Опубликовано в журнале Крещатик, номер 4, 2015
Родилась
на Украине в городе Винница. Окончила Казанский Институт Культуры и Винницкий Пединститут.
Живёт в Австралии. Публиковалась в многочисленных периодических изданиях («Нева»,
«Новый журнал», «Литературная газета», «Стороны света», «Чайка», «Австралийская
мозаика» и др.). Автор двух сборников рассказов: «Отправление с общей станции» и
«Переулок Пиво-Воды»
ЗА НАШУ ВИКТОРИЮ!
К празднику Тошка начинает готовиться загодя. Уже к первому мая у нее все куплено, запасено, подготовлено для праздничного ужина. И вино, сладенькое, как мамка любит, и водочка для папки, мужа Михаила, и для взрослых уже сыновей Коли и Феди. Готовить Тошка начинает за три дня. Теперь, когда она уже на пенсии, можно не спешить, и стряпать медленно, в свое удовольствие. Иногда, она неторопливо беседует с мамкой или с Михаилом, а когда и сериалы смотрит. И работа спорится, холодильник заполняется вазочками и блюдами с праздничными закусками. Холодильник у Тоши большущий! Она пять лет нянчила детей у соседей по площадке, а когда те собрались уезжать в Канаду, то отдали Тоше почти всю мебель; и холодильник тогда же ей достался, и плоский телевизор, и одеяла, считай новые. А одежды сколько – до конца жизни не переносить! Сейчас бывшие соседи Тоше деньги присылают, а она за родительскими могилами для них смотрит. И убирает, и оградки подкрашивает, а по весне цветы высаживает. Фотографии с тех могил соседям в Канаду отсылает, а они в письмах ее благодарят, и про деток подросших пишут, – вроде как родные ей уже за столько лет стали. Тошкина скатерка парадная тоже от соседей ей досталась. Скатерку на стол надо постелить загодя, чтоб улежалась, чтоб углы не топорщились.
Рассветным утречком Тошка расставляет на белой скатерти тарелки, кладет вилки, ножи, ставит граненые стопочки. Стопочки хрустальные, немецкие – папка из Германии в сорок пятом году привез. Стопочкам этим больше семидесяти лет, а сверкают хрустальными боками, как новенькие. Тошка их к празднику помыла в соленой воде, вытерла досуха льняным полотенчиком, – пускай сверкают!
Тошка надевает свое самое красивое платье и удобные туфли – шутка ли, почти целый день на ногах проходить придется, снимает с вешалки плащ, прохладно еще, не лето все-таки. Она проверяет в сумочке кошелек и ключи и выходит в утренний праздник. Москва только начала просыпаться, машин еще не много. К станции метро тянутся людские ручейки: дети, молодежь, люди постарше. Ветеранов в тяжелых от медалей гимнастерках ведут под руки внуки, рядом гордо вышагивают правнуки. Праздник! День Победы.
Тошка сначала едет на Белорусский вокзал. Она почти не помнит, как встречали поезда в те майские дни, мала была, два годочка. Отец в сорок втором лежал в госпитале где-то под Можайском. Рана была нетяжелая, в тыл его не отправили, а мамке удалось получить пропуск в прифронтовую зону и побыть с мужем целых пять дней. Тошка появилась на свет в военное трудное и голодное время. Но несмотря на недостаток питания, росла она здоровой и на мир, ее окружавший, всегда смотрела с улыбкой. Бабушка Вера, соседка по коммуналке, которая нянчилась с Тошкой, пока мамка на фабрике строчила гимнастерки и галифе, удивлялась, что малышка просыпается всегда с улыбкой. Такая уж Тошка получилась – веселая девчонка, радостная, кто ни глянет, – все улыбаются ей. Недаром она в честь грядущей победы названа Викторией. Имя это тоже бабушка Вера придумала. Она из бывших была, знала такое, что простым людям вроде Тошкиной мамки и в голову бы не пришло. Вот и назвали малышку Викторией, Виктошей, Тошей, значит.
В начале июня сорок пятого мамка с Тошкой на руках встречала папку на вокзале. И папка поднял дочку высоко в небо и крикнул «Смотрите, Виктория! Моя Виктория!» Тошка, вроде бы даже помнит что-то такое, но смутно очень. Много людей вокруг, смех, цветы, все целуются, а папка поднимает ее в синее небо!
Сегодня Тошка и на вокзал успела, и на площадь прибежала вовремя, успела проскользнуть в музей. Она всю жизнь здесь проработала, и хоть уже пять лет на пенсии, но по старой памяти ее пропускают. Парад они смотрят с антресолей под самым чердаком. Девочки всегда чайник приносят, пироги, или вот, конфет коробку, как Тошка. Они долго пьют чай, смотрят парад, и это тоже часть Тошкиного праздника – девочки с которыми она всю жизнь проработала. После парада Тошка гуляет по улицам и любуется на ветеранов. Особенно ей нравится наблюдать за парами, когда и он и она с наградами. В последние годы на площади и в парки приходит молодежь специально, чтобы танцевать с ветеранами. Иногда и Тошка танцует, кружится в вальсе с молоденьким пареньком, и вспоминает, как танцевала с Михаилом, и как счастливо кружил их выпускной вальс. В конце праздника Тошка покупает букетик, несет его к Вечному огню в Александровском саду и долго стоит, глядя в огонь.
Домой она приезжает усталая. Хорошо, что все приготовлено с вечера, даже картошка почищена, лежит в холодной воде, дожидается хозяйку. Тоша ставит кастрюлю на плиту и меняет туфли на удобные тапочки. Но вот стол накрыт, Тоша садится напротив папки с мамкой, рядом с ней Михаил, а сыновья друг против друга – Коленька у окна, а Федя рядом с ней у двери. Тошка разливает водку по сверкающим стопочкам, мамке сладкого вина в рюмку и, наконец, произносит заветные слова: «За Победу!»
