Опубликовано в журнале Крещатик, номер 2, 2015
В ночь на 22 апреля композитор не спит.
«Бессонница-беспутница одолевает», – скажет он жене на следующее утро, за завтраком. Корнфлекс и кофе со сливками. Шея
и желваки атлета, нос с горбинкой и уже старческие, верблюжьи губы. Еще пару лет назад он мог сыграть партию-другую в лаун-теннис. «А нынче только комнатные игры. И пиджак в черно-белую клеточку», – как бы невзначай произнесет композитор, произнесет и напишет на карточке слово «Петрарка»…
Как только Верочка засыпает в соседней комнате, композитор начинает собираться в экспедицию. Насвистывая «В двенадцать часов по ночам…», он выкладывает на кровать все необходимое: темно-синюю куртку на молнии, длинные шорты из серого сукна, черные гольфы, сачок, мятую бежевую кепку. «У Митеньки бархатный бас. А у меня – надгробный бархат», – каламбурит композитор, проверяя, все ли на месте в коробочке-усыпальнице. Он погружает в карман стопку карточек, называемых по-французски Fiches Bristol, и свой любимый венецианский карандаш. «Встают с африканских степей,/ С горючих песков Палестины… Перевод прекраснее оригинала. Вот вам и Жуковский, – думает композитор, медленно опуская дверную ручку. – Недаром эти стихи так ценил Пушкин».
На цыпочках композитор выходит из гостиничного апартамента и уже в коридоре откашливается. Еще детстве он впервые услышал легенду о Пушкине, навещавшем жену в канун своего дня рождения – в пригородном именье Ланских. Об этом ему рассказал гувернер с фамилией убитого на дуэли русского кантианца. А много лет спустя, в конце 80-х, композитор прочитал об этом у писателя-врача, эмигранта третьей волны, в книге с дятлом на обложке. Прочитал и подумал, что легенды оживают раз в сто лет. Не чаще.
Сначала композитор идет по берегу озера в сторону замка. Он проходит по набережной, где когда-то русские визитеры приударяли за миловидными швейцарскими горничными. На другой стороне озера в лиловой тьме мерцают снежные вершины. Путь композитора лежит сначала на юг, потом на восток – через перевал. А потом – на запад.
Он переносится через Атлантику и высаживается на Тресковом Мысе. Весной 42-го он прожил здесь несколько недель в полном одиночестве, сочиняя рассказ для «Нью-Йоркера». Рассказ был утерян, и композитор о нем никогда не вспоминал. В ту весну ему почему-то страстно захотелось вернуть к жизни своего любимца Василия Шишкова, которого в той новой, англоговорящей жизни он освободил из приарктического лагеря летом 41-го и отправил воевать под Волхов. А коттеджик, который композитор снимал на самом локте Трескового Мыса, потом приобрел и перестроил бритоголовый бостонский выдумщик с женой-американкой и музыкальными дочками.
Композитор появляется в городке с гомеровским названием, о котором весной 61-го он подробно рассказывал сестре на платформе итальянского вокзала, – рассказывал, перемежая фразы хохотом если не гомерическим, то раскатистым и иностранным. В этом университетском городке, затерянном среди дактилических озер и одинаково отдаленном от Нью-Йорка и от Бостона, они прожили почти одиннадцать лет; здесь он проснулся знаменитым. В его бывшем университетском кабинете теперь сидит рыжий ленинградец, расшифровавший все до единого имена в реестре одноклассников его любимой, его самой несчастной героини. Композитор проходит по спящим улочкам городка. Он останавливается у забора санатория для душевнобольных, где по дорожкам бродит Амброс Адельварт, бывший дядька и мажордом в семье богатых американцев с Лонг-Айленда. «А, вот и ловец бабочек пожаловал», – говорит Адельварт и долго машет композитору мягкой пятерней. Композитор обходит свои любимые места. Сюда, в дом на Хайланд Роуд, весной 58-го к нему приезжала бывшая жена Ники, его двоюродного брата, чтобы записать интервью для «голоса». Незадолго до этого вышел роман о профессоре-эмигранте, а нимфеточка вот-вот должна была прославить композитора и освободить его от забот о хлебе насущном. В шутку ли он тогда упомянул, что советские издательства пока не обращались к нему по поводу издания книг?
Композитор божественных крестословиц стоит на нижней оконечности Манхэттена и смотрит на Эллис Айленд, куда уже давно не пристают корабли с беженцами. Здесь началась их новая жизнь в Новом Свете. Он поглядывает на причалы и Статую Свободы и думает о тех европейских стоянках их европейского кочевья, которые ему больше не суждено посетить. Вот бы увидеть – хоть одним глазком – те места, где они с Верочкой любили, где познали счастье рождения сына. Говорят, что на улицах Шарлоттенбурга снова слышна русская речь. Но в Берлин композитор вернулся бы только в качестве расследователя и обличителя, а теперь уже поздно расследовать и обличать. В Париж? Нет, в Париже пусто и одиноко. Нет больше друзей – ни Фундика, ни Сабы, ни милейшего Марка Александровича. Да и она тоже давно умерла.
Уже под самое утро композитор оказывается на Каннском пляже. Тогда, в сентябре 37-го, на этом пляже решалась его жизнь, его счастье. Он стоит у кромки воды, вслушиваясь в дальние перекаты речи и гул на автостраде. С трех минаретов муэдзины зазывают правоверных совершить предрассветный намаз. «Откуда здесь, в Каннах, взялись мечети?» – недоумевает композитор. Последнее время его тянет к теплому морю, особенно в Крым, в Ялту. Но как теперь туда добираться? Морем из Турции? В шаланде с тремя греками, о которых он прочитал в новой книге «Нового мира» году этак в 27-м или 28-м. Прочитал и в которой раз подумал о возвращении. Ходят упорные слухи, что в конце 50-х композитор приезжал в СССР с паспортом пресвитерианского священника из Бостона, стоял перед родительским домом на Б. Морской, плакал на пепелище родных усадеб за Оредежью, а потом еще ездил на поезде в Крым. «В Ленинград? В Крым?» – усмехается композитор своим собственным мыслям. В эти места он заклялся не возвращаться.
Светает; ночной смотр закончен. Пастухи выгоняют стада на высокогорные склоны. Дирижируя сачком, композитор уходит по дороге, ведущей в отдаленные чертоги.
2015
/ Бостон
/