Повесть
Опубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2016
Первое «БМВ» ей подарил папа, но на бензин Лёля зарабатывала сама показом нижнего белья. В доме у нее жила афганская борзая Астрид, у которой были шелковые подушки и серебряная миска.
Зачем я нужен Лёле, непонятно. Ей почему-то интересно шляться со мной по подвалам, слушать поэтов, пить из горла водку, изысканно материться, как матерятся филологини, курить травку и менять половых партнеров.
Какого черта я с ней возился – не знаю. Она красива, но какой-то журнальной красотой. Ее легко представить на обложке таблоида. Когда она брала меня под руку, мужчины оборачивались.
У нее на работе грянул кризис, денег не платили. Все девочки разбежались, фотографы смылись, дизайнеры подались в другие агентства, только Лёля и офис-менеджер Олег остались.
Говорю Лёле:
– С твоей красотой легко найдешь работу.
– Мне деньги не нужны.
– А Олег чего остался?
– Он меня любит.
– У него жена и дети.
– Все ходит и в глаза заглядывает.
– Все равно уходи, – сказал я.
Потом через месяц смотрю, она в «ВКонтакте» фотки вывесила. С Олегом то, с Олегом сё, у песочка, на холмике, возле пальмочки. Всё на папочкины деньги.
Снова звоню:
– Как жизнь?
– Игорь, я беременна. У тебя есть знакомые в шоу для беременных?
– Какая же ты бестолковая, Лёля! – и бросил трубку.
С моим ростом на Лёлю было трудно смотреть. У нее метр восемьдесят восемь. Разглядываешь грудь – ни головы, ни ног не видно.
* * *
Я когда трубку бросил, потом долго по ночам ворочался. Встану в три, подойду к аппарату, нажму «Лёля», телефон трень-трень, номер набирает, и вот когда уже первый гудок чуть заскрипит в ухе – нажимаю отбой. И так раз пять-шесть за ночь. Спишь еле-еле. Придешь в редакцию, под глазами круги, а шеф Герман Иосифович:
– Ты что, Игорек, пил? Пить в нашей работе нельзя, – смеется и подсовывает свежий номер для проверки.
И вот когда в очередной раз бился со статьей, мобильник завибрировал.
– Пойдем на «DJ Вагину».
Сразу узнал Лёлю.
– Может, на Дихалёва? Он из Казани приезжает с какой-то теткой.
В семь вечера стою на «Новослободской» в центре зала. Приходит сияющая, сережечки – золотые рыбки, ботфорты, штаны галифе серые и такой же серый плащ.
– Где живот?
– Это я тебя проверяла.
Дихалёв читал замечательно. Я специально пришел на Дихалёва. Каким-то бездонным голосом он читал о всякой ерунде, которая, в общем-то, и есть наш мир, весь наш мир ерунда. Но большинство прикатило на тетку. Тетка мне не понравилась – отличница. Все премии возьмет, во все союзы вступит.
* * *
Дом у Лёли за городом, а «БМВ» на приколе. Папа первый раз в жизни отказался дать денег. Говорит: «Выходи замуж, пусть тебя муж кормит».
За окном электрички проплывал однообразный пейзаж ближайшего Подмосковья. Неказистые социалистические домишки садоводческих кооперативов, краснокирпичные особняки. На платформе «Овражки» сидел черный горластый пес и лаял на выходящих из вагонов.
На перегоне «Родники» – «Вялки» с насыпи поднялся подросток и бросил в наше окно камень. Большинство осколков задержало второе стекло, но два или три засели у меня в руке. Пока соседи сообщали о случившемся машинисту и вызывали милицию, Лёля достала платок, аккуратно вынула из моей руки осколки и перевязала ее. На станции вместо маршрутки сели в такси и двинулись к ее загородному жилищу.
Дома обработали руку йодом, перевязали бинтом, развели камин. Лёля не умела разводить камин, положила дрова снизу, а бумагу сверху бросила. Понятно, что ничего не получалось. Тогда я всё переложил: бересту и картон вниз, полешки сверху, и чиркнул зажигалкой.
Достали из холодильника по пиву и уставились на огонь.
– Еще бы чуть-чуть, и осколки попали бы в глаз, – сказала Лёля и прищурилась, разглядывая огонь.
– Я верю в свою судьбу.
– Ну, ты буддист, – рассмеялась Лёля и этим рассмешила меня. Мы смеялись минут пять, приподнимая ноги с рыжего ковра и расплескивая пиво по бревенчатым, покрытым желтым лаком стенам. Прибежала Астрид и стала на нас лаять. От афганских борзых толку никакого, только пух. Надо каждый день вычесывать, а то комья валяются по углам дома. Судя по всему, Астрид не вычесывали уже месяц.
Неожиданно я развернулся и положил руку на грудь Лёле. Она перестала смеяться, медленно убрала руку и сказала:
– Ты кто, Игорь? Ты – друг, – и ушла на второй этаж.
Дрова прогорели, и я тоже лег спать. Ночью Лёля пришла ко мне. Мы обнимались, целовались, но у нас ничего не было.
* * *
Утром приехал папа. Василий Петрович, вытащил меня в трусах на мраморную кухню, поставил бутылку «Русского стандарта», и мы стали пить. Когда Василий Петрович пил, то закидывал назад голову и проводил ладонью по затылку, после третьей рюмки он пошел пятнами и пить бросил, но мне всё подливал и подливал.
– Вот ты, крысолов, любишь мою дочь?
– Люблю.
– Руку-то не по пьяни покоцал?
Сверху спустилась Лёля. Синий шелковый китайский халат ей шел, на ногах были тапочки-зайчики, в правой руке она держала сигарету и выпускала дым вертикально вверх.
Вот говорят, что все модели холодные. У меня была одна певица. Я ходил вместе с ней по клубам и провожал домой. Самое страшное начиналось ночью. Никто из нас не мог довести друг друга до оргазма. Она никогда со мной не кончала. Я ни разу с ней не кончил. Кто был холодный – непонятно. Мы то сбегались, то разбегались.
Василий Петрович повел меня в подвал показывать газовые вентили. Под домом была врыта емкость, в которую закачивали сжиженный газ. В год на отопление уходила половина емкости. Потом он достал грампластинки и включил проигрыватель. Хрупкая игла выхватила Yellow submarine. Отец Лёли, несмотря на свою грузную борцовскую комплекцию, дубы-руки и балки-ноги, сидел и подпрыгивал на тахте, и мне казалось, что если я стану мужем Лёли, то он всю мою оставшуюся жизнь пропрыгает рядом на тахте под хриплое ворчание винила и жизнелюбивый скрежет «жуков».
В два, к обеду (на обед жарили шашлык из баранины), приехал Олег. Смуглый южный парень, не чурка, а просто южная помесь, может, греки какие у него в генах покопались. Подарил букет из двадцати одной розы и шампанское «Асти», приложился к ручке Лёли, целовал так долго и влажно, что я привстал со стула.
– То был один крысолов – теперь два, – проворчал папа.
– Ну, это же все-таки мой ребенок! – просиял Олег.
– Какой ребенок? – переспросил я и посмотрел на Лёлю. Лёля сидела в кресле и теребила подол халата. Из-под халата торчали её длинные лакированные ноги без единого волоска, белые и бледные.
– «О закрой свои бледные ноги», – продекламировал я и вышел покурить на крыльцо. Из-под порожка вылез Лохматый – кот неизвестной породы. Я близко наклонился к нему и стал разглядывать морду. У Василия Петровича была аллергия, и поэтому он не пускал кота в дом. Лохматый никогда не подходил ближе одного метра. Даже в самое голодное время, утром, он лишь обозначал движение к миске, и только один раз его поймала мама Лёли и вымыла в душе, отчего кот еще более убедился – приближаться к людям ближе чем на метр не стоит.
На кухне продолжался разговор. Похоже, Василий Петрович не знал, что Лёля беременна. Я тоже не знал. Она меня совсем запутала.
* * *
Вечером я уехал в Москву. По вагону ходили афганцы и пели про Кандагар, сизая охрипшая тетка продавала белорусские носки, работяга в телогрейке впарил мне стеклорез, который мне без надобности.
Всю дорогу я думал, почему уехал я, а не Олег. Он женат, у него дети, с ним у Лёли тупик. Никаких шансов. Но уехал я, а он остался.
На работе перестали выдавать бесплатный кофе. Раньше на кухне стояла банка кофе и пакетики чая, сахар, плюшки, печенье, а теперь все пропало. Теперь каждый сам за себя. В тумбочке завел ящик, где всё держу. Герман Иосифович кивает на спонсоров, мол, совсем дела плохи, могут и газету закрыть.
В двенадцать ночи звонок:
– Ты просто трус, – голос у Лёли дрожит, зареванный какой-то.
– Ты мне просто врешь, – кидаю трубку.
Сам думаю: «Зачем я это делаю, зачем я это делаю?»
* * *
Через неделю пошел на квартирник к Нинель. Приехало юное дарование из Сарапула. Все выступление хотелось блевать. В конце как все хлопал, даже купил у автора книжку. Ее даже маме не покажешь, она любит поэзию. Когда уже собрался уходить, подошла Нинель. Когда-то во время совместного обучения на журфаке у нас что-то было, но она предпочла уехать в Германию с Володей. Там родила, но боши ей не подошли, вернулась в родные пенаты. Володя остался преподавать в Дрездене.
И вот когда я уже стоял в дверях, надевал немецкие (sic!) ботинки, один натянул, а во второй не мог попасть, Нинель меня задержала и позвала на кухню посидеть вдвоем.
Сидели мы плечо к плечу – ну чужая тетка, совсем чужая тетка.
А она говорит:
– Вот когда-то….
– Как было здорово….
– Как твоя личная жизнь?..
Собрался и ушел, выбежал к ларьку, купил «Кент 4», затянулся, стало отпускать. Смотрю, по небу спутник летит. Подумалось, вот раньше был всего один спутник. Его увидеть – как влюбиться на всю жизнь, а теперь даже спутники как мухи. Шныряют среди звезд туда-сюда. Но за своим проследил. Он точно летел на Камчатку. Там вулканы, там красная икра, там я окончил школу.
Если ехать с горы на лыжах и зажмурить глаза – если это вообще возможно, хоть небезопасно, – то вдруг неожиданно чувствуешь, что это не ты с горы едешь, а просто мир проносится мимо тебя. Вжик-вжик. И всё. Родился – вжик и умер – вжик. В детстве красная ленточка, теперь белая ленточка.
* * *
Через два дня после квартирника сидел и писал статью в номер. Вдруг стали в дверь стучать. Смотрю – Олег.
Прошли на кухню.
– Ты, – говорит, – скажи, чего тебе от Лёли надо?
– Да это она мне названивает.
– Нет, ты скажи, чего тебе от Лёли надо?!
Хорошо, пришла Нинель. Олег посмотрел на неё, щупленькую, в красном расклешенном пальто. Летучая мышь. Точно, летучая мышь. Олег выскочил на лестничную клетку и заржал. Я перевел дух.
– Здравствуй, – говорю, – ветром тебя принесло странным, но вовремя, – потом обнял ее и поволок в спальню. Даже не помню, поцеловал или нет, а она и не сопротивлялась. Так я и не понял, зачем она приходила. Совсем, в общем, одурел. Одурел.
* * *
Друзья звали на митинг. Я довольно сносно прожил последние десять лет. Но вдруг понял, что если не пойду на митинг, то никогда не узнаю атмосферу, именно атмосферу, которая там царила. Но потом позвонила Лёля и тоже позвала на митинг, и я понял, что никуда не пойду. Тем более что в понедельник меня послали в Ухту, в командировку.
Что мне в Ухте делать? Герман Иосифович смеется:
– У нашего нефтяного спонсора праздник, день Космонавтики, надо сделать репортаж.
– Какая связь между Гагариным и нефтью?
– Они там тяжелую нефть добывают, топливо для ракет. Напишешь хорошее, пофоткаешь.
– Я же фотоаппарат первый раз в жизни вижу.
– А у меня нет денег на фотографа.
Стою во «Внуково» у трапа, жду, когда толпа в салон войдет. Опять Лёля:
– Ты где, Игорек?