Сколько она себя помнит, этот день был у них в семье главным праздником. Не дни рождения, не Новый год и не пасха, а День Победы.
– Я в этот день как будто снова родился, – раз сказал Тошке папка. – Вот, веришь, доча, будто и не жил все эти годы, а только ждал, когда же победим, когда же война кончится?!
И у них с Михаилом так повелось, что День Победы считался главным праздником. Вот так же как сегодня стол накрывали, и первый тост всегда говорили «За Победу!»
Тошка мечтала, что у сыночков вот так же будет, что приходить будут в этот день к ним с женами, приводить внуков.
Мамка к празднику всегда пироги пекла, только не такие махонькие как Тошка, а большие, деревенские. Тошка раскладывает пирожки по тарелкам: с мясом, с капустой, – ешьте! А салаты, это уж Тоша мамку приохотила, когда подросла, салат – еда городская. А Михаил с детства котлеты уважал, и Коля весь в отца – тоже котлет ему подавай! Феденька в бабку удался, в мамку Тошкину. Сладкое любит, без конфетки, бывало, и не засыпал.
Тошка приносит из кухни вареную картошку с котлетами, и снова разливает по стопкам. Сегодня праздник, сегодня можно! Она ест и рассказывает мамке с папкой о праздничном городе. «С подробностями», как любят родители, перечисляет украшения на ГУМе, на трибуне, рассказывает о параде, о красавцах-мальчиках в военной форме, о маршалах и о ветеранах, для которых уже который год устраивают «сидячую трибуну». Тошкины мальчишки слушают и улыбаются, а Михаил кивает. Тошка снова разливает водку. Теперь тост за нее, это тоже традиция: «За нашу Викторию, за Тошку!» Глаза у Тошки наполняются слезами, она опрокидывает в рот обжигающую горло водку, и плачет, уже не в силах сдерживать себя.
Бутылка почти пуста, остатки Тошка допивает уже стоя и не чокаясь. Папка говорил, что даже те, кто через много лет после войны умер, все равно что на войне, потому что война догоняет. Его самого война и догнала, Тошке и десяти лет не исполнилось. Мамка после того еще семь лет прожила, почти до Тошкиного совершеннолетия дотянула. Хорошо, Михаил ее в тот же год замуж позвал, а то бы совсем пропала. Тошке восемнадцать сравнялрсь, когда мальчишки родились, – хлопотно, помочь некому, так вот и билась она с ними, пока подросли. Мальчишки в школу пошли, а Тошка в институт поступила, хотя Михаил и не очень доволен был. Он домашней работы не любил, думал, что ему щи варить придется при жене-студентке. Но Тошка везде успевала, заводная была, работящая. Муж и смирился, потом даже гордиться стал: вот, жена у него какая умница.
Тошка собирает со стола. Комната немного покачивается, но ей это почти не мешает. Посуду можно не мыть, завтра вымоет, ей бы только в холодильник все убрать, чтобы не испортилось. Тошка останавливается перед фотографией на стене. Михаил обнимает Колю с Феденькой, и все трое ей улыбаются. Руки у Тошки заняты, в каждой вазочка с салатом, она даже слезы утереть не может. Михаил только и порадоваться успел на сыночков, когда те техникум окончили, в армию их проводил. А весной случился у него сердечный приступ, инфаркт, – и не спасли человека.
– Мишенька! Михаил! – зовет Тошка мужа, но он не отвечает, и она покачиваясь, идет на кухню к холодильнику. Слезы застилают глаза, и пол под ней колеблется все больше.
Через год после смерти Михаила, когда Тоша ждала Колю с Федей домой, и уже купила им в универмаге модные нейлоновый рубашки в хрустких пакетах, в дверь к ней позвонили представители военкомата. Коля и Федя служили вместе, вместе и погибли при обстреле. Про Афганистан Тоше сказали по-секрету, нужно же было как-то матери объяснить, почему солдат в свинцовых гробах хоронят.
Тошка сбросила тапочки, влезла на диван, дотянулась до фотографии, и теперь гладит сыночков по голове, – сначала Коленьку, потом Феденьку. Голова у нее кружится, тело становится легоньким, вроде воздушного шарика. Кажется Тошке, что вот, оттолкнется она, да и полетит в небо, в пустоту!
Ничего после того проклятого года у Тошки не осталось: пусто в доме, пустота в душе. Потом, конечно, свыклась жить с этой пустотой. Она еще двадцать лет работала в своем музее, пока пенсию оформила. Детей соседям нянчила, привыкла к ним, вроде как родные стали. Потом и соседи уехали. Тошка теперь даже кота взять не хочет, ведь когда помрет она, животное на помойку выбросят, жалко.
Ну, сколько ни суждено ей прожить, а главный праздник она всегда отметит как следует!
И Тошка наливает в стакан остатки сладенького мамкиного вина.
– За Победу! За мамку с папкой! За Колю! За Федю! За нашу Викторию!
ВЕДРО ЗОЛОТА
В каждой уважающей себя еврейской семье есть предание о ведре с золотом, которое закопала бабушка (дедушка, дядя (прежде чем в красные комиссары податься!), тетя, невестка (и вот не сказала никому, гадюка, где зарыла!) – нужное подчеркнуть). А вот кабы нашлось то ведро – тут-то мы бы зажили богато и счастливо. И уж во всяком случае без проблем! Этот рассказ – мой вариант истории ведра с золотом.
– Спать!
– Нет еще! Бабушка Маня, расскажи мне про войну!
– Ты, Бэлка, весь день с подружками бегала! Не напрыгалась, не устала за день?
