматривался. Особенно меня поражала вывеска мясников. Это был бык, стоящий на обрыве, причём обрыв был золотой, и я думал, что это было золотое мясо, а внизу гуляли куры… Были и другие вывески не менее примечательные, но особенно меня привлекала раскраска домов. Я помню один такой дом в стиле ренессанса или барокко, выкрашенный в тёмно-зелёный цвет, со стенами, напоминающими сухари с дырками[5], и я мог пальцем ковыряться в этих дырках, что меня очень развлекало. Не говоря о том, что отец с самого детства потворствовал нашим рисовальным способностям.
– Он давал вам лист бумаги и карандаш?
– Бумаги и карандашей в нашем распоряжении было сколько угодно, но мне всегда хотелось красок, гуаши, потому что она очень хорошо пахла. Отец выписывал французскую гуашь в баночках с гербом, на котором, как на петербургском гербе, было два якоря. Отец мне иногда мне позволял «лизать» кисточкой – мазать по бумаге абстрактные «произведения». Это было уже в девятьсот седьмом году: брат ещё не проявлял больших способностей к рисованию, а сестра рисовала, и нам с ней всегда нравилось делать разные сюжеты.
– Вам?
– По моему собственному мнению, я был наилучший рисовальщик!
– Было произведение, которым вы больше всего гордились?
– Нет, но отец собирал все малейшие произведения, которые мы делали.
– Даже самые абстрактные?
– Даже самые абстрактные!
– А что у вас лучше всего получалось? Самый значимый успех?
– Мне было лет пять, или даже нет, ещё пяти не было, но я уже рисовал довольно прилично. Так вот, я в нашем саду возле фонтана веточкой нарисовал носорога, слона, верблюда и целый ряд других животных, и наши соседи удивлялись: «Как ты это умеешь делать?» А я отвечал: «Я не только это умею – я и лепить умею!» Потому что сестра моего отца лепила из глины. Она приезжала к нам, и я смотрел, как она это делает. Затем тоже я что-то такое лепил… Тогда, возле фонтана, для меня было очень лестно, что взрослые люди удивляются моему таланту.
[…]
Париж – Ницца – Кино
– Выехали мы из Петербурга первого декабря тысяча девятьсот двадцать четвертого года и временно осели в Риге. У отца было знакомство с директором музея, Пурвитом, который выставлял в своё время художников «Мира искусства». Так что были еще связи с художественными кругами, но не особенно крепкие, тем не менее, родители отправились в Литву, а мы с Лидией решили ехать во Францию морским путём. Приехали в Руан, а затем в Париж, и поселились в отеле «Принтания», благодаря нашему сопутешественнику-хореографу, который там уже останавливался.
В Париже моя жена вспомнила, что в Ницце живет ее кузина, намного старше ее, у которой там была родительская вилла, потому что прабабушка её матери происходила из богатейшей уральской семьи. Они были зернопромышленники, и почти вся Самарская губерния им принадлежала. У них была собственная железная дорога, проведенная через целый ряд мест, где пахалось… верблюдами, курьезно. У жены был ее адрес, она ей написала. А у этой тети Глобуса, как её все звали, была страсть к театру, и для нее даже построили специально в имении этих зернопромышленников Аржановых театр. Она ответила сразу и пригласила провести лето у неё. Мы приехали двадцать четверного июня во Францию, никого нету, все в отпусках на берегу Средиземного моря. Вот мы поселились у этой тети Лели, причем мы, конечно, блаженствовали, попав на юг, а я впервые попал в эту полутропическую местность. И для меня это было целое открытие, я тут же начал рисовать. Зарисовывать растения, какие-то агавы и пальмы в саду. Мы прожили там до осени, как сыр в масле катались. Конечно, она устраивала домашние спектакли и набросилась на Лидию: «Теперь ты можешь мне помогать – ставить мне спектакли. Ты – актриса, ты будешь режиссером» и прочее и прочее.
