* * *
…но не хватает букв. Пытаясь
завоевать хотя бы пядь
живой строки, словесный паюс
на слух, на вкус перебирать.
Всё то, что связкам в поединке
не повторить, не уловить,
жизнь произносит без запинки,
перерастая алфавит.
Какой фонетикой сохранны
невыразимый свист вьюрка,
звон тетивы, ручья сопрано,
трескучий тамбурин сверчка?
Каким облечь запечатленьем
прозрачный голос, что живёт
в протяжных гласных песнопенья
на петлях храмовых ворот?
ПРЕДЧУВСТВИЕ
Знаешь:
случится.
Помнишь: настигнет.
Тягостно носишь подобно горбу
между лопаток незримую стигму,
тайную точку прицела на лбу.
Воздух прищурен.
Косым соглядатаем
ветер, притворно попутный, летит,
мягко толкает настойчивым дактилем
в спину, в затылок,
a пыли графит
путь невзначай отмечает пунктирами.
Влага испарины вдруг хомутом
шею сжимает, и чувствуешь сирым и
загнанно-сбившимся сердцем: ведом.
Думал: присмотрен.
Верил: избавлен.
К лучшему, к лучшему, врал назубок.
Выжить бы, выжать предчувствие травли,
скрытой погони… Но как поводок
дёргая пульс, пробегают запястьями
прикосновенья слепого чутья.
Страхами лижет тебя языкастыми
сумрак, предметы глумливо двоя.
Истово, с самозабвенностью нереста
множатся шорохи бледных ночниц,
пенятся ужасы,
призвуки,
шелесты
перьев кошачьих,
змеиных
ресниц.
ЖАРА
В ГЕНТЕ
Слоёным тёплым пирогом
неспешно остывает вечер
на противнях нагретых крыш,
на плитках кровель.
Как перец, сыплются кругом
скворцы из перечниц скворечен,
и воздух от заката рыж
и полнокровен.
Закрыт в кладовках туч озон
для послегрозового рая,
и дымка застилает вид
для фотографий.
Порозовевший горизонт
как блин по краю подгорает,
над черепицей дух стоит
горячих вафель.
И, прижимая к животу
ночную площадь словно грелку,
не спит старинный городок
в плену артроза.
На миг обнявшись на лету,
на башне часовые стрелки
показывают, глядя вбок
на землю: поздно.
В канале мятная вода
толчёт собора отраженье
и варит круглый циферблат
яичком всмятку.
Секунд летучих череда
сгорает в фонаря фужере.
Шагами полночи примят
бисквит брусчатки.
* * *
На охоту выходят впотьмах.
Шарят в сумерках, дулами дыбясь.
Скройся в зарослях звуков, в словах,
как в ибискусе прячется ибис.
Растворись, разменяй себя на
умолчанье, затишье, безмолвье,
вместо голоса пусть тишина
защищает подходы к гнездовью.
Научись у кольца полыньи,
обводящего заводь молчанья,
замыкаться в себе, сохрани
с недомолвками и мелочами
всё, что жаль наяву и во снах
обнаружить потерей ли, кражей,
потому что не дремлет в кустах
лис, в листве притаившись бумажной.
АНГЛИЯ
Встречала
близящийся берег
рукоплесканьями вода.
Расположилась, как в партере,
в заливе лодок череда.
Они покачивались, мокли,
по пояс погрузясь в рассол.
Иллюминаторов монокли
вальяжно наведя на мол,
паром, устроившись недурно,
разглядывал, задравши нос,
как с меловых утёсов Дувра
пускает ветер под откос
гурьбы гагар, пригоршни чаек,
в момент замусорив залив,
пунктиром птичьим размечая
границы судоходных нив.
Он медлил заходить в фарватер,
покрытый тьмой живых крупиц,
по клочковатой влажной вате
в воде качающихся птиц.
Обрыв прибрежный, зубы скаля,
прибоем дёсны полоскал,
прилив, как крышкою рояля,
волной захлопывал причал.
В глазах рябило. Свет дневалил,
вертело солнце калачи,
из поднебесных готовален
достав блестящие лучи,
вонзало циркулями в бухту,
чертило блики и кружки, –
а чайки ссорились, как будто
хотели наперегонки
склевать искристую приманку,
набить сиянием зобы,
чтоб горло высветлить с изнанки
и крики хриплые забыть.
Пекло. Всё длилась солнца шалость
над милями морских саванн,
и по-английски, не прощаясь,
из бухты уходил туман.
___
Так пахнет чаем в Англии трава,
настоем дикой мяты и душицы.
Всё живо в ней, и край любого рва
шевелится и тихо копошится.
Всё в живности: покажется, что высох
на солнце луг, а всмотришься – ничуть.
И в жимолости шорохи, и в тисах
возня; в овсе, что вымахал по грудь,
малиновка горит; поодаль мелко
дрожат шпалеры одичавших роз
и слышен чей-то свист; на пихте белка
сидит, хвостом изобразив вопрос.
Кидается то в поле, то к откосу
отпущенный побегать фокстерьер
и столбенеет, если из-под носа
выпархивает вдруг – овсянка, сэр!
___
В стране единорогов их самих
живьём уже не встретить: оттого ли,
что корм не тот (по слухам только жмых
сухой они едят), не то в неволе
им не житьё; иль веры в них в обрез,
иль с девами какая катастрофа, –
они ушли в геральдику, как в лес,
и на монетах повернулись в профиль.
Попрятались в печати и гербы,
в приют латыни, в заросли девизов,
застыли там, поднявшись на дыбы,
тем самым словно нам бросая вызов:
Essemus!1 Как найти теперь твой след,
животное нездешнего покроя,
где взять набор подсказок и примет
чтоб отыскать тебя, как Шлиман Трою?
Со временем всё раздаётся вширь.
Пропорции и мерки изменились,
как и ландшафты: там исчез пустырь,
здесь небоскрёб на месте рощи вылез.
И если зорко посмотреть с холма,
прищурившись, на городок в долине,
заметишь, что дубравы бахрома
обводит силуэт: он, странно длинен
и крепко сбит, лежит, срастясь с землёй,
домами, переулками; деревья –
смыкают кроны, вылепив листвой
громадину невиданного зверя.
Века прошли, как на спину он лёг
и спит с тех пор, в багульнике и вербе,
наставив в небо потемневший рог,
прикинувшийся шпилем старой церкви.
2014–2015
|