– Нет! Бабушка, расскажи про девочку Маню, пожалуйста, ну, миленькая, я так люблю про девочку Маню!
– Не Маню, а Ману. Мана – румынское имя!
– Да, про Ману! Расскажи, бабушка, про войну, про тетю Ромику и дядю Михася, про дедушку Бромберга, – про всех расскажи!
– Ну, что с тобой делать! Только ты лежи смирно, слушай и старайся заснуть!
Мана была нянькой у детей Бромберга, зубного врача в маленьком городишке Периправа. Бромберг был слишком хорошим дантистом, чтобы переселять его в гетто, поэтому его вместе с семьей оставили как бы под домашним арестом. Бромберг с утра до вечера бесплатно лечил зубы офицерам, за что снабжался из военного госпиталя всем необходимым для кабинета. Выходить из дому никому из Бромбергов не разрешалось. А на беловолосую, синеглазую, худую как тростинка, Ману никто не обращал внимания. Так и стала она единственной ниточкой между Бромбергами и остальным миром на долгих пять лет. Даже бабушку Нехаму, умершую в последний год войны, провожала до кладбища только одна Мана.
Мана любила Бромбергов, как любила бы собственную семью, которой у нее уже восемь лет не было. Бабушка Нехама, мама Бэллы, жены Бромберга, привела Ману с базара. Мане было двенадцать лет. Родители и брат умерли, местечко опустело, синагога закрылась, все уезжали, и никому не было дела до сироты. Мана решила идти в город наниматься в няньки. Бабушка Нехама и привела ее в няньки к новорожденной Ромике. Потом родился Михась, и Мана нянчила его. Потом в городе появились военные, и началась война. Через пару дней стали отсеселять евреев из хороших домов в нежилые местечки. На базаре говорили, что в ее родном местечке теперь снова живут. Мана мечтала, что после войны, когда дети уже будут совсем большие, Бромберги отпустят ее жить в родное местечко. У нее в местечке был дом и огород и, если придется жить одной, то как-нибудь она проживет. Будет наниматься готовить на свадьбах. Бабушка Нехама ее научила печь, варить и красиво подавать на стол, так что у Маны профессия была, что называется, в руках.
А еще Мана была влюблена. Ей не было и десяти лет, когда она влюбилась в молодого красивого контрабандиста, который дважды в неделю появлялся в местечке по дороге в Периправу. Люди называли его Ионой. Однажды, он спросил у нее воды. Мана вынесла ему воды в хорошей чашке. Отец на нее пристально так глянул и сказал: «Ионелэ, если за три года станешь жить своим домом, можешь прийти в субботу вечером договариваться!»
Иона поглядел на Ману, усмехнулся, показав белые зубы, и ответил: «Я подумаю, реб Шлоим, предложение очень заманчивое. Да и время подходящее…»
И, улыбнувшись Мане, он отдал чашку и ушел, бросив ей на ходу: «Расти большая, Маночка-Беляночка!» Больше Мана его не видела, но про себя тайно стала считать себя невестой. И мечтала Мана, что после войны Иона отыщется, и заберет ее к себе «в свой дом».
Война кончилась, люди возвращались в свои дома в Периправе, стеклили окна, выбивали полотняные дорожки и белили стены. Городок повеселел. По вечерам молодежь снова выходила гулять на площадь перед базаром. Пришел с войны гармонист Владуц. Он весь вечер играл, сидя на скрипящем стуле. После ранения нога у Владуца плохо гнулась, и долго стоять ему было тяжело. Но, все равно, половина девушек, которым не осталось в Периправе женихов, были влюблены в гармониста, и вечерами стайкой жались к нему.
Мана на площадь ходить стеснялась, да и времени не было. По вечерам она гладила на веранде белье и тихонько, чтобы не тревожить хозяев, рассказывала детям сказки. Сказок Мана слышала много от мамы и бабушки, потом еще от бабушки Нехамы и Бэллы. А еще, у Бромберга в кабинете, не в зубном, а в том, где все стены книгами уставлены, Мана нашла книгу сказок. Сам Бромберг, узнав, что Мана грамотная и даже закончила еврейское начальное училище, разрешил Мане читать свои книги. Мана всегда мыла руки, боялась даже дышать на страницы, а ну как пятно сядет! Сказки эти она прочитала от корки до корки. Сначала сама читала, потом Ромика подросла, и они стали читать вместе. Красавицы на картинках в объятиях настоящих рыцарей с длинными усами и мечами в руках, драконы, феи – все это переносило Ману в другой, волшебный мир. И Мана мечтала о рыцаре. Пусть не в латах, пусть без меча, но чтобы добрый и благородный. И снился ей ночами Иона, и улыбался белыми зубами, и звал с собой.
– Ах, нарыше (дура)! – ругала себя Мана. – Он давно забыл тот разговор. Мамы и папы уже восемь лет как нету! Может он и не живой вообще, Ионел тот!
Но, стоило ей открыть книгу и глянуть на картинку, как сердце начинало стучать, а потом и вовсе замирало.
Бэлла, хозяйка, обещала ее выдать «от себя» замуж. От себя, значит, даст ей полное обзаведение: посуду, белье, даже кровать. Это за то, что Мана все годы оккупации их обхаживала, покупала все и в дом приносила. О жаловании и не заикалась! Денег у Бромберга не было. Офицеров он лечил бесплатно, а припрятанные ценности продавал, опять-таки, через Ману, и худо-бедно смогли они все прокормиться целых пять лет. Бэлла даже обещала Мане жениха найти. Есть у нее на примете какой-то троюродный брат. Только подождать надо пока он вернется. Он, троюродный этот, в Россию уехал. Как начали румыны занимать Молдову, – так и подался в Россию. У Бэллы во Львове жили дядя с тетей – вот к ним. А Львов потом заняли немцы, и дядя с тетей сгинули. А троюродный этот, оказывается, успел уехать. И письмо прислал, спрашивал о родителях. Ну, и что ему ответить? Были родители и нету… Лежат в земле вместе с сотнями других детей и родителей. За эти пять страшных лет поумирало сколько раньше за двадцать пять! Бэлла ему два дня письмо сочиняла. И про Ману написала тоже. Мол, присмотрела тебе девушку – золото, приезжай и женись.