– Не знаю, – отвечаю, – между небом и землей. У католиков это называется чистилище. В Ухту лечу писать про космос.
– Я тебя встречу. Какой обратный рейс?
– 4964.
Господи, какое у Лёли роскошное тело. Каждый сантиметр его жил сам по себе, и только какая-то незримая сеточка соединяла их в единое целое. При ходьбе ли, в сидячем положении, или просто в прыжке, в полете каждый кусочек тела Лёли вопил о свободе и счастье.
Зачем я летел в Ухту? Что меня с ней связывало, кроме работы? Город среди болот сиял единым пятном, и посередине, или, точнее, немного в стороне, проплывала река Ухта, неся свои нефтяные воды в Северный Ледовитый океан.
Меня куда-то возили, кормили, я записывал на диктофон, фотографировал зеркалкой, которую мне дал Герман Иосифович, потом мы даже выпили в ресторане и мне предложили какую-то восемнадцатилетнюю девочку, с которой я всю ночь просидел в гостиничном номере, чтобы не обидеть хозяев.
У Нинель сын Ваня мечтал стать нефтяником. Все бредил, что приедет в Дрезден, а у него из карманов евро выпадают. Позвонит в дверь отцовского домика с лужайкой в одну сотку, позвонит второй раз, прижмет кнопку звонка до боли, чтобы ноготь посинел, чтобы отец выскочил на крыльцо, как есть, в семейных трусах, чтобы у него параллельные складки на лбу вспухли. И вот когда отец, в мурашках от октябрьской прохлады, спросит:
– Кто там?
– Это я, папа, сын твой, здравствуй. Я приехал. Я тебя люблю. Я нефтяник, – ответит Ваня.
Вышел из аэропорта. Лёля стоит в сиреневом плаще и улыбается мне. Из-за темных очков, в которых она была, узнал не сразу. Живота все нет. Пошли на стоянку. Папа починил «БМВ». В салоне Лёля не курит. После полета очень хочется курить, я достал одну папиросу и мну ее в руках. Наконец не выдерживаю и открываю форточку, пускаю дым. Лёля молчит.
* * *
Утром следующего дня звонит Нинель и зовет на новый квартирник. Иногда мне кажется, что я люблю Нинель, – но она слишком болтлива. Это и плохо, и хорошо. Находясь рядом с Нинель, я могу не заботиться о поддержании разговора. Она никогда не прекратит его и будет раз за разом нагромождать кубометры слов.
Из шестидесяти фотографий, что я сделал в Ухте, получились лишь пять. Хотя статья хороша, хороша статья. Это и секретарша Юленька говорит, и верстальщик Славик, да и Герман Иосифович не отрицает. Зашли в Интернет и надыбали всякой белиберды. Зато теперь шеф понял, что зря поскупился на фотографа. Из Ухты прислали благодарственное письмо, но, похоже, газету все равно будут закрывать или будет другой акционер. Уже приходили какие-то люди в костюмах.
В этом году зима затянулась. Обычно в начале апреля тепло, ходишь ошарашенный по лужам, слушаешь в ушах «Реквием» и не понимаешь, что происходит, что же все-таки происходит. Это авитаминоз, точно авитаминоз. Покупаю витамин В в таблетках. Раньше, когда у меня была жена, она его колола, а теперь самостоятельно я колоть не могу и покупаю коробочку.
Приехал Василий Петрович. У него «мерседес», на котором в Европе возят покойников. Говорят, в Вологде живет культуртрегер-патологоанатом, который держит тиражи журналов в морге. Для сохранности, видимо.
Один мой приятель-поэт, Семён Торохов, был у него и все это видел собственными глазами. Культуртрегер раскладывал поэтические журналы на телах мертвых (находил какую-нибудь красавицу-самоубийцу) и нараспев читал стихи.
Василий Петрович звал в сплав по Карелии на байдарках.
– Поедем на поезде в Петрозаводск, а потом по Шуе, порог Кривой, порог Большой Толли.
Я никогда не задумывался, чем Василий Петрович зарабатывает на жизнь. Знал лишь одно: отец Лёли не военный, но вечно тусуется около вояк. Про себя я называл его комбатом. Чем я ему приглянулся, почему не Олег? Может, у Лёли еще кто есть? Ну должен же быть у такой красавицы настоящий жгучий мачо.
Мы ехали по Мясницкой от здания редакции, и мне казалось, что Василию Петровичу абсолютно все равно, с кем идти в поход. Лёлину мать я никогда не видел, да и не выводил ее никуда комбат. Он был какой-то абсолютно одинокий и дикий. Сейчас, рассматривая его в зеркале заднего вида, я видел седые виски, лысину, ряд пожелтевших зубов и все более удивлялся, зачем он ко мне в редакцию приехал.
* * *
Вчера пришла Света. Света алкоголичка и художница. Рыжая и страстная девица тридцати лет, с распущенными волосами. Вытащила из серванта бутылку водки и стала быстренько набираться. Своими обкусанными пальцами лазила в чешские стаканы, оставляя жирные пятна.
– Пришла к деду на девятое мая. Зову, пойдем в Парк Победы. Сидит молчит, портвейн дует. Полезла в шкаф за пиджаком, а на нем медалей нет. Где, ору, медали, а дед молчит. Я, говорю, тебе вторую бутылку не куплю. Шамкает: продал все за пять тысяч. Стали ругаться, кому продал, что за люди. Не помнит.
– Света, дай-ка мне тоже стакан.
– В парк не пошли. Утром заставила его записать все, что было, и бегом в антикварный салон в ЦДХ. Все лежит, куча всего лежит. И за взятие Берлина, и за Кенигсберг, и за Одер. Продала четыре картины по дешевке и что надо выкупила. Пришла к деду, а он сидит, ноги каким-то дурацким электрическим прибором лечит и плачет. Шамкает: ноги болят, совсем не ходят.
Света выпила еще граммов пятьдесят и пошла домой.
– Заходи, Игорь, как-нибудь. У меня в галерее «Танин» выставка будет. Заходи.
* * *
Лёля пригласила меня на показ. Она все-таки ушла из своего агентства и устроилась к Славе Зайцеву. Слава, конечно, постарел, но какой-то нюх остался. Лёля таскала расхристанные прикиды, которые, как мне казалось, ее красоту не подчеркивали, а скрывали. Лёля надо мной смеялась:
– Это одежда должна выглядеть шикарно, а не я.
После показа к ней подходили ханыги, но Олега не было.
Спрашиваю:
– Где Олег?
– Уехал с папой в Карелию.
Значит, папа всем байдарки впаривал. Может, еще кому, наверняка кому-то еще байдарки предлагал.
На работе все кучкуются. Пришли новые акционеры в черных костюмах и галстуках. Попросили всех остаться, но Германа Иосифовича сняли. Он пытается найти спонсоров для новой газеты. Меня вызывали в кабинет и обещали должность главного редактора. Теперь у нас бейджики, пластиковые карточки и курение на улице по распорядку.
* * *
С женой мы развелись недавно. Жили-жили десять лет, даже ни разу не поругались, я ей помогал духи варить, друзья были общие, а тут приходит как-то раз она с работы в бежевом костюмчике и красном шарфике, который я ей подарил, и произносит (я как раз из душа выходил):
– Игорь, я ухожу от тебя.
Самое смешное, что я ничего не почувствовал, совсем ничего. Вот, говорят, «тяжкий камень», или там «задрожали ноги», или «слабость во всем теле». Ничего не произошло, даже чувства мои к ней не изменились. Ровная, обычная, человеческая теплота.
Налил я себе чаю, ей кофе и пошел в ближайшую ночную аптеку за снотворным.
Шел ночью по белой снежной улице и думал: «Надо бы поорать, что ли, или мебель поломать, детей у нас все равно нету».
Пришел, выпил еще чаю, принял снотворное, посмотрел на нее плачущую и спрашиваю:
– К кому хоть уходишь?
Она растекшуюся тушь салфеткой смахнула, со лба своего ровного мраморного волосы назад закинула под ободок и вздохнула:
– К Андрею.
– Эх, ушла бы ты к поэту, или к прозаику, или к литературоведу, наконец, но к астроному – это слишком, – и пошел спать.
* * *
Последний раз были с Андреем на футболе год назад. Люблю гул стадиона. Часто посреди тайма выхожу в буфет, беру кофе с бутербродом и в одиночестве слушаю стадион. Все эти: «У-у-у-у-у, а-а-а-а-а, о-о-о-о-о». В перерыве ничего не послушаешь, все ломятся в туалет. Тогда, помнится, Андрей рассказывал, что нашел новую звезду в созвездии Лиры. «Спартак», как всегда, проиграл. По дороге назад я купил себе спартаковский шарф, но не красно-белый, а черно-красный. У всех были красно-белые шарфы, а у меня красно-черный. Спартак играл в черной форме только один раз и слил англичанам 4:0. В метро ко мне подходили четыре раза: господин в бобрах, подростки с айфонами, таджикский гастарбайтер и продавщица «Кока-Колы». Все спрашивали счет.
С Германом Иосифовичем встречался в «Ёлках-палках». Взяли по телеге, заказали пиво, и он стал мне рассказывать про новый проект. Журнал малого бизнеса, все проблемы в России, Фонд поддержки малого предпринимательства. Смотрел я на него и думал: «Когда-то я очень тебя любил, ГИ, и даже подражал. Носил, как ты, артистический беретик, курил трубку со сладким голландским табаком, играл в бадминтон, ходил на балет. Ты научил меня всему в журналистике, меня даже кое-где знают, а кое-кто ценит. Но сейчас, именно сейчас, когда тебе требуется моя помощь, у меня нет на это никаких сил».
Послушал-послушал, допил «Старопрамен», взял свой берет и пошел из кабака прочь.
Ехал по Таганской ветке. Перегон «Волгоградский проспект» – «Текстильщики» частично проходит по поверхности. Открылись бывшие цеха «Москвича». Сейчас все пустуют, только в одном собирает свои автомобили «Рено». А раньше целый район Люблино здесь работал. Вставали в шесть утра и топали до проходной. Был самый экологически грязный район, а теперь, когда все заводы стоят, – ничего, чистенько.
* * *
Уезжала Рая долго, почему-то никак у них с Андреем не складывалось с ремонтом, и вся эта катавасия длилась почти год.
Так и жили, как раньше, спали в одной постели, за котом Рыжиком ухаживали, на вечера литературные ходили, – только никакой близости.
Когда же она все-таки переехала, то я три месяца был как без рук: как за квартиру платить, не знаю, рубашки и брюки гладить не умею, чуть Интернета не лишился, ел по столовым. Только через полгода всему научился, но тут полез в трубку маме звонить, а номера наших с Раей родителей начинались одинаково, вот я и перепутал. Позвонил уже бывшей теще.
– Привет, – говорит она, – Игорек.
– Привет, – отвечаю, – Ирина Федоровна.
Жила теща одна, и после этого раза стали с ней регулярно перезваниваться. Она мне на Раю жалуется, что мало звонит и пишет. Даже потом, когда из своего Пскова приехала, то остановилась у меня, а не у Раи с Андреем.
* * *
В галерее «Танин» у Светы царил настоящий бардак. Волосатые бородатые художники курили траву и слушали психоделику. У Светы странная способность окружать себя полудурками. Нет, все они творческие личности, рисуют, пишут, пляшут, но спроси нашу дворничиху тетю Люду, и она скажет: «Полудурки».
Я ничего не понимаю в картинах. В молодости я любил ходить в ЦДХ, но когда узнал, что «Черный квадрат» Малевич нарисовал не в одном экземпляре, а, кажется, в семнадцати, то в живописи разочаровался. Саврасов грачей тоже по заказу рисовал.
Как много людей пишут стихи, хотя это самое бесполезное, неприбыльное и инфантильное занятие. Слава богу, что картины пишет намного меньше людей. Я ходил по галерее немного обескураженный и не мог понять, что это значит для меня, почему я это рассматриваю, стало ли мне лучше или не стало, смогу ли я вообще что-то почувствовать. Незаметно подошла Света и сзади обняла меня:
– Это, Игорек, Панкрашин. Три его картины купил Русский музей. Одну – из моей галереи.