Там была довольно большая русская колония в это время. И конечно, русичи знали, что существует этот богатый дом, и обычно, по воскресеньям, там утраивались обеды, на которых присутствовал целый ряд местных русичей. В том числе, какие-то журналисты, писатели, была и молодежь…
В это же время оказалось, что около Ниццы были студии кинематографические и начинались съёмки, требовалось очень много фигурантов. Ставили ни больше ни меньше, как одну из пьес Виктора Гюго. Я сейчас забыл… там с каторжниками целая история. И все русичи бросились подрабатывать на фигурацию, и я, несмотря, на мою сгоревшую на солнце спину, тоже записался в фигурантов, и Лида тоже. Меня нарядили в форму наполеоновского времени, из толстенного сукна, который меня грел и раздражал мне спину до безумия, и я был приставлен к охране каторжников. Дело происходило в местечке, которое потом прославилось и сделалось самым снобическим местом на юге – в Сен-Поль[6], на холме, и к которому поднималась очень крутая дорога – не мощеная, не грунтованная, не… земляная. На моей ответственности было везти телегу с каторжанами, которые были связанны, и я должен быть тормозить, для того, чтобы телега не сдвигалась. Я по дороге зазевался и отпустил слегка тормоз, и вдруг телега моя начала прыгать, и такой вопль на меня подняли сами каторжане. Я думал, что они разорвут меня в клочки, но сильно двумя руками уцепился за тормоз, затормозил, и мы благополучно слезли… Между прочим, героиней в этом фильме была тоже русская актриса кинематографическая, пользовавшаяся большим успехом во Франции – Алла Назимова, с которой мы все-таки познакомились.
Мы немножко подработали, что было неплохо, и даже съездили в Монте-Карло, в казино. Посмотрели места, где в свое время выступала труппа Дягилева. Оглядели знаменитый Ботанический сад, побывали в казино, – там была минимальная ставка в пять франков, но пять франков после наших гастролей в фильме можно было заплатить. Вот так мы пожили, немножко по окрестностям поездили…
Наступала осень, и надо было ехать в Париж. Там оказался Бенуа, но, главное, я встретился там с Анненковым, с которым отец сдружился еще во время Майских торжеств в восемнадцатом году, после Октябрьской революции, где Анненков руководил двумя тысячами фигурантов, и все это происходило на фоне Фондовой биржи, и отец делал декорации для этого. И вот Анненков сообщил, что приезжает из Берлина Гржебин, разорившийся в конец. Он решил покинуть Германию и переехать в Париж, надеясь каким-то образом все-таки опериться заново. Были проекты нового издательства, у него оставались связи с торгпредством, с какими-то организациями, а так как Гржебин был вместе с моим отцом соучеником в школе в Мюнхене, то это был свой человек. Отец принимал очень большое участие в изданиях «Шиповника». Он сделал там целый ряд иллюстраций для сказок и для других книг…
Таким образом, Гржебин был частым посетителем нашего дома, знал нас, и мы с радостью встретились. И они стали нашими добрыми покровителями. Милейшая жена Гржебина нам готовила целые кастрюли в таком фешенебельном месте около моста Мирабо. У них был всегда Ремизов, который играл с Терой, самым младшим, который только начинал говорить. А Ляля Гржебина уже поступила в балетную школу.
«Эколь дез арт декоратив»
– Для того чтобы получать французские документы, я решил, что надо воспользоваться моими, все-таки академическими работами и поступить в Эколь дез арт декоратив[7]. Я думал, что это наиболее подходящее для меня, потому что это «арт декоратив» – декорации, и кроме того, там был обязательный натурный класс и школа была бесплатная. И я, набравшись храбрости, пошел в школу, как раз начинались экзамены. В этой школе было три отделения. Два отделения по декорации. Второе было для начинающих. Первое было уже для более или менее законченных и грамотных рисовальщиков и было ещё архитектурное отделение. И вот надо было пройти экзамен, но так как я поздно записался, то места все были заняты и мне пришлось в амфитеатре сесть совсем рядом с головой античной скульптуры «Раненый галльский воин». И в полный ракурс, все очень сложно, но я взял с собой всякие разной силы карандаши и усердно начал работать. Длилось довольно долго, по-моему, это было два-три часа работы сеанс, тогда еще даже мелок взял, так что можно было сделать какие-то блики, какие-то светы, и я, так сказать, гордо придумывал мое произведение, которое мне казалось более-менее удовлетворительным, а потом оказалось, что я был сразу принят в первое отделение, а не второе. В старшее отделение.
Это был двадцать пятый год. Осень. Я уже имел право на жительство, вроде «карт д’идантите»[8], студенческая. Кроме того, в Париже был в это время сын Балтрушайтиса, Босх, с которым отец посоветовал познакомиться – он знал, что тот живет в Париже и является усердным посетителем Сорбонны. Он взялся быть нашим гидом-помощником по Парижу. Я записался, как и он, на факультет по истории искусства, и изучал историю средневекового искусства. Благодаря поступлению в школу у меня были французские бумаги, я жил как литовец и как студент. А Лидия, как моя жена и как литовская подданная автоматически получала такое же право на жительство. Правда, пришлось сходить в главную префектуру и обратиться к одному чиновнику, который был сговорчивый малый… Это был такой «русский благодетель». Он нам дал какое-то, чуть ли не бессрочное пребывание во Франции.