В городе Бромбергов не то чтобы не любили, но завидовали. Еще бы! Прожили всю оккупацию в своем доме, да еще сам Бромберг все пять лет зубы лечил. Люди думают, что он как сыр в масле катался, что ему золотом платили за каждый зуб. Ману на базаре уже не раз спрашивали о Бромбергах. А еще, начальник какой-то в синих галифе ее подкараулил у калитки. Ждал ее, хитрый, даже имя знал. Спрашивал, много ли Бромбергу немцы платили. Тьфу! Мана ему все рассказала. И как немцы над хозяином издевались, и как Бэллу перепугали, и она от испуга ребенка выкинула, чуть умом не рехнулась. Рассказала, как кольца Бэллыны продавала, как детей выводила гулять в сад по ночам, чтобы никто их не видел. Все начальнику рассказала!
Только не помогло это. Бромберга через неделю забрали, а потом и за Бэллой пришли. Обыск делали, перевернули все в доме. Дети ревели, особенно Ромика. Михась только за Ману прятался, но не ревел. Он уже в конце заплакал, когда Белла уходила. Бросился к ней: «Момэлэ, не иди, момэлэ!» Мана и сама заплакала. Бэлла ее обнимала на прощание и шепнуть успела, чтобы посмотрела Мана в сарае в старом сундуке. Увели Бэллу, а за детьми пообещали прийти на днях.
Мана детей уложила, а сама глаз не сомкнула – думала все. На рассвете в сарай пробралась. Сундук там стоял старинный, еще бабушки Нехамы приданое в этом сундуке приехало. Так вот в том старом сундуке, прикрытое тряпьем всяким, стояло маленькое детское ведерко. С золотом. Не то чтобы совсем полное, но почти до половины. И цепочки в нем порванные, и обручалки старые, ношеные, и сережки по одной из пары – всего полно было. Приносили, видно, Бромбергу люди лом золотой, а он его не переплавлял, а из своего золота коронки делал. Коллекцию, что ли, собирал? Мана еще подумала, что ведро это, наверное, начал собирать старый Бромберг, отец хозяина, он ведь тоже зубным врачом был.
Ну, долго она не рассуждала. Вещи детишкам собрала, свои платьишки в корзину покидала, подушки-одеяла в узел. И еще до завтрака на базар сбегала и телегу получше наняла – все-таки на тот берег ехать! И поехали Мана с Михасем и Ромикой на другой берег в ее родное местечко.
Мана как рассудила: ежели Бэллу выпустят, то она ее искать только в местечке станет, больше негде. А не выйдет Бэла, – начальник тот детей не найдет, потому как никто в городе не знает, где их искать. И Бромберг, хозяин, тоже догадается, куда Мана подевалась. Выпустили бы только! Мана насчет «выпустили» очень сомневалась, потому как перед румынской оккупацией на том берегу хозяйничали русские. Они наводили порядки еще построже немецких. Евреев, вот только, сразу всех не расстреливали. Но арестовали многих. И не выпустили, конечно. Потом уже при румынах на базаре шептали, что большущие могилы открывали и разрешали родным забирать своих и хоронить по-человечески. Так что Мана не очень надеялась, что Бромберги вернуться. Ну что ж, дети теперь ее, Маны, а значит, надо ей подумать, как их прокормить и где спать положить.
Дом их в местечке (вот счастье!) стоял как ни в чем ни бывало. Забор повалился, ставни оборванные висят, подвески, наверное, проржавели. Да и то – восемь лет – не восемь дней. Мана завела детей в дом. Полы не прогнили, держатся. Буфет кухонный грибком поеден – ничего, она отмоет. Кровать родительская широкая – всем вместе можно спать! Проживем!
И захозяйничала Мана по дому: мела, мыла, чистила. Неделю грязь отмывала, на улицу глаз не показывала. В воскресенье решила взять детей прогуляться до речки. Ну, и в синагогу зайти, новости узнать.
Узнала на свою голову!
Рэбе, из местных, правда, ее сразу признал:
– Ты – Мана, старого Шлойме дочка? Вылитая мама! А что, брат твой тоже приехал?
Мана напомнила ему, что брат сразу за мамой умер. Рэбе старый только головой кивал – не помнил.
– А дети, – спрашивает, – твои?
Мана голову опустила:
– Мои! – говорит. Не врала она, дети и правде ее теперь, чьи же еще!
– А муж твой где? – спрашивает Рэбе.
– Найдется! – говорит Мана. И опять не врала она: муж найдется, не может быть, чтобы прожила она всю жизнь одна. Еще немножко подождать, и жизнь наладится!
Рэбе стала ей рассказывать о всех погибших. Выходило: кто не уехал – погиб, а кто не погиб – того в Сибирь увезут.
– А может еще обойдется! – подумала Мана. – Если в нашем местечке уже всех забрали, то, Б-г даст, и не вернуться! Останемся мы здесь, поглядим как оно будет.
А было лето.