– Что это за пятно у него вон там сверху?
– Панкраша умница. – Света глотнула из стакана что-то бордовое и пошла в холл. В холле пахло едко и сладковато.
Я развернулся и пошел на выход. Пришла смска от Лёли: «Приезжай в Бибирево». И я поехал в Бибирево. Там у Лёлиного отца была еще и квартира.
* * *
В 1998 году мы с Андреем сидели на Воробьевых горах у здания МГУ, у главного входа, на парапете смотровой площадки, и пили пиво. Нет, мы, кажется, тогда еще ничего не пили. Просто сидели и смотрели в звездное небо. Я тыкал пальцем в звезды, а он их называл, потому что учился на астрономическом отделении.
И вот когда я говорил, что «наши космические корабли бороздят просторы океанов», Андрей сказал:
– Космос человечеству не нужен. Зачем мы в космосе? Мы там пылинки. Чужие.
Я вознегодовал и пошел домой. И лег спать. И очень обиделся. И больше с ним не виделся.
Прошло пятнадцать лет. «Бураны» сгнили, «Шаттлы» на приколе, ракеты со спутниками не могут взлететь и падают на землю. Десять неудачных стартов подряд.
А потом шел с Раей мимо Политехнического и увидел афишу лекции: «Зачем человечеству космос?» Лектор Андрей. Зашли, они познакомились. Попили пива, как в молодости.
Теперь Андрей единственный человек, с которым я могу говорить. Он мудак, конечно, но с ним можно поговорить. На днях пришел в гости (после развода с Раей у нас с ним нормальные отношения остались), и мы хорошо беседовали… Я был счастлив. Просто счастлив. Такое счастье, такой диалог.
Потом дал ему тысячу рублей и попросил купить портвейну, того-сего. Я-то знал, сколько должно быть сдачи… А он мне какие-то копейки приносит.
«Фигня, – думаю, – зато так хорошо поговорили. Что мне эти две сотни!»
И вот он уходит, а я смотрю – бутылки-то портвейна нет.
– Андрей… Как это называется?
– Это называется – выпил, – спокойно отвечает Андрей с каким-то даже теплом.
* * *
В Бибирево от метро иду пешком. Лёля живет, кажется, в третьей башне. Оказывается, в четвертой. В третьей в домофоне говорят: «Нет такой», а в четвертой Лёлин голос:
– Заходи.
Поднимаюсь на лифте на четвертый этаж. На стене выцарапано «Спартак». Сверху зачеркнуто и уже цветными фломастерами: «ЦСКА». Две буквы красные, две синие.
У Лёли полон дом гостей. Кто эти люди, я не знаю, но весело. Мальчик с гитарой поет «Рок-н-ролл мертв», девочка в зеленых лосинах целуется с девочкой в желтой бандане. Сижу на подоконнике на кухне, курю, сплевываю вниз. Смотрю – Жора Поспелов заходит.
Сначала Жора мне не нравился. Он был, кажется, везде. На всех тусовках, на всех выступлениях, на всех званых обедах. Казалось, куда ни приди, а там сидит Жора в своей вязаной шапочке, курит «Винстон лайтс», потягивает темный «Гиннес» и рассуждает о поэзии и литературе. Но мне потом сказали, что у Жоры восемь детей, и я подумал: «Пусть делает что хочет». Я кивнул Жоре, он что-то ответил и отвернулся к окну.
В конце концов все разошлись. Пришла Лёля – ласковая, таинственная, румяная. Я потеснился на подоконнике, и мы еще часа полтора вдвоем рассматривали небо. Я обнял ее и поцеловал. Лёля отвернулась.
* * *
Звонит Света:
– Панкрашин все бросил – жену, детей, часть картин спалил, разогнал учеников и уехал по монастырям. Ходит проповедует, за ним толпа в пятьдесят человек, смотрят ему в глаза, а один записывает.
А эти придурки, друзья, кричат:
– Имеет право, художник имеет право, это удар свыше, художник на всё имеет право.
– Хорошо, нашелся психиатр, Евгений Юрьевич. Говорит – это мой пациент, достаньте мне его хоть из-под земли, и Панкрашин снова будет рисовать картины. Шляпу приподнял, вышел на улицу, зажмурился и пошел в больничку на прием. Через две недели Панкрашина привозят. Как уж родственники его отбили, непонятно. Худющий, заросший, ногти черные, кожа синяя, волосы жирные и спутанные. Посмотрела ему в глаза – точно пациент Евгения Юрьевича. Он Панкрашину прописал уколы и таблетки, а сам в Австрию уехал на конгресс. Когда вернулся, Панкрашина уже в больничке не было. Курс закончился, и пошел Панкрашин в семью. Потом начались трудовые будни. Три месяца вкалывала, а тут иду мимо кабака «Афродита» – сидит мой Панкрашин в белом костюме и малиновом берете. Пьет пиво пенное, хотя ему нельзя. Остановилась я, задумалась, смотрю на Панкрашина, он так на спутницу свою глядит – нежно, ласково, заботливо, вдумчиво, – что поняла я: вернулся он к ремеслу, пишет картины, спасибо Евгению Юрьевичу.
* * *
Ко мне от Нинель пришла ахинея по электронной почте. Я взбодрился и написал в ответ какую-то чушь. Тут же отправил, но потом вчитался в полученное письмо, а там не ахинея, а ясная и восхитительная мысль, но чушь-то я уже отправил.
Был бы файл, или листок календаря, или запись в базе данных, я бы просто удалил, а так письмо уже ушло. Ничего поделать невозможно. Стал названивать Нинель, а она не берет трубку. Сел на такси, приехал в Медведково, дом не помню. Все нынешние дома такие одинаковые, что даже не найдешь любимого человека. Захочешь ночью и не найдешь. Понаделали яндексов-***ндексов, GPS-ов сраных, а Нинель, когда надо, не найдешь, с душой ничего не научились делать. Как найти душу в Медведково?
* * *
Мой друг Андрей, уведший у меня Раю, какой-то беспомощный, при этом страшно талантливый. Он не любит людей и общается с ними только тогда, когда не имеет возможности общаться с телескопом.
Когда мы с ним на одной волне, то разговариваем часами, и потом совершенно невозможно восстановить ход беседы, потому что мы переходим на междометия.
А еще он никогда не снимает кепку, потому что страшно стесняется своей лысины. Порой собирается с силами и спрашивает: «Я красивый?» Ему говорят: «Красивый». А он с чувством человека, заранее знавшего ответ на вопрос, уличает во лжи, цинизме и лицемерии.
Однажды я пристал к нему: «Сними кепку» да «сними кепку». Даже высмеял его – хоть и аккуратно, но обидно. И Андрей снял. И вот я буквально физически почувствовал, как он, бедный, мучается без кепки, какая у него дикая ломка происходит. Я сто раз укорил себя за бессердечность и вежливо вернул кепку Андрею, после чего он ее судорожно нацепил. Эмоциональный фон в комнате разрядился настолько резко, что даже из форточки перестало дуть. После этого случая Андрей упрямо твердил, что я похож на его маму. Это было крайне неприятное для меня сравнение, потому что его мама – майор милиции. Долгое время, находясь рядом с Андреем, осознавал, что я «мама».
* * *
Света не раз пыталась научить меня рисовать.
В детстве папа и мама уже хотели сделать меня художником. Они купили раскладывающуюся штуку через плечо (мольберт?), кисти и краски и поехали со мной в лес. Пока они собирали грибы, я должен был рисовать луг с березками, который раскинулся передо мной.
Когда они через два часа вернулись с полными ведрами опят, у меня на листе бумаги были нарисованы Вини-Пух на шарике, Чебурашка на лыжах и Шапокляк в мотоциклетном шлеме. Березок и луга не было. Так что я хорошо рисую только чебурашек.
* * *
Лёля все-таки выходит замуж за Олега. Олег бросил жену и двоих детей и обещает им платить алименты, но никто в это не верит. Василий Петрович очень рад. Мне кажется, совместный поход на байдарках здесь сыграл не последнюю роль. Он обещал Олегу место управляющего в своем торговом центре на Дубровке. Я сейчас с ужасом думаю, что мог бы тоже стать управляющим на Дубровке. Ходил бы в строгом костюме, покрикивал на продавщиц, а некоторых бы по…бывал в подсобке.
Меня пригласили на свадьбу, но не знаю, что ответить. Мне будет очень тяжело лишиться Лёли. Я так люблю Лёлю. Нинель так и не берет трубку и не отвечает на электронные письма.
* * *
Нинель пришла сама, принесла метровую китайскую куклу-мальчика в розовой пижаме и с голубыми европейскими глазками. Поставила на стол и говорит:
– Пьет.
– Кто, – отвечаю, – пьет?
– Сидор пьет, – и наманикюренной ручкой на куклу показывает, – на спор налью ему стакан пива, уйдем, вернемся, а там – вода.
– Нинель, ты со своими сериалами совсем из ума выжила (она сценарист в продакшне). Он же кукла, как он станет пить?
– А вот увидишь.
Налили мы Сидору стакан пива, пошли в гостиную, стоим КВН смотрим, не подглядываем. Через десять минут вернулись. Я стакан с пивом хряп, а там вода.
Сел на табуретку, офигеваю, открыл коньяк армянский и выпил граммов двести, потом зашторил кухню, закурил, ничего не понимаю, а Нинель торжествующе ржет:
– Это еще что! У него член пластмассовый в натуральную величину.
– Вот только показывать не надо, – наливаю себе еще граммов двести коньяка и иду звонить бывшей теще. Вот Нинель с кем все это время развлекалась.
Когда-то в молодости я очень любил Нинель. Высокую, стройную, кареглазую, спортивную. Когда она грациозно склонялась над книжкой и ее непослушный локон неожиданно падал со лба на желтую страницу учебника, она вздрагивала, краснела и, переборов смущение, медленно и лениво поднимала локон и крепко-накрепко закалывала. Но не проходило и получаса, как волос опять выбивался, снова падал на страницу, и Нинель смеялась заразительным смехом так громко, что дворничиха Вера Ивановна, подметавшая осеннюю листву возле общежития, останавливалась и смотрела на наше окно.
Мы сидели на подоконнике, я обнимал Нинель, целовал в губы бережно и нежно, но она всегда выскальзывала из моих объятий, поправляла платье и хваталась за книжку. Эта способность Нинель изворачиваться, убегать, проходить сквозь игольное ушко поражала меня.
Я водил ее на последние сеансы в кино, на ВДНХ, возил на «ракете» по извилистой Москве-реке, но всегда мне доставались лишь слабенькие поцелуи. Она никогда не позволяла нашему роману зайти далеко. В век сексуальной революции, порнографии и черной Эммануэль мы ходили, как невинные средневековые подростки, взявшись за руки и засунув под мышки учебники. Мне все время казалось, что Москва – центр Средневековья.
Однажды нас послали в колхоз убирать картошку, но мы ее только пекли на костре, поэтому нас разбили на бригады. Сказочная Нинель и я оказались в противоборствующих бригадах, которые состязались за первое место в социалистическом соревновании. Теперь, когда я стремился остаться с Нинель один на один, она говорила со мной только о соревновании. Один раз мы даже улеглись на одну телогрейку, но все поцелуи и ласки остались без ответа.
– Милая Нинель, – вздыхал я, передавая мешки с собранной нашей бригадой картошкой Нинель. В конце концов товарищи заметили убыль и прогнали меня из колхоза.
В другой раз мы пошли с Нинель на лыжный трамплин. Он стоял на Воробьевых горах напротив здания Университета. Я не знаю, почему решил, что если ночью забраться на трамплин, то можно показать Нинель ночное небо: огромное, сияющее, полное раскосых звезд и стремительных спутников. Мне казалось, что если Нинель увидит вечное небо, то обязательно согласится на все возможное и невозможное.
Небо и звезды Нинель понравились (хотя она поднималась на трамплин с опаской), но на маленькой площадке было невозможно обниматься и целоваться. Я окончательно разуверился в своей победе и стал при виде Нинель отворачиваться или делать вид, что не замечаю ее.
