* * *
Чары латышских названий.
Чудо серебряных слов.
Словно фрагмент заклинаний,
с памяти снятый засов.
Иноязычная сладость.
Вязь звукового герба.
Вымолвить: Сабиле, Салдус –
сахар и соль на губах.
Вправду ли жили счастливей
языкотворцы тех мест
в Селии, Силаве, Спилве?
так же был тяжек их крест.
Но посещала удача,
изобретали слова.
Божия искра в придачу
и тиражами – молва.
Тяжесть начального слова –
чернь на седом серебре.
А окончанье не строго –
свист снегиря на заре.
Как старина написала,
мы повторяем – и пусть:
Сигулда, Смилтене, Сала,
словно стихи наизусть.
*
* *
Жизнь в краю подзола и песка –
на запястье тоненькая вена.
Сумрачно, серебряно, смиренно
северное солнце у виска.
Не грущу, судьба, благодарю,
будь твоя благословенна скупость,
мне ли скудость принимать насупясь,
ни сгорю, ни душу затворю.
Только голос рвется. И рука –
в волосы и спутывает паклю.
Не глотком, не пригоршней – по капле
мед и яд родного языка.
ГАНЗА.
БРОДЯЧИЕ МУЗЫКАНТЫ
Но
выдохлись и воск и сера,
давно забылись времена,
где трубадурам и труверам
служили слово и струна.
Где шут гороховый с предместья
и деревенский скоморох
дудели врозь, играли вместе,
и шуток сыпался горох.
Ах, эти песни – мед и зелье,
и риск не свидеться в раю.
И грусть и дерзость. И веселье
у самой бездны на краю.
Где гистрионы и ваганты
восторги сеяли и страх.
Ушли безвестные таланты
в своих дырявых башмаках…
О, сколько выцвело закатов
и сколько разыгралось драм.
Да мало ль шлялось музыкантов
по всем ганзейским городам!
Но я не верю, что бесследно
исчезли с рижских мостовых
и бесшабашность денег медных,
и безрассудство струн живых.
Пора разгадывать загадки,
торопит время и велит –
все, что осталось в древней кладке
и что впечаталось в гранит,
и что вместилось в нашу память,
и что в прапамяти звучит.
Лишь тайный ритм – в крови и камне,
в душе и совести – стучит.
ТЫКВА
Не пора
ли раздувать огонь,
помолчать – и брови к переносью.
Тыквенное семечко в ладонь,
Словно письмецо, вложила осень.
Любопытство мучает меня –
может, тайна жизни или смерти,
может, знак воды или огня,
в легком запечатанном конверте.
С той поры и поневоле я –
письмоносец, понятый превратно,
что в небытие из бытия
отправляет письма – и обратно.
Дотерпеть, дожить, разжать ладонь,
защитить от хвори и от хмури,
заклинать землею и водой…
Не поверить и глаза зажмурить:
Снова потешает огород
тыква, кваква, желтая толстуха,
доброе чудовище. И рот
у нее от уха и до уха.
Тыква – колдовское существо.
На прощанье на исходе лета –
чернокнижье, буйство, озорство
бедной почвы и скупого света.
*
* *
Окраина тихо шуршит, как забытый кофейник.
Бочком, как щеглиха, гляжу на осот и на вейник.
Поверив приметам, во тьму уползают коренья.
Прощание с летом – пора обостренного зренья.
В свободное время – ах, что мне иная забота –
репейное семя и терпкие ядра осота
ищу, примечаю и на зиму впрок оставляю,
и к зимнему чаю ручей городской утепляю.
А если крылатый пожалует с севера странник,
вот всё, чем богаты – гречиха, перловник и манник.
О лихо, мне, лихо, повинной паду головою,
ведь птичью гречиху бранила я сорной травою.
Стучится к нам в сени синица, как вестник осенний.
Пора опасений, пора пересмотренных мнений.
Отныне заноет душа в постоянной тревоге
за птиц, что со мною зимуют, и тех, кто в дороге.
В резном оперенье мой сон городскими ночами.
Печально прозренье. И поздно. И только печали –
крапива крапивнику, чтобы росла на полянке,
рябина рябиннику и конопля коноплянке.