Это был не французский паспорт, я французский паспорт не взял и французским подданным не стал. Не знаю, говорил ли я вам, но был такой русский рассказик или басня, что вот голубь поселился в конюшне и чувствовал себя там, как у себя, выводил детей, корма было сколько угодно, мог летать куда ему угодно снаружи, возвращаться когда он хотел, это было полное сожительство с лошадьми и не смотря на то, что он годами прожил в этой конюшне, он никогда лошадью не стал. Вот я тоже как этот голубь, прожил большую часть во Франции, но считал, что я русский и не могу стать французом.
Странник-иностранец
– Вы русский или литовец по самоощущению?
– Литовец и русский. Для меня по Пушкину – «Что Русь… Что Литва, что Русь…» То какие-то стихи «что гудок, что гусли». «Литва ли, Русь ли, что гудок, то гусли». Так что я, все-таки у меня основа культуры русская, а не литовская. Литовской мое пребывание было очень коротеньким, как я вам рассказывал. Я посещал все празднества литовские, у меня были хорошие отношения с литовским посольством и я оставался беженцем, и до сих пор остаюсь беженцем литовским, но под покровительством французского правительства Министерства иностранных дел.
Вскоре приехал отец с заграничным литовским паспортом, получил право жительства, никаких ограничений в это время для пребывания иностранцев во Франции не было. Были нансеновские паспорта, но отец не был эмигрантом. Паспорта продлевались в литовском посольстве, которое мы тоже посещали. Ходили на вечера, были знакомы с послом, и все было в порядке…
Но конечно, было неустройство с заработком, и через Гржебина я начал получать какие-то заказы маленькие, на какие-то такие рекламные листы русских продуктов во Франции. Помню кожаные изделия – на таком большом листе нарисовал медведя и рабочих, которые занимаются окраской кож. В общем, целую сцену развел. Потом показал это Анненкову, потому что Анненков был для меня большим авторитетом. После «Двенадцати» Блока – это был человек, которого отец очень оценил. У него был большой авторитет, он был прекрасный рисовальщик, так что когда мы с ним встречались, я через Анненкова получил несколько заказов из какого-то торгового представительства.
Потом была работа с Питоевым, и как-то я начинал входить все-таки во французские круга, тем более что жена Лида в это время уже перешла, бросила в это время свои занятия медсестры и перешла уже на костюмерное дело, и двадцать шестой год прошел трудный, потом приехал отец. Тогда, конечно, мы были обеспечены и жильем, и питанием, и эти материальные блага отошли, но надо было все таки заниматься и иметь какую-то профессию, потому что сидеть только приживальщиками было совершенно для нас недопустимо. Когда отец начал работать, это такой эпизодик маленький, для Балиева, и Балиев предложил мне написать все декорации по его эскизам, одновременно мы писали и декорации по эскизам Сарьяна.
У меня была небольшая группа помощников. Был русский художник, потом исчезнувший совершенно с горизонта – Кокушкин, как он себя называл, потому что я его назвал Кокушкин, и он страшно обиделся, несмотря на то, что Пушкин писал: «Вот перешедший мост Кокушкин…». Но он себя считал Кокушкиным, а не Кокушкиным. И потом был славный мальчик – ученик Майоля Кутюрье Робер, с которым мы тоже очень подружились, потому что он был очень талантливый и очень занятный, еще итальянец – Сиприане, который потом был в Ла Скале. И этого самого маленького Робера мы даже пригласили к себе, к родителям на бульвар Мюра, 122. Он был страшно польщен, у меня еще хранится благодарственное письмо за такое приятное приглашение и честь.
Потом этот Кутюрье сделался знаменитейшим скульптором во Франции. Он приходил к нам, когда мы в двадцать седьмом году сняли первую свою собственную квартиру на вилла Сера и вспоминал, как ему было лестно и приятно пройти через мои руки, так сказать. И забегая сильно вперед, потом оказалось, что когда он сделался знаменитым, он все-таки снял дом на вилла Сера, по старой памяти. Там были и русские, был скульптор Гульждян, Хана Орлова, были какие-то американцы, и потом были два таких, в свое время очень знаменитых художника – Гоэгр и Гробер, которые были тоже нашими соседями. Так что это был такой художественный центр, а на углу жил Сальвадор Дали, в угловом доме было его ателье и его квартира. Потом почти против нас жил Люрса, французский знаменитый рисовальщик. Он был женат на русской и у него я в первый раз услышал совершенно замечательный электрофон, который передавал действительно музыку, не так как эти граммофоны в свое время, а совершенно по-иному, почти казалось, что это была настоящая музыка…
Понемногу у меня стал складываться небольшой капитал, после Балиевской плюс Питоевской работы. И я решил спекулировать и уже подумывал о том, чтобы купить автомобиль за две тысячи франков.