Однажды она пришла в мою комнату в общежитии. Пока я ставил чайник на кухне, Нинель села на мою постель и стала листать какую-то книжку. Когда я вошел, губы ее алели, движения были осторожны и замедленны. Неожиданно она прижалась ко мне, обняла и поцеловала. Откинулась на кровати и стала медленно раздвигать колени. Я опустился на пол и поцеловал сначала левое колено и потом правое. На правом был небольшой лиловый шрамик.
Утром она выпила чай с бутербродами и ушла.
Я же взял со стола книжку, которую накануне читала Нинель. Это был Катулл. Засохшая травинка-закладка лежала на стихотворении «Воробей». Милая, милая Нинель.
* * *
Мужчина должен делать всего две вещи: исполнять супружеский долг и скрывать от жены, что он умеет готовить. В нашей бывшей семье я часто готовил, крутился на кухне, брал в руки тарелки и сковородки, пока Рая не встала при входе и не сказала: «Не пущу». Так же она поступала, когда я хотел сам себе пришить пуговицу или погладить рубашку.
Пока жили вместе, она редко обсуждала мои журналистские успехи, но после развода стала говорить обо мне только хорошее, надеясь, наверное, меня повторно женить на одной из своих подруг. Стоило развестись с Раей, чтобы услышать о себе столько хорошего.
Но все ее подруги были откровенными клушами, а с годами для меня стало очень важно, чтобы женщина знала: правильно пишется «генерал Чарнота», а не «Чернота».
* * *
Выхожу из редакции, останавливается «тойота». Высовывается Олег в модной дизайнерски потертой кожаной куртке и кричит:
– Садись!
– Это тебе Лёлин папа подарил?
– Не умничай.
Залез на переднее сиденье, на лобовом стекле болтается желтый цыпленок, открыл бардачок – стали вываливаться CD-диски. Один закатился под ноги. Пока его достал, заболела поясница. Олег перехватил у меня диск и вставил в проигрыватель. Зазвучал Рахманинов, «Вокализ».
И вот в этот момент мне захотелось убить Олега. Нет, я не псих, мне в армии выдавали оружие. Когда я шел в наряд, нес в руках карабин, но никогда ни в кого из него не стрелял. Только один раз выпалил в ежика, но я, конечно, не знал, что это ежик, и стрелял в человека. Потом уже наклонился – ежик свернулся в клубочек и дрожит еле заметно, иголки у него дрожат. Думал, что он так дышит, а это еле заметная, еле уловимая дрожь.
И вот когда я захотел Олега убить, то дернул его со всей дури за руку, а мы ехали на восьмидесяти. Машину ощутимо повело в сторону. Олег кричит, я в ответ:
– Дай выйду!
– Постой.
– Открой.
Я выскочил на тротуар, а Олег вдогонку спрашивает:
– У тебя с Лёлей что-то было?
Я остановился, немного постоял, даже закурил, и пошел, ничего не ответив.
* * *
С годами я научился слушать плохие стихи. Раньше, бывало, продекламируют что-нибудь со сцены, так и выскочишь из зала, побежишь в туалет, опустишь пылающее лицо под холодную струю, высморкаешься, вытрешь кожу полотенцем, выкуришь две сигареты, а сердце потом так стучит в груди, что впору вызывать скорую помощь.
А сейчас ничего. Ну, плохой стих, ну, бывает, ну чего горячиться, всякое может быть, у каждого случается. Вот выйдут Г. В., или А. Г., или А. П., и все наладится.
Но нет, все лезут и лезут, все читают и читают, но ты все-таки сидишь, и только к самому концу сердце начинает биться так сильно, что шаришь в портфеле в поисках валидола.
* * *
В последнее время, когда я сижу рядом с Нинель или болтаю о чем-нибудь со Светой, то думаю о Рае. Нинель говорит мне: «Стоп», щелкает пальцами около моего носа и бережно проводит рукой по макушке. Я, конечно, вздрагиваю, иду на кухню, вынимаю сигарету из пачки, чиркаю зажигалкой, она зажигается не с первого раза. Это «Крикет» с первого раза зажигается, а обычная китайская дрянь дает огонь только с четвертого, а то и с пятого раза. И вот когда я затягиваюсь и включаю вытяжку, и хожу взад-вперед по кухне, то понимаю: всё это бред – находиться рядом с Нинель или Светой, спать с Нинель, думать о Рае, мечтать о Лёле. Тогда я останавливаюсь и говорю:
– Этим летом едем в Коктебель. Не в Анталию, не в Мюнхен к Беатриче, не в Америку к брату, а в Коктебель на фестиваль.
Нинель смеется. Люблю, когда Нинель смеется, ее поперечные морщины на лбу разглаживаются, мысли о сыне и бывшем муже улетучиваются, она ложится в спальне на кровать и медленно и осторожно подставляет себя мне, и ничего не остается, как прилечь рядом и гладить ее так преждевременно для тридцатипятилетней женщины увядшую кожу.
Сейчас я сижу на балконе и наблюдаю, как по двору в инвалидной коляске везут Остапа. У Остапа нет ног. Его везут к метро «Волжская», где он сидит возле перехода и просит милостыню. Обычно Остап молчит, но иногда вдруг вытягивает руку и кричит: «Подайте». На крик оборачиваются прохожие, но подают мало. Когда Остапу совсем невмоготу, он всматривается в лица куда-то спешащих москвичей, достает губную гармошку и наигрывает: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин! Ах, мой милый Августин, всё пройдет, всё».
* * *
Когда у меня не было денег, пятнадцать лет назад, после дефолта, я купил себе белорусские зимние боты: огромные, тяжелые, увесистые. Ими можно было колоть орехи, забивать гвозди, лупить врага между ног и важно убегать от ментов по ночному переходу метро, гулко грохая по железным листам, так что звук раздавался на всю станцию.
Боты не боялись московской зимней соли, весенней распутицы и глубокого снега. В ботах можно было ходить по лужам, не опасаясь студеной осенней воды.
У бот было много достоинств и один недостаток: в них не любили девушки. Девушки, как только видели мои боты, разворачивались и молча уходили. Даже моя будущая жена Рая сначала вздрогнула и уже готова была скрыться, но потом что-то ее удержало, и она вышла за меня замуж, – но почти сразу заставила меня купить кукольные немецкие наимоднейшие ботиночки. В них я ходил на работу, но очень тосковал о ботах, поэтому выбегал в них с ведром на мусорку и в магазин за сигаретами.
Мода на тупорылые, массивные, мощные ботинки прошла. На ботах сломался замок, и я их закинул на антресоли, хотя и сейчас, через пятнадцать лет, я нет-нет но достаю их с верхотуры, чищу черным кремом и наяриваю воском до блеска.
Намедни ко мне приехал четырнадцатилетний сын Нинель Ваня и увидел боты. Он со слезами на глазах стал упрашивать меня, чтобы я отдал ему ботинки. Оказывается, за пятнадцать лет мода сделала круг, и огромные, тяжелые, увесистые боты – это очень круто!
Я сначала не хотел отдавать, но Нинель сильно попросила, пришла румяная и доступная, что окончательно решило дело в пользу Вани. К тому же у Вани была белая ленточка.
В детстве, в возрасте Вани, я был прилежным пионером и хотел дожить до столетия Октябрьской революции. Я часто сидел за столом и высчитывал, сколько мне будет лет. Каждый раз оказывалось, что сорок шесть. Мне казалось, что это очень-очень-очень почтенный возраст, что все вокруг будут гордиться мной и начнут давать мне мороженое.
А сейчас я даже не помню, когда столетие революции. Вчера специально листал настенный календарь и ничего не нашел.
Когда-то история начиналась с августа 1991 года, все писали про август 91-го и про 93-й, а теперь история обновилась, все будут писать про декабрь 2011-го.
* * *
Уходя, Рая оставила коробку с мужскими образцами парфюма. У нее был свой бизнес, и вот почему-то оставила. Забыла, наверное, у нее клиенты в основном женщины. Я сначала хотел ей позвонить, но потом подумал: «Хоть что-то. Вдруг еще Андрей трубку возьмет».
Образцы – это десятисантиметровые стеклянные трубочки. Я осторожно откупорил все тридцать и аккуратно понюхал. Выбрал одну и обрызгал свою черную водолазку, но тут зазвонил мобильный:
– Ты, может, со мной хоть на «Тримиксов» сходишь? – смеялась Лёля.
– А Олег-то твой чего?
– Муж мой на папе женился, опять поехал с ним на рыбалку.
– А новорожденного на кого оставишь?
– Стасик тихий, да и сиделка есть, филиппинка, ни слова по-русски, но умная как собака. Встречаемся у «Билингвы» в 20.00. Меня пропустят по флаеру, а с тебя 300 рублей.
«Вот так всегда», – подумал я и положил трубку.
«Билингва» – самое страшное место на земле. В какой день и во сколько бы вы туда ни пришли, обязательно встретите одного-двух знакомых, которые у вас поинтересуются, как идут дела.
«Тримикс» пел странно – музыка великолепная, вокал блестящий, но стихи им писали графоманы со «стихов.ру». Когда к нам подошла солистка Мариша, мне даже было стыдно что-либо ей сказать, потому что все было бы неправдой. Пришлось хвалить голос и бас-гитариста. Бас-гитарист ходил во фраке. Обычно это грязные, волосатые, бородатые люди под кайфом. Наш гитарист был во фраке, и это много о чем говорило.
В молодости читал Ремарка, недописанный роман «Тени в раю», кажется. Там герои всё время предаются любви, ходят голые и едят венгерский гуляш. Всю свою сознательную жизнь хотел узнать, что это такое, а если повезет, то и попробовать. В «Билингве» увидел в меню венгерский гуляш и сразу заказал. Оказалось, Рая так говядину тушила с перцем, только в ресторане три четверти мяса вынули и долили кипяченой воды.
Лёля пила шампанское «Асти». Олег приучил Лёлю к шампанскому. Весь вечер она разглядывала меня сквозь бокал, молчала, строила глазки, а где-то полдвенадцатого потащила к выходу.
Мы уселись в «БМВ», и она неожиданно наклонилась ко мне, прямо к уху, и прошептала:
– Ты чем пахнешь, Игорек?
Потом Лёля пересела на заднее сиденье и стала расстегивать пуговицы на своей кофточке. Я знал Лёлю семь лет, водил по притонам и клубам, и у нас ничего не было, а тут вышла замуж и нате.
Вечером я позвонил Рае и спросил:
– Какой запах был в бордовом пробнике?
– «Сантал-бланк». Унисекс.
* * *
Света свесилась с моего балкона второго этажа. Ее рыжие волосы болтаются по ветру и напоминают «алые паруса». Ассоль, точно Ассоль. Содержимое ее желудка планирует на «огород», который долго и бережно обустраивала дворничиха тетя Люда. У нее есть Чебурашка из прогнивших тазов, зеленый крокодил Гена из просроченного бетона, деревянный ослик Иа, выкрашенный, как зебра, в монохромном диапазоне. Я все жду, когда Света закончит, чтобы утащить ее на кухню и напоить чаем. После бутылки виски «Белая лошадь» Света тяжела, и мне приходится прикладывать все усилия, чтобы перетащить ее неподатливое тело. На кухне хозяйка галереи «Танин» не успокаивается и достает из холодильника мое пиво:
– Вот мы с тобой, Игорек, семь лет знакомы, а ты до сих пор меня не трахнул.
– Ну, нужна же какая-то причина… запах, стихотворение, музыка.
– Как все у вас, журналистов, сложно.
Захожу в спальню, включаю Бетховена, раздеваюсь, выхожу на кухню абсолютно голый. Света подставляет пустую бутылку пива вместо моего отростка. В горлышко бутылки проталкивает дымящийся окурок, потом берет бутылку и сплевывает в нее, чтобы затушить.
– Урод ты все-таки, Игорек! Посмотри, что вокруг. Люди в ленточках ходят, страна цветет, все изменяется, на душе праздник, новый мир, новые идеи, свет в конце тоннеля, яркий режущий глаза свет, а ты бутылку нацепил и к пьяной дуре лезешь. Вот ты вроде журналист, ты о чем пишешь?
– О чем скажут.