Мана закрыла детей в доме и сходила на Мостки – так назывался маленький базар у реки. На Мостках купила семян, что посреди лета сажать можно. Побродила между рядами, послушала новости. Люди возвращались. Имена знакомые всплывали из памяти: Геллеры, Баренбоймы, Зотники, Шотхеры, Рывкины – восемь лет прошло, а все вспомнилось. Жаль, что Ионы фамилии она и не знала никогда!
– А ты – Златына дочка? – спросила ее женщина, продававшая молодую морковку в пучках.– Старого Шлойме младшенькая?
Не дожидаясь ответа, стала рассказывать новости. Кто писал из Америки, кто пропал и писем не шлет. А вчера приезжал к ним Хаим Рывкин, искал родителей. Она его женить хотела, но он еще в армии. А обещал приехать после Рошошона и жениться. Вот Мана ему до пары и будет.
Мана слушала, улыбалась.
– Да у меня деток двое! – сказала она. – Хаиму, небось, девушку надо!
Знают здесь ее, помнят – значит можно жить. Мана купила два пучка морковки – детям сладкое – и пошла домой.
Дома морковки помыла, а чистить не стала – половина с кожурой уйдет – и так сжуют. Ромика и Михась хрустели морковкой, болтали ногами. Мана варила картошку на ужин, рассказывала про семена. Завтра они будут сажать свои морковки. И лук, и петрушку в тенечке попробуют посадить. Картошку, жалко, пропустили, придется покупать.
Спать ложились как стемнеет. Ромика посередине, Мана с краю, а Михась под стенкой. Он возится во сне, а ну как с кровати упадает! Дома в Периправе сколько раз падал. А здесь ковров мягких нету – голый пол.
Ночью Мана лежала без сна – думала. Волосы Михасю остригли, совсем побрили голову. Ему можно пейсы отрастить – тогда уж никто его городским не признает. Ромике, наоборот, надо косы заплетать, чтобы и подумать не могли, что они из Периправы. А Мане самой всего-то и надо пару лет прибавить. Могла она в четырнадцать лет замуж выйти? Могла, конечно! Их соседка, Ривка, в тринадцать лет под хупой стояла! Жених ее только на год старше и был. Сапожника Геллера сын. У них мальчишек полный дом, а мать одна – вот и торопились женить старшего, чтобы матери была подмога. На базаре говорили, что всех Геллеров на войне убили, а мать вернулась с девочкой – в эвакуации подобрала. Еще Мана надумала: надо детям наказать называть себя мамой, чтоб никто и допустить не мог что они Бромберги. Так за думами глаза закрылись, и проснулась Мана, когда уже солнце встало, и птицы в саду распелись вовсю.
В дверь кто-то стучался. Нет, не так как стучали солдаты, или те, что у Бромбергов обыск делали. Те стучали громко, без перерыва. А тут стучали тихонько, как, бывало, мама, когда приходила с Мостков с полными кошелками. Тук-тук-тук. Тук-тук-тук.
Мана вскочила, накрылась платком (еще бабушки Нехамы платок!) и прошлепала по полу к двери. Двумя руками потянула ржавый крюк, который уже дважды чистила песком, но ржавчина проступала снова – видно за восемь лет заржавело насквозь. Открыла двери и обмерла: на пороге стоял Иона. Молча зашел в дом, отодвинув ее с дороги, будто она неживая. Прошел в спальню, поглядел на спящих детей. Дверь прикрыл тихонечко, на кухню прошел, сел к столу.
– Фу-у! А мне сказали вчера, что ты замуж вышла! – сказал он и улыбнулся. (Зубы такие белые!) – Я так думал, что ты мне обещалась, или нет?
Мана закраснелась.
– Или да… – прошептала она.
– А дети чьи, твои?
– Мои! – кивнула Мана.
– Так девчонка совсем большая! На семь лет тебя моложе!
– На двенадцать! – сказала Мана
– Так они Бромберги? Бэллыны?
Мана только голову опустила. Откуда он узнал? А как донесут? Их ведь всех заберут, а Михася с Ромикой отошлют в детдом. Мана заплакала, тихо, беззвучно, худенькие ее плечи затряслись. Иона встал и прижал ее голову к себе, как папа, бывало.
– Ну все, Мана! Все, я сказал! Мне Бэлла письмо послала, чтобы я приехал невесту смотреть. Она моя родственница, сестра, что ли, троюродная. Написала, что невесту Маной зовут, а я только одну Ману и знаю. Вот, думаю, повезло: и мне подходит, и Бэлла довольна, и невеста согласна. Или нет?
Он пальцем поднял Ману за подбородок, заставил посмотреть в глаза.
– Согласна?
Хупу не делали, гостей не звали. Старенький Рэбе (ему пришлось все рассказать), спасибо, пришел к ним в дом и прочитал, что положено.
– Не переживай! – сказал он Мане. – Даже один правоверный еврей может свидетельствовать брак. Перед Ним и людьми ты – жена Ионы!
Сухонькая, сгорбленная жена Рэбе на ухо прошептала Мане все, что по ее мнению полагалось прошептать невесте перед свадьбой, и ушла, удивляясь, что Мана не дала ей увести детей к ним ночевать. Нет, детей Мана от себя не отпустит!
Иона шутил, смеялся, подбрасывал Михася под потолок. Потом помогал ей носить воду для купания – в четверг вечером они всегда мылись. Дети, разморенные, уснули на широкой кровати, и Иона, по Маниной просьбе, приставил к кровати два стула, чтобы Михась во сне не упал на пол.
А потом он принес еще два ведра воды, вылил в деревянную ванну на полу у печки, разбавил кипятком из кастрюли на плите.
– Давай, Маночка-Беляночка, я тебя помою, – тихо сказал он, – не бойся меня…
Но Мана уже давно ничего не боялась.
Иону забрали через неделю.
Ману, не тронули. Иона, как она узнала много позже, сказал, что снимал у нее комнату.