В мире моды
– В это время моя жена Лидия соединилась с Верой Судейкиной, и они основали свое предприятие по вышивкам, по гарнитуре для платьев, для дамских нарядов, для шляп. Тюля выдумывала какие-то украшения из рыбьих скелетов… А ателье свое они назвали «Тюля – Вера», т.е. Вера Артуровна Судейкина. Вначале Тюля, которая хорошо знала секретаря и секретаршу Марьи Павловны[9], устроила Лиду моделисткой в этот дом, который назывался Китмир, для которого Лида делала рисунки и подбирала материал для вышивок.
Это был период, когда все модные платья расшивались бисером и всякими длинными бусами, и стеклярусами, и материалами – Лида проявляла большую фантазию в этих рисунках, и почти год проработала в этом предприятии, но потом оно заглохло, неизвестно почему, или это надоело Марье Павловне и она его оставила вместе с Лидой старейшей французской фирме по вышивкам. Это был «Фрютель и Уребль» на рю де Ришелье. Лида начала так вводить революционные вышивки, которые инспирируются фольклорными рисунками, это все было очень хорошо, но нужно было идти в ногу с современным искусством. Так начались Лидины походы по галерейным местам на рю Меромениль, на Фобур Сант-Онере и прочим домам мод. Она потом делала рисунки в стиле под Брака, которые страшно нравились всем, и особенно Уреблю.
Вскоре эти два компаньона разошлись, и Уребль остался с вышивками, а второй его компаньон взял купил модный Дом, такой крупный, и взял с собой Лиду в качестве моделистки уже для костюмов – в моду вошли тогда драпированные платья. Она некоторое времени продолжала работать у Уребля, но это ее не удовлетворяло, потому что ее тянуло всегда в театр. И когда приехал театр Рощиной-Инсаровой, она сыграла в нескольких спектаклях. В общем, театр «скис», недостаточные были средства, и это кончилось. Выступать на французской сцене было абсолютно невозможно, потому что ни малейшего признака акцента не допускалось на сцене. Была, как исключение, такая актриса, румынка Эльвира Потестор, ей разрешалось, но для нее специально писались пьесы, чтобы она с акцентом своим говорила.
Вскоре Лида вошла сотрудницей в Дом Веры Судейкиной, которая перешла с модных гарнитур на костюмы театральные. Наконец-то, тронулась ее театральная работа. Она постепенно мечтала стать если не актрисой, то по крайней мере, костюмершей.
Лида начала работать уже самостоятельно, как костюмерша, и через Тюлю получили заказ от шведских балетов. Шведский балет в двадцать шестом, в двадцать седьмом году пользовался громадным успехом во Франции, потому что он обратился к художникам самого передового направления. Там делали костюмы и Пикассо, и костюмы Брака, делали костюмы всякие ведетты художественного мира того времени, и последующих годов, и было очень интересно. Это было последнее выступление шведских балетов жинберле в Париже, и Лида делала костюмы для них. Я делал эскизы, а Лида их выполняла. Это были какие-то испано-венгерские танцы… для спектакля из нескольких номеров, который устраивала богатая шведка – директор парфюмерной фирмы. Принимал участие также афишист Полька Лен, который сделал свою первую декорацию, а в последствии он стал работать в Комеди Франсез, в общем, вышел на широкую дорогу, вместо афиш.
«Юниок»
– Я в это время встретился и познакомился с Корнфельдом – это был еще Петербургский знакомый директор, вернее редактор и собственник «Сатирикона». Мы как-то с ним встретились, и он предложил мне работать. Потому что он основал такою художественную типографию, не то что рекламу, каталогов… и картонажей для парфюмерных магазинов-фабрикантов. И предложил мне быть моделистом у него, и я вошел в это предприятие, которое называлось «Юниок», и очень долго проработал в нем, очень близко сошелся с директором. В конце концов это ателье более или менее разрасталось, и клиентура была интересная, и я приближался, так сказать, близко ко всей технике типографской, что меня интересовало, потом всякие придумывал свои способы печатания на материалах, которые до сих пор не применялись. Появились впервые золотые и серебряные бумаги с металлической проклейкой, и в общем, эта работа была мне очень интересна. И я проработал много лет фактически там, работая одновременно и на стороне, и в театре.