– О чем скажут? Ха, – языком еле ворочает.
Идет в спальню, где вырубается, я ночую в гостиной. Наутро рассказывает о Панкрашине. Он теперь рисует иконы. Ему заказ дал сам патриарх.
* * *
Жора Поспелов невоцерквленный человек, но отмечает все религиозные праздники независимо от конфессии. В его живом журнале вы можете найти записи: «Со светлым католическим Рождеством», «Да здравствует Пасха Господня», «Радужного Пейсаха», «Ид мубарак Курбан-Байрам».
Если бы мне предложили выбрать между католичеством и православием, я бы выбрал католичество. Или даже протестантство. В католичестве меня привлекают скамеечки, на которых можно сидеть во время службы, а в протестантстве то, что служба проходит на родном языке.
Нинель уехала в Дрезден показать мужу сына, Светлана нашла гения, которого выхаживает и водит по мэтрам. Осталось ехать в Коктебель с Поспеловым. Только тронулись с Киевского вокзала – на бетонных заборах «Православие или смерть», «Русские идут», «Жрите богатых».
От чтения нас отвлекли попутчики, которые выставили на стол две бутылки водки. Мы с Поспеловым тяжело вздохнули, потому что хотели доехать до Крыма трезвыми. Вот, понимаете, никогда не удается доехать до Коктебеля в нормальном виде. Всегда встретятся какие-то людишки, которые опоят тебя, да еще назовут это хорошей компанией.
Попутчицу зовут Инга. Вроде ничего, по виду учительница начальных классов. Так и оказалось, сейчас, правда, на рынке книги продает. Ее муж Сергей Леонидович по виду уголовник, но оказался слесарем, каким-то очень ценным, с оборонного завода.
– Вы не волнуйтесь, мальчики, – говорит Инга, – я его перед дорогой раскодировала, чтобы мог отдохнуть.
Сергей Леонидович наливает по полной, а после двух бутылок достает еще две. Возле Орла отключился, все остальные тоже прилегли, но неожиданно Инга встает, забирает билеты и деньги у Сергея Леонидовича и выходит на перрон:
– Ты мне весь отпуск испортил, я с таким алкоголиком ехать в Крым не могу! Прощай, сука!
И уходит. Но после отправления возвращается с нарядом:
– Снимите их с поезда, они пьянствуют и жить мне не дают.
В Курске снимают всех.
– Ну на хера, ну на хера, Инга?! – кричит Жора, аж шапочку свою вязаную на землю бросил.
– Извините, мальчики, вас не хотела.
Решаем дальше в Коктебель не ехать. Возвращаемся в Москву.
* * *
Опять с Лёлей в шумной компании. Олег куда-то уехал или инспектирует торговый центр на Дубровке. На Лёле защитного цвета бриджи и открытая, с вырезом до груди, желтая футболка. Я не могу спокойно смотреть на Лёлю, поэтому отошел на один пролет вниз от курящей компании, хотя и сам дымлю.
Вдруг сверху слышатся крики и женский визг:
– Смотрите, собака!
– Какая маленькая!
– Это тойтерьер!
Человек десять склонилось над никчемной мелкой собачкой, которая от страха ко всем ластится. Лёля берет ее на руки и прижимает к щеке:
– Собака, собака, собачечка…
– Надо найти ее хозяина! – воинственно и решительно говорит Лёля и холодно осматривает своих друзей, которые начинают тушить окурки и заходить в квартиру.
– Лёля, брось щенка. Он сам найдется, хозяева его сами найдут.
– Это ручная собака, ее нельзя долго оставлять на лестничной клетке.
– Лёля, брось эту псину, – продолжают друзья – дизайнеры и визажисты.
Я стою и снизу наблюдаю эту сцену, молчу, мне по квартирам идти не хочется. Лёля начинает методично обзванивать все двери на этаже. Из последней, четвертой, выходит хозяйка – старенькая женщина со вздувшимися венами на ногах – и забирает собачку. Кто-то из толпы кричит о вознаграждении.
* * *
Новый шеф Иван Иванович, в отличие от прошлого шефа Германа Иосифовича, имеет отдельный кабинет. Ничего особенного, хай-тек, но сам факт, что шеф-редактор сидит в отдельной комнате, увеличивает его статус в глазах журналистской общественности.
Вызвал он меня к себе, откинулся на спинку с виду богатого, но обшитого кожзамом кресла и, ничего не говоря, положил передо мной папку, обычную папку, точнее, не обычную, а черную пластиковую, с кнопкой посередине, – когда закрываешь, раздается щелчок, а когда открываешь, ничего такого не слышно.
Заказал секретарше Юленьке кофе, один кофе. Мне не заказал.
– Надо тебе, Игорь Владимирович, расширять кругозор.
– В каком смысле? – Я немного напрягся и вместо того, чтобы к Ивану Ивановичу подсеть поближе, отодвинул свой стул чуть подальше.
– Если вы, Игорь Владимирович, хотите надолго задержаться на должности главного редактора, то должны освоить этот материал.
Я ничего не сказал, взял папку, при нем не стал ковыряться, пошел в зал, сел за свой компьютер и там ее открыл. И понеслось: как жил Герман Иосифович, что купил Герман Иосифович, кого и сколько раз трахал Герман Иосифович, какая квартира у Германа Иосифовича, какой национальности Герман Иосифович.
Мимо проходил верстальщик Славик.
– Вот скажи, много ли может человек вынести ради денег?
– Дурак ты, Игорь, – ответил Славик и побежал на кухню за кипяченой водой для чая.
Вечером я по очереди звонил Свете, Нинель, Лёле и Рае. Вместо Раи подходил Андрей, Света уехала смотреть фрески в Италию, Нинель за что-то на меня обиделась, у Лёли заболел Стасик.
Я остался один на один с папкой, и даже пиво не помогало.
Андрей, конечно, хороший человек, но он ученый. Ученый считает, что он самый умный. Ученый считает, что ему недодали от общества. Поэтому, хоть я подолгу и охотно с Андреем разговариваю, но понимаю, что он меня не понимает. Я его понимаю, а он меня нет.
И вот сейчас именно с ним, с самым близким мне человеком, я говорить не мог. Меня должны были понять, а у Андрея решение было самое простое и самое верное:
– Уходи.
Я сидел дома в кресле, глушил пиво под звуки The Doors и повторял:
– Fucking life, fucking life.
Потом набрал номер Германа Иосифовича и всё ему рассказал: про Ивана Ивановича, про папку, про статью.
ГИ хмыкнул и, взяв небольшую паузу, сказал:
– Пиши. Если просят, то пиши.
– А к себе меня возьмете?
– Мне бы себя прокормить, – и бросил трубку.
* * *
Однажды мне заказали написать рецензию на книжку стихов.
Я пишу то, что думаю, что вижу, и от этого считаюсь маргинальным критиком. Чтобы написать хорошую рецензию на стихи, надо включить побольше умных слов: аллитерация, формалисты, цезура, глокая куздра. Получающий от вас рецензию будет очень рад, потому что ничего ругательного вы не написали, много научных терминов, легкий слог, нет слов «отстой» и «полное дерьмо».
Рецензию мне заказал Сёма Торохов, старый мой приятель. Поэт третьего ряда, пара строк у него есть, но не более. Самое страшное было для меня, как написать текст, чтобы его не обидеть. В итоге он бегал за мной год, но я так ничего и не написал.
* * *
С Раей было очень тяжело жить. Все хотели ей впердолить. Не успеешь выйти на улицу, а тут уже сосед пристроился, неподалеку одиннадцатиклассник Антон осматривается, да и дворник таджик Алмаз не прочь.
Только где-нибудь на сейшене отвернешься, а вокруг Раи уже образовалась толпа впердольщиков, стоят и почесывают свои причиндалы, пускают слюни и щелкают квадратными челюстями.
Вот, казалось бы, Лёля, модель, 188 сантиметров, а никогда себе ничего не позволяла, умеет и отшить, и послать, а эта стоит – коленки торчат, юбчонка набок слезла, щеки горят, а в глазах такая щенячья радость, что все ей хотят впердолить.
Я ей говорил:
– Ну неужели тебе нравится, что все тебя хотят трахнуть, неужели тебе нравится, что эти потные слащавые кобели готовы оттопырить свои механизмы, чтобы влезть тебе между ног?
Молчит, загадочно улыбается, крутит в руках желтую розочку размером с кулак мясника.
– Погоди, будет тебе срок, поблекнет твоя кожа, пожелтеют зубы от табака, ногти начнут расслаиваться, и все впердольщики разбегутся от тебя, как от лишайной собаки.
Молчит.
Один раз к нам привязался старикан. Смотрел, смотрел из-за соседнего столика, потом в туалете пересекаемся, он мне шепчет:
– Я очень, очень, очень богатый человек. Могу деньги дать, могу на работу устроить, могу машину подарить, но только дайте мне впердолить.
Ничего не сказал в ответ. Взял Раю за руку и бегом из ресторана.
Говорю:
– Только что я на тебе потерял «мерседес».
А так посмотришь, вроде ничего в ней и нет. Рост 160, шатенка, кукольная фигурка, глазки маленькие, губки пухленькие.
* * *
Прошлой весной я шел по Кузьминскому парку: мимо прудов с застывшими рыбаками, размахивающими складными углепластиковыми удочками в надежде подцепить золотого зазевавшегося карпа, мимо детской площадки, на которой на крошечных автомобилях с моторчиком гоняли розовощекие дети в пластмассовых черных шлемах, мимо растянувшихся в песке купальщиков, ленивых, сытых и безбашенных, лихо входящих в мутную люблинскую воду с пятнами мазута, мимо собачников с гигантскими псинами, у псин клыки с перочинный нож, лапы толщиной в высоковольтный кабель, мимо алкашей на лавочках, сжимающих полупустую бутылку портвейна «777» и разговаривающих о Боге.
И вот когда один алкаш, серый, с обвисшим надутым пузом, с впалыми щеками и кругами под глазами поднял свой перст куда-то в небо, а второй рукой отправил содержимое пластмассового стаканчика в бордовую пасть, я понял, что любовь – это чувство счастья и не зависит от того, любят тебя или нет.
* * *
С Леной Левшиной я познакомился у Светы. На очередном сборище художников она сидела в сторонке, теребила бледно-лиловый, в цветочек, платок и молчала. Ах, как она прекрасно и возвышенно молчала! Среди толпы художников, поэтов, прозаиков, потертых бездельников, расхваливающих себя, свои картины, романы, стихи и прочее, она молчала так вызывающе, что привлекала к себе внимание.
Я отвел Свету в сторонку и попросил:
– Познакомь.
Света подвела меня к незнакомке и представила:
– Это Игорек Дробитько, большой оригинал.
– Это Лена Левшина, последний романтик.
Лена даже не посмотрела в мою сторону. Сидела и пила красное чилийское вино, перекладывала бокал из руки в руку, щурилась, хотя в студии был полумрак, иногда смеялась невпопад, но так искренне, что вокруг светлело.
Я сел рядом с Леной и тоже стал молчать, я смотрел искоса на нее и молчал, все шумели, разговаривали, травили анекдоты, а мы в углу с Леной молчали.
А потом, на выходе, я попросил телефон, и она, Лена, продиктовала свой номер. И я дрожащими руками вбил его в свой старенький Nokia. Она ушла, а я все стоял на пороге и улыбался. Сзади подошла Света, ущипнула меня за бок и, когда я вздрогнул, сказала:
– Она лесбиянка. Недавно ее бросила подруга.
– Господи, какие бы у нас могли быть прекрасные дети!
Поздно вечером, выйдя на балкон своего сталинского пятиэтажного дома, построенного пленными немцами в 1953 году, посмотрев на звездное, мрачное, угрожающе нависшее над крышей с антеннами и котами небо, я понял, что я просто спутник. Я тот, кто летит в промозглом пространстве неподалеку и передает позывные: я здесь, я рядом, я тебя выслушаю и пойму. Я, конечно, ничего не сделаю, да и не смогу сделать, но всегда буду с тобой. Мы никогда не встретимся, если вдруг от какого-нибудь происшествия я не упаду с размаху на землю и не разобьюсь на тысячу осколков.