А люди возвращались в местечко. И свои, и из других мест, и русские. Открылась в сентябре школа, и Мана отвела Ромику и Михася в классы, пахнувшие свежей побелкой (все женщины помогали белить!). В школе же Мана устроилась на работу дежурной – звонки давать, и еще на полставки уборщицей. Многие хотели эту работу: в тепле и платят, хоть мало, но дважды в месяц деньгами, а не обещаниями или продуктами, как в совхозе. Но директор, по всему видно, Ману пожалел – одна, совсем девчонка, детей двое. В школу дети пошли с новой фамилией – Маргулис. И отчество Мана им написала по Иону. Ведь он ее муж, значит, и дети его и отчество.
Мана только два раза обращалась к тому старому ведерку. Один раз после того апрельского дня в сорок шестом, когда жизнь ее изменилась навсегда. Мана тогда долго болела, денег совсем не было, даже картошка вся вышла. Она попросила Малку, соседку, продать на Мостках тоненькое золотое колечко с рубином, объяснив, что это подарок хозяев к свадьбе. Соседка и не расспрашивала к какой свадьбе, – все и так было понятно. В местечке считали, что они с Ионой поженились еще до войны. Малка тогда помогла Мане купить козу, чтобы было молоко для маленькой Златы. Мана рассудила, что если она не поднимется, то и дети погибнут, надеяться им не на кого, а значит, имеет она полное право из заветного ведерка потратить. Малка еще расстаралась привезти к Мане доктора Френкеля из Старой Килии. Границу уже закрыли, и доктор из Периправы к ним проехать не мог.
Еще раз обратилась Мана к ведерку, когда Ромика болела воспалением легких. Девочку увезли в больницу в самом Измаиле, а Мана навещала ее каждый второй день. Стояло лето, школа закрылась на каникулы, а автобусы в Измаил тогда уже ходили дважды в день. В городе Мана покупала Ромике фрукты, пончики с мясом, горячие чебуреки, конфеты-подушечки. Мане приходилось таскать за собой Злату, она еще боялась оставлять ее с Михасем, а в местечке никто не знал, что она Ромику так часто навещает, – на одних автобусных билетах разоришься, – откуда у Маны деньги! Ромика, слава Б-гу, поправилась, и Мана через месяц забрала ее домой.
Восемь лет прошли-пробежали как один день. Снова шептались о чем-то люди на Мостках. Сбивались в группки, говорили тихонечко.
«Умер тиран! – сказали Мане. – Теперь и Иона твой вернется!»
Но первой вернулась Бэлла. Она приехала на полуторке, которая забирала из местечка бидоны с молоком. Мана стояла на крылечке школы, и первая увидала, как Бэлла, оглядываясь по сторонам, неуверенно слезала с высокой подножки. Машина отъехала, и они оказались лицом к лицу. Бэлла пыталась что-то сказать, но закашлялась от пыли, поднявшейся из-под колес, и не могла вымолвить ни слова. Только глаза ее молили «Скажи!»
– Здесь они, – сказала Мана, – со мной, где же им еще быть!
Бэлла долго плакала, кашляла, все не могла раздышаться на пыльной дороге. Платье на ней было чужое, темного штапеля с белыми точечками, старушечье платье. Волосы, седые совсем, коротко и неровно подрезаны. На ногах тряпичные балетки. Даже во время войны, пять лет запертая, как в тюрьме, в собственном доме, Бэлла выглядела лучше.
Ромика узнала ее сразу. Михась присматривался, не верил.
«Мама, – вечером вышел он за Маной на кухню, – скажи правду – это действительно моя мама? Но мама молодая. И она красивая, я помню, красивая как ангел! А эта – старая, седая и все кашляет!»
Он, бедный, все не мог поверить. Однажды вечером, Мана услышала, как Бэлла пела Златке колыбельную. Ту самую колыбельную, которую она, Мана, пела сначала Ромике, потом Михасю. Михась оторвался от книги, прислушался.
– Момэлэ, – позвал он, – момэлэ, я помню как ты пела…
И заплакал.
Ну, плакать некогда, надо огород поливать. Мана погнала Михася за водой.
– Иду, мама! – отозвался он.
Так и осталась Мана – мамой, а Бэлла – момэлэ.
У них в местечке теперь была своя амбулатория, женщина врач работала, говорили, из самого Кишинева. Но Мана не очень-то ей доверяла – молодая больно. Привезла она Бэлле старого Френкеля. Старик слушал Бэллын кашель, считал пульс, деревянной трубочкой тыкал ей в исхудавшую спину.
– Не долго она проживет! – сказал он Мане на прощание. – Жаль, молодая еще женщина. Я у Бромберга зубы лечил, на тот берег ездил. Давно…
Мана устроила для Бэллы постель в саду. Дети сидели с ней по-очереди. Златка тоже называла ее момэлэ, она во всем Ромике и Михасю подражала. Михась был занят огородом, Ромика – домашними делами, а малышка просиживала с Бэллой целыми днями, медленно читая ей из той самой книги сказок, которую Мана взяла из кабинета Бромберга на память. Злата читала Бэлле про Фэт-Фрумоса и красавицу королевну, как Мана когда-то читала Ромике и Михасю. Когда Бэлла уже перестала вставать, кашляла не переставая, и, задыхаясь, хватала воздух губами, Мана сама ее каждый день мыла, расчесывала рано поседевшие волосы. Они с Ромикой слушали страшные рассказы Бэллы о Сибири, о поселении, где в маленькой комнате жило их шесть женщин. А кровать была одна, и спали они в три смены. Ну, и работали в три смены.