Корнфельд вскоре ушел от этого дела. Продал его, но успел все-таки как-то остаться, каким-то вдохновителем в этом деле, а продал он такому московскому Маковскому, который ничего общего не имел ни с Сергеем, ни с Константином. И это был довольно интересная работа. Появлялись новые техники, к тому же я приобщился к типографской технике. Там очень хорошо было поставлено техническое дело, очень хорошие машины были. И к картонажному делу то же самое, и ряд моих рисунков и проектов были одобрены, приняты, изданы вплоть до «Галери Лафайет», для которой я делал бювар. Это письменная доска такая, которая складывалась и внутри была промокательная бумага. Делались такие роскошные обложки, на которые наклеивались маленькие ежедневные календари, изображающие Лафайета, так как Лафайет в свое время был их маркой. Делал обложки для их ежедневников, так что это был один из постоянных клиентов. Работал для Феликса Потена, делая для его распродаж разные проекты. Делали для парфюмерных магазинов, через ту же Тюлю и через Марью Павловну, Великую Княгиню, еще в те времена, когда моя жена работала в Китмире, такой футляр для духов грузинского князя Мачабелли. Я к нему ходил, и там Марья Павловна тоже была, в отель «Ритц», и тогда это был цоколь, в который ставился флакон в виде императорской короны.
В 1927 году, если не ошибаюсь, Евреинов предложил отцу принять участие в кинематографической постановке по Золя. Но отцу эта атмосфера не понравилась, и в дальнейшем у него была всегда нелюбовь к работе для кинематографа, потому что он считал, что теряет контакт со зрителем и с актером.
Между прочим, Татьяна Львовна Сухотина, дочь Льва Толстого, учредила художественную школу, где отец преподавал. Появились русские галереи. Приехал из Москвы один из знаменитых русских коллекционеров Гиршман, который первый купил произведения моего отца с выставки в 1902–1903 году. Это первая выставка «Мира искусства», на которой отец участвовал, и на этой выставке он продал Гиршману свою маленькую картинку «Виды Петербурга». Он был еще скромный, неизвестный художник, появившийся на горизонте. А Гиршманы, приехав в Париж, открыли галерею и антикварный магазин. В 1926 году отец приехал из Берлина и устроил у них свою персональную выставку. На этой выставке он выставил свою большую картину «Панорама Петербурга», которую он сделал в свое время для школьных картин, из серии школьных картин для издательства Кнебель, где принимали участие и Бенуа, и Серов, и Коровин, и Васнецов – это была целая плеяда художников, которые делали картины для школ «Виды Москвы», а отцу предложили сделать панораму Петербурга. И он сделал, ему удалось получить разрешение сделать картину из алтаря Сенатской церкви, так что это был вид на Адмиралтейство, на Зимний дворец, вся перспектива с Петропавловской крепостью. Очень хорошая, большая, громадная картина, чуть не полтора метра длинны. И эту картину купил Яша Хайнец по тому времени за баснословную сумму – за тысячу долларов. Для отца это было большое удовлетворение. Он потом устраивал другие выставки, когда он был в командировке, участвовал в выставке «Осеннего салона», а потом в других галереях продолжал устраивать свои собственный выставки.