* * *
Я знаю только одно – надо любой ценой увеличивать количество жизни вокруг себя. Жизнь – это единственное, ради чего стоит жить.
Вчера пришла Нинель, не снимая сапог, прошла в гостиную, села на кожаный, подранный по бокам котом диван, закурила, хотя я обычно курю на кухне, попросила пепельницу:
– Я все знаю, я видела эту рыжую, вы обнимались.
– Это Света, художница, она похмеляться приходила.
– Она трогала твои ягодицы, я все видела.
Пришлось накапать ей валерьянки. Потом включили компьютер, поиграли в «Героев магии».
– Ваня не знает, куда поступать.
– Пусть идет в технари, а здесь много букв.
На прощание взяла Соколова, «Школу для дураков».
Наконец-то можно признаться: я не люблю Сашу Соколова. Раньше я этого стеснялся, а тут прочел эссе Гандлевского и узнал, что Лев Лосев тоже не признавал «Школу».
Ушла Нинель, и вдруг такая тоска взяла меня, что и Брегович не помог. Включил я его на всю мощь в гостиной и ушел курить на кухню, а самое главное – никак не мог найти причины своей тоски и сидел так часа два, и под конец, под вечер так с ней свыкся, как будто я и есть тоска. Сидит она во мне и не хочет выходить наружу, потому что если выйдет наружу, то превратится во что-то совершенно непотребное, мерзкое и гадкое.
* * *
Пошли с Андреем на ветеранский турнир. Черенков, Гаврилов, Суслопаров, Радионов, Бубнов.
Их называли циркачами. Трибуны ревели, когда они выходили на зеленое поле. Девушки рыдали, видя их финты. Мальчики, подающие мячи, падали в обморок, когда они обводили одного противника за другим.
Но они ничего не выигрывали, а киевляне выигрывали всё. Этот настырный Блохин, этот рыжеволосый Михайличенко, этот кучерявый Заваров и быстроногий Беланов чемпионами стали, а мы, атаковавшие их весь матч, за минуту до конца пропустили разящую контратаку и всё: они чемпионы СССР.
Потом они встретились в финале Кубка. Федя два раза попал в штангу, Юра в перекладину, Суслик не попал с линии ворот, а рыжий Михайличенко навесил с центра поля на Беланова – и стали они обладателями Кубка.
Но у них была еще одна встреча. Кубок вызова. Они готовились и тренировались на среднегорье, они наяривали на велосипедах по холмам Среднерусской возвышенности, но проиграли по пенальти. Вратарь киевлян Чанов вытащил мертвый мяч из девятки.
«Эй вы, циркачи», – кричали им трибуны.
Сегодня самый важный день в их жизни. К ним на ветеранский турнир в Москву приехали настырный Блохин, рыжеволосый Михайличенко, кучерявый Заваров, быстроногий Беланов и вратарь Чанов.
* * *
Кот пропал. Вторые сутки вою и лезу на стенку. Сидел кот на балконе, а внизу пришли дети и стали его звать. Ну я стоял, стоял, смотрел и вынес кота на улицу детям, а он домашний, на улице первый раз.
Дети его обступили и стали кричать: «Котик, котик, рыжий», – а один пацан подхватил его под передние лапы (под передние лапы котов вообще нельзя хватать!) и потащил. Я за ним. Бегу, кричу: «Стой!» Он Рыжика бросил, а сам из двора. Я, вместо того чтобы взять кота, вдогонку за мальчиком. Не догнал, а когда вернулся – Рыжика нет нигде.
Все подвалы облазил, весь двор обегал, нигде нет кота. Сел на лавочку, сижу, хочу заплакать, а ничего не получается. Так и сидел, пока не стемнело, пошел домой. Напечатал объявления, но вот уже вторые сутки нет Рыжика.
Лёля звонит:
– Ты чего молчишь?
– Рыжик пропал.
– Я тебе котенка британского принесу.
– Зачем мне британский кот, я хочу Рыжика.
А она помолчала и говорит: «Хочешь, я тебе Стасика покажу? Завтра на Мясницкую к шести подвезу», – и положила трубку.
У Шолохова в «Тихом Доне» нет ни одного кота: коровы есть, быки есть, овцы есть, коза есть, собаки есть, даже мыши с крысами есть. А кошек нет. Ни одной кошки в четырех томах.
* * *
На Мясницкой вечное движение. Оскаленные, попыхивающие бензиновым дымком четвероногие автомобили рассекают на резиновых культяпках. На узких тротуарах жмутся перепуганные пешеходы и лижут мороженое.
«БМВ» Лёли стояло прямо у входа в редакцию. Лёля сияла рядом, у голубой коляски, в которой сидел Стасик, – черноволосый, краснощекий, немного испуганный, похожий скорее на Олега, чем на Лёлю. Лёля достала Стасика из коляски и дала мне.
Первое, что я почувствовал, – это страх. Мои движения стали скованными, мышцы одеревенели и не хотели слушаться. Я с трудом разглядывал лицо мальчика, и оно мне показалось старческим. Такой розовощекий старичок затих в моих руках, и мне хотелось побыстрее избавиться от Стасика, хотя я и понимал, что вот она жизнь, смотри, радуйся, учись – это и есть жизнь.
– Нравится? – спросила Лёля.
Я немного поежился:
– Нравится.
А потом стал петь: «Чунга-Чанга – синий небосвод, Чунга-Чанга – лето круглый год».
Лёля подхватила песню, и мы пошли по улице. Шли мы медленно, пели тихо, чтобы не разбудить мальчика и не испортить ему вечер.
* * *
Первый раз я бросил курить легко, но пришел к Свете в галерею, все художники и художницы дымят, а я отказываюсь. Тогда они стали все хвалиться: выставками, картинами, биеннале, премиями, а я говорю, что могу пускать дым кольцами к самому потолку. Света закричала, чтобы я закурил сигарету, ну я и закурил на пять лет.
А второй раз ноги стали отниматься. Встаю утром с постели, а сил уже нет. Лягу отлежусь – ноги заработают. Я иду в редакцию, портфельчиком мотаю.
Врач (старый курчавый грек) меня осмотрел, выписал лекарства и сказал, что курить надо бросать, а то с сосудами проблемы. Еще может тромб оторваться и пойти по организму, и так до самой смерти.
Ах, как хорошо курить где-нибудь на берегу Черного моря в компании старых друзей, потягивая из стаканов тонкого стекла красное сладкое вино «Монте Руж», наблюдая, как волна постепенно заливает желтый сухой песок белой пеной, как яркие южные звезды стремительно высыпают на черный небосклон и облавой окружают тонкий месяц. Только на юге понимаешь, как хорошо курить, потому что эта меланхоличная размеренность так несвойственна северным городам и так противна чувствам и разуму.
* * *
По работе послали в Заволжск писать статью. На перроне меня встретили, покормили в заводской столовой и повезли на объект. Огромные чистые цеха, журчащий трескучий конвейер, операторы румяные и дебелые, в белых крахмальных халатиках. Одни бабы, ни одного мужика.
Был еще актовый зал: старинный, кумачовый, блестящий, пахнущий детством и коммунизмом. Не хватало только транспарантов и плакатов. Хотя что-то было. «Вперед передовики!», «Табак – яд, брось курить!».
Выступали балалаечники, девочки пели романсы. Потом повезли в единственный в городе ресторан. Расположились узким кругом. От завода три женщины. Кроме нашего стола в зале сидели еще за одним какие-то замученные, усталые, печальные тетки за сорок.
После салата, рулета и водочки захотелось танцевать. Я снял пиджак, ослабил галстук и под «Ласковый май» вышел на середину, а когда уже подергался и захотел вернуться, заиграл медляк, и от соседского стола выскочила одна женщина.
Покружились, пообнимались.
– Вот, – говорю, – из Москвы приехал статью писать.
А она мне визитку в карман рубашки сует.
– У меня дочка в Москве учится. Позвоните, позвоните ей, пожалуйста.
Потом мы еще посидели, выпили, попели караоке.
В гостинице уже утром проснулся. Голова болит, до поезда час, спешно напяливаю рубашку, а из кармана визитка выпадает. С одной стороны Нина Сергеевна. С другой стороны Наденька.
В Москве ловит Иван Иванович:
– Ну что, статью сделал?
– Только что из Заволжска, все готово.
– Ты мне не хитри, ты про Германа Иосифовича написал?
– Делаю-делаю, – и бочком, бочком по коридору.
* * *
Всегда мечтал повесить около двери звонок. Почему этого не делал в течение десяти лет брака, не знаю. Просто как-то не выходило. Так бывает всегда, когда дело видится мелочным и ничтожным, – про него забываешь.
А тут Рая ушла к Андрею, и я пошел в магазин «Свет», что на Люблинской улице, и приобрел радиозвонок. Долго слушал мелодию, проверяя, как работает. В ближайшем ларьке «Союзпечати» купил запасные батарейки.
Дома приклеил кнопку на дверь, а базу вешать не стал и положил на книжную полку. Зачем портить стену, останется ненужная дырка.
Вечером приехала Нинель и спросила:
– Ты зачем купил звонок?
– Я десять лет хотел, – ответил я.
В дверь сразу стали звонить.
Сначала пришли к Рае клиенты. Раньше они стучали в дверь, а тут радостно жали на кнопку. Они очень хотели получить пробники. Я сказал им, где теперь живет Рая.
Потом пришли цыгане. Раньше цыгане проходили мимо. Думали, если здесь нету звонка, то нет денег.
Потом пришел Мосгаз. И оштрафовал меня на две тысячи рублей за то, что электрическая розетка на кухне находится близко к газовой трубе.
В довершение всего в три часа ночи зазвонил сосед, отставной майор. Он был уже на втором месяце запоя и требовал денег.
Когда он не сразу ушел, я долго искал провод, идущий к звонку, но вспомнил, что он радиозвонок. Тогда я отнес базу в шифоньер и спрятал под дубленками. Нинель смеялась.
* * *
Олег обычно спрашивает, было ли что-нибудь у меня с Лёлей, а тут пригласил на рыбалку. Не знаю почему, но решил ехать в Овражки на утренней четырехчасовой электричке. Не люблю, когда забит вагон. Решил ехать в пустом, чтобы никто не ходил и ничего не носил.
Не сомкнул глаз всю ночь, чтобы не проспать, заказал такси. Такси перепутало мою улицу. У меня 40 лет Октября, а оно приехало на 60-летия Октября. Пыхтел на вокзал на каком-то таджике, держал дверь «шестерки» рукой, потому что она постоянно открывалась.
Полшестого вышел на платформу.
– Ты с ума сошел, – говорит Олег и усаживает меня в автомобиль на заднее сиденье, рядом с детским креслом. Потом еще просит пристегнуться, говорит, что так теперь надо, приняли закон.
Я думал, приеду и с Василием Петровичем сразу пойду на рыбалку, но не спал ночь и завалился на втором этаже. Проснулся – рядом Лёля гладит детскую одежду.
– А где все?
– Внизу. Ждут, когда ты проснешься.
Лёля в зеленом комбинезончике, от родов еще не отошла, но полнота ее только красит.
Спустился вниз, поздоровался, собрались и поехали на платный пруд, которым владеет Василий Петрович. В пруду ловится форель.
Достали спиннинги с вращающимися блеснами и покидали с берега, потяжек нет, решили зачем-то надуть лодку. Сели в нее с Олегом и поплыли к центру. Кидали-кидали, и вот я вдруг чувствую затылком, что что-то не так и оборачиваюсь, а Олег сидит и держит весло в руках. Вот, думаю, сейчас как даст мне по затылку и тю-тю. Не станут же Василий Петрович и Лёля родного зятя, мужа и отца сдавать. Спрашиваю:
– Ты чего?
– Ничего, давай поплывем к берегу, Петрович что-то вытащил.
Приплыли, а там лежат две форелины, на воблер потянули.
Ехал я обратно в Москву и всю дорогу думал: «Хотел меня Олег по затылку звездануть или нет?». «Афганцы» опять пели про Кандагар. Они всегда поют про Кандагар. А «чеченцы» поют про Ведено.