– Каждый день за вас молилась, – рассказывала Бэлла, – за детей и за тебя, Мана. Б-г нам тебя послал, чтобы ты нашу семью спасала! – и опять она кашляла… Бэллу похоронили перед самым приездом Бромберга.
Бромберг пришел к ним вечером, стемнело уже. Постучал с заднего крыльца. Он, оказывается, приехал вчера, ночевал у Баренбоймов. Он уже все знал про Бэллу, про детей, про Злату. Обнимал столбом стоящего Михася, гладил по голове тихо плачущую Ромику. Рассказывал, что собирается переходить на ту сторону реки в Румынию, то есть, возвращаться в Периправу. У него там дом, кабинет при доме, инструменты. Он все потребует обратно. Он, Бромберг, пострадал безвинно, жену потерял, все имущество. Когда детей уложили, вышли Мана с Бромбергом в сад. Там в саду он ей предложил выходить за него замуж, забирать детей и ехать в Периправу.
– Хозяйкой в дом войдешь, Мана! Детям ты – мать, лучшей и желать грех. А со мной… – Бромберг вздохнул. – Мне ведь только пятьдесят два, я еще не такой старый. Дай только в себя прийти, здоровье поправить. Стерпится, слюбится, ты же умная девочка, Мана. Впрочем уже не девочка – выросла!
Про замужество Мана обещала подумать, а вот про ведро заветное Бромбергу шепотом рассказала. И сразу сказала, что дважды оттуда золото брала, когда уж совсем край пришелся. Бромберг просто дар речи потерял, когда узнал, что ведро его сохранилось.
– Маночка – волшебница ты, и детей сохранила, и все мои надежды спасла. Ай, умница, ай, детка моя! – растаял Бромберг. – Да я тебя до конца своей жизни на руках носить буду. Соглашайся, Маночка, мы с тобой еще на зависть всем заживем!
Долго Бромберг не думал: спросил у Маны торбочку и ведро переполовинил.
– Возьму с собой, дом надо в порядок приводить, кабинет восстанавливать! – он положил торбочку себе за пазуху.
– Маночка, детка, если случится что со мной, детям моим пополам разделишь, пусть дома себе построят!
Бромберг ушел садом, просил ее подумать, не спешить, с детьми поговорить и завтра ему ответить «да». А как же иначе ответить? Не кто-нибудь, сам Бромберг предлагает!
И опять Мана не спала и всю ночь думала. Вспоминала Бэллыны красивые платья, ее бусы жемчужные в три ряда, которые румыны в первый свой приход отобрали. Бусы Бромберг Мане подарит новые. И к Злате он обещал хорошо относиться. Ромика через год школу закончит. Бромберг ее, небось, в университет учиться пошлет. А Михася зубным врачом сделает. А там и Златка подрастет и тоже выучится. Может быть еще и библиотека Бромбергова цела в доме… Заснула Мана перед рассветом, птицы уже пели.
Дети ее утром не будили, сами завтракали. Кашу ей оставили, и кофе ячменный Ромика варила. Златке Ромика молока дала полкружки, больше не было. Мана поела, не чувствуя вкуса еды, и осталась сидеть за столом, вертя в руках недопитую чашку. Пришел Михась с бидоном молока, поставил бидон в погреб, и тоже присел к столу.
– Мама, что тебе папа говорил, когда ты нас спать послала? – первой не выдержала Ромика.
Ну, что ж, все равно узнают, не сейчас, так завтра.
– Замуж меня звал, обещал забрать нас всех в Периправу. Он думает, что ему дом ваш отдадут, и будем мы жить как раньше, без Бэллы, только. Златку обещал как свою вырастить…
– А Иона? – вырвалось у Михася. – Ты же его ждешь!
Вот ведь, улыбнулась Мана, а она думала, что дети про Иону и думать забыли.
– А вдруг Иона не вернется? – весь день мучилась она.
Другого она детям не приведет, а Бромберг им отец. Может быть, она должна соглашаться. Правду Бромберг сказал – не девочка уже, еще чуть-чуть и тридцать лет стукнет. А если и придет Иона, то захочет ли к ней вернуться. Вот, Мендл Зотник вернулся из Сибири с новой женой, на поселении с ней сошелся, и со своей ни в какую жить не хотел. Поселился со своей сибирячкой в старом доме, что от родителей остался. Молодая жена уже беременна, родит скоро. А бывшая каждый день ей проклятья через забор кричит.
И что же все-таки Бромбергу ответить?
Весь день Мана думала, как же получше отказать хозяину, да так и не надумала. И родной Бромберг ей человек, а все не роднее Ионы! А Бромберг вечером не явился. Назавтра, зато, заявился к Мане в дом сам завмаг Баренбойм. Принес хорошей колбасы, халвы сладкой принес. Не за деньги – в подарок, видно, чтобы вести подсластить. Рассказал Баренбойм, что Бромберг ночью ушел на тот берег. Как раз сложилось, что и с этой и с той стороны дежурили знакомые пограничники, из рук прикормленные. Когда еще так сложиться, чтобы дежурства совпали! Иногда месяцами ждешь. В общем, ушел Бромберг в Периправу, а Мане наказал ждать, он, мол, за ними пришлет. Ах, какой сладкой Мане та халва показалась, слаще она в жизни и не пробовала!
И еще почти год пробежал.
И снова было лето.