На службе в театре
– Был такой отдельный эпизод в моей работе, когда приехала в Париж со своим Камерным театром Рощина-Инсарова, она познакомила меня с театральной парой русской происхождения – Жоржем и Людмилой Питоевыми, у которых был свой театр, причем играли они исключительно по-французски. Питоев в то время разошелся со своим помощником, и этим воспользовалась Рощина-Инсарова, она же порекомендовала меня. Я познакомился с Питоевым, и меня очень поразило, что он со своей женой, и вообще со всем окружением, говорил по-французски. А потом выяснилось, что Людмила Питоева говорила великолепным французским языком, но никогда не говорила ни слова по-русски, чтобы не восстановить русского акцента, тогда как Питоеву прощался хороший русский акцент, даже когда он играл во французских пьесах. Он предложил мне сделать декорации для начинающего молодого писателя, драматурга Марселя Ашара, который потом очень прославился. Кроме того предполагалось поставить «Екатерину Великую» Бернарда Шоу. Я начал работу над этим скетчем. Спектакль был из двух пьес. Одна была «Орфей» Жана Кокто, а другая пьеса Марселя Ашара. Это был такой фарсик на тему рогоносца, назывался «Дцым ба ла-ла». Главную мужскую роль в нем играл Мишель Симон – впоследствии знаменитейший кинематографический актер, но тогда это было начало его карьеры. Я должен даже был сделать его большой портрет, который висел в углу зала. Все дело идет о каких-то рогоносцах, о герое, супруга которого ему изменяла, с этим самым Мишелем Симоном, у которого была совершенно страшная рожа с самых молодых лет, и Питоев мне набросал приблизительно планировку – там нужно два стола и диван сделать, нужен этот портрет в углу. Всегда режиссер делает, высказывает свои пожелания для декорации. Я сделал декорацию и присутствовал при всех репетициях, что было очень, очень захватывающе, потому что это была великолепная пьеса Кокто, и великолепные актеры.
Это осталось в моей биографии, но театры это были скорее таким инцидентом моим для костюмов, для декораций, очень много я сделал костюмов, так как моя сестра моей жены Лидии – Галина Саботницкая – она была пианисткой, но она выбрала себе очень хороший заработок, тем что она аккомпанировала певцам, аккомпанировала, разучивала партии с музыкантами, аккомпанировала балетным, через нее я познакомился со Спесивцевой, которая была исключительная танцовщица, которая была партнершей Лифаря, и я для них сделал костюмы тоже. Присутствовал на их репетициях и там познакомился с Белинским Борисом, который был влюблен в Спесивцеву, но потом он женился на «Сицилийской девушке».
Спесивцева почти на моих глазах уже начала заболевать психически, она отказывалась танцевать, она говорила, что ей нарочно откроют люк, в который она провалится, сломает себе ногу. Лифарь старался ее от этого отвлечь, но появился какой-то аргентинец, который ее взял к себе, и который за ней следил, по-моему, чуть не женился, и в конце концов, она кончила свою жизнь в лечебнице.
А Дягилев скончался в двадцать девятом году. Я ходил на все его спектакли и познакомился со многими из новых танцовщиков, и завязались какие-то знакомства с Лифарем. Для Лифаря я начал делать обложки для его изданий, которые редактировал всегда Модест Гофман…
[…]
…И одновременно школа и Сорбонна, и постепенно я от этого дела отошел, не получив диплома ни от одной, ни от другой. В Эколь дез арт декоратив я был год-полтора, если не два. Это мне дало возможность работать с натуры. Я был, главным образом, прельщен тем, что это был бесплатный натурный класс. Это все-таки была рисовальная основа. Все было поставлено очень серьезно, но это была еще не государственная школа, а городская школа, потом она превратилась, уже после моего ухода, в Эколь насиональ дез арт декоратив. Там, между прочим, со мной был в классе по декорации, потому что там делались всякие декоративные плакаты, рисунки, акварели и гуаши с натюрморта, так что была довольно разнообразная работа, и там со мною был Андрей Барсак, который впоследствии сделался очень известным режиссером и собственником театра на Монпарнасе, и который был женат на племяннице Бакста. Впоследствии я для него тоже поработал с женой, и вот тогда мы работали с Андрюшей Бакстом, и у нас были довольно хорошие отношения с Барсаком и его семейством.
Сорбонна тоже постепенно скисла. Между прочим, там училось много русских, но был еще русский Университет. Я помню, в одной из газет была интересная анкета «Какие профессии у детей рабочих?», и оказалось, что людей с высшим образованием больше всего среди шоферов такси, потому что это были русские эмигранты всех рангов…
/ Париж
/
[1] (Вернуться) Фр.
[2] (Вернуться) Георгий Константинович Маклаков (1834–1896) – флигель-адъютант, полковник, командир 68-го пехотного Бородинского полка в Русско-турецкой войне 1877–1878 годов. За военные подвиги произведен генерал-майором, с назначением командиром Лейб-гвардии Измайловского полка (1877–1890) и в Свиту Его Величества Александра ІІ.
[3] (Вернуться) Фр.
[4] (Вернуться) Екатерина Петровна Маклакова (1845–1917).
[5] (Вернуться) Пористая отделка стен.
[6] (Вернуться) Полностью: Сен-Поль-де-Ванс.
[7] (Вернуться) Школа декоративного искусства (фр).
[8] (Вернуться) Удостоверение личности (фр.).
[9] (Вернуться) Великая княгиня.