* * *
Раньше возле работы, во дворах, в автомастерских жили три собаки: две суки и пес. Если выйти покурить, то какая-нибудь сука обязательно вылезет из гаража и деловито облает. Только кобель никогда не брехал. Иногда даже подходил и мокрым носом утыкался в колени курильщиков.
Кормили их в основном автослесари, но иногда приходили и поварихи из столовой, и гастарбайтеры с рынка, изъясняющиеся на южном гортанном языке, и молоденькие медсестры из ближайшей поликлиники. Я же опасливо обходил собак и, как правило, дымил не в курилке, а за зданием, на лавочке.
Но однажды автомастерские закрылись. Хозяин продал землю, на которой стоял гараж. Сначала собаки недоуменно тыкались мордами в закрытые ворота, пытаясь пролезть в узкую щель. Потом они тщательно обнюхали асфальт в поисках привычных запахов бензина и автомобильной смазки. Потом они обежали всю округу, и кобеля даже видели у Политехнического музея, где он вступил в перепалку с местной собачьей стаей.
Когда собаки устали, то легли на землю, повернув острые морды к щели. Иногда, забыв, что охранять уже нечего, заходились в тревожном и требовательном лае, что пугало не только меня, но и сослуживцев.
Через две недели в ворота пролез желтый ощерившийся экскаватор. Своим ковшом, под ор и мат рабочих в оранжевых спецовках, он оставил от гаража загаженный пустырь, мусор с которого на свалку вывезли узкоглазые и нагловатые КамАЗы.
Утром после погрома собаки вошли в распахнутые ворота и ничего не узнали: не было синего обшарпанного гаража, не свербел водой рукомойник, не гудела, как обычно, простуженная вентиляция. Даже улетели юркие настырные воробьи.
Кобель постоял пару минут в проеме, поводил головой из стороны в сторону, развернулся и поплелся в направлении Ленинградского вокзала. За ним, опустив морды к асфальту, потрусили суки.
* * *
Фотографии не передавали красоты Лёли. Обычная девушка в стиле 70-х годов прошлого века. Высокая, гибкая, нервная, с нежной полупрозрачной кожей, с острыми чертами лица. Длинные русые волосы до пояса, перехваченные ленточкой. Солистка какого-нибудь ВИА или участница диско-балета.
Один раз я принес на показ смартфон и незаметно сфотографировал Лёлю, хотя это было по контракту запрещено. В зале из опасения снимки просматривать не стал и только дома, когда выложил на компьютер, пролистал все фото.
Ничего. Понимаете, ничего! Как она работала манекенщицей, непонятно. Экранные снимки не передавали ни нимба, ни блеска в глазах, ни одухотворенности, ни резких и каких-то угловатых движений, ни магнетического поля вокруг нее.
Я удалил фотографии с компьютера и не стал их Лёле показывать. Теперь если кто-то фотографирует Лёлю, то я горько улыбаюсь.
* * *
В этот день в метро было много милиции. На платформе стоял наряд в серо-голубой форме, у ног лежала черно-рыжая собака в кожаном наморднике, вальяжная, сытая и добродушная, и было непонятно, как она схватит нарушителя или набросится на террориста.
За собакой, вдоль станции, опираясь о мраморные стены и мраморные колонны, теснились по двое и по трое молодые безусые курсанты милицейских училищ. От матерых ментов их отличала детская растерянность при виде пассажирских толп, ломящихся на выход. Иногда они вскидывали вверх головы или что-то говорили друг другу. Но лица ничего в этот момент кроме грусти не выражали, словно слова жили отдельно, ничего не значили и ничего не меняли.
Когда я вышел из метро, то попал в плотный тягучий поток. Люди шли, прижавшись телом к телу, и подталкивали друг друга локтями. Понять, отчего это происходит, было невозможно, только откуда-то из центра площади раздавался протяжный гул и иногда доносилось: «Тридцать первая», «Уходи», «Долой третий срок».
Я остановился и повернул голову в сторону памятника, но кто-то сзади зашикал и выдавил: «Чё встал?» Потом толпу неожиданно развернуло, меня отнесло в сторону, к самой обочине. Я уперся грудью в железные барьеры, а голова моя торчала между двумя омоновцами со щитами и в касках. Я попытался вернуться в фарватер, но сзади так нажимали, что не удавалось даже как следует пошевелить руками.
Посреди площади стояла сцена, на которой громоздились люди. Их лица были узнаваемы лишь слегка, как будто когда-то в прошлой жизни все они что-то значили для меня, а сейчас прошло столько лет, что все стерлось. Память, ненадежный конвоир, выплевывала какие-то мелкие детали. Все эти люди когда-то, лет десять-пятнадцать назад, были облечены властью, или отягощены славой, или мелькали в телевизоре. Хотя это неправда. Были и совсем незнакомые молодые люди с белыми ленточками. Их даже было большинство, и вели они себя раскованно и убежденно, как ведут себя почти все молодые люди.
Они – юноши и девушки большим числом – окружали сцену. Попадались пенсионеры. Именно молодежь и пенсионеры составляли нестройную толпу. Над ними вились знамена «Левый фронт» и красные полотнища с изображением серпа и молота.
В оцеплении стояло тысяч восемь милиционеров и омоновцев. Где-то сбоку, торцом, стыдливо и нелепо красовались пустые «пазики». Около передних колес крайнего автобуса высился седой подполковник и монотонно и устало вещал в громкоговоритель: «Граждане, ваш митинг несанкционированный, вы все будете привлечены к административной ответственности!»
– Сволочи.
– Кто сволочи? – машинально переспросил я и повернул голову в сторону говорившей.
Это была странная юркая женщина в джинсовом костюме, похожая на цирковую обезьянку, каким-то непостижимым образом она курила в толчее и выпускала дым аккуратно между омоновцами. Те радостно и смущенно ловили дым носами. Похоже, им в оцеплении курить было запрещено.
– Все сволочи, – ответила женщина, – одним дома не сидится, а вторые все проходы закрыли.
Вдруг в толпе я увидел Лену Левшину. Одетая не по погоде в легкое цветастое сиреневое платье, она обнималась с какими-то дружбанами и что-то увлеченно говорила им. Я помахал ей рукой, но Лена не узнала или не увидела меня.
А на сцене выступала совсем уж старушка, сгорбленная и седая, со стрижкой каре. За микрофоном ее не было видно, но звук разносился на всю площадь:
– Соблюдайте свою Конституцию!
Старушка закашлялась, а в воздух взмыли плакаты и транспаранты.
Но, оказывается, в толпе были какие-то пришлые демонстранты. Они без осмотра прошли через металлоискатели, стоявшие в левом углу площади, ходили и рвали плакаты, кое-где возникали потасовки, а милиция никак не реагировала.
От увиденного у меня захватило дух. Это было смешнее, чем «Камеди клаб». Я даже забыл, что прижат к барьеру и что спешил на встречу с Нинель. Я наклонился поближе к происходящему, насколько позволяли омоновцы, и, косясь на Лену, полез в верхний карман рубашки за сигаретами.
А в это время к стычкам бежала пресса. Коренастые, мускулистые операторы юрко лавировали среди толпы и снимали самые выдающиеся моменты. Блюстители порядка закрывали рукой камеры, но операторы вырывали их из лап омоновцев и направляли в гущу событий. В конце концов, милиция и ОМОН решили зачищать собрание. Выборочно выискивали жертву в толпе, брали ее за руки и ноги, волокли по асфальту к автобусам. Первых выдергивали, как правило, лидеров, а потом хватали буйных.
– Нам нужна другая милиция, – закричал вдруг кто-то в толпе, а на другом конце площади раздалось:
– Милиция должна быть с народом.
Обезьянка громко комментировала события, указывая на того или иного персонажа пальцем.
– Смотри, голова бьется по брусчатке.
– Не, ну так можно и морду разбить.
– Гляди, старушенция зонтиком дерется.
Лидеры, предчувствуя скорый исход, сами пошли к милиционерам и стали раздавать Конституции. Маленькие сине-красные брошюрки они почти насильно всовывали в огромные лапы подмосковных мужиков, но большинство отнекивалось. Хотя нашлись и такие, которые взяли литературу и даже рассматривали ее, листали прилюдно на глазах у высших чинов.
Через какое-то время на площади тут и там валялись Конституции, раскрыв свои страницы, как сине-красные тропические птицы. По ним уже ходил ОМОН, а одна, влекомая ветерком, подползла к моим ногам.
Соседка угомонилась, к тому же у нее закончились сигареты. Народ рассосался, и она пошла, покачивая бедрами, к ближайшему табачному ларьку. Лену я нигде не видел. Я наклонился. Не сразу, а только со второй попытки поднял брошюру, аккуратно свернул и положил во внутренний карман пиджака.
* * *
Муж Светы, Егор, был геологом или метеорологом. Его никто не видел, но все повторяли, что он красив, как горец в бурке, только глаза круглые, русские, синие. Его никогда не было дома. Пару раз в галерее «Танин» я видел его фотографии, а один раз Света показывала на компьютере ролик с его участием.
Веселый, со смешными ямочками в уголках губ, в американской бейсболке с опознавательными знаками «Кливленда», Егор смотрел в небо и говорил о функции комплексного переменного, в мнимых корнях которой находятся точки бифуркации Атлантического антициклона.
Оператор обошел Егора три раза, и мне открылась широкая мужицкая спина Егора с первыми признаками ожирения на боках.
Он всегда был в экспедициях, откуда привозил Свете минералы: улекситы, кварцы и агаты. Вся квартира Светы была уставлены этим хламом. Пепельницы, отполированные шары, брякающие безделушки.
Света пришла ко мне и подарила «кошачий глаз». В центре кварцевого медальона торчала оливково-зеленая иголочка. Говорит, Рыжик вернется.
Жизнь — странная штука, замечаешь недостаток чего-то важного при исчезновении этого важного. Относишься ко всему так, как будто это было всегда, а потом вдруг кто-то бьет по голове бейсбольной битой, и остается только сидеть на берегу Москвы-реки, курить ганджибас и удивляться, что мимо тебя проносятся такие замечательные мощные «ракеты» с публикой в белых костюмах, под звуки какой-то неимоверной музыки типа «Дым сигарет с ментолом» или «Есть только миг между прошлым и будущим».
* * *
Лежим с Нинель в постели. Обычно мы долго не валяемся, чтобы нас Ваня не застал, но ее сын поехал с друзьями на дачу играть в страйкбол. Он со страйкбола приезжает поздно, стоит перед зеркалом и рассматривает синяки, оставленные пульками, выпущенными из пневматики. Очень ими гордится.
А тут уже час, а мы всё лежим, потому что суббота.
– Вот, – говорит Нинель, – в Германии купили трехлетнему Ванечке хомячка, посадили в клетку с колесом, а хомячок через два года умер. Живут они всего два года. Подходит пятилетний Ванечка и говорит: «Почему Гоша так долго спит?» Володя, мой муж, идет к клетке, а хомяк лежит на спине, околел уже, холодный.
– Интересно, у хомяков есть душа?
– А мы стоим с Володей и не знаем, как объяснить Ванечке, что хомяк умер, что он не проснется, что его не будет уже.
– А у рыб?
– Тогда купили ему щенка, ротвейлера, а потом узнали, что они живут-то всего семь лет. Хорошо, когда уезжали из Германии, Князь еще был жив. Ване было десять лет.
– Почему я не буддист?
– А хомячка, Гошу, Володя даже не похоронил. Просто бросил в мусорный ящик. Сказал, хоронить в Германии животных дорого.
* * *
Сидел, писал статью про ГИ, а тут звонят в дверь. Я сначала не хотел идти, потому что радиозвонок шалит, верещит без повода, но потом все-таки надел халат и, как был с сигаретой в зубах, поплелся открывать. За дверью стоит Антон, одиннадцатиклассник, пьянющий.
– Вот, – говорит, – кот ваш Рыжик, – и просовывает маленького огненного котенка, двух или трехмесячного, что ли.
Стоит, шатается. Мне стало так противно, что я ответил:
– Это не мой кот, мой был здоровый, жирный, семикилограммовый.
– Что, деньги пожалел? – И швырнул котенка под ноги, пошел на лестничную клетку, обернулся.