Ромика сдавала выпускные экзамены, занималась в саду дотемна. Ночью гремел гром, начиналась гроза, и Мана проснулась. Сунула ноги в тапочки и вышла в сад, проверить, собрала ли Ромика книги, а то замокнут в беседке. Прошла по тропинке – и замерла: в беседке за столом кто-то сидел. Тихонечко подошла поближе. Мужчина спал, уронив голову на стол. Мана подошла еще ближе, вдохнула знакомый запах, присела, прислонилась плечом. Долго сидела рядом со спящим Ионой. Начался ливень, дождь забарабанил по крыше беседки, в углу через дырявую крышу ручьем потекла вода. Иона, наконец, проснулся и, не говоря ни слова, обнял Ману. Им не нужны были слова, не мешал дождь, залетавшие в беседку брызги касались их горячих тел, но не могли охладить их. За все девять лет разлуки они отлюбили друг друга в ту ночь на деревянном топчане в беседке.
– Люди говорят, что Бромберг тебя замуж взять хотел. Правда? – спросил ее Иона. Мана ничего не ответила, только потерлась щекой об его плечо.
– Ой, Маночка-Беляночка, – вздохнул Иона. – У него деньги, дом хороший, и детям он отец настоящий.
Мана опять потерлась щекой о плечо.
– Да, я понимаю, – сказал Иона, – и я тебя больше тех денег люблю. А детям я постараюсь…
Но Мана уже не слушала, снова, в который раз, обнимая его.
– Ох, Мана, как набаловала-то тебя жизнь за эти годы! – сказал утром Иона, гладя ее по щеке. – Может без меня тебе лучше будет?
Тогда Мана взяла его за руку и повела в дом. Дети еще спали. Ромика свесила руку с кровати. Книжки на полу, тапочки разбежались по комнате. Михась зарылся головой под подушку, сбросил одеяло. Пятки неотмытые, ноги расцарапаны, – мальчик, что с него взять! У кровати маленькой Златы Иона замер. Потянулся ворот расстегнуть, да так и застыл – рука у горла.
– Моя? – он закашлялся. – А зовут как? А…
Он хотел спросить о каждом дне этой незнакомой девочки, которая выросла без него, и которая в одну секунду стала ему дороже всего на свете. Но голос его сорвался, и, обнимая Ману, он плакал и не мог сказать ни слова, только дрожащими губами целовал маленькие Манины руки. От шума проснулась Златка, зевнула, уставилась на Иону и сказала:
– Так вот ты какой большой, папа! А мы тебя ждали-ждали…
В следующий раз получили они привет от Бромберга через двадцать три года. Разыскали Ману через Инюрколлегию и вручили ей письмо и завещание Бромберга Иосифа бен Довида, раввином Периправы заверенное. Писал Бромберг в том письме что, когда Мане предложение сделал, толком в жизни Румынии и Молдовы не разбирался. Он сам-то, когда появился в Периправе после девяти лет в Сибири прожитых, еле-еле от полиции откупился. А уж если бы их привез, то обязательно забрали бы всю семью, и Ману, и детей. Так что, решил тогда Бромберг детей и Ману не тревожить, и, хоть болела душа за ними, но ничего изменить было невозможно. Дом, конечно, назад не отдали, он его потом сам выкупал. То, что он у Маны взял, его и спасло. И от полиции, и от нищеты. Он, Бромберг, уже через три месяца снова открыл кабинет в Периправе, еще двадцать лет работал. А дом свой, и все, что в доме, завещает он Мане. О детях весточки он получал, знает, что выросли, что образование получили. Гордится, писал, что Ромика зубным врачом стала, а Михась инженером. Рад, что Иона вернулся, и Мана нашла свое счастье, и что детками их Б-г благословил. И в конце приписка: «Приезжай, Мана, навести старое место, а наследство раздели всем своим детям поровну».
Прошло два года прежде чем Мане с Ионой разрешили переправиться на тот берег. Мана ходила по комнатам, вспоминала свою жизнь. Книги были на месте, даже свадебное фото на стене висело. Красавица Бэлла с букетом белых роз, счастливый Бромберг, бабушка Нехама в синем платье с кружевным воротником. Бэлла потом это платье Мане перешила! Мебель кое-где другая. А в спальне – одинокая кровать.
Мана понимала, что Бромберг не зря про старое место написал. Ночью в сарай пробралась. В том же старом сундуке бабушки Нехамы, на старом месте, ждало ее маленькое детское ведерко.
– Бабушка, Маня, а это то самое ведерко, что мы брали на море? Помнишь, мы с дедушкой играли в золотое ведерко?
– Да, Бэлка, то самое. Спи уж, любопытная!
– Бабушка Маня, а ты спой мне ту песню, что тетя Ромика вчера пела!
– Ты уже большая для песен. Скоро замуж отдадим, тогда и песни петь будем!
– А я не хочу замуж! Я всегда с тобой жить буду и тебе помогать. А потом мы купим машину, я повезу тебя в Измаил, и мы будем в песке играть. Я тебя научу играть в золотое ведерко!
Мана долго сидела у кровати спящей внучки. Думала. Поднимались и рушились империи, создавались новые страны, рождались и умирали люди, складывались и ломались судьбы.
Восемь лет ждала Иону Мана до свадьбы, девять лет после. И свадьбы-то у них не было, и жизни порадоваться не успели пока молоды были. Детей вырастили – еще два мальчика после приезда Ионы родились. И внуков дождались. Работали много, дом строили, всем детям образование дали.
Кто не мечтает о ведре золота? И всем кажется, что дальше начнется счастливая жизнь, полная удовольствий, достатка, радости. Никто не будет болеть, стариться, умирать. А потом оказывается, что жизнь все равно берет свое, и, отпущенные каждому из живущих страдания, все равно выпадают на людскую долю.
Иона подошел сзади, обнял за плечи, прервал грустные Манины раздумья:
– Пойдем, Маночка-Беляночка, я тебе ванну налил, – сказал он, – поздно уже, спать пора!
И были друг для друга на всей земле только они вдвоем. Только Мана и Иона. И ничто не мешало их счастью. Ни боль, ни заботы, ни золото.
/
Голдкост /