*
* *
В дождь – и с непокрытой головой,
босиком – и в сумрачную лужу.
Только прутья клетки дождевой
отогнуть и вырваться наружу.
Что дождю – смывать и умывать,
щекотать в траве щенячье ухо.
Не спеши в слова заколдовать,
что невнятно до поры и глухо.
Обернется злом – не мудрено,
отольется – и сама не рада,
не спеши виниться, все равно
ложь правдоподобнее, чем правда.
Стерпим, перемелем, переждем.
А пока до дрожи непривычна
жизнь струи, свобода под дождем,
светлая, лягушечья и птичья.
В туче отворяется окно,
меркнет почва в ожиданье чуда,
в воду превращается вино,
и освобождается посуда,
и пустые бочки в небесах
катятся, трещат и громыхают.
А в глазах домов волшебный страх,
как ребячьи слезы, высыхает.
*
* *
От слов, колес и лиц осатанев
и на тебя обидевшись навеки,
сбегу и нору вырою себе
и брошу притворяться человеком.
Пройдут дожди.
Стекут под землю дни.
Моя былая нежность темным зверем
придет к тебе, не чуя западни,
тихонько поцарапавшись у двери.
*
* *
Ручей зеленого вина,
над ним травы девичья дикость,
изысканные имена –
валериана, вероника.
И простотой поражена
я от волнения бледнею,
люблю линнею, ведь она
была избранницей Линнея.
Исток тех драм, вздохнете вы,
забыт, как страсти по Матфею,
что ж, Тимофея в честь травы,
или траву в честь Тимофея?
Бродить лугами просто так,
в гербарий – альфа и омега,
найти растенье пастернак.
И задохнуться, как от бега.
*
* *
Там, где шла над водою,
над бедой без опаски,
кто-то жесткой ладонью
стер мгновенно все краски.
Это было. И с нами.
Облака с островами.
Острова с облаками –
на замок и под камень.
Столько жриц и весталок,
что откуда берется.
Но мне знать не пристало,
чем мой день обернется –
пусть суровой холстиной,
пусть шагреневой кожей,
пусть свиною щетиной –
принимаю. Но боже!
Но как больно и остро.
Но как страшно и просто.
Мой таинственный остров,
мой единственный образ…
У огня, но морозно.
Слово тверже железа.
О, как прямо и грозно
в душу глянула бездна.
*
* *
Поэзия. Тетрадь.
Как труд в каменоломне.
Не станем уверять,
что ничего не помним.
Да не утратим стыд.
Не притупим печали.
Не будем делать вид,
что ничего не знали.
Пройдем за пядью пядь –
и все, что было с нами,
попробуем назвать
своими именами.
Не вздумаем вещать,
почесывая темя.
Не станем упрощать
судьбу свою и время.
Все видно с той горы.
Чтоб были те, кто живы,
и только-то – добры,
всего-то – справедливы.
*
* *
И в памяти берег возник,
когда я, не ведая броду,
входила в латышский язык
на ощупь, робея, как в воду,
в осенний ледок босиком.
Потом за латышскою речью,
как в сказке, пошла за клубком
в легенды, в глаза человечьи,
в озера, в березы… В конце…
Конец получился веселый –
вдруг сильный латышский акцент
возник на губах, как бесенок,
и принялся звуки стеречь,
друзьям и врагам на забаву
славянскую терпкую речь
в латышскую править оправу.
Курьез ли, всерьез – не беда,
я вновь говорю без опаски,
сказали мне гласные: да!
Согласные были согласны…
* * *
И оттого не рухнул мир пока –
мир держится, мой друг, на честном слове.
Мудры не все пословицы. Рука
по локоть тонет в зернах. И в полове.
Слюною птичьей намертво скреплен,
мир связан хрупкою нетленной глиной,
с землею взглядом связан небосклон,
и судьбы сшиты тонкою травиной.
Всего лишь память – смертная игла.
Не клятва жизнью, не расписка кровью.
Мир оттого не тлен и не зола,
что вопреки дурацкому присловью
читаю – и теперь как никогда
в прищуре глаз и в незаметном жесте –
все держится на честном слове? Да!
Все держится на слове. И на чести.
|