Дал ему тысячу, говорю:
– Ты только наркоту-то не покупай.
– Не, я «Ягуар» или «Водку с лимоном».
Котенок вошел в дом, сел на ковер и описался. Взял я его на руки и понес к лотку Рыжика.
– На, смотри, вот здесь ссать надо.
Нашел бумажку, как Рая учила, макнул в лужу и отнес в лоток.
Мне кажется, Рыжик жил со мной из-за Раи. Как Рая ушла, так и Рыжик убежал. Пошел бродить по Москве, искать свою хозяйку. Где-нибудь сейчас на помойке роется или едет спокойно в вагоне метро и пищит. Какая-нибудь сердобольная старушка его по голове гладит и причмокивает:
– Э-хе-хе, у меня своих семеро по лавкам.
* * *
Пришло электронное письмо от Жоры Поспелова:
– Как дела? Всё пердишь? Вышли денег.
– Ты где? – спрашиваю.
– Я в Коктебеле, украли мобильник, билеты, ноутбук, кошелек со всеми деньгами, банковскую карточку, вязаную шапочку, пишу из интернет-кафе, здесь девочка знакомая работает.
– Как же я тебе вышлю?
– На почту. Здесь почта есть. Вышли на имя Георгия Евгеньевича Поспелова.
– А как украли-то?
– Сел в хлам на велорикшу. Он меня до улицы Набережной довез, а в гору отказался, говорит, тяжело. Очнулся от холода. Денег нет, ничего нет. Что за народ?
– А жена-то тебе что, не поможет?
– Так она не знает, что я в Коктебеле. Я ей сказал, что в Сербию улетел на фестиваль верлибра.
Все-таки он добрался до Коктебеля…
До зарплаты два дня. Занял у Нинель пятерку, и у Светы семь тысяч, и пошел на почту. Сидит милая девочка, тоненькая, как сигаретный дым, черненькая, но лицо круглое. Наверное, хорватка. Что хорватка тут у нас делает? Им своих геморроев балканских, что ли, не хватает? Взяла у меня десять тысяч и отправила. Две я себе оставил.
* * *
На работе люблю, когда в туалете журналист Коля. Он не моет руки. А верстальщик Славик, редактор Валя и курьер Сережа руки моют. При них надо тоже мыть руки, а при Коле необязательно.
Новый работодатель живет по уставу. Что только не придет в голову человеку, живущему по уставу.
Теперь в нашей газете общепринятый формат: о старости не писать, о болезнях не писать, о наркомании не писать, о демографическом кризисе не писать, о политике не писать, сами знаете о ком не писать. И всё позитивненько, с улыбкой радостной. Я уже привык жить позитивно. У меня розовая кружка для кофе, стараюсь улыбаться как идиот, в конце каждого сообщения автоматически ставлю: «best regards».
Вчера пришло письмо от англичан. Мы этот проект еще с ГИ затевали. Энциклопедия крупного бизнеса в России. Англичане готовы выделить копеечку. Вот теперь передо мной стоит вопрос: перенаправить их к ГИ или сообщить Ивану Ивановичу?
* * *
Не могу найти Лёлю. Звоню-звоню на мобильный – никто не берет трубку. Домашний я и раньше не знал, а если бы даже знал, то никогда по нему не позвонил бы.
Зашел в галерею «Танин» – нет Лёли, зашел в «Фаланстер» – нет Лёли, зашел в «Билингву» – нет Лёли.
С горя поехал в магазин «Метро» за белыми рубашками, у нас теперь все на службу ходят в белых рубашках, а там, в рыбном отделе, Лёля выбирает омаров.
Вот так всегда. Ищешь чего-то, ищешь, мечешься как малек на мелководье, а потом остановишься, застынешь даже не в раздумьях, а просто так, с пустой головой, а оно тебе само в руки плывет и никакого особенного напряга и не надо.
– А где Стасик с Олегом?
– У Олега сегодня мужской день, он сидит с сыном.
– А как Василий Петрович?
– Строит супермаркет около Дорогомиловского рынка.
Поцеловались в щечку, выбрали омаров и разбежались.
* * *
Надевал рубашку и в кармашке нащупал карточку, которую мне дала Нина Сергеевна в Заволжске. Посмотрел, посидел и набрал номер. В трубке абсолютно детский голос, трогательный и дрожащий.
Начинаю почему-то басом:
– Алло, Наденька, я от твоей мамы.
Поговорили про то про сё: про стихи, про художников. Наденька оказалась двадцатилетней студенткой факультета журналистики МГУ. Пишет диплом по Заболоцкому, «Не позволяй душе лениться». Про политику немного поспорили, она ходит на митинги. Пригласил в Булгаковский дом на Сикорского.
Сикорский когда-то в молодости был большим поэтом, его печатали толстые журналы, по стране в списках ходило одно его стихотворение про космонавтов и ракеты, но потом, чуть позже, лет через десять, что-то с ним приключилось и стихи пошли какие-то выхолощенные, а рядом не нашлось честного человека, который бы сказал ему об этом. Сикорский мог бы измениться или вообще перестать писать, что было бы, конечно, большим благом для русской поэзии.
В миниатюрной, задорной, розовощекой Наденьке мне нравилось все. Смущала только разница в двадцать лет. Рядом с ней я чувствовал себя папой и разговоры вел в основном поучительные, нравственные, полные культурного смысла и философских откровений, но в Булгаковском зашел в туалет, а дверь не закрыл, и вот тут протискивается Наденька и начинает меня целовать и даже более того.
После этого урока любви тон мой снизился, о моральных ценностях я не заикался, да и о философии как-то не очень разглагольствовал.
Если честно, Наденька меня пугала. Не знаю даже чем. Не знаю, как это передать. Раскованностью, что ли, беспокойством, абсолютной открытостью, – с ней невозможно было лукавить.
Рядом с ней я чувствовал себя толстокожим твердокаменным дубом, на котором даже говорливые серебристые сороки боятся вить гнезда, опасаясь, что в самый неподходящий момент дерево рухнет на землю и под своей корявой кроной погребет все их незамысловатое хозяйство.
* * *
С Андреем поехали в баню в Люблино. Это последняя баня в Москве, которая топится дровами. Была еще одна на Лосином Острове, но ее закрыли, точнее, перевели на газ. А в газовых как: нагревается быстро, но хороший пар сложно сделать. Он обжигает и уходит стремительно. Обычно в газовых банях жару напустят, всех положат на пол, а потом размахивают полотенцем, чтобы резко опустить тепло с потолка.
В дровяной бане всё не так. Печка нагревается медленно, но зато пар висит долго. Можно довести температуру до 120 градусов, но это никак не отразится на вашей коже – жечь не будет.
Сидели мы, сидели с Андрюхой, а он вдруг говорит:
– Не понимаю я Раю. Как будто она всегда хочет затеять драку. Приходится сдерживать. Очень тяжело.
«Вот-вот, и я ничего не понимаю», – подумал я.
– Все беды на земле от мужчин средних лет. Стоит у них уже плохо, вот и бесятся, – сказал Андрей, мужчина средних лет, мне, мужчине средних лет.
После пятой парилки выпили по сто и вышли на улицу. Если бы была зима, окунулись бы в снег, хотя это занятие в Москве смешное. Снег ведь грязный, кислотный. Но зимой много охочих до снежного растирания, а сейчас лето. Постояли, покурили. Андрей посмотрел на березку, вытянутую до девятого этажа соседнего здания, и крякнул:
– Странно мы с тобой дружим, Игорек.
Я сплюнул в урну и ничего не ответил.
Рядом сидел огромный, огромный, огромный толстый мужчина и радовался жизни. У него было три подбородка, из-за обширного живота не было видно яиц, жирными были руки, ноги, бока, лопатки, спина. Он сидел напротив нас, пил из горла «Балтику-9» и вызывающе, неестественно и нескромно улыбался. Свет от этой улыбки падал на нас с Андреем, и нам казалось, что всходит солнце, хотя на улице было пасмурно.
– Как можно быть таким толстым и радоваться жизни? – сказал я на ухо Андрею.
– Он просто очень мало знает, очень мало знает, – ответил мне кандидат физико-математических наук Андрей Сергеевич Матвеев.
* * *
У Наденьки сессия. Она то и дело звонит мне на мобильный, и я подолгу рассказываю ей о современной поэзии. У нее курс «Современная поэзия», вот я и рассказываю. Честно говоря, я плохо помню стихи, но хорошо знаю, кто с кем спит, кто с кем живет, кто кого издал и чего это стоило.
Наденьке очень нравятся мои рассказы. Она говорит, что они живые и непосредственные. В перерывах между зачетами мы встречаемся и немного развратничаем.
У Нинель и Вани ГИА. Его, бедного, натаскивали как собачку Павлова, только что слюна не капала. Он так и не знает, куда подать документы. Мне видится, что Ваня технарь. Однажды я полчаса не мог разобрать безынерционную катушку, а он подошел и легким движением открыл кожух. Нинель же хочет отдать его на филолога. Ей очень нравятся филологи и не нравятся математики. Ее бывший муж – математик.
* * *
Статью о ГИ я написал. Получилось ни шатко, ни валко, но уж такие статьи меня никто писать не учил. Вообще, очень тяжело узнавать о человеке все самые интимные подробности, тем более в такой ситуации, как моя.
Дописывал статью дома, уже под утро. Параллельно смотрел НХЛ «Вашингтон» – «Нью-Йорк Рейнджерс», и когда Овечкин в седьмом матче забивал победный гол, я писал письмо Ивану Ивановичу, в которое вложил файл со статьей.
И вот когда оставалось только нажать кнопку «Отправить», я замер и тупо смотрел в каком-то трансе на фотографию Гагарина, висевшую на стене в моей гостиной. Я ни о чем не думал, мыслей не было, голова пустая, даже не пустая, а как будто ее нет совсем на плечах.
И тут где-то за окном, из соседской форточки я услышал:
«Информационная служба “Роскосмоса” в пятницу, 7 сентября, заявила, что причиной падения спутника “Инфотэкс” стали неполадки в двигательной установке третьей ступени ракеты-носителя “Союз”, которая выводила аппарат в космос. Как подчеркнули в космическом ведомстве, аппарат упал на 421-й секунде полета в Тюменской области в районе Тобольска».
Когда я очнулся – письмо ушло адресату.
* * *
Утром встаю, собираюсь на работу – состояние анабиозное. Рыжика-2 еще не покормил, зашел в туалет, выхожу – слышу визг и вой. Отдавил котенку лапку.
Все живое такое хрупкое, ненадежное, еле дышащее, мелкое, слабенькое, а этот дом сталинский пережил моих родителей, переживет меня и моих детей. Все умрут, а дом, как египетские пирамиды, будет стоять.
Позвонил Ивану Ивановичу, соврал, что заболел, а сам взял Рыжика-junior и понес в ветеринарную лечебницу. Врач – женщина, похожая на кошку, – долго меня отчитывала. Я не выдержал, и пока делали рентген, вышел на улицу покурить. Возвращаюсь – вроде кости целы.
Купил Рыжику банку «Хиллса».
* * *
Все мои несчастные любови от того, что я предельно слаб и мягок, несмотря на мою воинственную, даже отморозную внешность. Но, попавшись на наживку мужественности, через какое-то время женщина оглядывается и видит, что все это полнейшая бутафория. Все мои прибамбасы: крепостцы, сабельки, кожаные офицерские сапожки со шпорами, фуражка с кокардой и кот Рыжик-2 – просто защитная реакция слабовольного организма.
Женщина захватывает одно укрепление за другим (они сдаются без боя), в короткий срок (месяц) или в длительный период (10 лет), и в итоге оказывается, что вот стою я голенький, с пупырышками, под белым режущим глаза светом люминесцентных ламп – со всеми своими болячками, со всеми комплексами, неудачами, бородавками и тщеславием. «Ты очень хороший, славный, отзывчивый человек, но тьфу на тебя», – говорит женщина и уходит, громко хлопнув дверью.
Самое главное, что эта закономерность меня ничему не учит. Все продолжается по кругу, как астрологический цикл. Наверное, кто-то должен смириться с тем, что я просто слаб и безволен.